Временное Высшее Церковное Управление
Собор закончил свою работу. Теперь предстояло наладить работу В.В.Ц.У.
На Соборе самый вопрос о бытии В.В.Ц.У. вызвал несравненно меньше споров и трений, чем другой, попутный вопрос: где быть В.В.Ц.У. Донцы, упустившие из своих рук честь созыва и приема Собора, решили компенсировать себя за счет В.В.Ц.У. Плоско, не серьезно, иногда грубо и даже цинично, пускались ими в ход все приемы и доводы, что В.В.Ц.У. надлежит быть там, где действует власть Всевеликого Войска Донского и где уже восседает Сенат. Собор, однако, понял, что тут Донцами руководят только два чувства: мелкое, провинциальное честолюбие и желание играть роль в Церкви, для чего заблаговременно обеспечить себе митрополию с ее управлением. И Собор не пошел на их удочку. Собор сделал единственную уступку, сформулировав статью о местопребывании В.В.Ц. Управления так: «Местопребывание В.В.Ц.У. определяется самим В.В.Ц.У. по согласованию с Главнокомандующим».
Я лично считал весьма важным, чтобы В.В.Ц.У. было там, где Главнокомандующий. Это необходимо было для возвышения власти последнего, а следовательно, и для прочности ее. Принятая Собором формула удовлетворяла меня, ибо теперь ясно было, что В.В.Ц.У. будет там, где захочет Главнокомандующий. А последнему, если он сам не оценит положения, можно будет подсказать нужное решение.
{351} 26 мая, в Троицын день, после обедни, я докладывал ген. Деникину о результатах соборной работы. Он с большим интересом выслушал мой доклад, но посетовал, что Собор скоро закончил занятия.
|
|
— Ужель ограниченность средств была тому причиной? Мы дали бы вам еще деньжонок, — сказал он.
Я успокоил его, что спешность нисколько не повредила делу. Когда я упомянул о местопребывании В.В.Ц.У. он спокойно заметил:
— Ему надо быть там, где председатель. Я возразил: В.В.Ц.У. надо быть там, где Главнокомандующий. Это придаст вес Главнокомандующему. Самостийники понимают это и уже старались перетянуть В.В.Ц.У. во Всевеликое Войско Донское.
— А что такое Всевеликое Войско Донское? Что хорошего они сделали? — спросил, повысив голос, Деникин.
— Я знаю, что ничего особого они не сделали. Так не надо же давать им и авансы, — ответил я. Потом мы снова заговорили о Соборе.
— Слушайте! — уже улыбаясь, сказал Деникин, — разве можно так суесловить? Начали расхваливать меня, что я поднял мысль о Соборе, о созыве его, об учреждении органа высшей церковной власти и пр., и пр. А я-то тут причем, когда всё это другие затеяли? Неудобно мне было обличать Собор во лжи, а то обличил бы. .
После этой беседы меня очень беспокоил вопрос о местопребывании В.В.Ц.У. Вдруг «сдаст» Деникин и согласится с архиепископом Митрофаном, если последний, следуя за своими донцами, станет настаивать наНовочеркасске. Чтобы усилить нашу позицию, я переговорил с ген, Драгомировым и Лукомским. Оба они сразу согласились, что В.В.Ц.У. надо быть при Главнокомандующем. Драгомиров предложил мне: в понедельник 3-го июня, накануне приезда в Екатеринодар {352} архиепископа Митрофана, вместе побывать у Деникина и настоять на Екатеринодаре. В понедельник, в 12 ч. дня, я пришел к Деникину, где уже застал Драгомирова, успевшего сделать свой доклад относительно места В.В.Ц.У.
|
|
— Ну, что ж? Будем стоять на Екатеринодаре? — спросил меня Деникин.
— Непременно, — ответил я, — и не отступим! Сдадутся. А это нужно для вас, для престижа вашей власти, для дела.
— Ну, так и будет, — сказал Деникин.
После этого мы рассмотрели составленный мною церемониал открытия В.В.Ц.У. По этому церемониалу во вторник, 4 июня, в 9 часов утра выезжают на вокзал для встречи председателя, архиепископа Митрофана: пребывающие в Екатеринодаре архиереи, члены В.В.Ц.У., представители Кубанской епархии и генерал Драгомиров. Последний везет архиепископа в Войсковой собор, где его встречает духовенство. После соборной встречи все члены В.В.Ц.У. отправляются в покои Кубанского епископа и обсуждают вопрос о местопребывании В.В.Ц.У.
|
|
В 12 ч. дня все члены В.В.Ц.У. представляются ген. Деникину
5-го, в 10 ч. утра, открытие В.В.Ц.У. молебствием в Войсковом соборе, на котором присутствуют: генерал Деникин, высшие чины штаба и члены Особого Совещания.
За несколько дней перед тем ген. Деникин чествовал обедом приезжего английского генерала. Во время обеда он совершенно неожиданно для всех провозгласил I тост за Верховного Правителя России, адмирала Колчака, которому он подчиняет себя. Тост тем более удивил всех, что, бывший недавно победоносным Колчак теперь терпел поражения, в то самое время, когда армия Деникина неудержимо неслась вперед. Благородный шаг Деникина не одинаково был встречен присутствовавшими: одни ответили на него дружным «ура», {353} другие, как дежурный генерал Ставки Главнокомандующего С. М. Трухачев и личный адъютант Деникина, полковник А. Г. Шапрон-дю-Ларе, оба прекрасные люди и добрые воины, увидев в этом акте унижение Добровольческой Армии, встали из-за стола и ушли. Тем удивительнее был шаг Деникина, что раньше все высказались против него: и Особое Совещание, и общественные организации — Совет Государственного Объединения, Национальный Центр и др. В этом вопросе Деникин взял всецело на себя и инициативу и ответственность.
|
|
На следующий день по всему городу шли разговоры о тосте Деникина. Одни восторгались Деникиным, другие осуждали его. Я зашел к полк. Шапрону. Он, оказалось, вернувшись с обеда, подал Деникину докладную записку, в которой просил уволить его от должности личного адъютанта и от службы в Добровольческой Армии. Я решительно осудил его поступок, сказав ему, что он не имел права так обижать Деникина — он должен был поддержать его, если бы тот в данном случае и допустил ошибку. По моему же мнению, такой ошибки не сделано. В это время принесли записку Деникина: «Полковник Шапрон, по его просьбе, освобождается от должности моего личного адъютанта». Шапрон показал мне записку.
— Видите, всё кончено.
— Ничего не кончено. Идите к Деникину и исправляйте дело — сказал я, и Шапрон остался адъютантом. Если так действовали близкие, то бездельники пустословили, а враги рычали, обвиняя Деникина в превышении власти и пр. Ему нужна была поддержка. Вот, он теперь и говорит мне:
— Надо, чтобы архиепископ Митрофан сделал распоряжение о поминовении на богослужениях «Благоверного Верховного Правителя».
{354} — Зачем арх. Митрофан? Это сделает В.В.Ц.У., — возразил я.
— Это еще лучше, — сказал Деникин. В 12 ч. дня члены В.В.Ц.У. представлялись Деникину, причем был затронут вопрос о местопребывании В.В.Ц.У. Решили так: постоянное место В.В.Ц.У. при Ставке Деникина, но председатель может назначать заседания и в других местах. Такое решение удовлетворило всех.
Вечером состоялось заседание В.В.Ц.У., на котором между прочим было постановлено: «Поминать на всех богослужениях во всех церквах, после Богохранимой Державы Российской, Благоверного Верховного Правителя».
5 июня, в 10 ч. утра, состоялось открытие В.В.Ц.У. Рано утром я приказал составить протокол постановления о поминовении имени Колчака, а когда члены В.В.Ц.У. собрались в алтаре, я предложил им подписать его. У председателя же попросил разрешения прочитать этот протокол пред молебном после прочтения акта об учреждении В.В.Ц.У. Архиепископ Митрофан сначала заупрямился, а потом махнул рукой:
— Делайте, если находите нужным!
В Войсковой собор прибыли к молебну: Деникин, Драгомиров, все высшие чины Штаба, все члены Особого Совещания и много народу. Архиереи со множеством духовенства вышли на средину храма, а я с амвона прочитал акт об учреждении В.В.Ц.У. Архиепископ Митрофан произнес речь, посвященную открытию В.В.Ц.У., а затем я прочитал протокол о поминовении Верховного Правителя. Никто этого акта не ожидал и потому впечатление получилось потрясающее. Драгомиров плакал, прослезились и другие. А на молебне по установленному чину уже поминали: Благоверного Верховного Правителя.
После молебна Деникин говорит мне:
{355} — Смотритеж, не сдавайтесь, если самостийники начнут напирать!
— Будьте спокойны. Не сдадим! — ответил я.
Вечером этого дня в Зимнем театре происходило объединенное заседание общественных организаций: Национального Центра (кадеты), Совета Государственного Объединения и Союза Возрождения (социалисты), Выступали ораторы: Н. И. Астров, Н. В. Савич и проф. Алексинский. Все эти организации раньше были против признания адм. Колчака. Теперь же ораторы расхвалив вали самоотверженный подвиг Деникина. А я радовался, что Церковь опередила все общественные выступления: она первая поддержала Деникина.
7 июня. В обществе всё больше восхваляют шаг Деникина. А. В. Кривошеий (Председатель Совета Государственного Объединения) сказал Анне Николаевне Алексеевой (вдове ген. М. В. Алексеева) :
— Отвергши признание Колчака, мы поступили так, как должны были поступить, но и Деникин, оставаясь Деникиным, не мог поступить иначе, как он поступил. Мы все преклоняемся пред ним.
{356}
Недуги Добровольческой Армии
В первый же день своего пребывания в Добровольческой Армии я имел интересный разговор в доме генерала Лукомского. Еще в Крыму мне пришлось услышать много нареканий на гвардейцев, бравировавших своим положением и своими монархическими чувствами и сильно возбуждавших против себя и армию, и население. А им-то, теперь, в демократическое время, надо было бы присмиреть и не будировать.
На мой взгляд, восстановление гвардии было преждевременно, и для престижа Добровольческой Армии в глазах населения невыгодно. Добровольческая Армия должна была быть демократической. К этому надо прибавить, что новые полки, как Корниловский, Марковский, Алексеевский и Дроздовский, имели все основания считать себя по боевой доблести ни в каком случае не ниже гвардии; старый же принцип старшинства полков теперь не должен был приниматься во внимание. Я высказал мысль, что восстановление гвардии было большой ошибкой. Но мое мнение было встречено резким протестом.
Между тем, в марте 1919 г. посетивший меня толковый, честный и доблестный полковник лейб-гвардии Преображенского полка Кутепов, без всякого повода с моей стороны, повторил мне о гвардии буквально то же самое, что я в ноябре 1918 года говорил в семье Лукомского, признав восстановление гвардии большой ошибкой. (см. Генерал Кутепов «Сборник статей» ldn-knigi.narod.ru )
{357} Второе явление, о котором я еще в Киеве был осведомлен и которое воочию увидел, прибыв в Екатеринодар, это заносчивое отношение участников первого Кубанского похода, ко всем, не участвовавшим в этом походе, непомерные претензии их на исключительные права и преимущества и, наконец, крайняя нетерпимость ко всем, кто так или иначе приобщился к службе у большевиков.
В особенности эта нетерпимость проявлялась к лицам в генеральских чинах. Нетерпимость ко всем, служившим у большевиков, стала своего рода принципом Добровольческой Армии. На всех перебежчиков оттуда добровольцы смотрели только с точки зрения своей «чистоты», какою они считали верность союзникам и полную непричастность к службе у большевиков, и совсем забывали о государственной пользе, о пользе своего же дела, которое страшно страдало от такого взгляда; как не хотели они понять и тех сложных условий, которые заставляли офицеров царской армии служить у большевиков.
С первых же дней своего пребывания в Добровольческой Армии я начал внушать и высшим, и низшим добровольцам мысль, что отношение к служившим в Советской России офицерам требует большой осторожности, исключающей всякую нетерпимость, заносчивость, мщение и жестокость. Очень трудно было проводить эту мысль, ибо в Армии преобладал взгляд, что всех перебежчиков из России, особенно генералов, надо вешать. И когда ген. Болховитинов не был повешен, а лишь разжалован в рядовые, многие возмущались этим. Ген. Леонид Митр. Болховитинов, товарищ Деникина по Академии, в Великую войну занимал должности: начальника Штаба при Главнокомандующем на Кавказе, а потом командира 1-го арм. корпуса. У большевиков служил инспектором пехоты. В июле 1918 г. бежал в Екатеринодар к семье, где был арестован, по приказанию Деникина, и отдан под суд. Брешь в этом {358} вопросе пробивалась крайне медленно. Мне казалось, что молодежь, занявшая видные места в Добровольческой Армии, особенно настойчиво поддерживала взгляд на необходимость самого строгого отношения к прибывающим из Советской России, опасаясь, как бы последние потом не оказались непобедимыми их конкурентами на видные места. Сам Деникин был сторонником сурового отношения только по своей честности, слишком прямолинейной, не знающей уступок. За всё время революции он ни разу не изменил своему солдатскому долгу честно служить Родине, много раз мог поплатиться за это своею жизнью и всё время оставался верен своим союзникам. Своим сильным, но слишком прямолинейным умом он не мог понять, ни в своем сознании примирить офицерского звания со службой у большевиков.
