II. ИЗОБРАЖЕНИЕ НАГОГО ТЕЛА И ПОРТРЕТ 17 страница



473

этического периода, свойственного эпохе мировых городов. Подобно тому как метафизика брахманская, ионическая и эпохи барокко обнаруживают одно и то же мирочувствование в разного рода идеалистических и реалистических концепциях, причем отдельные мыслители отнюдь не стремились и не могли выразить что-либо в глубине существенно различное, равным образом и все мышление известной цивилизации, одеваясь в разные уборы, сосредоточивается на одном и том же идеале сознательной жизни. Надо различать стоицизм как учение и как общий дух времени. В последнем смысле к нему принадлежали Эпикур, академики, скептики и циники. У них — общий идеал просвещенного, занятого только самим собой мудреца. Только различие личных вкусов и темперамента в сфере античного человечества сообщают ему ту или иную формулировку. Так же дело обстоит и на Западе. Шопенгауэр и Ницше, мораль сострадания и господская мораль, отрицание и утверждение воли к жизни в глубине это — то же самое, различающееся только в стиле мышления. Тенденция к

анархизму, наблюдаемая, например, у Штирнера и Ибсена,

есть только один из оттенков всеобщего социализма. От различия личного характера зависит, принимают ли за точку отправления «я» или бесконечность, субъективно или объективно, т. е. идеалистически или реалистически приводят в научный порядок фаустовское мирочувствование, мировое притязание фаустовского «я», уверенного в своем единстве с бесконечностью. Первое ведет к анархическому (индивидуалистскому) основному отношению к вопросам внешней жизни, второе — к социалистическому (коллективистскому). Сами свойства жизни от этого не изменяются.

 

18

 

Таким образом, с началом цивилизации нравственность

превращается из сердечного образа в головной принцип, из

непосредственно наличествующего феномена — в средство и

объект, которым оперируют. Она уже не вскрывается в каждой черте жизни, а обосновывается и приводится в исполнение.

Не может быть никаких сомнений относительно жизненного субстрата всех этих новых интеллектуальных образований, именно относительно того "нового человека", на которого с надеждой взирают все упадочные эпохи. Это бесформенно переливающаяся в больших городах чернь вместо народа, лишенная корней городская масса,???????? как говорили в Афинах, вместо сросшегося с природой даже еще на городских

474

улицах сохраняющего крестьянскую складку человечества культурной страны. Это посетитель агоры Александрии и Рима и его «современник», нынешний читатель газет; это "образованный человек", искусственный продукт нивелирующего городского образования, пользующегося как прежде, так и теперь школой и общественностью; это античный и западный завсегдатай театра, увеселительных мест, спорта и злободневной литературы. Эта поздно появляющаяся масса, а отнюдь не «человечество» есть объект стоической и социалистической пропаганды, и равнозначащие явления важно наблюдать в египетском Новом Царстве, в буддийской Индии и Китае Конфуция.

Этому соответствует характерная форма общественной деятельности — диатриба. Ранее принимавшаяся за позднеантичное явление, она есть одна из форм проявления деятельности всякой цивилизации. Насквозь диалектическая, практическая, плебейская, она заменяет внушительный, имеющий широкое влияние образ великих людей безудержной агитацией людей маленьких, но умных, заменяет идеи — целью, символы — программой. Экспансивность всякой цивилизации, империалистическая замена времени пространством, характерна также для нее: качество заменяется количеством, углубление — распространением. Нельзя смешивать эту торопливую деятельность с фаустовской волей к власти. Она только есть признак того, что творческая внутренняя жизнь пришла к концу и для духовного существования сохранилась возможность осуществляться только внешним образом, в пространстве, материально. Диатриба — необходимая составная часть "религии иррелигиозности"; здесь она играет роль "душевного спасения". Она проявляется в образе индийской проповеди, античной риторики, западного журнализма. Она обращается к большинству, а не к лучшим. Она оценивает свои средства числом успехов. Она заменяет мышление старого времени интеллектуальной мужской проституцией в речах и писаниях, господствуя во всех залах и на всех площадях мировых городов. Риторична — вся философия эллинизма, журналистичны — роман Золя и драма Ибсена. Нельзя смешивать этой духовной проституции с первым выступлением христианства. Христианскую миссию в ее коренной сущности почти всегда ложно истолковывали. Но первоначальное христианство, магическая религия основателя, душа которого была совсем не способна на эту грубую активность без такта и без глубины, попало в шумную городскую демагогическую гласность Римской империи только благодаря проповедям Павла и его эллинистической практике, — как известно

