КРОВЬ МОЯ ПОМНИТ, А РАЗУМ ОБЯЗЫВАЕТ 9 страница



Только теперь я подумал о предстоящем расстреле и начал соображать. По моим наблюдениям выходило, что сравнительно с теми, кто копал ров, гитлеровцев и полицаев во много раз меньше. Почему же те с лопатами на них не бросятся? Ну, пусть фашисты половину или даже больше перебьют, зато остальные убегут. Ведь до леса им рукой подать. Это нам, украинцам, пришлось бы пробегать всю котловину, а сзади нас и впереди – две цепи автоматчиков. И у нас ничего нет в руках. Нам деваться некуда, всё равно перебьют всех. А у тех с лопатами положение другое. Они должны попытаться. Неужели не догадаются?

Наверное, я крикнул бы им, но рядом стояла Маруся, которую я по привычке боялся и перед лицом смерти. Собственно, неизбежность скорой смерти я сознавал лишь умом, думая, что нас расстреляют вместе с евреями или вслед за ними. Но в то, что меня вдруг превратят в труп, какие я видел на центральной улице города вдень воздушного обстрела и бомбардировки Богуслава, когда гитлеровцы наступали, не верилось никак. Вероятно, поэтому и такого страха, как у нашей Верочки во мне не было. Здоровая оплеуха Маруси страшила куда больше, и я не сомневался, что получу её, как только открою рот. Это я сейчас понимаю, что в той обстановке ударить меня моя старшая сестра не могла, хотя крикнуть бы тоже не дала. Иначе я погиб бы первым, чего бдительная Маруся не допустила бы ни при каких обстоятельствах.

Между тем, я не заметил, как напурил в штаны. Стало ужасно неловко и одновременно пришло что-то похожее на затаённую радость: наконец-то облегчился! И мои мокрые штаны Маруся, кажется, не видит...

А там, на дне котловины всё копали. Из широченного и длиннющего рва уже выглядывали только макушки голов, и россыпью летела земля на свеженабросанные валы. Я с тоской подумал, что теперь им оттуда не выбраться.

На противоположном склоне котловины откуда-то из леса появилась цепь автоматчиков с бляхами на груди, растянувшаяся с большими интервалами во всю длину рва.

Грузно и не торопясь шагая, гитлеровцы сошли вниз, поднялись на гребень того земляного вала надо рвом. Что-то прокричали копальщикам, но что из-за дальности расстояния расслышать было нельзя (немецкий язык я понимал, так как успел в Богуславе научиться говорить на идиш, а они схожи). Я видел только, как сразу же на нашу сторону рва вместо земли полетели лопаты. Потом раздались автоматные очереди. Солдаты стрелял в ров.

Я понял, что расстрел начался. Копавших ров убивали там же, во рву. Затем те солдаты, закончив стрельбу, вернулись назад, на гребень котловины у леса. А с нашей стороны, огибая толпившихся ближе к нам евреев, двумя колоннами пошли вниз гитлеровцы с орлами на рукавах, несшие за плечами открытые прямоугольные ранцы, из которых торчали патронные рожки для автоматов.

Евреев партиями отделяли от общей толпы, ставили лицами к лесу на гребень земляного вала надо рвом и строчили им из автоматов в спины. Люди падали в ров, как будто неумело ныряли в воду с выстроенных сплошным рядом вышек. Причём матери с младенцами падали, не разжимая рук, а пули в малышей, должно быть, не попадали. Матери защищали их от автоматчиков своими телами.

Я искал глазами своего дружка Йоську Гершковича и его маму, но найти их нигде не мог. Ров был слишком длинным, и весь он разом глазами не охватывался.

Стрельба в котловине продолжалась до тех пор, пока ров не заполнился телами убитых совсем, и от многотысячной толпы евреев не осталось никого.

За всем происходящим внизу наши шеренги следили окаменело. Мы ждали своей очереди, уже больше мёртвые, чем живые. Не было слышно ни детского плача, ни вздохов. Я чувствовал только, как мою руку больно сжимала рука Маруси, но думал о другом: куда же мы будем падать? Ров-то полон. Или нас заставят копать новый?

