II. ИЗОБРАЖЕНИЕ НАГОГО ТЕЛА И ПОРТРЕТ 13 страница



 

 

II

БУДДИЗМ, СТОИЦИЗМ. СОЦИАЛИЗМ

 

11

 

Таким образом, наконец, открывается путь к пониманию

феномена морали — как истолкования жизни при посредстве

самой жизни. Здесь, наконец мы достигаем вершины, с которой оказывается возможным свободно обозреть эту обширнейшую и наитруднейшую область человеческого мышления. Но именно здесь становится необходимой та степень объективности, которой до сих пор никто серьезно не добивался. Чем бы ни была мораль как таковая, анализ ее не должен быть сам частью морали. Для того, чтобы подойти к проблеме, важно не то, что мы должны делать, к чему стремиться, чем руководствоваться при оценке, а важно сознание, что уже сама постановка вопроса по своей форме есть симптом исключительно западного мирочувствования.

Всякий западноевропейский человек, без исключения, находится в данном случае под влиянием огромного оптического обмана. Всякий чего-то требует от других. Слова "ты должен" произносятся с полным убеждением, что здесь, действительно, возможно и должно что-то в общем смысле изменить, образовать и упорядочить. Вера в это и в законность такого требования непоколебимы. Здесь приказывают и требуют повиновения. Вот что у нас называется моралью. В западной этике все — направление, притязание на власть, сознательное

441

действие на расстоянии. В этом вполне сходятся Лютер

и Ницше, папы и дарвинисты, социалисты и иезуиты. Их мораль выступает с притязанием на всеобщее и вечное значение. Это входит в состав необходимых условий фаустовского бытия. Кто иначе думает, чувствует, желает, тот дурен, отступник, тот враг. С ним надо бороться без пощады. Долг человека. Долг государства. Долг общества. Эта форма морали для нас сама собой понятна; она представляется нам подлинным и единственным смыслом всякой морали. Но этого не было ни в Индии, ни в Элладе. Будда давал пример для же лающего, Эпикур подавал добры› совет. Это также основные формы высокой — стоической, основанной на свободе воли — морали.

Мы совсем не замечаем исключительности моральной динамики. Если принять, что социализм, понимаемый этически, а не экономически, есть именно то мирочувствование, которое от имени всех проводит собственное мнение, тогда мы все без исключения социалисты, независимо от того, сознаем ли мы это и стремимся ли к этому. Даже Ницше, страстный противник всякой "стадной морали", не способен ограничить в античном смысле свой порыв только своим «я». Он думает исключительно о «человечестве». Он нападает на всякого, мыслящего иначе. Для Эпикура же было решительно все равно, что думали и делали другие. Преобразование всего человечества — на это он не потратил ни одной мысли. Он и его друзья были вполне удовлетворены, что они такие, а не иные. Античным идеалом жизни было полное отсутствие заинтересованности (???????) по отношению к окружающим событиям, т. е. к той стороне, власть над которой составляет все содержание жизни фаустовского человека. Сюда же относится важное понятие ’???????. В Элладе мы наблюдаем также моральный политеизм. Но весь Заратустра — будто бы стоящий по ту сторону добра и зла — дышит скорбью по поводу того, что люди не таковы, какими он хочет их видеть, и глубокой, совершенно не античной страстью положить жизнь на совершенствование их — конечно, в этом собственном, единственном смысле. И именно эта общая переоценка есть этический монотеизм, есть социализм. Все исправители мира суть социалисты. Следовательно, нет античных исправителей мира.

Моральный императив есть фаустовская, и только фаустовская, форма морали. Совершенно неважно, отрицает ли теоретически Шопенгауэр волю к жизни, хочет ли Ницше ее видеть утвержденной. Это различие внешнее. Оно выражает разные вкусы, разные темпераменты. Существенно то, что и

442

Шопенгауэр чувствует весь мир как волю, движение, силу,

направление; в этом он родоначальник всей новой этики. Это

основное чувство собственно и есть вся наша этика. Все остальное — оттенки. То, что мы называем деянием, а не только деятельностью *, есть понятие историческое, насквозь проникнутое энергией направления. Это — утверждение бытия, освящение бытия со стороны известного рода людей, душа которых обладает тенденцией к будущему, которые воспринимают настоящее не как точку, а как эпоху большого, находящегося в становлении целого, притом как в личном существовании, так и в существовании всей истории. Сила и ясность этого чувства определяют духовную высоту фаустовского человека, но даже в самом незначительном есть что-то такое, что отличает его самые незначительные житейские поступки по содержанию и роду от таковых же любого античного человека. Это есть различие характера и позы, сознательного становления и простого и статуеобразного принятия жизни как чего-то ставшего, трагической воли и трагического страдания.