Почти до самого конца Деникинской эпохи отношение Главного Командования к офицерам, служившим у большевиков, оставалось нетерпимым. При Ставке была образована особая комиссия — «Болотовская» (председатель ее ген. Болотов), состоявшая из семи (кажется) генералов, чрез которую, как чрез чистилище, должны были проходить все перебежчики.
Процедура «очищения» тянулась иногда 2-3-4 месяца, и длительность ее для лиц, не располагавших средствами, — а таковых было большинство, — была мучительна. Для не смогших реабилитироваться предстоял суд иногда с предварительным, чрезвычайно унизительным заключением на гауптвахте или в особом помещении, назначенном для таких узников и, конечно, лишенном самых примитивных удобств.
А затем предстоял суд, часто очень не милостивый, иногда кончавшийся для заслуженных генералов разжалованием в рядовые, а то и каторгой. Изменить эту убийственную политику не представлялось никакой возможности, ибо она встречала сочувствие не только у крепко уцепившихся за свои места и {359} боявшихся потерятьих, но и вообще на фронте, в особенности, среди участников Кубанского похода, много выстрадавших и естественно озлобленных. Ни у тех, ни у других нехватало мужества, чтобы забыть о своих правах и по-братски встретить идущих к ним, ни мудрости, чтобы предвидеть все ужасные последствия, к которым должна была привести такая нетерпимость.
Я несколько раз просил ген. Романовского, намекал и ген. Деникину о необходимости изменить взгляд на перебежчиков и отношение к ним. Мне отвечали, что негодяев нельзя щадить, что против снисхождений весь фронт и пр.
Зная мое отношение к этому делу, ко мне со всех сторон шли проходившие чрез чистилище, но я был бессилен что-либо для них сделать. Так продолжалось до ноября 1919 г., когда были присуждены к каторге два генерала Генерального Штаба, георгиевские кавалеры: доблестный герой Нароча, честный и патриотично настроенный ген. Буров, и ген. Котельников, — первый на 4 года, а второй на 8 лет. Бурова я знал еще по Академии Генерального Штаба и после следил за его службой. Пришедши ко мне, Буров, как на духу, рассказал мне и про свою «службу» у большевиков (в течение года он сменил у них пятнадцать мест, значит, фактически не служил) и про свое семейное положение: его жена с двумя детьми в это время голодала в Харькове (я читал ее письма), жила в не отапливаемой комнате, с закрытыми ставнями, чтобы теплее было; ели горячее через день; всё распродала; исхудала так, что не могла сидеть на деревянном стуле, дети покрылись нарывами. Буров плакал навзрыд, рассказывая про свое горе. Я пошел к Романовскому и представил ему весь ужас их «правосудия», уже давшего результаты: в июле этого года в Орле двадцать два офицера Генерального Штаба, служащие у большевиков, обсуждали вопрос, как им быть, в виду установившегося в Добровольческой Армии отношения к перебежчикам. И {360} решили: доселе мы играли в поддавки, теперь начнем воевать по совести. Романовский уверял меня, что он, по своему мягкосердечию, готов всех простить, но фронт против снисхождений. Я настоял, чтобы он просил Деникина. Он обещал. В результате Буров и Котельников были помилованы и для всех других была объявлена амнистия. Но было уже поздно: наши войска, откатываясь назад, подходили к Ростову и Таганрогу.
Возможно, что суровое, беспощадное отношение к служившим у большевиков ускорило нашу катастрофу. Оно ожесточило тех, кто готов был стать нашими союзниками; более того, — заставило их искать спасения не у нас, а у наших врагов. Мы не только лишились их помощи, но и приобрели в лице их серьезных противников.
Другою, уже несомненною причиною наших неудач были развившиеся в Добровольческой Армии до больших размеров грабежи, взяточничество и казнокрадство. Еще в начале 1919 г. я умолял ген. Романовского обратить внимание на грабежи и, прежде всего, наих причину. Первой же их причиной были крайняя честность и бережливость ген. Деникина. Он сам довольствовался таким жалованьем, которое не позволяло ему удовлетворять насущные потребности самой скромной жизни.
Г-жа Деникина сама стряпала; сам он ходил в заплатанных штанах и дырявых сапогах; семья его скудно питалась. Такой же самоотверженной скромности он требовал и от всех добровольцев.
Но если Главнокомандующий и мог кой-как перебиваться на 1.500 руб. в месяц, то семейный офицер никак уж не мог жить на 300-400 рублей в месяц. Я несколько раз доказывал ген. Романовскому (помнится, и Деникину), что такое бережливое отношение к казне до добра не доведет, что нищенское содержание офицеров будет толкать их на грабежи. Мне отвечали, что иначе поступить не могут, во избежание обвинений в {361} расточительности, да и станков нехватает для печатания денег.
Когда же грабежи начались, и я обратился с просьбою прекратить их, ген. Романовский ответил мне, что грабежи — единственный стимул для движения казаков вперед: «Запретите грабежи, и их никто не заставит идти вперед». И грабежи, с молчаливого попустительства Главного командования, развивались всё больше. Некоторые из вождей, как Кубанский герой — ген. Шкуро и Донской — ген. Мамонтов сами показывали пример. О Шкуро все, не исключая самого ген. Деникина, открыто говорили, что он награбил несметное количество денег и драгоценных вещей, во всех городах накупил себе домов; расточительность его, с пьянством и дебоширством, перешла все границы. О Мамонтове ходили тоже невероятные слухи. 30 марта 1930 г. мне многое рассказал о Мамонтове ген. Н. Н. Алексеев, в Донской армии бывший командиром корпуса, а пред Великой войной профессором Военной Академии, умный и честный человек. В гражданской войне его корпус действовал рядом с корпусом Мамонтова и он, следовательно, хорошо знал Мамонтова.
Ген. Алексеев рассказывал мне, что денщик Мамонтова вывез из знаменитого мамонтовского похода «на Москву» семь миллионов рублей. Сам Мамонтов рассказывал ген. Алексееву, что в Тамбове и Воронеже он обобрал сейфы. В одном из сейфов он захватил целый ящик архиерейских крестов и панагий, украшенные драгоценными камнями. Этот ящик он передал на хранение своему адъютанту. Когда на другой день Maмонтов попросил адъютанта принести ящик с архиерейскими вещами, чтобы показать их какому-то гостю, адъютант с удивлением ответил:
— Какой ящик? Никакого ящика на хранение я не получал.
И так и не вернул ящик.
— Это совершенно спокойно рассказывал {362} Мамонтов o своем адъютанте, а что этот адъютант рассказывал о Мамонтове, — того и не передашь, — закончил свой рассказ ген. Алексеев. Но и Шкуро и Мамонтова награждали, повышали, чествовали, прославляли. Кто не знает, с какими овациями встречал Мамонтова Донской Круг, Шкуро — Екатеринодар и т. д.
Вслед за вождями грабили офицеры, казаки, солдаты. За частями тянулись обозы с награбленным добром; казаки и солдаты возвращались домой с мешками, набитыми деньгами и драгоценными вещами и, конечно, разбогатев, не хотели вновь идти воевать. Грабежи стали общим явлением, которого уже никто не скрывал. Священник 2-го конного полка прямо говорил мне в августе 1919 г., что в их полку каждый солдат получает не менее 5 (пяти) тысяч рублей в месяц (насколько помню, Деникин в это время получал тоже пять тысяч рублей в месяц), и что надо только жить в дружбе с солдатами и офицерами, чтобы иметь сколько угодно денег. А как грабили, — об этом вспоминать страшно...
Один офицер рассказывал мне, что в некоем селе у только что разрешившейся от бремени учительницы начальной школы сняли обручальное кольцо и забрали детские распашонки!.. Приезжавшие с фронта офицеры тратили на кутежи огромные деньги.
А тыл, в свою очередь, не отставал от фронта, изощряясь в спекуляции, которая достигла невероятных размеров, и остановить которую не было возможности. Спекулировали даже в Ставке. Комендант Главной Квартиры, полковник Яфимович, был отдан под суд за спекуляцию и хищения и был присужден к шести годам каторги. В Комендантском Управлении продали 500 тысяч папирос, пожертвованных для Армии и сданных Деникиным на хранение в Комендантское Управление.
Взяточничество открыто процветало. В декабре 1919 г. ростовские железнодорожники потребовали тридцать тысяч рублей за вагон для семейств высших {363} чинов Управления путей сообщения. И последние только тогда получили вагон, когда дали просимую взятку. Кубанский походный атаман (военный министр), ген. Болховитинов в январе 1920 г. говорил мне:
— Я должен ежедневно отправлять на фронтдва вагона муки. Мерзавцы железнодорожники не дают вагонов без взятки. Нечего делать. Приказал даватьпо 20 тысяч рублей в день.
Общее развращение дошло до бесстыдства. У большинства как будто мозги и совесть перевернулись.
Священник 2 конного полка о. Кир. Желваков, еще молодой человек, лет 28, с полным семинарским образованием, был переведен мною, по его просьбе, в августе 1919 г. в Терский казачий полк. В октябре или ноябре командир 2 конного полка полк. А. Г. Шапрон лично доложил мне, что этот «пастырь» с офицерами занимался грабежами и награбил более 300 тысяч рублей, которые положены им в банк.
Я поручил одному из священников произвести строгое расследование. Моя ли бумага не дошла до следователя, или его расследование затерялось в пути, но ответа я не получил. А события, начиная с декабря, пошли так головокружительно быстро, что мне было не до Желвакова, — благо новых жалоб на него не поступало. 30 марта в Севастополе Желваков явился ко мне. Я предъявил ему обвинение. Свое участие в грабежах он отрицал, но не отрицал того, что у него в полку были большие деньги, только не 300, а 200 слишком тысяч. На мой вопрос, как он их добыл, он спокойно ответил: «Выиграл в карты с офицеров». И затем, видя мое возмущение, стал спокойно доказывать, что тут нет ничего предосудительного, а лишь чисто семейное дело. Когда же я начал еще более возмущаться, он так же спокойно спросил меня:
— Да вас-то что удивляет? Размер суммы? У меня теперь есть более двух миллионов рублей.
— Тоже в карты выиграли? — спросил я, пораженный его цинизмом.
— Нет! — ответил он. — Эти деньги я добыл иначе. В июле я взял двухмесячный отпуск, купил в Петровске две тысячи пудов керосину, по 100 рублей за пуд. Этот керосин отвез в Чугуев и продал там по 800 рублей пуд.
И потом этот иерей-картежник и спекулянт — стал мне доказывать, что и в последней его операции не было ничего предосудительного, и никак не мог понять, что иерей, обыгрывавший своих духовных чад-офицеров, иерей-спекулянт не терпим в армии.
К сожалению, в этот день я сдал управление военным духовенством еп. Вениамину и потому не мог ничего больше сделать, как только выразить свое полное презрение этому субъекту.
Грабежи, спекуляция, нахальство и бесстыдство разложили дух армии. Грабящая армия — не армия. Она — банда. Она не могла не придти к развалу и поражению.
Наряду с указанными печальными явлениями, в интеллигентных кругах, в особенности, аристократических и состоятельных, наблюдалось легкомысленное отношение к революции с отсутствием желания понять ее и определить свою роль в ней.
Пожалуй, большинство среди них смотрело на революцию, как на мужицкий, хамский бунт, лишивший их благополучия, мирного и безмятежного жития. Этот бунт надо усмирить, бунтовщиков примерно наказать, — и всё пойдет по-старому. Многие с наслаждением мечтали, как они начнут наводить порядок поркой, кнутом и нагайкой. А некоторые, по мере продвижения добровольческих войск на север, устремлялись уже в свои освобожденные имения и там начинали восстанавливать свои права, производя суд и расправу. Серьезного, глубокого взгляда на революцию почти не {365} приходилось встречать.
Почти никто не хотел понять, что под видом революции идет огромное стихийное движение, направляемое незримой рукой к какой-то особой цели: к перестройке жизни на новых началах, к очищению ее от разных наростов, наслоений, условностей, укоренившихся предрассудков и неправд. Это движение, в зависимости от многих причин и особенностей русской жизни, проходит неровно, бурно, болезненно. Разразившаяся буря очищает удушливую атмосферу русской жизни медленно, неприметно для глаза, а сокрушает и коверкает всё, попадающееся на пути, слишком явно и наглядно для всех. Вот ее-то и надо было общими силами ввести в надлежащее русло, дать ей правильное течение, а у нас многие лишь хотели ее задержать, остановить, чтобы на обломках после бури начать восстановление старой, одряхлевшей, а теперь еще и разрушенной постройки. Хотели задержать ход истории, повернуть назад текущую реку. Усилия были тщетны и трагичны. Они лишь замедляли, осложняли и делали более болезненным исторический процесс, вызывая новые жертвы, новые страдания.
