РАЗЛИЧИЕ РОЛЕЙ БУРЖУАЗНОГО И РАБОЧЕГО ГОСУДАРСТВА 13 страница



Во Франции есть немало господ обоего пола, экс-коммунистов, экс-социалистов, экс-синдикалистов, которые живут группами и кликами, обмениваются в четырех стенах впечатлениями о событиях, и считают, что время не созрело для их просвещенного участия. "Еще слишком рано". А когда придет Деларок, они скажут: "теперь уже слишком поздно". Такого рода бесплодных резонеров немало, в частности, среди левого крыла синдиката просвещенцев. Было бы величайшим преступлением тратить на эту публику хотя бы одну лишнюю минуту. Пусть мертвые хоронят своих мертвецов!

Судьба Франции решается теперь не в парламенте, не в редакциях соглашательских газет, реформистских и сталинских, не в кружках скептиков, нытиков и фразеров. Судьба Франции решается на заводах, которые сумели действием указать путь выхода из капиталистической анархии - к социалистическому порядку. Место революционеров - на заводах!

Последний конгресс Коминтерна в своей эклектической стряпне поставил рядом коалицию с радикалами и создание массовых Комитетов действия, т.-е. эмбриональных советов. Димитров, как и его вдохновители, серьезно воображают, что можно сочетать классовое сотрудничество с классовой борьбой, блок с буржуазией и борьбу за власть пролетариата, дружбу с Даладье и строительство советов. Французские сталинцы переименовали Комитеты действия в Комитеты Народного фронта, воображая, что они таким образом примиряют революционную борьбу с охраной буржуазной демократии. Нынешние стачки в корне разбивают эту жалкую иллюзию. Радикалы боятся комитетов. Социалисты боятся испуга радикалов. Коммунисты боятся страха тех и других. Лозунг Комитетов доступен только действительно революционной организации, беззаветно преданной массам, их делу, их борьбе. Французские рабочие снова показали, что они достойны своей исторической репутации. Надо довериться им. Советы всегда рождались из стачек. Массовая стачка есть естественная стихия пролетарской революции. Комитеты действия не могут сейчас быть ничем иным, как комитетами тех стачечников, которые захватывают предприятия. От цеха к цеху, от завода к заводу, от квартала к кварталу, от города к городу Комитеты действия должны установить между собою тесную связь, собираться на конференции по городам, по группам производств, по районам, чтоб закончить съездом всех Комитетов действия Франции. Это и будет тот новый порядок, который должен сменить нынешнюю анархию.

Л. Т.
5-го июня 1936 г.

 

Бюллетень оппозиции (большевиков-ленинцев)
N 51.

 

 

Л. Троцкий.
МАКСИМ ГОРЬКИЙ

Горький умер, когда ему ничего уж больше не оставалось сказать. Это примиряет со смертью замечательного писателя, оставившего крупный след в развитии русской интеллигенции и рабочего класса на протяжении 40 лет.

Горький начал, как поэт босяка. Этот первый период был его лучшим периодом, как художника. Снизу, из трущоб, Горький принес русской интеллигенции романтический дух дерзания, - отвагу людей, которым нечего терять. Интеллигенция собиралась как раз разбивать цепи царизма. Дерзость нужна была ей самой, и эту дерзость она несла в массы.

Но в событиях революции не нашлось конечно, места живому босяку, разве что в грабежах и погромах. Пролетариат столкнулся в декабре 1905 года с той радикальной интеллигенцией, которая носила Горького на плечах, как с противником. Горький сделал честное и, в своем роде, героическое усилие - повернуться лицом к пролетариату. "Мать" остается наиболее выдающимся плодом этого поворота. Писатель теперь захватывал неизмеримо шире и копал глубже, чем в первые годы. Однако, литературная школа и политическая учеба не заменили великолепной непосредственности начального периода. В босяке, крепко взявшем себя в руки, обнаружилась холодноватая рассудочность. Художник стал сбиваться на дидактизм. В годы реакции Горький раздваивался между рабочим классом, покинувшим открытую арену, и своим старым друго-врагом, интеллигенцией, с ее новыми религиозными исканиями. Вместе с покойным Луначарским он отдал дань волне мистики. Памятником этой духовной капитуляции осталась слабая повесть "Исповедь".

Глубже всего в этом необыкновенном самоучке сидело преклонение пред культурой: первое, запоздалое приобщение к ней как бы обожгло его на всю жизнь. Горькому не хватало ни подлинной школы мысли, ни исторической интуиции, чтоб установить между собой и культурой должную дистанцию и тем завоевать для себя необходимую свободу критической оценки. В его отношении к культуре всегда оставалось немало фетишизма и идолопоклонства.