Перед взором фаустовского человека все в его мире есть стремление к одной цели. Он сам живет в этих условиях. Жить для него — значит бороться и добиваться. Борьба за существование, как идеальная форма существования, идет еще с готического времени и достаточно ясно лежит в основе ее архитектуры. XIX в. придал ей только механическо-утилитарную формулировку. В мире аполлоновского, мифического, аисторического человека не существует целесообразного «движения» — в этом смысле не приходится говорить о становлении у Гераклита, о лишенной намерения и бесцельной игре, о"????? ’???????" — не существует «протестантизма», "бури и стремления", никакого этического, духовного, художественного «переворота», который хочет побороть и уничтожить существующее. Ионический и коринфский стили

выступают на сцену рядом с дорическим без претензии на исключительное значение. Мы их встречаем в тесном содружестве в Акрополе и римских постройках. Однако даже подделывающийся под античность стиль Ренессанса получает в кругу Брунеллески значение движения, энергичного и исключающего всякое другое, и вступает в открытую борьбу с готикой (которую, однако, ни один из основателей Ренессанса не мог в себе преодолеть). Барокко воевало против Ренессанса,

* Уже было указано на отсутствие в античных языках прегнантных слов для перевода «воля» и «пространство» и на глубокое значение этого отсутствия, и теперь нас не удивит невозможность точно передать на греческий и латинский языки различие между деянием и деятельностью (поступок, происшествие).

443

классицизм — против барокко. Даже западное монашество, в лице францисканцев и доминиканцев, проявляется в форме орденского движения, в противоположность раннехристианской, отшельнической форме аскетизма.

Для фаустовского человека невозможно утаить этот основной образ своего бытия, не говоря уже о том, чтобы изменить его. Всякая попытка противиться тем самым уже предполагает его существование. Кто борется против «прогресса», тот считает это свое действие все же за прогресс. Кто агитирует за "поворот к старому", думает, что в этом — дальнейшее развитие. "Отрицание морали" есть только новая мораль и даже с таким же требованием на преимущественное значение перед всеми другими. Воля к власти нетерпима. Все фаустовское стремится к исключительному владычеству. Для аполлоновского мирочувствования — множественность отдельных независимых друг от друга вещей — терпимость подразумевается сама собой. Она входит в стиль чуждой воле атараксии. Для западного мира — единого безграничного душевного пространства, пространства как напряжения — терпимость есть самообман или призрак угасания. Фаустовский инстинкт, деятельный, сильный волей, устремленный в дали и в будущее, требует терпимости, т. е. пространства для собственной деятельности, но только исключительно для нее. Вспомним для примера, какую меру терпимости готова допустить демократия больших городов по отношению к церкви в пользовании последней средствами религиозного принуждения, в то время как сама претендует на неограниченное применение своих собственных и сообразно этому, если оказывается в силах, направляет «общее» законодательство. Всякое "движение хочет победить; всякое античное «состояние» хочет только пребывать и мало заботится об этосе других. Бороться за или против направления эпохи, заниматься реформами или переворотами, созидать, переоценивать или разрушать — все это одинаково не античное (и не индийское). И именно в этом различие трагики Софокла и Шекспира, трагики человека, который хочет только пребывать, и человека, который хочет победить.

Неправильно связывать христианство с моральным императивом. Не христианство преобразовало фаустовского человека, а он преобразовал христианство. Воля к власти также и в области нравственного, стремление придать своей морали всеобщее значение, принудить человечество подчиниться ей, желание всякую иную мораль переиначить, преодолеть, уничтожить — все это самое наше собственное достояние. Мораль Иисуса, состояние пассивно-духовное, магическим

444

мирочувствованием рекомендуемое в качестве спасительного, познание которого даруется как особая милость, в этом смысле в раннеготическун) эпоху внутренне превратилось в мораль повелевающую * — вот глубокое и до сих пор никем еще не понятое явление.

Этика в конечном смысле есть непосредственное, возведенное в формулу чувствование душой судьбы, искреннее, непроизвольное истолкование собственного существования. В духовном мире первобытных людей шевелятся глухие, темные вопросы, но каждая культура, каждая пробуждающаяся духовность вкладывает в жизнь свой смысл. В бодрствующем дознании культурного человека душа и мир, возможное и действительное разделились как полюсы. Выступает на сцену проблема судьбы (загадка времени) и весь макрокосм, мир как выражение души есть ответ души на вопрос о смысле ее существования.

Античная душа воспринимала свою судьбу как Мойру, как

слепую, мгновенную, лишенную связей случайность. Трагедия уничтожала отдельную личность; полис распоряжался личностью по своему случайному капризу. Участь Эдипа, Аякса, Геракла была всеобщей. Стоическая этика есть ответ на это: цель ее — осознать, что величие жизни — в страданиях, пассивном героизме, бесстрастии (???????), неимении потребностей. Таким образом, смысл аполлоновского бытия — не деяние, а состояние.