Наша интеллигенция, в известной своей части, тут не выдержала исторического экзамена. Революцию сознательно и бессознательно, намеренно и ненамеренно, прямо или косвенно одни сумели подготовить, другие не сумели предотвратить, но понять ее в большинстве своем не смогли и, когда она, прежде всего, ударила вообще по образованным классам и по их благосостоянию, потребовав от них огромных жертв, они испугались и принялись останавливать ее силою, не противопоставив ей мощной творческой идеи. Эта мысль едва ли нуждается в доказательствах. Все не проверенные, «новые» идеи необдуманно заносились в народ, конечно, интеллигентами, или «полуинтеллигентами». Они же первые показывали примеры неверия, неуважения ко всякой власти, ко всем старым заветам. С другой {366} стороны, сколь многиеиз внешне образованных людей оставались по натуре крепостниками, пользовавшимися трудами простого народа и слишком мало радевшими о благе его. Не они ли были виновны в том, что до самого последнего времени наш простой народ оставался невежественным? На них, а не на простой народ, падает, поэтому, и главная вина за уже сотворенные революцией и еще творимые ею неисчислимые ужасы, мучения и преступления.
3-го мая 1920 г. на приходском собрании, составленном из одних интеллигентов,на о. Антигоне я сказал присутствующим:
— Господа, посмотрите прямо и честно на происходящее! Мужик наш, наш простой народ оказался не тем, чем вы представляли его: разбушевавшись, он натворил за эти три года много грязных и ужасных дел. Но мы-то лучше ли его оказались в это время? Вспомните про спекуляции, хищения, грабежи и грубый, безудержный эгоизм, охвативший всех нас!.. Мы хуже их, ибо от нас больше требуется, чем от них.
Если хотя бы не все, — этого никогда не бывает, — а большинство в Добровольческой Армии прониклось мыслью, что в ту пору нужно было жертвовать не только своею жизнью на поле брани, но и своими правами, преимуществами, достоянием своим, и мечтать не о реставрации старого, а о стройке нового, отвечающего интересам не отдельных классов, а целого народа, — тогда, думается, добровольческий подвиг привел бы нас к лучшим результатам.
Конечно, было много и других причин нашей неудачи. К ним надо отнести: неустройство тыла и особенно резервов, ошибки командования, зарвавшегося вперед, избиравшего иногда географически-неверные направления для операций и др. Может быть, ошибкой ген. Деникина было иего большое доверие к англичанам.
Ген. Холлман и другие англичане были постоянными его {367} советниками. Всегда ли англичане были добрыми советниками Главнокомандующего? Не преследовали ли они больше свои, чем наши интересы? Не затягивали ли они, в своих целях, намеренно развязку великой нашей трагедии? Эта мысль мучила многих.
Упомянутый уже мною, ген. H. H. Алексеев 30 марта 1920 года говорил мне, что наш провал стал для него несомненным со времени «Мамонтовского» похода, предпринятого вразрез со всеми правилами стратегии и тактики. Снять с растянутого фронта 15 донских полков (там всего было 25 полков) и бросить их на явную авантюру, не обещавшую, кроме грабежа, никаких других успехов, — это было безумием и преступлением. Результаты «Мамонтовского» похода были таковы: Тамбовские и Воронежские комиссары были очень перепуганы, но это для общего большевистского дела было не важно; у нас же 15 Мамонтовских полков были окончательно деморализованы грабежами и беспутством, а оставшиеся на фронте 10 полков, несшие непосильную службу, были совершенно истощены. И начался развал Донского фронта...
Но в Штабе Главнокомандующего или не предвидели всей опасности, или старались скрывать ее. Генерал-квартирмейстер Штаба, ген. Плющик-Плющевский несколько раз в конце 1919 г. повторял мне, что наши неудачи временны, что осень и начало зимы всегда были неблагоприятны для нас. Ген. Романовский так же смотрел на дело. Ген. Деникин заверял, что он не сдаст Харькова, потом — Ростова, наконец — Екатеринодара. Может быть, иногда они и не могли говорить иначе, чтобы не сеять паники. Но факт тот, что с эвакуацией у нас опаздывали.
В Ростове, как рассказывали очевидцы, было брошено до 10.000 больных и раненых солдат и офицеров, многие из которых потом были зверски замучены большевиками: два больших госпиталя на Таганрогском проспекте были сожжены со всеми {368} лежавшими в них больными. Свящ. Марковского полка, прот. Евг. Яржемский видел страшную картину исковерканных огнем железных госпитальных кроватей с лежавшими на них, обугленными человеческими костями,не убранных после страшного пожарища. По рассказам других, санитарные вагоны, которых не успели вывести из Ростова, были увешаны трупами казненных больных.
Относясь к ген. Деникину с глубоким уважением, ценя его бескорыстие, его кристальную честность, я, однако, не часто бывал у него. Два раза я обедал у него: на именинах и на крещении его дочери, два раза был у него, — вернее у его жены, — с визитами. По служебным делам я тоже не учащал посещений: шел только в случаях крайней необходимости. Мой принцип — глаза начальству не мозолить и зря его не беспокоить. Обыкновенно, приходилось мне делать ему доклады по церковным вопросам. Но несколько раз я беспокоил его и по общим делам. В августе 1919 г., например, я предстательствовал пред ним за вдов и сирот добровольцев.
Положение вдов и сирот добровольцев тогда требовало большого участия: они все бедствовали, получая ничтожную пенсию. Дело в том, что оклады чинов Добровольческой Армии всё время повышались. В ноябре 1918 г. я застал совсем маленькие оклады: несмотря на то, что рубль наш уже был обесценен, сам Деникин получал 1500 р. в месяц; я получал 600 р., когда, при полноценном рубле, в 1911-1914 гг. я получал 10.000 р. в год, значит, более 800 р. в месяц. На долю младших офицеров приходился совсем мизерный оклад. 1 декабря 1918 г. оклады были увеличены почти в три раза, 1 июля 1919 г. и 1 декабря 1919 г. были сделаны новые повышения. По последнему окладу я получал до 20.000 р. в месяц. А вдовы продолжали получать пенсии из окладов, какими пользовались их мужья в день смерти. Таким образом, вдова какого-либо {369} капитана-добровольца, погибшего до 1 декабря 1918 г., получала пенсию из оклада каких-либо 300 рублей. Это была насмешка над пенсией.
До меня доходили жалобы вдов и сирот. Я попытался сначала добиться толку в пенсионном отделении военного управления. Но там сидели формалисты, крючкотворы, заявившие мне, что они действуют строго по закону, который в данном случае не допускает исключений. Тогда я пошел к Деникину, чтобы представить ему всю несуразность и жестокость таких действий «по закону». Деникин согласился со мной и приказал быстро разрешить вопрос. Но проходили месяцы, жизнь дорожала, оклады еще раз чрезвычайно повысились, а на долю вдов и сирот по-прежнему падали жалкие крохи. Я побывал в Пенсионном отделении, затем у начальника отдела, ген. Фирсова, наконец, у начальника управления, ген. Вязьмитинова. В первом мне сказали, что вопрос разрабатывается (это — с августа!); последний заявил мне, что дело идет, но оно затянется на 2-3 месяца, ибо управление финансов раньше не рассмотрит его.
— Как это можно тянуть такое дело целый год и теперь ждать управления финансов в течение трех месяцев? Оно должно рассмотреть это в два дня. Не захочет, — поставьте перед ним пушку и пригрозите, что снесете это неповоротливое учреждение!
Вязьмитинов обещал содействие. Однако, дело недвигалось. Тогда я еще раз, в январе 1920 г. обратился к Деникину, представив ему всю серьезность вопроса, вызывающего у вдов ропот, у воинов опасение за судьбу их семейств, могущих остаться без кормильцев и в общем отзывающегося на настроении всей армии.
— Я же в августе, после разговора с вами, приказал наладить это дело (действительно, тогда Деникин при мне написал записку: быстро исправить дело). Ужель они ничегоне сделали? — возмутился Деникин.
{370} — Если бы сделали, не пришел бы я к вам. Так исполняются ваши приказания, — сказал я.
Деникин очень нервно написал приказ: немедленно наладить дело. Скоро оно было налажено: все вдовы и сироты стали получать пенсии по последней общей ставке.
В январе же мне пришлось воздействовать на ген. Деникина в пользу ген. Болховитинова, избранного на должность Походного атамана Кубанского войска (т. е. Кубанского военного министра).
Болховитинова, как чрезвычайно дельного офицера, я знал еще с Японской войны по Штабу 1-ой Манчжурской армии. В 1909 или в 1910г. я венчал его в Суворовской церкви. С половины 1917 г. он был командиром I-го арм. корпуса. А в марте 1918 г. был назначен большевиками инспектором по формированию войск. В конце июня этого года я встретился с ним на Московском Александровском вокзале. Он пригласил меня в свой вагон, где мы долго с ним беседовали. Между прочим, он сказал мне:
— Не удивляйтесь, что я тут на службе. ЕслиБог поможет мне сформировать хоть один настоящий корпус, виселиц не хватит для здешних мерзавцев.
В июле он бежал в Екатеринодар, не предполагая, что его товарищ по Академии — Деникин жестоко расправится с ним. Но вышло иначе. Деникин отдал его под суд, приговоривший его к смертной казни. Как я потом узнал, только заступничество ген. Романовского спасло Болховитинова: он был разжалован в рядовые и отправлен на позицию, в Самурский полк. Новый рядовой, бывший генерал-лейтенант, служил с образцовым усердием, безропотно перенося все невзгоды и смиренно подчиняясь начальству; был произведен в унтер-офицеры, а в августе (кажется) восстановлен в чине генерал-лейтенанта, с увольнением в отставку.
Теперь, приняв избрание на должность Походного атамана, Болховитинов боялся, что пережитое им {371} помешает установлению искренних и добрых отношений между ним и Деникиным, какие необходимы для пользы общего дела. Болховитинов несколько раз заезжал ко мне, стараясь уверить меня, что всё недоброе старое им забыто, что он сейчас одушевлен одним желанием — всецело отдать себя общему делу. Он убежден, что только в согласии с Добровольческой Армией, под водительством Деникина, можно спасти и Кубань, и всё дело. Он не останется ни минуты у власти, как только увидит, что самостийные Кубанские стремления начнут принимать реальную и опасную форму. Он просил меня уверить в этом и Деникина.
Сначала я написал об этом Деникину. А потом, в половине января 1920 г., поехал в Тихорецкую, где тогда жил Деникин, и доложил ему всё слышанное мною от Болховитинова. Поверил ли мне Деникин, — не знаю. Как и в других редких случаях, он выслушал меня, молча, не проронив ни слова. Но отношения между ним и Болховитиновым после этого были внешне приличными.
{372}
Деятельность Временного Высшего Церковного
Управления на ю. в. России
Как уже сказано, В.В.Ц.У. должно было иметь своим местопребыванием Ставку, хотя не исключалась возможность заседаний, если председатель найдет нужным, и в других местах.
Первые заседания В.В.Ц.У. и происходили в Екатеринодаре, с переходом же Ставки в Таганрог — иногда в Таганроге, чаще же в Новочеркасске. Новочеркасск оказался наиболее удобным пунктом для таких заседаний. Тут — одни в прекрасном архиепископском доме, другие в женском монастыре — члены В.В.Ц.У. находили не только приют, но и уют, которых не могли предоставить загроможденные Екатеринодар и Таганрог. Опасение же, что Донцы используют для своих целей фактическое перемещение к ним В.В.Ц.У. совершенно отпало, когда члены В.В.Ц.У. присмотрелись к своему председателю, архиеп. Митрофану.
Когда эти строки увидят свет, архиеп. Митрофана, наверно, уже не будет в живых. Поэтому я могу говорить о нем совершенно откровенно, не опасаясь, что меня обвинят в лести.
Архиеп. Митрофан родился 23 декабря 1845 г., в 1919 г. он, значит, доживал 74-й год. Архиереи его возраста часто утрачивали подвижность, энергию, деловитость, понимание жизни, и тогда места, занимаемые ими, становились как бы пустыми. Об архиеп. {373} Митрофане я не раз слышал, когда он служил в Пензе (1907-1915 гг.). Об нем в ту пору отзывались, как о человеке толковом, деятельном, но добавляли: «Если б только он не пил!» Думаю, что это было клеветой на достойного архиерея. Если бы он когда-либо пил, — это, несомненно, отразилось бы на нем.
Наружность архиеп. Митрофана не располагала в его пользу. Высокий, широкоплечий, довольно плотный, но не упитанный. С его широким туловищем не гармонировала маленькая голова, покрытая редкими, короткими волосами, с такой же реденькой бородой. По первому взгляду, он казался угрюмым, неприветливым, недоступным. В Новочеркасске таким, по-видимому, его и считали. И любви особенной там к нему не было.