475

наперекор самому упорному сопротивлению первоначальной общины. Хотя у Павла его эллинское образование и было весьма поверхностным (он был и остаются иудеем, а не стоиком), но все же внешне оно сделало его членом античной цивилизации. Павел изменил только направление, а не форму своей деятельности: таково значение события в Дамаске. Слова: "Идите во все концы мира и научите все народы", в чьи бы уста они ни были вложены, представляют собой формулу позднеантичного стоического, цивилизованного склада, которая в противоположность раннему христианству, с его далекой примитивной родиной, знаменует отнюдь не рождение культуры, а умирающую среди бесформенных человеческих масс цивилизацию. Эта же формула проникает, в качестве практического правила, во все тогдашние религии, в культ Исиды и Митры, неоплатонизм и манихейство, как только они выступают из своей восточной родины на античную почву. Не христианство покорило античный мир посредством диатрибы, а античность этим способом усвоила себе его. "Все народы" — эти слова отнюдь не имеют в виду крестьянское население страны, которое не принимается в расчет ни в одной цивилизации. Христос призвал к себе рыбаков и крестьян, Павел держался агоры больших городов и, следовательно, форм пропаганды больших городов. Слово «язычник» (paganus) показывает доныне, на кого она имела меньше всего влияния. Как различны Павел и Бонифаций! Глубоко германский тип Бонифация в его фаустовской страстности, среди лесов и уединенных долин, обозначает нечто строго противоположное, точно так же как и благодушные цистерцианцы с их сельским хозяйством, и рыцари германского Ордена Крестоносцев на славянском востоке. Здесь — снова молодость, расцвет, тоскливое стремление на фоне крестьянской страны. Только в XIX столетии вновь появляется на этой состарившейся между тем почве диатриба, со всем, что ей присуще, — с большим городом, как базой, и массой в качестве публики. Подлинное крестьянство так же мало входит в круг рассмотрения социализма, как и в круг рассмотрения буддизма и Стои. Только здесь, в городах европейского Запада, Павел снова находит свое подобие, касается ли дело сектантского христианства, или антицерковных, социалистических или биологических интересов, свободомыслия или эфемерных религиозных образований.

Зенон и Будда достигают почета. Царь Асока и Марк Аврелий, в лице которых после многих столетий подготовки вступило на престол последнее миронастроение, принадлежат к запоздавшим людям внутренней культуры. Но в обоих

476

случаях мы имеем перед собой ту же картину распространения, действия вширь, а именно буддийскую и стоическую пропаганду с толпами плоских, грязных, назойливых салонных философов и странствующих проповедников, с массой мелких злободневных памфлетов и народных книжек, с дурными манерами, трафаретными мыслями и журнальными тирадами. Лукианова знаменитая сатира от слова до слова применима к Индии и современности.

Вся античная философия после Платона и Аристотеля есть

риторика. Весь социализм в широком смысле, от писаний

Шопенгауэра до эскизов Шоу, не исключая и Ницше, по

форме и намерениям — журнализм. Таковы же вся социальная драматика, вызванная к жизни нравственной страстью Шиллера ("сцена как моральное учреждение" вплоть до Ибсена и Стриндберга), популярное естествознание с его социально-этическими, перенесенными на мир животных скрытыми умыслами, и быстро растворяющиеся и гуманитарном настроении остатки протестантского христианства. Поэт, священник, ученый становятся журналистами. Как глубоко обоснована эта форма всякой цивилизованной этики, доказывает пример Ницше, в руках которого Заратустра превратился в странствующего проповедника.

Для этого решительного поворота к внешней жизни, которая теперь только одна и существует, к биологическому

факту, которому судьба рисуется только в форме объективных фактов и причинных отношений, нет ничего показательнее, чем этический пафос, с которым прибегают к философии пищеварения, питания и гигиены. Вопросы алкоголизма и вегетарианства дебатируются с религиозной серьезностью; очевидно, в этом самая важная сторона проблемы, до которой может возвыситься "новый человек". Такова лягушачья перспектива этих поколений. Религии, возникшие на пороге великих культур, религия гомеровская, ведийская, христианство Иисуса, фаустовское христианство рыцарских германцев сочли бы ниже своего достоинства снисходить до вопросов такого рода. Теперь к этим вопросам приходится восходить. Буддизм без таковых немыслим. В кругах софистов, Антисфена, стоиков и скептиков эти вопросы приобретают большое значение. Уже Аристотель писал о вопросе алкоголизма; целый ряд философов рассуждал о вегетарианстве, и вся разница между аполлоновским и фаустовским фарсом лишь в том, что циник сосредоточивает свои теоретические интересы на собственном пищеварении, а Шоу — на пищеварении "всех людей". Один отказывается, другой запрещает. Всем известно

477

с какой любовью Ницше еще в "Ессе homo" дилетантствует по поводу вопросов такого рода.

