XVI. ПОСЛЕДНЯЯ НОЧЬ «СОЛОВЕЦКОГО СИДЕНИЯ»



 

– Мама! Ты слышишь?

– Что, дитятко?

– Слушай, а? Кто‑то плачет.

– Что ты, глупая, кому теперь плакать?

– Ох, мама! Мне страшно: я слышу, как кто‑то плачет.

– Да это ветер в трубе, ноли не слышишь?.. А ты перекрестись, прочти молитву Исусову и спи.

Оленушка крестится, придерживая левой рукой рубашку, шепчет молитву и снова опускает свою растрепанную, со спутавшеюся косою голову на белую подушку. Тихо в келье. На дворе слышна вьюга. Сон так и клонит, тяжелит веки и туманит... Неупокоиха ровно посапывает...

– Мама! А мама!

– Ох, Господи Исусе! Ты что опять?

– Мне не спится... У меня, мама, мысли...

– Какие у тебя, у глупой, мысли! Ноне не каталась на салазках, пурга, ну и не спится.

– Завтра покатаюсь, с Иринеюшкой... А мои салазки лучше его...

– Не в пример лучше... Ну, спи, дитятко.

– А в Архангельском, мама, что теперь?

– Что, глупая! Спят.

– Батя спит?

– Нет, на салазках катается.

Оленушка смеется... Опять тихо, только вьюга завывает в трубе и под окном... Лампадка как будто вздрагивает... По стене словно тени какие ползут... слышен ровный сап... Где‑то сверчок засверестит и смолкнет... Жутко Оленушке, нейдет сон, все что‑то слышится в порываньях ветра за окном...

– Мама! Кто это стучит?

– Асинька? Ты все не спишь?

– А ты слушай, мама.

– Что мне слушать‑ту? Тебя, дуру?

– Нету, мама, там стучит, слышишь?

– Это вьюга, ветер.

– А во что она стучит?

– А во что придется: в ставни, в било, у трапезы что висит.

– А как это, мама, мертвецы по ночам ходят?

– Что ты! Что ты, непутевая! С нами крестная сила, на нас кресты.

– А как же дедушка Спиря говорил, что к ему душенька ево Оленушки приходит?

– Что ты пустое мелешь, глупая? Какой Оленушки?

– А у него дочка была Оленушка.

– А! Ну, он святой человек, он видения в сониях видит.

– И я во сне все вижу, и Архангельской вижу часто, и батю, и как мы по грибы ходили.

– Ну, то‑то же.

– А мне Исачко сказывал, что он сам лешего видел.

– А ты уж и с Исачком, глупая, подружилась!

– А как же, мама! В ту пору, как стрельцы шли на монастырь воропом, перед святками, и убили его турмана беленького «в штанцах», так мы с ним хоронили турмана, я плакала, плакала! И он, Исачко, плакал же.

– Было о чем дураку!

– Он, мама, не дурак, он добрый... И он сказывал, что часто видит во сне покойного турмана.

– Фу! С тобой точно одуреешь... Да спи ж ты, говорят тебе, сорока!

И Неупокоиха повернулась носом к стене и ухо заложила стеганым, полосатым, словно шашечная доска, одеялом. Скоро опять раздался ее сап, а Оленушка, полежав с закрытыми глазами, снова открыла их и стала смотреть на мигающие полосы на потолке: полосы шли от образов, от лампадки. Она задумалась об Архангельске: хотела вспомнить лицо Бори и не могла... Вот‑вот, кажется, вспомнила, и, собственно, не его вспомнила, а то, как они грибы в лесу собирали, как нагнулись над одним грибом, как Боря взял ее руку, все это хорошо помнится: и как потом они потянулись друг к другу, как губы их слились и как коленями раздавили гриб, когда вырывалась, все это вспомнила она... но лица Бори никак не могла вспомнить... Это не его лицо, нет, это Иринеюшка... А вот и «архимандрит» Никанор на качелях качается, чудно что‑то... И дедушка Спиря на салазках тут же... И Исачко за рога лешего ведет, леший его турмана поймал... Слышно, как стрельцы поют на берегу:

 

Разогнал ее малых детушек,

Малых детушек, кукунятушек,

Что по ельничку, по березнячку...

 

– Ох, Господи! Что это такое?

Оленушка, задремавшая было, снова проснулась. Послышался стук, и словно бы какие‑то камни повалились... Опять тихо, только ветер пошумливает. Лампадка гаснет... Скоро, должно быть, утро... Опять стучит... Это, верно, какой‑нибудь трудник встал рано и дрова колет за поварней... А вот уже месяц прошел, как стрельцы, перед святками, на вороп ходили, да их кипятком отгромили от стен... Тогда и чернец Феклис пропал, как в воду канул. Спиря сказывал, что Феклиска к стрельцам перебежал... Какие глаза нехорошие, стыдные какие‑то у этого Феклиса... У Исачки лучше, хоть и косые... А у Иринеюшки?.. На Дон хочет уйти... Зачем на Дон! Не надо!

Оленушка прислушивается... В монастыре что‑то случилось: слышны голоса, стук, звяканье железом...