Архиеп. Митрофан большую половину своей службы провел на Дону. 21 год (с 1884 по 1905 г.) он состоял ректором Донской Духовной семинарии, а с 10 января 1915 г. стал Донским архиепископом. За этот длинный срок он хорошо изучил донцов и не сделался горячим их поклонником.
— Эти донцы — странный народ, — не раз говорил он мне. — Самомнению их нет границ. Они считают себя выше всех. Лесть для них дороже всего. Хвалите их, — всё получите.
Надо признаться, что преклонный возраст председателя первое время очень беспокоил членов В.В.Ц.У. И тем более все мы были удивлены, когда скоро увидели, что ни ясность ума, ни чуткость сердца, ни способность улавливать требования жизни и идти навстречу ее запросам нисколько не оставили престарелого архиепископа.
Я полтора года заседалв Св. Синоде, полгода в Высшем Церковном Совете при Св. Патриархе (в 1918 г.) и должен сказать, что ни в том, ни в другом высоком учреждении я не получил такого {374} удовлетворения, какое я получил, работая в В.В.Ц.У., возглавлявшемся архиеп. Митрофаном.
Наш председатель сразу же внес в заседания В.В.Ц.У. спокойствие, серьезность и деловитость, а мы все прониклись самым искренним и глубоким к нему уважением. Между членами В.В.Ц.У. сразу установились драгоценные для дела: солидарность, единодушие, полное доверие друг к другу, не нарушавшиеся ни разу за всё время его существования, хотя камней преткновения на его рабочем пути было много.
Главное внимание В.В.Ц.У. было обращено на разрешение вопросов общего характера, на устроение и усовершенствование разных сторон церковной жизни. Должен тут отметить, что сильным «толкачом» в работе В.В.Ц.У. был проф. Пав. Влад. Верховский (в январе 1920 г. убитый в Одессе), человек нежной души, искренней веры и большой работоспособности. Он почти на каждом заседании, с жаром юноши, с удивительной чуткостью поднимал то тот, то другой вопрос церковной жизни, нуждавшийся в разрешении или уврачевании; представлял, наперед заготовленные им, проекты указов, реформ, разъяснений и т. п. Большая часть указов В.В.Ц.У. по принципиальным вопросам принадлежит именно его перу.
В свежести взгляда, в способности понять современные церковные нужды и откликнуться на них, более молодые члены В.В.Ц.У. отставали от своего престарелого председателя. Помнится, обсуждался представленный мною проект указа об улучшении учебного и воспитательного дела в наших духовных семинариях. Некоторым членам проект показался слишком либеральным. Между прочим еп. Арсений заметил:
— А что скажет митр. Антоний (Киевский, Храповицкий), если мы опубликуем этот проект?
— Митрополита Антония здесь нет и считаться с {375} ним нет нужды, — спокойно ответил архиеп. Митрофан, и проект прошел без дальнейших возражений.
Недостаток средств, невозможность без средств сорганизовать нужные исполнительные органы, наконец, краткость времени существования В.В.Ц.У. не позволили ему развернуться, как хотелось бы, и достичь всех нужных результатов. Но его работа заслуживала большого внимания: в ней проявились два качества: 1) идейность, устранявшая возможность использования тем или иным членом своего положения для достижения личных целей и интересов и 2) принципиальность, в силу которой главное внимание обращалось на общецерковные, современные вопросы и нужды, а прочим делам отводилось второе место, наградным же — последнее. Если бы в таком направлении работал наш б. Св. Синод, — мы, наверное, не переживали бы многого, что переживаем ныне.
Как ни кратко было время существования В.В.Ц.У., ему пришлось заниматься четырьмя архиерейскими делами. А архиереев-то всего было не более 10. Наиболее серьезное между ними было дело Екатеринославского архиеп. Агапита.
С добрым сердцем, очень опытный в делах хозяйственных и гораздо менее сведущий в делах духовных, довольно недалекий, но хитрый, архиеп. Агапит в разгар революции был увлечен волною украинской самостийности. Не будучи в состоянии разобраться в быстро сменявшихся событиях, ни хоть отчасти заглянуть в будущее, он при первом же обособлении Украины решил, что последняя крепко стала на ноги, и всецело примкнул к самостийникам. Так как у него не было никаких данных для роли демагога, ни дара слова, ни острого ума, ни святительского авторитета, то его выступления не дали существенных результатов и лишь остались сильными уликами против его политической благонадежности.
Когда, с захватом Малороссии {376} войсками Деникина, самостийности был положен конец, к архиеп. Агапиту предъявили ряд тяжких обвинений. Его обвиняли во многом:
1) что он в Екатеринославе на площади пред молебном взывал: «Москва нас знищила»; 2) звал к отделению Украины от Москвы, а украинской церкви — от Патриарха, и сам прекратил поминовение Патриарха; 3) в декабре 1918 г. в полном облачении, окруженный духовенством, встречал въезжавшего на белом коне в Киев Петлюру, своего ученика по Полтавской духовной семинарии, причем приветствовал его речью и троекратным лобызанием. Митроп. Платон (б. Одесский) уверял, что Агапит (его друг) был уполномочен на это находившимися тогда в Киеве епископами. Но это не могло вполне оправдать Агапита; 4) в конце декабря этого года возглавлял сформированный из нескольких священников и мирян Петлюровский Украинский синод, деятельность которого, кажется, ограничилась лишь тем, что он предписал поминать в украинских церквах на всех богослужениях троицу: «Сымона, Хведора» и еще какую-то, подобную им, личность, т. е. Петлюру, Винниченко и их компаньона.
Скоро эта директория была выгнана из Киева, после чего и Агапит убежал чрез Одессу в Екатеринодар.
Обвинителями Агапита явились: б. секретарь Екатеринославской Духовной консистории, уволенный Агапитом от должности за москвофильство, и Екатеринославская прокуратура. Главнокомандующий потребовал суда.
К несчастью для Агапита, в это время вернулся из Галицийского плена Киевский митроп. Антоний, беспощадно отнесшийся к экспериментам Агапита и так же, как и Главнокомандующий, потребовавший суда над ним.
Дело поступило в В.В.Ц.У. Как ни защищал его товарищ по Академии и друг, архиеп. Димитрий (кн. Абашидзе), силившийся доказать неосновательность {377} всех обвинений, В.В.Ц.У. поручило Кишиневскому архиепископу Анастасию произвести следствие.
Архиеп. Анастасий не покривил душой. Произведенное им самым тщательным образом следствие представило полную картину самостийных похождений Екатеринославского архиепископа, пробиравшегося по взбаламученному морю Украинской жизни к Киевской митрополичьей кафедре.
По Положению В.В.Ц.У. не могло судить архиерея, — требовался архиерейский Собор. В октябре (кажется не ошибаюсь) 1919 г. в Новочеркасске такой Собор составился. Участвовало, кажется, 12 архиереев.
Интересен заключительный момент этого Собора. Прочитано следствие; резюмированы выводы; прошли прения, при которых только архиеп. Димитрий силился обелить своего приятеля. Началось голосование, как всегда, с младших. — «Ваше мнение?» — обращается председатель, архиеп. Митрофан к младшему архиерею.
— «Лишить кафедры, послать в монастырь», — отвечает тот. — «Лишить кафедры... послать в монастырь... в монастырь...
Молод сам, а уже других — в монастырь...» — ворчит недовольный архиеп. Димитрий. «Ваше мнение?» — обращается архиеп. Митрофан к следующему. «Послать в монастырь, лишив кафедры», — отвечает и этот. «То же, в монастырь... Строг больно... Смотри, как бы сам не попал туда», — продолжает ворчать архиеп. Димитрий. И так как мнения всех архиереев в общем оказались согласными, то он не переставал давать подобные реплики на суждение каждого. Наконец, очередь дошла до него. «Ваше мнение?» — обратился к нему председатель. Архиеп. Димитрий встал, перекрестился: «Господи, помоги сказать по совести!» И, помолчав немного, скороговоркой ответил: «Лишить кафедры, сослать в монастырь». Все так и ахнули.
Архиеп. Агапит был сослан в Георгиевский {378} монастырь Таврической епархии, подчиненный архиеп. Димитрию. В действительности эта ссылка была похожа на ссылку кота в погреб, где множество крыс. Георгиевский монастырь — один из богатейших и красивейших монастырей Крыма. Архиеп. Агапит скоро был проведен своим покровителем в настоятели этого монастыря...
Второе архиерейское дело касалось Кубанского епископа Иоанна. Я иногда задумывался: какое место оказалось бы подходящим для еп. Иоанна? И всякий раз являлась у меня одна и та же мысль: место 2-го священника на кладбище. Именно второго кладбищенского священника, а не первого, ибо настоятельские обязанности были бы ему не под силу. Совсем был он непригодным для серьезного дела: недалекий, безгласный. А между тем, он «управлял» в такое трудное время и такой большой и трудной епархией! Впрочем, управлял не он, а его келейник, малограмотный казак Борис, в 1919 г. возведенный им в сан диакона, а ранее служивший на Кубанском заводе «Кубаноль». Так и говорили: епархией управляет не Иоанн Кубанский, а Борис Кубанольский. Этот Борис командовал епископом даже и до возведения в сан диакона. Сделавшись же диаконом, он пытался командовать и духовенством епархии. Наконец, В.В.Ц.У. обратило внимание на ненормальное положение Кубанских церковных дел, и архиеп. Евлогию было поручено следствие.
Следственное дело дало ряд юмористических картин, изображавших каррикатурную беспомощность Кубанского епископа. Воспроизведу одну из них.
У епископа — прием. Приемная заполнена просителями. Некоторые духовные лица в штатских костюмах. Все ждут. Наконец, выходит из внутренних покоев епископ, кругленький, с неумным лицом и беспокойными движениями. Выслушивает одного, другого просителя, что-то отвечает им. Но вдруг среди просителей {379} начинается волнение, подымается шум... Епископ теряется, не зная, что предпринять. Тогда влетает Борис, хватает епископа под руку и уводит его во внутренние покои, а затем появляется один и быстро наводит порядок. После этого снова выходит еп. Иоанн. Прием продолжается.
При таком управлении жизнь епархии шла сама собой, двигаясь по инерции, как попало. Это, однако, не мешало некоторым архиереям даже восторгаться еп. Иоанном.
— Благочестивый святитель! — говорил мне о нем Гавриил еп. Челябинский. — Почти ничего не ест и не пьет.
— Какая ж польза от этого? С коня, например, который не ест и не пьет, но и не везет, по пословице, снимают шкуру, — сказал я.
— Что вы, что вы! — ужаснулся большой чревоугодник и циник, десятипудовый еп. Гавриил. — Разве можно так говорить о святителе?
— Так это я о коне, а не о святителе, — ответил я.
— Ну, а все ж, а все ж, — волновался Гавриил. Вызвав еп. Иоанна, В.В.Ц.У. предложило ему принять Киевское викариатство, или подать в отставку. Он сразу согласился на викариатство, не заметив, что в это время через щель двери в залу заседания за ним следил его соправитель Борис «Кубанольский». Когда еп. Иоанн вышел из зала, последний задал ему здоровую головомойку, и Иоанн в тот же день отказался от данного согласия. Потом он опять соглашался, еще отказывался и, наконец, согласился принять настоятельство в Кавказском монастыре Кубанской епархии. На этом и кончилось дело. Как и в Ставрополе на Соборе, тут, при разборе его дела в В.В.Ц.У. он молчал и даже на обедах и ужинах у архиеп. Митрофана не проронил ни одного слова. Это был молчальник, без обета.
{380} Третье дело —Новороссийское. Сумбурное, глупое и по существу ничтожное дело. Суть его в следующем.
Настоятель Новороссийского собора, не столько умный, сколько хитрый, чрезвычайно угодливый и честолюбивый, прот. Влад. Львов (чех, раньше носивший немецкую фамилию), бывший не бескорыстным другом В. К. Саблера, угождавший всем архиереям и пользовавшийся их неизменною за это благосклонностью, после нескольких лет благоволения к нему правившего в то время Сухумско-Новороссийскою епархиею, еп. Сергия («петуха с вырезанными мозгами»), вдруг в 1918 г. впал в немилость.
Крайне сумбурный и бестолковый в жизни, еп. Сергий был щедр в милости, но и неудержим в каре. Немилость скоро перешла в опалу, во время которой на бедного о. Львова один за другим посыпались удары. Он был лишен благочиния и подчинен младшему. В частных письмах, как и в деловых бумагах, еп. Сергий не упускал случая уязвить и унизить о. Львова, причем делал это слишком плоско, грубо, иногда жестоко. В поздравительном письме, например, по случаю 35-летнего юбилея священнослужения прот. Львова еп. Сергий «молитвенно» желал ему, чтобы в этот знаменательный день Господь вспомнил все пакости, все преступления, какие он совершил в Новороссийске за эти 35 лет, и воздал ему по делам его. Переехавши в 1919 г. из Сухума в Новороссийск, еп. Сергий потребовал, чтобы о. Львов уступил ему свою квартиру, которую тот занимал около 20 лет, и которая находилась в церковном доме, самим же Львовым выстроенном на собранные им средства. О. Львов предлагал еп. Сергию лучшую городскую квартиру, умолял не настаивать на выселении его с семьей из их квартиры, но еп. Сергий остался непреклонным. Ясно было, что ему не столько хотелось занять квартиру о. Львова, сколько хотелось {381} сделать неприятность ему. Всеже, о. Львов отказался очистить квартиру.