Фаустовская судьба есть предопределение. Она ставит характер лицом к лицу с решением. Душа отвечает посредством этики, элементы которой суть деяние, личность и хотение, связанные не с мгновенным жестом, а с жизнью как чем-то целым. "Божья воля" — в противоположность греческой "зависти богов" — в этом понятии лежит основное чувство исторической логики вселенной как целого, которая распространяется также и на отдельную биографию. Было сказано,

* "Имеющие уши слышать, да слышат" — в этом нет притязания на силу Западная церковь не так понимала свою миссию. "Благая весть" Иисуса, Мани, религии Митры, неоплатоников и всех смежных позднеантичных-сирийских культов есть таинственное благодеяние, которое оказывается, а не преподается насильственно. Юное христианство, влившись в античный мир, только подражало миссии позднейшей стой. Можно находить Павла навязчивым и такими же считать странствующих проповедников стоиков, как это подтверждает литература того времени; но они не выступали повелительно. Можно привести пример из совершенно другой области, и врачей магического учения, которые прославляли свои таинственные «arcana», противопоставить западным врачам, которые придали своей науке принудительную силу закона (принудительные прививки, противотрихнинный контроль и

т. п.).

445

что в одновременные эпохи обеих культур Поликлет и Бах

создали свои каноны, чистую, строгую теорию пластической и контрапунктной формы. Соответственно этому то, что мы называем моралью — структура собственной сознательной жизни, ее стиль — подчинено принципам этого канона. Все моральные системы Запада, начиная от францисканцев и идеалов рыцарства вплоть до социальной этики и «морали» господ нашего времени, как бы различно они ни звучали, все они суть контрапунктные образования подвижной, стремящейся, расширяющейся в пространстве жизни; все античные морали суть теории жизни пластической, ограниченной настоящим и покоящейся.

Но в таком случае каждая этика близка к кругу великих

искусств. Она сплошь форма, сплошь выражение и символ и

по своему внутреннему существу не может быть исчерпывающе выражена в понятиях, не может быть включена в систему. Самое значительное всякой этики лежит в бессознательном. Она обнаруживается в самых простых жизненных явлениях, в непосредственных философских интуициях, в облике великих, показательных для данной культуры людей, в трагическом стиле, даже в орнаменте. Меандр, например, есть мотив стоический; в дорической колонне прямо-таки воплощается античный идеал жизни. Она есть поэтому единственная из форм колонны, которую должен был безусловно отвергнуть стиль барокко. Вследствие очень глубоко лежащих духовных оснований ее избегал также и Ренессанс. Она противоречит имманентной этике всех северных архитектур. Кто это понял,

тот сумеет также понять и истолковать в качестве символа второго порядка трудноулавливаемый феномен замаскированных понятиями моральных теорий, обладающих неизбежным несовершенством форм и с самым честным намерением довольно часто говорящих совершенно противоположное тому, что хотели бы или должны были сказать.

 

12

 

Теперь исконные загадки и затруднения получают разрешение. Моралей столько же, сколько и культур, не больше и не меньше. Ни у кого нет свободы выбора. Как у каждого художника и музыканта непременно есть нечто, не достигающее до сознания, изначально господствующего над языком форм его творений, и отличающее их от художественных достижений всех других культур, так же несомненно в каждом выражении жизни любого культурного человека имеется изначальный, a priori в строжайшем кантовском смысле, свой склад, который заложен глубже всякого сознательного суждения

446

и стремления, и в стиле которого мы узнаем стиль определенной культуры. Человек в отдельности может поступать нравственно или безнравственно, делать «добро» или «зло» в области исконных чувствований своей культуры, но форма его действий есть нечто заранее данное. У каждой культуры свой собственный этический масштаб, значение которого ограничено ее пределами. Общечеловеческой этики не существует.