К войне Горький подошел прежде всего с чувством страха за культурные ценности человечества. Он был не столько интернационалистом, сколько культурным космополитом, правда, русским до мозга костей. До революционного взгляда на войну он не поднялся, как и до диалектического взгляда на культуру. Но все же он был многими головами выше патриотической интеллигентской братии.

Революцию 1917 года Горький встретил с тревогой, почти как директор музея культуры: "разнузданные" солдаты и "неработающие" рабочие внушали ему прямой ужас. Бурное и хаотическое восстание в июльские дни вызвало в нем только отвращение. Он снова сошелся с левым крылом интеллигенции, которое соглашалось на революцию, но без беспорядка. Октябрьский переворот он встретил, в качестве прямого врага, правда, страдательного, а не активного.

Горькому очень трудно было примириться с фактом победоносного переворота: в стране царила разруха, интеллигенция голодала и подвергалась гонениям, культура была или казалась в опасности. В те первые годы он выступал преимущественно, как посредник между советской властью и старой интеллигенцией, как ходатай за нее перед революцией. Ленин, ценивший и любивший Горького, очень опасался, что тот станет жертвой своих связей и своих слабостей, и добился, в конце концов, его добровольного выезда заграницу.

С советским режимом Горький примирился лишь после того, как прекратился "беспорядок", и началось экономическое и культурное восхождение. Он горячо оценил гигантское движение народных масс к просвещению и, в благодарность за это, задним числом благословил Октябрьский переворот.

Последний период его жизни был несомненным периодом заката. Но и этот закат входит закономерной частью в его жизненную орбиту. Дидактизм его натуры получил теперь широкий простор. Горький неутомимо учил молодых писателей, даже школьников, учил не всегда тому, чему следует, но с искренней настойчивостью и душевной щедростью, которые с избытком искупали его слишком вместительную дружбу с бюрократией. И в этой дружбе, наряду с человеческими, слишком человеческими чертами, жила и преобладала все та же забота о технике, науке, искусстве: "просвещенный абсолютизм" хорошо уживается со служением "культуре". Горький верил, что без бюрократии не было бы ни тракторов, ни пятилетних планов, ни, главное, типографских машин и запасов бумаги. Заодно он уж прощал бюрократии плохое качество бумаги, и даже нестерпимо византийский характер той литературы, которая именовалась "пролетарской".

Белая эмиграция, в большинстве своем, относится к Горькому с ненавистью и третирует его не иначе, как "изменника". Чему собственно изменил Горький, остается неясным; надо, все же, думать идеалам частной собственности. Ненависть к Горькому "бывших людей" бельэтажа - законная и вместе почетная дань этому большому человеку.

В советской печати едва остывшую фигуру Горького стремятся завалить горами неумеренных и фальшивых восхвалений. Его иначе не именуют, как "гением", и даже "величайшим гением". Горький наверняка поморщился бы от такого рода преувеличений. Но печать бюрократической посредственности имеет свои критерии: если Сталин с Кагановичем и Микояном возведены заживо в гении, то, разумеется, Максиму Горькому никак нельзя отказать в этом эпитете после смерти. На самом деле Горький войдет в книгу русской литературы, как непререкаемо ясный и убедительный пример огромного литературного таланта, которого не коснулось, однако, дуновение гениальности.

Незачем говорить, что покойного писателя изображают сейчас в Москве непреклонным революционером и твердокаменным большевиком. Все это бюрократические враки! К большевизму Горький близко подошел около 1905 года, вместе с целым слоем демократических попутчиков. Вместе с ними он отошел от большевиков, не теряя, однако, личных и дружественных связей с ними. Он вступил в партию, видимо, лишь в период советского Термидора. Его вражда к большевикам в период Октябрьской революции и гражданской войны, как и его сближение с термидорианской бюрократией слишком ясно показывают, что Горький никогда не был революционером. Но он был сателлитом революции, связанным с нею непреодолимым законом тяготения и всю свою жизнь вокруг нее вращавшимся. Как все сателлиты, он проходил разные "фазы": солнце революции освещало иногда его лицо, иногда спину. Но во всех своих фазах Горький оставался верен себе, своей собственной, очень богатой, простой и вместе сложной натуре. Мы провожаем его без нот интимности и без преувеличенных похвал, но с уважением и благодарностью: этот большой писатель и большой человек навсегда вошел в историю народа, прокладывающего новые исторические пути.