В «Сергиево-Львовское» дело втянулся весь город: одни стояли за о. Львова, другие за еп. Сергия. Воен. губернатор Кутепов был на стороне Львова. Депутации то и дело приезжали — то к ген. Драгомирову, то в В.В.Ц.У. Случалось, что одни и те же лица становились то на одну, то на другую сторону. Соборный Новороссийский староста Диатолович (отставной полк. Ген. Штаба) в марте 1919 г., например, приезжал к Драгомирову ходатайствовать за Львова, а в июне 1919 г. он перед В.В.Ц.У. поносил Львова и превозносил епископа Сергия.
Ни одно дело не отняло у В.В.Ц.У. столько времени, как это несчастное дело.
Были сессии В.В.Ц.У., которые мы в шутку называли «неделями о Сергии и Львове». Выслушивались депутации, прочитывались доклады и доносы, посылались ревизоры. В.В.Ц.У. изучало дело по документам, разбирало его без тяжущихся и в их присутствии и всё же так оно и не решило его.
Сергиево-Львовское дело изобиловало всякого рода эпизодами. Упомяну об одном из них.
На одном из заседаний В.В.Ц.У. еп. Сергий давал объяснения. Он не защищался, но всё время нападал на о. Львова, обвиняя его в лицемерии, непочтительности, коварстве и пр.
— Львов подлежит суду, — между прочим заявил еп. Сергий, — так как он не исполнил евангельской заповеди: если у тебя две рубашки, отдай одну неимущему. У меня нет квартиры, а он не хочет отдать мне свою квартиру.
— Владыка! — не выдержал я. — А вы не боялись нарушить Божью заповедь, когда хотели отнять у человека последнюю рубашку: у Львова ведь, человека семейного, нет другой квартиры?
{ 382 } Еп. Сергий жалобно посмотрел на меня, потом опустил голову на стол и заплакал.
Дело разрешилось Небесною властью. В январе или феврале
1920 г. еп. Сергий, устрашившись большевиков, покинул Новороссийск. Но и Львов не долго торжествовал. Говорят, что он вскоре после этого скончался.
Четвертое дело — Владикавказское. Еп. Владикавказский, страха ради иудейска, начал вменять советские гражданские разводы за настоящие и разрешать венчание граждански разведенным. Когда большевики были изгнаны из пределов Владикавказской епархии, пострадавшие от таких разводов супруги начали возбуждать процессы. Тогда это дело показалось В.В.Ц.У. криминальным, теперь таких дел в России всюду сколько угодно.
27 или 28 августа 1919 г. в Таганрог прибыл освобожденный из Галицийского плена Киевский митроп. Антоний. Пар. 6-7 составленного Собором Положения говорили:
Пар. 6. «Временное Высшее Церковное Управление на юговостоке России простирает свои полномочия на все области России, по мере освобождения их вооруженными силами юга России». Пар. 7. «В эти области могут войти и епархии Украинской церкви, автономия коих была признана Всероссийским Церковным Собором, при том условии, что, как только военные обстоятельства не будут тому препятствовать, Украинская церковь восстановится в правах, дарованных ей Всероссийским Собором». А вдруг митр. Антоний откажется признать власть В.В.Ц.У. и поведет автономную политику на Украине, — эта мысль беспокоила и ген. Деникина, и членов В.В.Ц.У. Как потом стало известно, митр. Антоний, подъезжая к Ростову, не был чужд мысли игнорировать В.В.Ц.У., как неканоническое учреждение.
В Ростове произошлавстреча ген. Деникина с {383} митр. Антонием. О чем они беседовали, —не знаю. На следующий день Деникин сказал мне:
— Я вчера решительно дал понять Антонию, чтобы он не рыпался. После этого он присмирел, а то начал, было, петушиться. Как он ведет себя в отношении В.В.Ц.У? Но в это время митр. Антоний уже был смирен, как агнец. Его беседа с Деникиным, затем устроенная ему В.В.Ц.У. в Таганроге торжественная встреча, приглашение его на заседание В.В.Ц.У. и предложение принять звание Почетного Председателя, наконец, ознакомление его с Положением и решениями В.В.Ц.У., в которых он не нашел ничего антиканонического — успокоили скорого на выводы и решения Киевского митрополита.
Вступление митр. Антония в состав В.В.Ц.У. не изменило ни курса, ни характера деятельности последнего. Митрополит вскоре уехал в Киев и фактически до декабря 1919 г. не принимал никакого участия в работе почетно возглавляемого им учреждения. В конце ноября он, при эвакуации Киева, прибыл в Таганрог, а в начале декабря уехал в Екатеринодар, согласившись принять управление Кубанской эпархией. На место Иоанна в Екатеринодар В.В.Ц.У. был в свое время назначен еп. Димитрий, викарий Киевской эпархии, но он так и не прибыл в Екатеринодар.
Во второй половине 1919 г. начались неудачи нашей армии. По мере того, как армия откатывалась на юг, эти неудачи становились зловещими. Появились беженцы с севера. Среди них оказалось не мало и духовных лиц. Еще наша армия была по ту сторону Белгорода, как в Новочеркасск уже прибыл управляющий Харьковской епархией, Минский архиеп. Георгий (Ярошевский) со своими викариями: Феодором, Митрофаном и Алексеем. Вероятно, они первыми покинули Харьков. Митр. Антоний возмущался этим. Архиеп. Георгий с епископами Алексеем и Митрофаном задержались в {384} Новочеркасске, а Федор уехал в Екатеринодар. Вскоре еп. Феодор и Алексей погибли от тифа, первый в Екатеринодаре, а второй в Новочеркасске. Потом прибыли Курские: еп. Феофан с викарием Аполлинарием, Ставропольский еп. Михаил, Донской викарий Гермоген, Царицинский — Дамиан, наконец, живший в Пятигорском монастыре, митр. Питирим. А так как в это время в наших краях уже пребывали: Киевский митр. Антоний, Волынский архиеп. Евлогий, Челябинский еп. Гавриил и еп. Сергий (Лавров), то на Кубани составился большой сонм иерархов.
Кубань в это время бурлила и кипела от раздоров с Добровольческой Армией, от внутренних разногласий, от надвигавшейся с севера грозы. Должен сказать, что беженцы-архипастыри не только не вносили успокоения, но некоторые из них своею суетливостью и неосторожными речами содействовали нарастанию паники. Митрополит Антоний резко выделялся среди архиереев своим спокойствием и бесстрашием. К счастью, в январе 1920 г. все архиереи, кроме митр. Антония и еп, Сергия, перекочевали в Новороссийск, а оттуда вскоре за море.
С оставлением нашими войсками Ростова, В.В.Ц.У. лишилось почти всех членов, ибо архиепископ Митрофан, еп. Арсений и проф. Верховский остались на местах, первый в Новочеркасске, второй в Таганроге, третий в Ростове, а проф. прот. Рождественский, тяжко больной, был эвакуирован, граф же Мусин-Пушкин выбыл в Крым. Остались только митр. Антоний и я.
В начале декабря 1919 г. при В.В.Ц.У. был учрежден Беженский комитет для попечения о бежавших с севера священнослужителях, теперь наводнивших Дон и Кубань. В январе 1920 г. в одном Кавказском монастыре (Куб. еп.) их собралось около 120 человек. Положение большинства из них было трагическое. Они бежали, бросив все свои пожитки, и теперь нуждались во всем. На помощь этим несчастным в декабре 1919 г. {385} Деникиным было отпущено 1.800.000 рублей. Деньги были переданы в Церковно-беженский Комитет, а во главе Комитета был поставлен еп. Митрофан, викарий Харьковский. В январе еп. Митрофан покинул Екатеринодар. Председательство в Комитете было поручено мне. Я получил довольно тощее наследство: до 800 тысяч рублей было роздано архиереям; сам председатель получил около 200 тысяч рублей (для того времени большие деньги) на «поездку в Иерусалим» и в пособие; состоявший при нем священник Лисяк получил 32 тысячи руб.; ни один архиерей не был забыт. Следующими счастливцами оказались: члены Епархиальных Советов, преподаватели семинарий и училищ, умудрявшиеся получать из этой благотворительной суммы не только пособие, но и жалование за несколько месяцев вперед. Вопросы решались единолично, распоряжением председателя или митр. Антония: выдать такому-то столько, такому-то столько.
По распоряжению митр. Антония, например, было выдано митр. Питириму 15.000 руб., а кн. Жевахову 4.000 рублей. Семейным же священникам выдавалось, тогда лишь по 1.000 руб., а одиноким — по 500 руб. Прежняя деятельность кн. Жевахова не заслуживала того, чтобы его поставить в разряд привилегированных духовных лиц. В это же самое время половина нижнего этажа Екатеринодарского духовного училища была набита духовными беженцами: в одной огромной комнате (столовой) помещались священники и диаконы, их жены и дети. Здоровые валялись рядом с тифозными больными, большинство — на полу, полуголодные. Еще ужаснее было в Кавказском монастыре. Там беженцам-священникам было отведено помещение с выбитыми окнами, без отопления. А потом монахи ограничили и выдачу воды. Настоятельствовавший там епископ Иоанн, б. Кубанский, ничего не видел не замечал. Как мне потом сообщали, половина беженцев, нашедших убежище в этом монастыре, {386} сложила там свои головы от тифа, явившегося естественным результатом тех ужасных условий, в которых жили несчастные беженцы.
Если еп. Митрофану не прибавило славы председательствование в Беженском Комитете, то митр. Антоний оказался тут тем, чем он всегда и везде был.
Митрополит Антоний был человеком чрезвычайно добрым, не мог отказать просящему, готов был отдать последнюю рубашку. Получая всегда очень много, он никогда ничего не имел. Но его благотворительность всегда была бессистемной, сумбурной; больше всего получали от него тунеядцы, плуты и проходимцы. Каков был митр. Антоний в расходовании личных средств, таков он был и в распоряжении казенными суммами.
Вступив в должность председателя Комитета, я ввел решение всех дел Комитетом, какого доселе в действительности не было, ибо Комитет состоял лишь из председателя, секретаря и казначея, — председатель давал приказания, а секретарь и казначей исполняли их. Теперь Комитет был составлен из нескольких членов, причем каждое прошение рассматривалось в Комитете. Митр. Антоний продолжал передавать Комитету ультимативные требования о выдаче определенным лицам определенных пособий. Но Комитет исполнял такие требования только после проверки действительных нужд тех лиц, для которых митр. Антоний требовал пособий, и нередко отклонял требования митр. Антония. Должен сказать, к чести митр. Антония, что он ни разу не выразил мне своей обиды за неисполнение его резолюций. Он сам, вероятно, понимал, что, как не входящий в состав Комитета, он не может решать за него дел, и что его резолюции, продиктованные навыком никому не отказывать, не всегда бывают исполнимы.
Сам митр. Антоний был стеснен материально. Ему всего выдавали что-то около 8.000 руб. в месяц, и на {387} его личное содержание, и на содержание архиерейского дома. Сумма, по тому времени, ничтожная. Между тем, в начале января к нему явились гости — две «знаменитости»: митрополит Питирим и кн. Жевахов, б. товарищ обер-прокурора Св. Синода, Раева. Митр. Антоний откровенно заявил гостям:
— Мое помещение, братие, к вашим услугам, но питать вас не могу, ибо средств не имею. Хотите на компанейских началах?
Гости согласились. Так они прожили две с небольшим недели. Митр. Питирим скоро слег, серьезно заболев. Жевахов же пил и ел по- здоровому и бесцеремонно пользовался услугами келейника митр. Антония. А затем Жевахов исчез, не уплатив митрополиту ни копейки за стол. Одновременно с этим у митр. Питирима исчезли 18.000 романовских денег и двое или трое золотых часов. Когда я на другой день после исчезновения Жевахова, зашел к митр. Антонию, он встретил меня следующими словами:
— Вот сукин сын Жевахов! Уехал, не заплативши моему Федьке (келейнику) за то, что тот ему прислуживал, сапоги чистил; даже не заплатил за ваксу, которую Федька для него на свои деньги покупал. А Питирима Жевахов обокрал: украл у него золотые часы и 18.000 рублей николаевских денег, которые были зашиты в теплой питиримовской рясе. Распорол рясу и вынул оттуда деньги.