Оленушка вскочила: это уже не вьюга. Голоса явственно слышны... это голос Исачки... Еще голоса... Гул...

– Мама! Мамонька! Вставай!

– Ты что! Ты сдурела?

– Ох, нет! Слышишь?

На дворе уже ясно слышались крики сотен голосов...

– Батюшки! Владычица! Не пожар ли?

И мать, и дочь стали торопливо одеваться.

– Ах, Господи! Что ж это такое? Не стрельцы ли?

В окно застучал кто‑то.

– Батюшки! Кто там?

Стук повторился, только не в окно, а в дверь.

– Вставайте! Пожар! Кельи горят!

– Владычица! Скорей, Олена! Ох, матушки!

Оленушка бросилась к дверям, едва успев накинуть на себя шубку... Двери распахнулись... В этот самый момент что‑то темное накрыло ее, и сильные руки схватили поперек стана...

– Мама! Ой! О‑о!

Что‑то мягкое зажало ей рот, и голос ее замер в груди... В ужасе Оленушка чувствовала, что ее куда‑то несут... Сзади слышались отчаянные крики, стук оружия, пальба...

Оленушка все поняла: монастырь взят... Но куда ее несут? Где мама? Где Иринеюшка?..

 

* * *

 

– Ребятушки! Голубчики! Отстоим! – слышался отчаянный голос Исачки.

– Владыко многомилостиве! Помози! – стонал где‑то несчастный Никанор.

– Сдавайтесь, старцы! Вам ничего не будет.

– Поздно, святые отцы, монастырь наш.

– Никого не бить! Слышишь, ребята, отцов не трогать! – командует Кирша.

– Оленушка! Оленушка! Дитятко! О‑о‑о! – Это отчаянный голос матери.

– А мама где? Мамушка! – испуганно вскрикнула она.

– Ничего, ничего, девынька, матушка там...

– Не сгорела?

– Ох, что ты! Помилуй Бог! Она тебя ждет.

– Где?

– Там, в монастыре.

Оленушка встала на ноги. Юродивый запахнул ее шубку.

– Студено, закройся.

Из монастыря доносился неясный гул и крики. Оленушка со страхом поглядела туда.

– Что там?

– Ничего, не бойся, дитятко.

Как ни умел владеть собой юродивый, но Оленушка видела, что он дрожит.

– Там стрельцы, дедушка? – робко спросила она.

– Ничего, ничего, не пужайся...

– А Иринеюшка?

– Тамотка же.

Оленушка что‑то вспомнила и задрожала всем телом.

– А где он?.. Это он унес меня...

– Пойдем, пойдем, – торопил ее юродивый.

Она оглянулась и увидела на белом, кровью окрашенном снегу широко раскинувшее руки мертвое тело. В груди его торчал нож... Мертвые, широко раскрытые глаза убитого глядели на небо, как бы спрашивая, что же там, когда здесь все кончено?

 

XVII. «НА ТЕПЛЫЕ ВОДЫ»

 

Вновь наступила весна. Суровое северное поморье, долго спавшее под снегом, проснулось под теплыми лучами весеннего солнца и зазеленело молодой зеленью. Зазеленел и Соловецкий остров, и Кемской и Сумской посады, и Анзерский скиток... Только не ждут уже к себе молодые кемлянки и сумские молодухи дружков милых, молодых стрельчиков, а молодая Вавилкина‑попадейка своего мила друга, Иванушку‑воеводушку: с весной отплыли московские стрельцы со своим воеводушкой «на страну далече...». Тихо в монастыре и около.

Зазеленел с весной и Архангельской – славный город, о котором так долго скучала Оленушка: и в Архангельском, и вокруг него, как говорила Неупокоиха, «разтвяли твяты лазоревые и пошли духи малиновые».

Цветут садики вокруг торговой площади в городе Архангельске. Да и вся площадь, особенно у заборов, зеленеет молодою травкою.

Утро. Весеннее солнце, только что выкатившись из‑за восточного взгорья, окрашивает золотисто‑пурпуровым цветом церкви и крыши домов и протягивает длинные тени поперек всей площади. У торговых рядов и около казенных весов и мер да у кабацкого кружала стоят возы с припасами съехавшихся в город из окрестностей поселян. Привязанные у возов и хрептугов лошади, пережевывая сено и овес, то и дело ржут, не видя своих хозяев. А хозяева, мужики и бабы, а равно рядские сидельцы и посадские люди, все это кучится к середине площади, где высится огромный деревянный «покой», два столба с перекладиною. С перекладины спускается длинная, круто плетенная веревка, с петлею на конце. Тень от виселицы и от веревки идет по головам собравшейся толпы, теряясь где‑то за заборами и в зелени садиков.

Все смотрят на виселицу, перекидываясь односложными словами и междометиями. Иногда из нестройного гула ясно вырежется и замрет среди лошадиного ржания фраза удивления.

– Ишь ты, какой покой‑от съерихонили, и‑и‑ах! – острят тут же толкающиеся земские ярыжки.