Л. Троцкий.
9-ое июля 1936 г.

 

Бюллетень оппозиции (большевиков-ленинцев)
N 51.

 

 

Л. Троцкий.
ПИСЬМО Л. Д. ТРОЦКОГО

Простите, что я не могу прислать вам обещанную к будущему номеру "Бюллетеня" статью о процессе: в желании у меня, разумеется, недостатка нет... но вы сами скажете, я в этом уверен, все необходимое об этой гнусной амальгаме.
Л. Троцкий.

(Перевод с французского. Л. Троцкий, интернированный в Норвегии, лишен возможности писать по-русски).

 

Бюллетень оппозиции (большевиков-ленинцев)
N 52-53.

 

 

Л. Троцкий.
ТРОЦКИЙ О ПРОЦЕССЕ
(РЕЧЬ К АМЕРИКАНСКИМ РАБОЧИМ)*1

/*1 Свою речь Л. Д. Троцкий должен был произнести по телефону из Мексико в Нью-Йорк, 9-го февраля, перед 6.500 слушателей на митинге, созванном американским комитетом "защиты Троцкого". Это был самый крупный рабочий митинг такого характера, который когда-либо видел Нью-Йорк. По неизвестным причинам телефонные провода в последний момент отказались работать. Троцкому не удалось произнести своей речи; она была зачитана одним из членов президиума. Мы печатаем эту речь в несколько сокращенном виде. Ред./

Тема моего обращения - московские процессы. Я не собираюсь ни на минуту выходить за рамки этой темы, которая и без того слишком обширна. Я буду апеллировать не к страстям, не к нервам, а к разуму. Я не сомневаюсь, что разум окажется на стороне правды.

Процесс Зиновьева-Каменева вызвал в общественном мнении испуг, растерянность, возмущение, недоверие или, по крайней мере, недоумение. Процесс Пятакова-Радека еще более усилил эти чувства. Таков неоспоримый факт. Сомнение в правосудии означает, в данном случае, подозрение в подлоге. Можно ли себе представить более убийственное подозрение против правительства, выступающего под знаменем социализма? В чем должно быть заинтересовано само советское правительство? В том, чтобы рассеять эти подозрения. В чем обязанность действительных друзей Советского Союза? В том, чтобы твердо сказать московскому правительству: надо во что бы то ни стало рассеять недоверие Запада к советскому правосудию.

Заявлять в ответ на такое требование: "у нас есть свой суд, а до остального нам дела нет" - значит заниматься не социалистическим просвещением масс, а политикой дутого престижа, в стиле Гитлера или Муссолини.

Даже те "Друзья СССР", которые внутренне убеждены в правильности московского судопроизводства (а сколько таких людей? жаль, что нельзя произвести перепись совести!) даже эти непоколебимые "друзья" бюрократии обязаны вместе с нами потребовать создания авторитетной следственной комиссии. Московские власти должны были бы представить такой комиссии все необходимые доказательства. В них не может быть, очевидно, недостатка, раз на основании этих данных расстреляно по "кировским" процессам 49 человек, не считая полутора сотен, расстрелянных без суда.