Вскоре митр. Питирим умер. Хоронили его пред самой эвакуацией. Похоронили в Екатерининском соборе, в стене у левого клироса. Митр. Антоний уверял, что Питирим пред смертью совершенно раскаялся, но трудно поверить этому. Митр. Питирим всю свою жизнь паясничал и лицемерил. За полгода до смерти он писал мне: «никогда не забудет моих добрых отношений к нему, во время совместного служения в Синоде», а в конце письма подписался: «Ваш неизменный {388} почитатель и богомолец митр. Питирим». Между тем, отношения наши в течение всего времени пребывания его на Петроградской митрополичьей кафедре были из ряда вон дурными.
Достаточно сказать, что за полтора года совместного служения я ни разу не посетил его, что он учитывал и обещал «свернуть мне шею». Главное же, думается мне, нелегко было этому человеку своим предсмертным раскаянием, когда тело уже обессилело, а все страсти сами собой отпали, загладить свой величайший грех пред Россией. Друг Распутина по корысти и расчету, ставленник его, митр. Питирим — один из главных лиц, которые сгущали тьму, зловеще окутывавшую в 1915-1917 гг. восседавших на царском троне.
Торгуя своим саном, играя и тешась, он, казалось, благополучно взбирался всё выше и выше по лестнице почета и положения и снискал такую милость и благоволение царской семьи, какими не пользовался ни один из самых блестящих его предшественников по Петроградской кафедре. По своему легкомыслию, он не предполагал, что игра с огнем может кончиться взрывом порохового погреба, который до основ потрясет всю Россию. Несомненно, что митрополит Питирим ничего, кроме самого себя, не видел. Не видел он ни того, что происходило, ни еще более — того, что могло произойти. Он упоен был своим положением и мечтал, как бы вознестись еще выше. Склад его души был таков, что неограниченное честолюбие соединялось у него с полным безразличием к средствам для достижения цели, а хитрость пропорционально соответствовала легкомыслию.
Будущий историк скажет, что митр. Питирим, сам, не сознавая того, сильно помог ускорению революции. Церковный же историк добавит, что митр. Питирим был естественным плодом господствовавшего пред революцией в нашей Церкви направления, когда для достижения почестей высшего церковного звания требовались прежде всего {389} честолюбие и неразборчивость в средствах, а потом уже благочестие, образование, ум и знания. Но этого «потом», как показывают примеры Питиримов, Варнав и многих других, могло и не требоваться, и без этого можно было обойтись.
Другим учреждениям, возникшим при В. В. Ц. У. также в 1919 г., был Церковно-общественный Комитет, возглавленный архиеп. Евлогием. Как показывает самое название Комитета, ему предстояла разработка назревших вопросов церковно-общественной жизни и осуществление их. В данное время умы всех были заняты двумя вопросами: а) придут ли большевики; б) как остановить всё растущее, под влиянием наших неудач на фронте, разложение тыла. Все другие вопросы меркли перед этими злободневными вопросами жизни и смерти.
В первой половине января архиеп. Евлогием было созвано совещание из более видных священнослужителей, находившихся тогда в Екатеринодаре. Был приглашен и я. Архиеп. Евлогий поставил вопрос: как нам содействовать успокоению всё более волнующегося Кубанского казачества? На него ведь теперь возлагали последние надежды. Решили: разослать проповедников по разным станицам. И в первую очередь послать в сборные мобилизационные пункты для проповеди мобилизованным. Наметили способных проповедников. Но на другой день почти все избранные отказались, сославшись то на нездоровье, то на семейные обстоятельства. В действительности же они учли все неблагоприятные обстоятельства, с которыми соединялось проповедническое странствование по станицам: передвижение по железным дорогам тогда было опасно, ибо вагоны кишели вшами — распространителями сыпного тифа; казачество было возбуждено против Добровольческой Армии, деморализовано грабежами на фронте, прониклось революционной психологией и враждебно {390} относилось ко всякому, кто пытался склонить его на другую сторону. Само собою понятно, что призыв проповедника к защите фронта и к самопожертвованию мог сопровождаться не радостными для него возможностями. Бывают моменты, когда высокие призывы не только бесполезны, но и опасны. Скоро и сам архиепископ Евлогий оставил Екатеринодар, направившись поближе к исходу.
Между тем, настроение умов становилось всё более грозным. На Кубани начались восстания против Добровольческой Армии. В станице Елисаветинской (в 15 верстах от Екатеринодара) бунтовал член Рады Пелюк. В станице Динской готовил восстание есаул Рябовол, брат убитого. В Екатеринодаре чины Штаба Добровольческой Армии сорганизовали собственную охрану, на случай нападения казаков, которая несла ночные дежурства. Кубанское правительство не порывало связи с Деникиным, но действовало неуверенно, вяло, либо не надеясь на свою силу или учитывая сильное возбуждение казачьего населения против Добровольческой Армии. Трения между ген. Деникиным и казаками продолжались всё время, но особенно они обострились после повешения ген. Покровским в Екатеринодаре (кажется, в ноябре 1919 г.), Калабухова, члена Кубанского правительства по внутренним делам. Кстати: Калабухов — священник, не только не снявший сана, но и не запрещенный в священнослужении. Многие из пришлых и не подозревали этого, ибо Калабухов всегда ходил в черкеске, с кинжалом. Когда Калабухова повесили (это было ночью, около трех часов утра), Кубанский епархиальный Совет спохватился и, экстренно собравшись в тот же день, чуть ли не в шесть часов утра, вынес постановление: запретить Калабухова в священнослужении (уже повешенного).
В половине января ко мне зашел учитель Батумского реального училища, уроженец Кубани, Некрасов, {391} еще молодой человек (около 30 лет), идейно настроенный. Он представил мне страшную картину всё растущего разложения казачества, которому (разложению) никто не оказывает сильного противодействия: казачья власть пассивна; Деникинский Осваг (отдел пропаганды) не обращает никакого внимания на деревню: агенты его туда не заглядывают, литература его туда не проникает; станичная интеллигенция испугалась и, притаившись, молчит. Бунтовщики же действуют, — готовится буря.
Прежде чем идти ко мне, Некрасов был у Екатеринодарского окружного атамана, сговорился с ним и теперь от его имени просил меня немедленно начать объезд наиболее неспокойно настроенных станиц Ека-теринодарского отдела. Атаман обещал предоставить мне перевозочные средства, а Некрасов — сопровождать меня. Я должен был совершать в станицах богослужения и проповедывать. Некрасов брал на себя особую миссию, о которой я скажу особо. Я, конечно, согласился отправиться в опасное путешествие и об этом прежде всего доложил митр. Антонию. Последний одобрил мое решение и даже добавил: «Если надо, и я готов поехать по станицам». Меня это очень тронуло. Теперь скажу несколько слов о миссии Некрасова.
Ген. Деникин был искренно проникнут желанием не только освободить страну, но и дать ей затем возможность начать новую, лучшую жизнь, свободную и разумную, открывающую простор для всех сил народных и обеспечивающую помощь и содействие власти всем честным гражданам, без различия сословий и состояний.
Пока, однако, население занятой территории особой попечительности власти и помощи с ее стороны не видело. Жертвы же от населения, особенно казачьего, требовались всё новые и большие. Казаки не только {392} беспрерывно слали на фронт своих бойцов, но и снабжали этих бойцов полным обмундированием, даже лошадьми, — почти всё казачье мужское население было на фронте, только женщины, старики и малолетки оставались в станицах. Для казачьих хозяйств это было убийственно. В 1919 г. и на Кубани, и на Дону в станицах чрезвычайно остро чувствовался недостаток рабочей силы, и в людях, и в лошадях.
Вместе с этим, ощутился большой недостаток и в земледельческих орудиях. Надо сказать, что вообще юг, а в особенности казачьи земли в отношении пользования сельскохозяйственными машинами далеко опередили север России. На Кубани, например, почти в каждом хозяйстве были свои молотилки, веялки, сенокосилки, жатвенные машины и пр. Но теперь старые износились, исправить их было некому; новых не привозили. Вследствие всего этого, уже в 1919 г., на Кубани очень уменьшилась площадь посева. Помощь населению была очень нужна. Некрасов понял это и в начале 1919 г. отправился в Америку с целью склонить американские фирмы придти в этом отношении на помощь казакам. Скоро туда же прибыл Одесский митр. Платон, который оценил идею Некрасова и вместе с ним повел дело.
По словам Некрасова, хлопоты их увенчались успехом. Несколько фирм обещали доставить для юга России сколько угодно не только земледельческих машин, но и всякого другого товару: паровозов, вагонов и пр. под долгосрочный кредит. Фирмы ставили одно лишь условие: так как твердой власти на юге России сейчас нет, то посредником между ними и населением должна стать Церковь, в лице своих церковно-приходских советов. Некрасов вернулся в Екатеринодар, упоенный успехом и обнадеженный митр. Платоном, что, объехав Кубанские станицы, они не только склонят казаков принять американское предложение, но и поднимут в {393} станицах патриотическое настроение. Станицы, мол, увидят, что власть не только от них требует, но и заботится о них. С этим планом был ознакомлен Екатеринодарский атаман. Ему план очень понравился.
Но митр. Платон, вернувшись из Америки, метеором промчался через Таганрог и Екатеринодар, даже не повидавшись в Екатеринодаре с Некрасовым. Ясно было, что он не собирается проводить этот план. Вот тогда и явился ко мне Некрасов.
Замысел заинтересовал меня, и я решил ознакомить с ним ген. Деникина. Деникин выслушал меня молча, и на мою просьбу принять меры, чтобы правительство воспользовалось этим, выгодным для него, предложением, не сказал мне ни слова. Может быть, тогда он уже видел, что дело идет к концу и что его правительству не только не осуществить, но и не начать осуществление этого плана. Но я в тот момент был удивлен таким поведением Главнокомандующего и в душе очень посетовал, что он безучастно отнесся к моему докладу.
После Деникина я посетил Донского атамана, ген. А. П. Богаевского: авось он поймет меня. Ген. Богаевский отнесся к моему сообщению с большим вниманием, пообещал воспользоваться предложением для Дона, как только последний будет освобожден, теперь же советовал мне обратиться к Мельникову, которому он передает должность председателя правительства. К Мельникову я не пошел. А вместо этого отправился с Некрасовым по станицам, начав с Елизаветинской, где бунтовал Пелюк.
В первое свое путешествие мы проехали через 8 станиц с востока на юг, от ст. Елизаветинской до Динской. В каждой станице я проповедывал и совершал богослужения. Туго пришлось в Елизаветинской станице, где казаки были страшно возбуждены против {394} Добровольческой Армии. Когда я упомянул о последней, в церкви поднялся дикий шум. Опасным было наше положение и в ст. Динской, где наш приезд совпал с моментом, когда Рябовол подготовлял восстание.
Во второе путешествие, в начале февраля, мы проехали семь станиц — от Пашковской до следующей за Рязанскою. В общем везде наблюдалась одна и та же картина.
Почва для пропаганды против войны везде благоприятная. Казаки устали от войны; в станицах терпят много лишений от недостатка мужчин и рабочего скота; все взволнованы слухами о постоянных несогласиях между Главным Командованием и Казачьей властью; взвинчены расправой с Калабуховым. Вернувшиеся с фронта, — ими кишели станицы, — развращены грабежами и, обогатившись, не желают больше рисковать жизнью.
Во всех Кубанских станицах интеллигенции не мало: семейства офицерские и множество учителей, — встречались станицы, где имелось более 30 учителей. Но интеллигенция присмирела, замкнулась, обособилась, молчит. Сочувствующие борьбе боятся слово сказать, а бунтовщики разглагольствуют вовсю. Никакой здоровой пропаганды в станицах не ведется ни Освагом, ни Кубанскою властью. Даже газеты туда не попадают.
Для бунтовщиков, словом, полный простор, никакого противодействия.
Вообще, в эти поездки меня поразила полная неосведомленность станиц в отношении происходящих событий, столь выгодная для распространения всевозможных слухов. Укажу пример. Епископ Иоанн был уволен, а на его место был назначен и прибыл в Екатеринодар митр. Антоний, помнится, в начале декабря
1919 г. Я ездил в конце января и в начале февраля
1920 г. А между тем, в некоторых станицах, всего в 25-30 верстах от Екатеринодара, еще ничего не {395} слышали о происшедшей перемене в управлении епархией и продолжали поминать в богослужении еп. Иоанна.
Моя проповедь в некоторых местах имела значительный успех. В станице, следующей за Рязанскою (к сожалению, забыл ее название), казаки на другой день после проповеди выслали на фронт более 300 человек. А пред тем они не хотели посылать никого. В некоторых станицах меня упрашивали еще побыть у них, чтобы «бросить в их души еще добрые семена».
Некрасов в каждой станице беседовал по своему делу. Казаки откликались с восторгом, обещая скоро уплатить за машины или золотом или сырьем.
В эту поездку я узнал Кубань. Думаю, что это богатейший уголок не только в России, но, может быть, и во всем мире. Чего только нет на Кубани: лучший в мире чернозем, обилие леса, птицы, рыбы, масса всяких минералов, нефть, виноград и пр., и пр., всё, что только нужно человеку! Американцы в 1919 г. открыли там марганцевое озеро, к которому еще никто не прикасался и которому цены нет.