 

19

 

Обратимся еще раз к социализму, как к фаустовскому

примеру цивилизированной, интеллектуальной, логизированной, отвергающей судьбу и утверждающей причинность этики. То, что говорят о нем друзья и враги, что он, согласно одному мнению, есть образ будущего, или, согласно другому, признак падения, одинаково верно. Мы все бессознательные социалисты. Мы носим его в себе Как жизнечувствование, хотим ли мы этого или не хотим. И даже сопротивление ему носит его форму.

Все античные люди позднейшего времени были бессознательными стоиками. Весь римский народ, как тело, как индивидуальность, обладает стоической душой; когда жил Зенон, тогда "populus romanus", этот народ солдат и чиновников, с его миром богов, в котором существуют только сухие практические обязанности по отношению к богам и нет рассказов о богах и их приключениях, только что начинал образовываться. Настоящий римлянин, именно тот, который всего решительнее отвергал бы это, был стоиком в строгом смысле гораздо более, чем мог бы быть таковым грек: он еще жил в известного рода первобытном варварстве в ту эпоху, когда античная жизнь опять приблизилась к этому варварству; у него отсутствовал внутренний остаток культуры, затемняющий ясность цивилизованного типа. Латинский язык, сплошь практический и прозаический, остался самым мощным созданием стоицизма *.

Вспомним нашу основную мысль, а именно, что история и

природа — две противоположности, что мы владеем в качестве выражения и осуществления нашей духовности двумя мирами как возможными, из которых один мир природы, сложившийся из ставшего и познанного, насыщенный законами, цифрами, границами, логикой, сплошь система, механизм, причина и действие; другой — история, непосредственное выражение становления и жизни, созерцаемый, но не познаваемый, направляемый иной логикой и неизбежностью, которую нельзя выразить словами, а именно — логикой судьбы. Оба мира противостоят друг другу, как жизнь и смерть, направление и протяжение, вечное будущее и вечное прошлое.

* Латынь III столетия была еще подвижным, богатым красками крестьянским языком.

478

В основе цивилизации лежит чувство природы, уже ставшего, законченного, познанного, мертвого мира. Шаг от культуры к цивилизации можно определить как метаморфозу истории в естественно-исторические формы. Это и есть тайный смысл "возврата к природе", именно к застывшей, рассудочно постигаемой, законосообразной природе, поворота от судьбы к причинности. Фаустовский человек цивилизованной стадии, мир которого является бесконечным сцеплением причинности и для которого вся сущность этого мира исчерпывается причиной и действием, средством и целью, есть социалист. Это — форма его духовного существования.

Социализм есть возможный максимум жизнечувствования, находящегося под знаком цели. Потому что живое направление бытия, ощущаемое в словах «время» и «судьба», став неподвижным и будучи сознанным и познанным, превращается в механизм средства и цели. Направление есть жизнь, цель — смерть. Фаустовским является устремление вперед, социалистическим — его механический остаток — «прогресс». Отношение между ними — отношение тела и скелета. В этом вместе с тем различие социализма от буддизма и стоицизма, которые, будучи настроены столь же механически, в согласии со своими идеалами нирваны и атараксии не знают динамической страсти третьего измерения, воли к бесконечному и пафоса протяженности.

Социализм — вопреки внешним иллюзиям — отнюдь не есть система милосердия, гуманности, мира и заботы, а система воли к власти. Все остальное — самообман. Цель его совершенно империалистическая: благоденствие в экспансивном смысле, но не больных людей, а жизнедеятельных, которым стремятся дать свободу действия, вопреки сопротивлению собственности, рождения и традиции. Мораль чувства, мораль, построенная на пользе, никогда не была у нас последним инстинктом, хотя бы сами носители этого инстинкта думали иначе. Во главе моральной современности необходимо поставить Канта, в данном случае ученика Руссо, и его этику, отвергающую мотивы сострадания и резко отчеканивающую предписание: "поступай так, чтобы…". Всякая этика этого стиля является выражением воли к бесконечному, а эта воля требует преодоления момента, преодоления наличия, преодоления переднего плана жизни. Сократовскую формулу: "Знание есть добродетель" уже Бэкон заменяет положением: "Знание есть власть". Стоик принимает мир как он есть. Социалист стремится организовать его со стороны формы и содержания, переделать, наполнить своим духом. Стоик приспособляется. Социалист повелевает. Весь мир должен воспринять формы

479

его сознания — так можно перевести идеи "Критики чистого

разума" на язык этики. Вот последний смысл категорического

императива, который социализм прилагает к политике социальной и хозяйственной жизни: поступай так, как будто принципы твоей деятельности должны стать, при посредстве твоей воли, всеобщими законами природы. И эта тираническая тенденция не чужда даже самым неглубоким явлениям современности.