Напомним, что в качестве поручителей за правильность московских приговоров перед мировым общественным мнением выступают два адвоката: лондонский Притт и парижский Розенмарк, не считая американского журналиста Дуранти. Но кто поручится за этих поручителей? Оба адвоката, Притт и Розенмарк, ссылаются с благодарностью на то, что советское правительство предоставило в их распоряжение все необходимые разъяснения. Прибавим, что "королевский советник" Притт был заблаговременно приглашен в Москву, тогда как срок процесса до последнего момента тщательно скрывался от всего мира. Советское правительство не считало, таким образом, унизительным для достоинства своего правосудия прибегать за кулисами к помощи иностранных адвокатов и журналистов, не имеющих никаких особых прав на доверие. Когда же Социалистический и Профессиональный Интернационалы обратились с предложением послать своих адвокатов в Москву, их назвали - не более и не менее - как защитниками убийц и Гестапо! Вы знаете, вероятно, что я не сторонник Второго или Профсоюзного Интернационалов. Но разве не очевидно, что их нравственный авторитет неизмеримо выше авторитета адвокатов с гибкой спиной? Не вправе ли мы сказать: московское правительство готово забыть о своем "престиже" перед лицом таких авторитетов и экспертов, в одобрении которых оно уверено заранее; оно охотно готово превратить "королевского советника" Притта в советника ГПУ. Но зато оно грубо отбрасывало до сих пор всякую проверку, в которой заложены гарантии объективности и беспристрастия. Таков неоспоримый и сам по себе убийственный факт! Может быть, однако, это заключение неверно? Нет ничего легче как опровергнуть его: пусть московское правительство предоставит международной следственной комиссии серьезные, точные, конкретные объяснения по поводу всех темных пятен кировских процессов. А кроме темных пятен в них - увы - ничего нет! Именно поэтому Москва принимает все меры к тому, чтоб заставить меня, главного обвиняемого, замолчать. Под страшным экономическим прессом Москвы норвежское правительство посадило меня под замок, сославшись, в качестве объяснения, на мою статью в американской "Нейшен" о Франции! Кто этому поверит?.. Какое счастье, что великодушное гостеприимство Мексики, по инициативе ее президента, генерала Карденаса, позволило мне и моей жене встретить новый процесс не под замком, а на свободе. Но все рычаги уже приведены в движение, чтоб снова заставить меня замолчать. Почему в Москве так боятся голоса одного человека? Только потому, что я знаю правду, всю правду. Только потому, что мне нечего скрывать. Только потому, что я готов предстать пред открытой и беспристрастной следственной комиссией, с документами, фактами и свидетельствами в руках, и раскрыть правду до конца. Я заявляю: если эта комиссия признает, что я виновен хотя бы в небольшой части тех преступлений, которые взваливает на меня Сталин, я заранее обязуюсь добровольно отдаться в руки палачей из ГПУ. Надеюсь, это ясно. Я делаю это заявление пред лицом всего мира. Прошу печать разнести мои слова до самых глухих уголков нашей планеты. Но если комиссия установит, что московские процессы - сознательный и преднамеренный подлог, построенный из человеческих нервов и костей, я не потребую от своих обвинителей, чтоб они добровольно становились под пулю. Нет, достаточно будет для них вечного позора в памяти человеческих поколений! Слышат ли меня обвинители в Кремле? Я им бросаю свой вызов в лицо. И я жду от них ответа!

Своим заявлением я отвечаю, мимоходом, на частые возражения поверхностных скептиков: "почему мы должны верить Троцкому, а не Сталину?". Нелепо заниматься психологическими гаданиями. Дело идет не о личном доверии. Дело идет о проверке! Я предлагаю проверку! Я требую проверки!

Вы не ждете от меня сегодня ни опровержения "улик", которых в деле не было, ни детального анализа "признаний", этих противоестественных, нечеловеческих монологов, которые в себе самих заключают свое опровержение. Для конкретного анализа процесса мне понадобилось бы больше времени, чем прокурору, ибо распутывать труднее, чем запутывать. Эту работу я проделаю в печати и перед будущей комиссией. Моя задача сегодня - вскрыть основную, первичную порочность московских процессов, показать движущие силы подлога, его политические цели, психологию его участников и жертв.

Процесс Зиновьева-Каменева был сосредоточен на "терроризме". Процесс Пятакова-Радека отвел первое место уже не террору, а соглашению троцкистов с Германией и Японией о подготовке войны, дележе СССР, саботаже промышленности и истреблении рабочих. Как объяснить эту вопиющую несогласованность? Ведь после расстрела 16-ти нам говорили, что показания Зиновьева, Каменева и др. были добровольны, искренни и отвечали фактам. К тому же Зиновьев и Каменев сами требовали для себя смерти! Почему же они ничего не сказали о самом главном: о союзе троцкистов с Германией и Японией и о плане расчленения СССР? Могли ли они забыть о таких "деталях" заговора? Могли ли они, вожди так называемого центра, не знать того, что знают подсудимые последнего процесса, люди второй категории? Разгадка проста: новая амальгама построена уже после расстрела 16-ти, в течение последних пяти месяцев, как ответ на неблагоприятные отклики мировой печати.