Но в духовном отношении край не богат. Кубань могла бы дать возможность хоть всем своим насельникам получать высшее образование и таким образом открыть простор для всех своих талантов. Кубанцы в отношении образования могли бы стоять в России на первом месте. Я не буду говорить о том, как стояло образование на Кубани. Но в прошлом Кубань не дала знаменитостей ни в одной области: ни в государственном деле, ни в науке, ни в искусстве. Богатство, приволье, «ни в чем отказу» — сделали то, что «чрево» в жизни Кубанцев заняло первое место, ослабив интересы духа.
Эта особенность отразилась прежде всего на Кубанском духовенстве: сытое сверх меры, обеспеченное {396} всякими благами, оно, за немногими исключениями, не шло дальше требоисправлений и совершения очередных богослужений. Проповедь, духовное и вообще культурное воздействие на паству, — это как будто не входило в круг обязанностей станичных священников, оправдывавшихся большим количеством чисто приходской работы, т. е. треб. В известном отношении они были правы, ибо они бывали завалены требами, так как в некоторых приходах на одного священника приходилось до 15 тысяч душ обоего пола. Но у самого перегруженного приходской работой священника все же могло найтись время и для чисто духовной, культурной работы на благо его паствы. Но уже к полному моему огорчению, в эту поездку мне пришлось встретить таких священников, которые поразили меня своей невообразимой одичалостью, как бы вычеркнувшей их из числа духовных пастырей.
Была ли какая-либо польза от моей поездки? Теперь могу сказать с уверенностью, что не было никакой. Настроением посещенных мною станиц, если бы и удалось мне поднять его до высшей степени, нельзя было поправить проигранного на фронте дела. Поэтому моя поездка была, быть может, самоотверженным, во всяком случае, соединенным с большим трудом, переживаниями и риском для жизни, но бесплодным исполнением долга.
Интересно, как отнеслись к моей поездке наши власти.
Митроп. Антоний сам был готов поехать со мной. Ген. Деникин, как уже упомянуто, отнесся совсем безразлично, ни осудив, ни одобрив моей поездки, что объяснялось, вероятно, тем, что в это время он уже потерял всякую надежду на какую-либо возможность поправить дело. Кубанские же власти... Они, узнав о моей поездке, учредили за мной самую строгую слежку, а {397} Екатеринодарского атамана, содействовавшего моей поездке, уволили от должности. Об установлении председателем Кубанского правительства, г. Иванисом, за мною слежки меня секретно предупредил один присяжный поверенный, член Кубанской Рады, посоветовавший мне быть крайне осторожным. Упоминаю об этом для характеристики взаимоотношений между властями, которые должны были делать одно дело.
Закат Добровольческой Армии
В конце февраля Штаб ген. Деникина переехал в Новороссийск. Город был переполнен офицерами, оставившими свои части. По сведениям Штаба, в начале марта (1920 г.), в Новороссийске болталось без дела до 18.000 офицеров. Они бродили по улицам, шатались по притонам, нервничали, суесловили и, конечно, всех и всё критиковали. Эта, отбившаяся от дела, масса начинала внушать опасения.
В Новороссийске образовался Союз офицеров тыла и фронта. К счастью, во главе его оказались разумные, серьезные и уравновешенные люди. Но их во всякую минуту могли сменить люди с «темпераментом». Начались митинги. 5-го марта ко мне явился бывший комендант Новороссийска полк. Темников и от имени Союза пригласил меня на имеющий быть в этот день в помещении Банка офицерский митинг, названный им «собранием». Я согласился и предложил полковнику пригласить и митр. Антония, который тут же присутствовал. Митрополит тоже согласился.
Митинг начался в 5 час. вечера. Неотложные дела задержали митр. Антония и меня, — мы пришли в 6 ч., что лишило нас возможности услышать самые бурные речи. Потом мы узнали, что до нашего прихода собрание проходило чрезвычайно бурно: страсти бушевали, в выражениях не стеснялись, чтобы обвинить и очернить Главное Командование. В особенности поносили {399} начальника Штаба ген. Романовского. Один молодой офицер, подбежав к председательскому столу, бросил на него свой кошелек, крикнув: «Тут все мои деньги! Отдайте их (тут он прибавил дурное слово) Романовскому! Пусть только поскорее уберется из армии!» Очень резко, задорно, жестоко говорил полковник Ген. Штаба Манакин, только что назначенный ген. Деникиным на должность командира полка.
С нашим приходом страсти немного приутихли, и речи стали довольно спокойными. Слово было предоставлено митр. Антонию и мне. Митр. Антоний не угадал момента, запел не в тон, невпопад: завел речь о благочестии, говорил о нарушении офицерами седьмой заповеди и т. п. Меня всегда удивляла какая-то поразительная, феноменальная нечуткость в подобных случаях этого безусловно способного, много знающего, талантливого человека. Не сумел он уловить момент, найти центр, ударить по струнам сердца, захватить внимание слушателей. Пожалуй, в этот раз он говорил, как никогда, неудачно. Говорил так, как будто пред ним стояла толпа деревенских баб, охочих до всякой болтовни, а не очутившаяся пред порогом жизни и смерти взвинченная, озлобленная, ждущая огненного слова, масса. Офицеры слушали его небрежно; некоторые, повернувшись к нему спиною, закурили папиросы... После митр. Антония я сказал несколько слов.
Митинг закончился решением, что окончательное постановление вынесет выбранная группа, заседание которой было назначено на следующий день. Митр. Антоний и я были приглашены на это заседание.
6 марта состоялось заседание группы. Мы с митр. Антонием пришли к началу заседания.
Председательствовал председатель Союза, полковник Арндт (кажется, верно называю фамилию). Присутствовало около 20 человек, — всё серьезные люди, 16 в полковничьих чинах, два генерала (Лазарев, а {400} фамилию другого не помню) и два обер-офицера. Обстановка помещения была кошмарная. Крохотная комнатушка, в крохотной лачужке, более походившейна собачью будку во дворе. Стены завешаны солдатскими палатками. Вместо стульев, какие-то грязные ящики... Но рассуждения шли спокойно и деловито. Некоторое возбуждение внес явившийся полк. Манакин, сообщивший, что его только что вызывал к себе ген. Романовский и объявил ему, что он будет предан военно-полевому суду, если опять позволит себе произнести подобную вчерашней речь. Сообщив об этом, Манакин покинул заседание.
Из бывших на этом заседании рассуждений нам стало ясно, что офицерская масса в большом волнении, что она хочет добиться от Главного Командования быстрого проведения каких-то мероприятий, что в противном случае она готова на крайние эксцессы. Была высказана мысль о необходимости отправить к Деникину депутацию с определенными требованиями. Митр. Антоний подхватил мысль о депутации и предложил собранию просить меня взять на себя миссию ознакомить Деникина с желаниями офицерства и просить его принять офицерскую депутацию. Собрание согласилось.
Не отказываясь от миссии, я, однако, поставил условие, чтобы собрание уполномочило кого-либо предварительно обстоятельно ознакомить меня: 1) от имени какого офицерства я буду говорить с Деникиным; 2) какие требования предъявляет офицерство;3) в каком составе будет депутация.
Собрание сейчас же избрало депутациюиз трех лиц: полк. Арндта, ген. Лазарева и полк. Генерального Штаба Темникова и этим же лицам поручилово всем ориентировать меня.
В этот же день, поздно вечером, явились ко мне полк. Арндт и Темников. Когда я спросил их: от имени какого Союза они будут говорить со мною, они {401} объяснили мне, чтоих Союз обнимает не только всё, находящееся в г. Новороссийске офицерство, но и офицерство многих фронтовых частей.
Дальше они сообщили мне, что настроение офицерства становится всё более угрожающим. В последний момент страшной угрозой является появившееся в литографированном виде письмо ген. Врангеля к ген. Деникину.
— Если это письмо станет известно толпе, — не обойтись без взрыва. Мы принимаем все меры, чтобы скрыть его, как употребляем всевозможные усилия, чтобы хоть немного успокоить бушующие страсти, — сказал мне Арндт.
На мой вопрос: против кого именно особенно вооружено офицерство, — мне ответили, что главным образом ненависть кипит против ген. Романовского, которого считают злым гением Деникина и обвиняют во всевозможных гадостях, не исключая хищений; что не пользуются доверием и другие помощники Деникина — ген. Драгомиров и Лукомский. Офицерство, кроме того, возмущено нераспорядительностью власти, не принимающей мер к укреплению Новороссийска. Офицерство опасается, что при эвакуации оно будет так же брошено, как бросили офицеров в Одессе.
— Если не принять самых быстрых мер, — говорили мне мои собеседники, — то мы не ручаемся, что не произойдет невероятного скандала. Нам уже стоило большого труда, чтобы остановить готовившуюся вооруженную вспышку среди офицеров, хотевших перебить генералов Романовского, Драгомирова, Лукомского, а Деникину затем предъявить ультимативные требования.
Затем, я задал им два вопроса: 1) Чего хотят добиться офицеры?
2) Дают ли они мне честное слово, что депутация, если примет ее ген. Деникин, ни в чем не выйдет из рамок вежливости и должного {402} подчинения? Мои собеседники ответили мне: 1) Желания офицеров сводятся, главным образом, к следующему: а) к устранению ген. Романовского и некоторых других; б) к предоставлению офицерству права чрез своих представителей наблюдать за укреплением г. Новороссийска и за ходом эвакуации; в) к предоставлению ему же права организовать свои отряды для защиты города. 2) На второй вопрос они ответили утвердительно.
На следующий день, в 11 ч. утра я отправился к Деникину, чтобы исполнить возложенную на меня миссию. Когда я подходил к поезду Главнокомандующего, стоявшему у морской пристани, Деникин, окруженный множеством англичан и чинов своего Штаба, возвращался в свой вагон. Я обратился к нему с просьбой сегодня же принять меня по спешному делу.
— Не могу принять сегодня, — буркнул он и вошел в свой вагон.
— А вы, Иван Павлович, можете уделить мне несколько минут? — обратился я к Романовскому.
— Пожалуйста, пойдемте в мой вагон! — ласково ответил он. Я и он за мной вошли в вагон начальника Штаба.
Ген. Романовского я хорошо знал по Академии Генерального Штаба, когда (1900-1903 г.) он учился в Академии, а я был академическим священником. В 1904 г., во время Русско-японской войны, я служил с ним в 9-й Восточно-Сибирской стрелковой дивизии. В Великую войну я встречался с ним на фронте, когда он командовал полком, а в 1917 г. он был моим сослуживцем в Ставке, где он занимал должность генерал-квартирмейстера. Всегда между нами были отличные, сердечные отношения. Я всегда считал его честным, умным, усердным, самоотверженным офицером, сердечным человеком.
Я никогда не допускал мысли, чтобы {403} Романовский мог пойти на какую-либо гадкую, не достойную офицера сделку с своей совестью.
За время совместной с ним службы в Добровольческой Армии я не разочаровался в нем. Напротив, тут, при своих ходатайствах за униженных и оскорбленных, Я убедился, что этот человек, для многих казавшийся сухим и черствым, обладал на деле весьма чутким и отзывчивым сердцем.
Но Добровольческая Армия ненавидела Романовского. На Романовского валили всё, в чем была повинна и неповинна власть. Романовского, можно сказать, обвиняли во всем, в чем только можно обвинить человека: даже и в измене, и в хищениях, и во франкмасонстве!
Я не стану утверждать, что Романовский, как начальник Штаба, как ближайший советник Главнокомандующего, никогда не делал ошибок. И в ту пору, когда наша государственная машина была в порядке, когда пути жизни были ясны и определенны, — и в ту пору даже лучшие наши государственные деятели не были свободны от грехов и ошибок. Теперь же, когда наша государственная машина была сломана, настоящее и будущее наши были темны, когда старые пути оказались негодными, а новые еще не были найдены, — ошибки и промахи были неизбежны для всякого. Романовский же, кроме того, принимал на себя и чужие ошибки. Когда-нибудь раскроется, как он, защищая Главнокомандующего от ударов, самоотверженно подставлял под эти удары свою голову. Я сознавал неосновательность, несправедливость нападок на Романовского и жестокость обвинений, предъявленных ему на собрании 5 марта. Не легко мне было сообщить ему об отношении к нему офицерства, но сообщить было необходимо для его же пользы.
Когда мы вошли в вагон, я попросил закрыть двери, чтоб кто-нибудь не подслушал нас. Иван Павлович {404} закрыл двери. Мы уселись околоего письменного стола. Скрепя сердце, я начал говорить ему о развившейся в Добровольческой Армии ненависти к нему, ненависти слепой, не знающей границ, способной на что угодно. Ни остановить ее сейчас, ни ослабить нет человеческих сил и способов. Ее могут рассеять лишь постепенно здравый смысл и время.
— В чем же обвиняют меня в армии? — скорбно спросил Романовский.