Итак, в глубоком смысле не существует настоящего миссионерства и не может существовать. Всякая мораль есть прафеномен, идея бытия, сделавшаяся законом. Она непосредственно присутствует внутри известного, физиогномически обособленного вида людей. Ее можно разбудить к жизни, выразить в виде теоретического учения, изменить и уяснить ее духовное выражение, но создать ее — невозможно. Насколько мы лишены возможности изменить наше мирочувствование — ведь всякая попытка изменить его вместо того, чтобы преодолеть, протекает в том же стиле и только его утверждает, — настолько же мы не имеем власти над основной этической формой нашего бытия. Пользуясь различением в словоупотреблении, обычно называют этикой науку, а моралью — известную задачу. Задачи в этом смысле не существует. Насколько мало Ренессанс был способен вновь воскресить античность, насколько сильно выразил он в каждой частности только противоположное аполлоновскому мирочувствованию, а именно перенесенную на юг "антиготическую готику", настолько же невозможно для человека обращение к морали, чуждой его культуре. Пусть в наши дни иные говорят о переоценке всех ценностей, пусть в качестве обитателей современного большого города пытаются «вернуться» к буддизму, язычеству, романтическому католицизму, пусть анархист мечтает об индивидуалистической, а социалист об общественной этике, — все они делают, желают, чувствуют одно и то же. Обращение к теософии или к свободомыслию, нынешние переходы от мнимого христианства к мнимому атеизму — все это лишь изменение слов и понятий, религиозной или интеллектуальной внешности, не более. Ни одно из наших «движений» не изменило человека.

Внутренняя форма морали есть существенное. Ее программное содержание, ее религиозная, философская, научная окраска, словесное выражение ее положений и верований, нередко переданное в ложно понятой форме, еще чаще являющееся голой теорией и пустым звуком, — все это маска. В каждой культуре только эта внешняя форма разнообразится в тысячи видов, о которых можно спорить, к которым можно

447

обращаться, которые можно принимать или "преодолевать".

Подлинна ‹ и неизменная структура всего фаустовского бытия есть то неописуемое, что проявляется как сила, воля, бесконечное пространство, стремление, даль в западноевропейском существовании, притом только в нем одном. Все положения и формулы отдельных мыслителей, церквей, течений и систем суть только вариации на данную тему.

Вполне ясно: слово «душа» обозначает всякий раз что-то

иное, как только речь идет об иной культуре. Аполлоновская,

в позднейшей формулировке стоическая мораль есть мораль

души, начертавшей собственное изображение в стиле фрески,

пластической группы прекрасно расположенных частей, как

их описывает Платон, без заднего плана (который намекал

бы на будущее, даль, деятельность), вся из линий, близи и

ясности. Фаустовская, социалистическая по своей исходной

форме этика соответствует той перспективной картине души

всех западных психологий, центр тяжести которой лежит в

бесконечном горизонте (в этой картине имя ему — "воля"),

тогда как другие психические элементы — не части, а комплексы отношений — "мышление и чувствование" ему подчиняются, как свет и тени в перспективе. Теоретически финансированная мораль есть только комментарий к соответствующей картине души.

Строгая морфология всех моралей есть задача будущего. И

здесь Ницше сделал самое существенное, т. е. первый шаг. Но

он сам не выполнил свое требование, обращенное к мыслителю, стать по ту сторону добра и зла. Он хотел быть в одно и то же время скептиком и пророком, критиком морали и ее провозвестником. Это несовместимо. Нельзя стать психологом высшего порядка, оставаясь романтиком. Таким образом, и здесь, как и во всех своих решающих воззрениях, он доходит до врат, но остается у порога. Однако никто еще до сих пор не сделают ничего лучшего. Мы были по сие время слепы к неизмеримому богатству языка моральных форм. Мы его не видели во всем его объеме и не поняли. Даже скептик не понимал своей задачи; в конце концов он выделял отражавшую его личные качества и вкусы формулировку морали в качестве нормы и по ней измерял другие. Самые современные революционеры: Штирнер, Ибсен, Стриндберг, Шоу — поступают именно так. Им удавалось только — даже от самих себя — скрывать этот факт за новыми формулами и лозунгами.

Но мораль, так же как пластика, музыка и живопись, есть

замкнутый в себе мир образов, который выражает известное

жизнеощущение, мир, непосредственно данный, в глубине

своей неизменный, полный внутренней необходимости. В

448

пределах своей исторической сферы она всегда истинна, вне их

— всегда ложна. Было показано, что как для отдельных поэтов, художников, музыкантов их отдельные произведения, так для больших индивидуумов культур виды искусства как органическое единство, т. е. вся масляная живопись, вся чистая пластика, вся контрапунктическая музыка и рифмованная лирика, составляют эпоху и играют роль больших жизненных символов. В обоих случаях, в истории известной культуры и в личном существовании, речь идет об осуществлении возможностей. Внутренняя душевность становится стилем данного мира. Рядом с этими большими единствами форм, возникновение, совершенствование и завершение которых охватывают некоторый предопределенный ряд человеческих поколений и которые по истечении немногих столетий неизменно подлежат умиранию, стоит группа фаустовских, сумма аполлоновских моралей, воспринимаемых так же как единства высшего порядка. Их наличие есть судьба, которую надлежит принять как таковую; и только сознательная их формулировка есть результат откровения или научной проницательности.


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 179; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!