Во-вторых, социализм есть душевная динамика. Должен

быть создан образ не для пребывания и жеста, а для деятельности. Жизнь важна постольку, поскольку она есть деятельность. И вот таким образом, чрез механизирование органического принципа деятельности, возникает идея работы как цивилизованной формы фаустовской деятельности. Мораль эта, это стремление придать жизни возможно более активную форму, сильнее разума, моральные программы которого, как бы ни были они священны, как бы пламенно в них ни верили и страстно ни защищали, только постольку действенны, поскольку совпадают с направлением вышеуказанного стремления или бывают им истолкованы в своем смысле. Во всем остальном они остаются словами. Надо отличать во всей современности популярную (антично понимаемую, статическую) сторону, приятное ничегонеделание, заботы о здоровье, счастье, беззаботность, всеобщий мир, короче сказать, все мнимохристианское, — от высшего этоса, придающего значение только действию, от непонятного и нежелательного для масс — как и все фаустовское, — от высокой идеализации цели, а следовательно и работы. Если сопоставить с римским "panern et circenses", последним эпикурейско-стоическим жизненным символом, соответствующий северный символ, то мы должны назвать право на труд, которое уже лежит в основе насквозь проникнутого прусским духом и ставшего теперь общеевропейским государственного социализма Фихте, а также последние самые ужасные стадии этого развития, которое найдет свое завершение в обязательном труде.

И, наконец, его наполеоновская сторона, то, что "aere perennius", воля к длительности, к будущему. Аисторический, аполлоновский человек оглядывался на золотой век; это освобождало его от мысли о грядущем. Социалист — умирающий Фауст — весь предан исторической заботливости, будущему, воспринимаемому им как задача и цель, по сравнению с которыми счастье минуты достойно презрения. Античный дух с его оракулами и гаданием по птицам хочет только знать будущее, а западный хочет его творить. Третье царство — вот германский идеал, вечное завтра, с которым

480

связали свою жизнь все великие люди, начиная с Данте и до

Ницше и Ибсена — "стрелы стремления к тому берегу", как

говорится в «Заратустре». Жизнь Александра была чудесным

опьянением, сновидением, в котором еще раз воскресали гомеровские времена; жизнь Наполеона была гигантской работой, не для себя, не для Франции, а для будущего вообще.

В этом месте я возвращаюсь к ранее сказанному и напомню еще раз, как различно представляли себе большие культуры сущность мировой истории: античный человек видел только себя и свою судьбу в виде покоящейся близи и не задавался вопросами, откуда и куда. Универсальная история для него понятие невозможное. Таково статическое понимание истории. Для магического человека история — огромная мировая драма, протекающая между творением и гибелью, борьба между душой и духом, добром и злом, Богом и диаволом, известное, строго ограниченное действие, на кульминационном пункте которого стоит единичная катастрофа: явление Спасителя. Фаустовский человек видит в истории напряженное развитие к определенной цели. Ряд веков: Древний мир — Средние века — Новое время, есть идея динамическая. Фаустовский человек не может представить себе историю иначе, и если это и не мировая история как таковая и в общем смысле, а образ мировой истории фаустовского стиля, получающий существование и истинность вместе с западноевропейской культурой и вместе с ней же прекращающийся, то социализм есть логическое и практическое увенчание этого представления. В нем картина получает свое, подготовлявшееся еще с эпохи готики, завершение.

И здесь социализм — в противоположность буддизму и

стоицизму — становится трагическим. Очень показательно,

что Ницше необыкновенно ясен, как только вопрос касается

разрушения и переоценки, и, наоборот, он теряется в туманных общих местах, как только речь касается вопроса "для чего?", вопроса цели. Его критика декаданса глубока, его учение о сверхчеловеке — только излюбленный конек. И то же самое применимо к Ибсену — к «Бравду» и «Росмерсхольму», "Юлиану Отступнику" и "Строителю Сольнесу", к Хебелю, Вагнеру и прочим. И в этом глубокая неизбежность, так как, начиная с Руссо, фаустовскому человеку не на что больше надеяться. Здесь что-то окончилось. Северная душа истощила все свои внутренние возможности; остались лишь динамическая буря и порыв, выражающийся во всемирно- исторических видениях будущего, охватывающих тысячелетия, остались стремления, творческая страсть, умственная форма существования, лишенная содержания. Эта душа была

481


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 177; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!