Под виселицей ходит варнак с рваными ноздрями, в красной касандрийской рубахе, с засученными рукавами и исподлобья вскидывает своими немигающими глазами на толпу. Это палач.

Два стрельца, приставив ружья к виселичному столбу, расположились под виселицей, и один у другого ищет в голове.

Вдруг где‑то за площадью глухо застучал барабан. Толпа колыхнулась. По лицам у всех пробежали не то тени, не то лучистые искры. Головы поднялись и беспокойно задвигались на плечах. Барабан не умолкал, все более и более приближаясь.

Впереди взвод стрельцов, с барабанщиком в голове взвода. Барабан выбивал глухую беспорядочную дробь, а барабанщик, лениво колотя палочками по туго натянутой шкуре, шибко делал выверты локтями. Стрельцы шли сердито, как бы стыдясь своего дела, а понурый Чертоус беззвучно шевелил губами.

За стрельцами – жирный, красномордый попина, в черной рясе и с крестом в отекших от жиру руках. Видно было, что торчавшая впереди виселица поглощала все его внимание.

За попом – поджарый подьячий, в потертом кафтане и с таким же потертым лицом. За ухом лебединое, в виде лопаты, перо, а у пояса медная с ушками чернильница.

За ним стрелец вел за поводок пегую клячу, на которой лицом к хвосту сидел высокий старик с седою, сбившеюся на затылок косою. В руках он держал горящую восковую свечу.

Далее следовала телега, в которой, лицом назад, покачивались при движении и терлись одна о другую плечами две человеческие фигуры. В руках их горели зажженные свечи.

За первой телегой другая. В ней тоже два седока задом и оба со свечами.

За телегами другой взвод стрельцов. У самых виселиц шествие остановилось. Стрельцы сняли с пегой клячи необычайного седока с седою косою. Старое, темное и осунувшееся лицо оборотилось к толпе и усталыми глазами из‑под седых, нависших бровей глянуло на виселицу... На лице показалась грустная улыбка... Это был архимандрит Никанор.

Толпа замерла. Слышалось только усиленное дыхание да изредка подавленный вздох.

Сняли и с первой телеги двух седоков, у которых к ногам прикованы были дубовые колодки. У одного, высокого, плечистого, хотя, видимо, изможденного колодника, красная голова так и отливала на солнце золотом, а запавшие глаза искрились, как у кошки в темноте. Другой, худой и косматый, с сумою через плечо, казалось, любовался виселицею и всем, что он видел... Добрые глаза светились детскою радостью... Это были огненный чернец Терентьюшко, ученик Аввакума, и Спиря‑юродивый.

Сошли со второй телеги, гремя цепями, как спутанные лошади, сотники Исачко и Самко.

Все осужденные встали в ряд. У каждого в руках горело по свечке. Все молчали, только Исачко косился на виселицу, над которой в голубой лазури утреннего неба кружились голуби, и судорожно улыбнулся: вероятно, ему вспомнился любимец его, турман «в штанцах», застреленный воеводою Мещериновым Ивашкою и теперь покоящийся в земле, на острове...

К осужденным подошел поджарый подьячий, вынул из‑за пазухи кафтана бумагу, развернул ее, снял шапку и, крикнув пискливо‑скрипучим голосом к толпе «шапки долой», стал гнусить что‑то...

Все слушали как будто рассеянно, словно бы то, что читали, совсем до них не касалось... Никанор же, который стоял первым, слушая читаемое, задумчиво качал головой, между тем как посиневшие губы его беззвучно шептали: «И се мимо иде, и се небе... и камо иду, не вем... дние его яко цвет сельний – и тако отцветут... да‑да, отцвели... отцветут и падут»...

Чтение кончилось... Он взглянул на свечку, вздохнул и сам задул ее... Потом положил свечку к себе за пазуху, бормоча: «Тамо зажгу ее... долог путь тамо, ох долог!» – и сам подошел к виселице.

Палач, казалось, не смел приблизиться к нему и глядел вопросительно на подьячего.

– Верши! – хрипло проговорил последний.

Палач протянул руку к петле. Никанор отклонил его руку.

– Сам на себя сумею венец‑от надеть! – и поклонился на все четыре стороны. – Сам надену...

И надел: вложил шею в петлю, отведя в сторону волосы и освободив из‑под веревки бороду, как делал он это обыкновенно, облачаясь в ризы перед литургиею... Он поднял глаза к небу...

– Господи! В руце Твои...

– Верши! – прохрипел подьячий.

Палач стремительно дернул за другой конец веревки. Веревка запищала в немазаном блоке... Тело старого архимандрита поднялось от земли... ноги подогнулись. Руки конвульсивно поднялись к шее... Палач встряхнул веревкой, еще, еще, и сам как бы повис на ней...

– О‑ох! – послышался стон в толпе.

– Глядите, православные, как люди на небо возносятся! Гляньте‑ко! – раздался вдруг чей‑то голос, так что все вздрогнули. То крикнул юродивый, указывая на колыхавшееся в воздухе бездыханное тело старого архимандрита.

 

 


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 127; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!