— Во всем, дорогой Иван Павлович, решительно во всём, в чем только можно обвинить человека! Злоба слепа и бессердечна, — ответил я.
— В чем же, например? — опять спросил он.
— 5-го марта на офицерском собрании между прочим утверждали, что вы из Новороссийска отправили целый пароход табаку. Я знаю, что это — ложь, но сообщаю, чтоб вы знали, что злоба против вас и клевета перешли всякие границы... И еще многое, — сказал я.
Романовский, всё время не спускавший с меня глаз, при этих словах повернул голову в сторонуи, облокотившись, закрыл лицо рукой. Видно было,что он страдал.
Я замолк на минуту... А потом продолжал;
— Верьте мне, как искренно расположенному к вам человеку, что сейчас у вас нет средств бороться с этой клеветой. Что бы вы ни сказали, какие бы доводы вы ни представили, вам не поверят, всех вы не убедите, клевета не смолкнет. Пока вы можете реагировать только одним способом: уйти от службы, в отставку. И вы для пользы дела, ради своей семьи, обязаны это сделать.
Тут я подробно обрисовал настроение бродившей по Новороссийску офицерской массы, сказал о {405} готовившемся нападении на него и на другихгенералов, о возможности вооруженного восстания и т. д.
— Уйдите, Иван Павлович, уйдите, какможно скорее! — закончил я.
Когда я кончил, Романовский уже спокойно ответил мне, что он давно хочет уйти, зная о ненависти к нему армии, что он уже несколько раз просил Главнокомандующего об отставке, но всякий раз получал отказ, что он и сейчас готов уйти с места, хоть и смущает его то, что, как солдат, он не должен бежать с поста в самую трудную минуту.
— Но, — закончил он, — я знаю, что Главнокомандующий и теперь откажет мне. Опять скажет уже не раз слышанное мною от него: что я у него единственный человек, которому он во всем верит; что у него от меня нет никаких тайн. Попробуйте вы повлиять на него! Авось, он вас послушает.
— Я только что просил Главнокомандующего принять меня сегодня, — он отказал мне, — сказал я Романовскому. — Время не терпит. Убедите вы его, чтобы он принял и выслушал меня!
Романовский обещал сделать это и мы расстались. Прибывшим ко мне вскоре, чтоб узнать о результате моих переговоров с Деникиным, полковникам Арндту и Темникову я сказал, что Главнокомандующий очень занят, и аудиенция моя отложена на завтра. Весь день я не уходил из дому, поджидая приглашения к Главнокомандующему. Не получивши, я на следующий день, в субботу, в девятом часу утра направился к поезду Деникина. Вызвав из поезда адъютанта Деникина, полк. Шапрона, я попросил его доложить Главнокомандующему, что я настойчиво прошу принять меня по чрезвычайно серьезному и спешному делу. Минуты через две Шапрон сообщил мне, что Главнокомандующий примет меня, как только уедет от него его {406} жена, через полчаса. Пришлось ожидать. Наконец, г-жа Деникина уехала. Меня пригласили в вагон. Но мне пришлось просидеть там около часу, так как на докладе у Главнокомандующего был ген. Романовский. Выйдя, по окончании своего доклада, из кабинета Деникина, Романовский пригласил меня:
— Пожалуйте! Главнокомандующий ждет вас.
Я вошел в кабинет Деникина.
Деникин, как всегда, серьезный и мрачный, сидел за столом на диване. Молча, протянув мне руку, он пригласил меня сесть у стола. Я начал свой печальный доклад с предупреждением, что всё, что я буду докладывать, уже сказано мною ген. Романовскому. Затем я подробно доложил ему о настроениях в офицерской массе, о ненависти к Ивану Павловичу, о собиравшихся бурных митингах, о готовившемся нападении на ген. Романовского и на других генералов и пр., и пр. Не утаил ничего. Когда я сказал, что на собрании офицеров в Банке присутствовал митр. Антоний и я, Деникин сердито заметил:
— А митрополиту Антонию-точто надо было на этом митинге?
— Мы с митрополитом Антонием были приглашены возглавляющими офицерский Союз, благонамеренными полковниками и пошли на собрание не затем, чтобы митинговать, а затем, чтобы своим присутствием и словом сколько-нибудь утишить пыл возбужденного собрания и предупредить крайние решения, — ответил я.
Осветивши положение дела, я просил Деникина освободить ген. Романовскогоот должности.
— Вы думаете, что это так просто сделать? — с дрожью в голосе сказал Деникин. — Сменить... Легко сказать!.. Мы с ним как два вола, впряглись в один {407} воз... Вы хотите, чтоб я теперь один тащилего... Нет! Не могу!.. Иван Павлович единственный у меня человек, которому я безгранично верю, от которого у меня нет секретов. Не могу отпустить его...
— Вы не хотите отпустить его. Чего же вы хотите дождаться? Чтоб Ивана Павловича убили в вашем поезде, а вам затем ультимативно продиктовали требования? Каково будет тогда ваше положение? Наконец, пожалейте семью Ивана Павловича! — решительно сказал я.
Деникин после этого нервно вытянулся, закинув руки за голову, закрыв глаза, и почти простонал:
— Ох, тяжело! Силы духовные оставляют меня...
Офицерскую депутацию Деникин решительно отказался принять. Когда я стал убеждать его, что в депутацию избраны люди почтенные, серьезные, благонамеренные, что стоящие во главе офицерской организации исполнены самого искреннего желания помочь ему, — он категорически заявил:
— Не просите! Всё равно не приму. Вы чего хотите: чтобы я совдепы начал у себя разводить? Покорно благодарю!
— А мне-то можно посещать офицерские собрания? — спросил я. — Из вашего замечания по адресу митрополита Антония я заключаю, что вы и моего присутствия на офицерских собраниях не одобряете. Я должен предупредить вас, что бывать там мне и неприятно и тяжело. Я считал доселе, что мое присутствие, мое слово может остановить кого-либо. Если вы думаете иначе, я больше не пойду туда.
— Нет, можете посещать! — коротко ответил Деникин. На этом наш разговор и кончился.
Полк. Арндту и Темникову я сообщил, что Главнокомандующий, по особым причинам, не может принять {408} депутацию. А на другой день вышел приказ Главнокомандующего, запрещающий сборища офицеров и грозивший самыми строгими мерами наказания всем нарушителям военной дисциплины.
Кажется, 12 марта мы покинули Новороссийск, перебравшись в Феодосию. По приезде туда ген. Романовский был освобожден от должности начальника Штаба. Одновременно с этим пошли слухи, что и Деникин оставляет Армию. Никто, однако, не хотел верить этому. В Феодосии я поселился на подворье Тепловского женского монастыря.
22 марта, в Вербное воскресенье, я в соборном монастырском храме совершал литургию. Было много причастников. Служба затянулась. Несмотря на это, И. П. Романовский дождался не только окончания литургии, но и моего выхода из церкви.
— Я пришел проститься с вами. Уезжаю. Благословите на дорогу! — обратился он ко мне.
Я благословил его просфорой и пошел провожать его.
— Вы не сердитесь на меня, Иван Павлович, за мою беседу с вами 7 марта? — спросил я его. — Я смело говорил с вами, ибо верил, что вы поймете меня. Поймите, что мною руководит доброе чувство к вам.
Он уверил меня, что в этой беседе он увидел только новое доказательство моей любви. Мы шли до моря, около версты. Я старался утешить и подкрепить его надеждой, что сплетшиеся около его имени злоба и клевета рассеются, а правда засияет. У моря мы простились... Не думал я, что прощаемся навсегда.
Рано утром в понедельник мне сообщили, что накануне, вечером, неожиданно для всех, отбыл на миноносце ген. Деникин. С ним отбыл и ген. Романовский.
Деникинская эпопея кончилась...
***
{409} Всё, до сих пор изложенное, было записано мною в 1919-1920 гг. Теперь, в 1943 году, может показаться странным, что тогда серьезно, с затратой времени и нервов, долго и бурно обсуждались вопросы: где быть В.В.Ц.У., в Екатеринодаре или в Новочеркасске; кому быть членом В.В.Ц.У., — гр. Апраксину или гр. Мусину-Пушкину? Могут казаться не стоящими внимания и такие вопросы: кто и как открывал Ставропольский Поместный Собор; кому первому пришла мысль о необходимости Высшей церковной власти на территории, занятой Добровольческой Армией; хорошо или худо поступил ген. Деникин, признав Верховным Правителем адмирала Колчака? Но, во-первых, история не брезгает никакими фактами. А, во-вторых, из-за картины всего происходившего и на Ставропольском Соборе, и в Добровольческой Армии раскрывается лик старой России, болевшей многими недугами, приведшими ее к невероятным страданиям, но изобиловавшей и многими доблестями, ее возвеличившими.
Роль Добровольческой Армии для многих и доселе остается неясной. Многие судят о ней по тому отрицательному, что, к сожалению, случалось и на фронте, и в тылу, по тому, о чем мечтали некоторые ее участники, в частности, те немногие офицеры-помещики, кто не имел ни мудрости, ни простого благоразумия, чтобы примириться с потерей своих достояний; наконец, — по тем насилиям и грабежам, которые имели место в Армии и в судьбе ее сыграли роковую роль.
И многие забывают, что вожди Добровольческой Армии: ген. Алексеев, Корнилов, Деникин, Марков, Романовский, Дроздовский и др., как и многочисленные ее участники, {410} были воодушевлены самыми чистыми, светлыми, благородными порывами и все стремились только к одному: чтобы вывести свою Родину на путь свободной и счастливой жизни. Все они были демократами в истинном смысле этого слова: они до самозабвения любили свой народ, верили в огромные, еще не развернувшиеся и не использованные его силы (ибо, в значительной части своей, он продолжал еще находиться, не по своей вине, в невежестве) и хотели вывести его на широкий путь творческой работы. Собой они самоотверженно жертвовали и для себя ничего не искали. Многие из них погибли, другие со смиренным терпением переносят все невзгоды беженского существования, не переставая горячо любить свою Родину и мечтая, как о самом великом, возможном для них счастье — остатком своих сил послужить ей и поработать на родной земле. Возглавлявшаяся ими армия имела свои недостатки, свои недуги, даже многие тяжкие грехи, но она же в изобилии явила удивительные образцы истинно русской доблести, мужества, самоотвержения и беспримерного героизма.
Добровольческое дело 1917-1920 гг., может быть, когда-нибудь будет признано недоразумением: своя, мол, своих не познаша. Может быть, Добровольческая Армия принесла не только пользу, но и вред России. Может быть, скажут иные, без обильно пролитой в гражданской войне русской крови скорее возродилась бы Россия. Но в оправдание Добровольческой Армии надо сказать, что она явилась благородным и самоотверженным протестом, в первую очередь, против измены большевиками обету верности России союзу с ее западными соратниками в смертельной борьбе с общим врагом, а одновременно и протестом против тех крайностей, с какими выступила в октябре 1917 г. новая, большевистская власть: объявлением религии опиумом для народа, отрицанием частной собственности и {411} свободы труда, жестоким подавлением всех прочих свобод и прав населения и полным пренебрежением к человеческой личности.
Эти черты, отличавшие группу фанатиков, обманом и насилием захвативших государственную власть, сочетаясь с их безудержной демагогией, натравливанием одних слоев народа против других и открытой проповедью гражданской войны, вырастали в зловещую картину, грозившую России, если не полной гибелью, то, во всяком случае, бесконечными страданиями и морем неповинной крови. На борьбу с этой угрозой выступили лучшие сыны России, беззаветно ей преданные патриоты, — ее овеянные славой военные вожди и наиболее идейные из ее государственных и общественных деятелей. На их призыв стали стекаться добровольцы, первоначально с территории юго-востока России, а затем и из других ее областей. Преодолевая все трудности, невзирая на смертельный риск, связанный с проникновением через большевистские кордоны, устремлялась под поднятый вождями стяг борьбы за Родину самая героическая часть российского воинства и столь же героическая учащаяся молодежь, нередко — всего лишь подростки... Ими, их жертвенностью и подвигом были тогда спасены душа и честь России, разделившейся в ту пору на два лагеря, между которыми оставалось не разрушенным только одно звено: и те, и другие были — русские люди.
Большевизм и антибольшевизм — лишь преходящие этапы в истории России. Большевизм, как крайнее богоборческое, античеловеческое и противоестественное учение, не может не умереть: исчезнет тогда и антибольшевизм, с ним борющийся. Но Россия, русский народ должны пребыть и пребудут вечно. Должен, поэтому, наступить момент, когда продолжающие ныне принадлежать к разным лагерям, но одинаково честно любящие свою Родину и готовые самоотверженно {412} служить ей, русские люди поймут друг друга, забудут прошлое, протянут друг другу руки и начнут совместными усилиями целить и восстанавливать свою измученную Родину.
Среда, 16 июня 1943 г.
ОГЛАВЛЕНИЕ
Стр.
Глава I — Поход против Распутина 5
Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 147; Мы поможем в написании вашей работы! |
Мы поможем в написании ваших работ!