Самым слабым пунктом процесса 16-ти являлось обвинение старых большевиков в связи с тайной полицией Гитлера, Гестапо. Ни Зиновьев, ни Каменев, ни Смирнов, вообще никто из подсудимых с политическими именами не признал этой связи: перед этой гранью униженья они остановились! Выходит так, что я, через темных незнакомцев, как Ольберг, Берман, Фриц Давид и другие вступил в соглашение с Гестапо для таких великих целей, как получение гондурасского паспорта для Ольберга. Все это выглядело слишком глупо. Этому никто не хотел верить. Весь процесс оказался скомпрометирован. Надо было во что бы то ни стало исправить грубую ошибку режиссуры. Надо было заделать брешь. Ягода был заменен Ежовым. В порядок дня был поставлен новый процесс. Сталин решил ответить критикам: вы не верите, что Троцкий способен был вступить в связь с Гестапо ради Ольберга и гондурасского паспорта? Хорошо, я покажу вам, что целью его союза с Гитлером было вызвать войну и переделить мир. Однако для этой второй, более грандиозной инсценировки не хватало уже главных действующих лиц: Сталин успел убить их. Ему ничего не оставалось, как на главные роли главной пьесы поставить актеров второго плана! Нелишне отметить, что Сталин дорожил Пятаковым и Радеком, как сотрудниками. Но не оставалось других людей с известными именами, которых, хотя бы по их далекому прошлому, можно было бы выдать за "троцкистов". Жребий пал, поэтому на Радека и Пятакова. Версия о моих сношениях с мелкими сошками Гестапо через случайных незнакомцев была отброшена. Вопрос сразу оказался поднят на мировую высоту. Дело идет уже не о гондурасском паспорте, а о дележе СССР и даже разгроме Соединенных Штатов Северной Америки. Точно при помощи гигантского лифта заговор поднят в течение пяти месяцев из грязного полицейского подвала на те высоты, где решаются судьбы государств. Зиновьев, Каменев, Смирнов, Мрачковский ушли в могилу, ничего не зная об этих грандиозных планах, союзах и перспективах. Такова основная ложь последней амальгамы!

Чтоб хоть сколько-нибудь замаскировать вопиющее противоречие между двумя процессами. Пятаков и Радек показали, под диктовку ГПУ, что они образовали "параллельный" центр, в виду... недоверия Троцкого к Зиновьеву и Каменеву. Трудно выдумать более нелепое и фальшивое объяснение! Я действительно не доверял Зиновьеву и Каменеву после их капитуляции и не имел с ними с конца 1927 года никаких сношений. Но я еще меньше доверял Радеку и Пятакову! Уже в 1929 году Радек предал в руки ГПУ оппозиционера Блюмкина, который был расстрелян без суда и без огласки. Вот что я опубликовал тогда же в издающемся заграницей "Бюллетене русской оппозиции": "Потеряв последние остатки нравственного равновесия, Радек не останавливается ни перед какой гнусностью". Не многим лучше я отзывался и о Пятакове, притом как в печати, так и в частных письмах. Обидно, что приходится приводить эти резкие отзывы о несчастных жертвах Сталина. Но было бы преступлением, затушевывать, по сантиментальным соображениям, истину... Сам Радек и Пятаков всегда глядели на Зиновьева и Каменева снизу вверх, и в этой самооценке они не ошибались. Но этого мало. Во время процесса 16-ти прокурор называл Смирнова "главой троцкистов в СССР". Подсудимый Мрачковский, в доказательство своей близости ко мне, заявлял, что доступ ко мне шел только через него, и прокурор всячески подчеркивал это обстоятельство. Каким же это образом не только Зиновьев и Каменев, но и Смирнов, "глава троцкистов в СССР", и Мрачковский, столь близкий мне человек, не знали ничего о тех планах, в которые я посвятил Радека, публично заклейменного мною предателем? Такова капитальная ложь последнего процесса. Она сама выпирает наружу. Мы знаем источник ее происхождения. Мы видим закулисные нити. Мы видим грубую руку, которая за них дергает. Радек и Пятаков каялись в ужасающих преступлениях. Но их преступления, с точки зрения обвиняемых, а не обвинителей, не имеют никакого смысла. При помощи террора, саботажа и союза с империалистами, они хотели будто бы восстановить в СССР капитализм. Зачем? В течение всей своей жизни они боролись с капитализмом. Может быть ими руководили личные причины: жажда власти, жажда наживы? Ни при каком другом режиме Пятаков и Радек не могли надеяться занять более высокое положение, чем то, которое они занимали до ареста. Может быть они жертвовали собою столь нелепо из дружбы ко мне? Нелепая гипотеза! Своими действиями, речами, статьями за последние 8 лет, Радек и Пятаков показали себя моими отравленными врагами. Террор? Но неужели же оппозиционеры после всего революционного опыта России не предвидели, что террор послужит только поводом к истреблению лучших борцов? Нет, они это знали, предвидели, они об этом сотни раз заявляли. Нет, нам террор не нужен был. Зато он до зарезу нужен был правящей клике. 4 марта 1929 года, т.-е. 8 лет тому назад в статье, посвященной политике Сталина, я писал:


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 173; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!