Тишина ничем не нарушалась и когда вдоль шеренг пошли солдаты с бляхами. Оставляя на месте слишком уж дряхлых стариков, женщин с младенцами и детей поменьше, они всех остальных выталкивали в сторону, ближе к кромке котловины. Из нашей семьи вытолкнули мать, Марусю и Грицька. Мою руку Маруся отпустила как-то рывком и выдохнула: «Прощай, Шурочка!» А мать и Грицько простились со мной и Верочкой только взглядами.

Всех отобранных цепь автоматчиков погнала вниз, ко рву, где их остановили и, по-видимому, приказали поднять лопаты. Потом они начали забрасывать землёй ров и работали, пока не перекидали туда весь ближний вал. Затем их прямо по рву перегнали на другую его сторону и они то же самое сделали со вторым валом. Над рвом вырос новый вал, уже могильный.

Я думал, что теперь, когда ров с убитыми забросан, им прикажут копать возле него такую же могилу для нас, только намного короче. Но все стоявшие за их спинами автоматчики неожиданно повернулись и полезли по склону котловины вверх, к лесу. Уходили к дороге и те немцы, и полицаи, которые стояли сзади и впереди наших поредевших шеренг. Уволокли и все четыре пулемёта. Там, на хорошо видной от котловины дороге, их погрузили в машины, в кузова которых залезли и гитлеровцы с полицаями.

Те в котловине и мы наверху остались без всякой охраны. Почему вдруг – никто не понимал. У всех на лицах – растерянность. Наступил какой-то всеобщий шок, выйти из которого было, очевидно, труднее, чем идти под пули.

Прошло немало времени, прежде чем люди сообразили, что расстрел кончился, больше убивать никого не будут.

Побросав лопаты, народ из котловины повалил наверх, к нашим шеренгам, к тому моменту сомкнувшимся и превратившимся в толпу. Отчётливо помню, как Маруся, прижимая мою голову к своему животу, вся тряслась от рыданий. А дальше в памяти – провал, не помню ничего. Наверное, потрясение того дня было настолько сильным, что я надолго утратил интерес ко всему, что происходило вокруг, пока зимой 1942 года мы опять не вернулись в Мисайловку.

 

 

* * *

 

... К нам прибился бывший советский солдат дядя Ваня. Фамилию срою не помню, чтобы он называл. Говорил, что сам он откуда-то из-под Владимира (кажется, Эпикур сказал: «Люди выдумали химеру случая, чтобы оправдать своё неразумение»), где у него остались жена и двое детей. До войны он работал там в колхозе зоотехником. На фронт попал, когда от западной границы он откатился до Житомира.

Дальше описывать его приключения мне затруднительно. Он много рассказывал, но с тех пор в моей голове всё перепуталось. Где-то, уже на Киевщине, выходя из окружения подорвался на мине. Сильно контузило, раздробило правое колено и оторвало кисть левой руки, Какие-то люди подобрали его, как могли, лечили, но пересидеть у них всю оккупацию что-то помешало. Ковылял со своей суковатой палкой от села к селу, пока не набрёл на Мисайловку (первой на его пути была наша хата, она стояла на самом краю села), и моя мать, выслушав его исповедь, сказала:

– Куды ж ты отакый! Жывы у нас, дэ п`ятэро, там и шостый якусь прохарчуеться.

Жил он у нас в «хатыни» – отдельной комнатёнке с одним оконцем. и, страдая, видимо, от сознания, что неспособен помогать по хозяйству, чувствовал себя стеснительно. И вот он, чтобы хоть чем-то быть полезным, решил обучить меня и мою сестричку Верочку, ныне покойную, пухом ей земля, грамоте, не подозревая, что я уже умёю говорить, читать и писать на нескольких языках, кроме современного русского.

Нам с Верочкой пора было в школу, но в Мисайловке она не работала, немцы заняли её под офицерский дом отдыха, что ли. Богата красотой вся наша Богуславщина, а Мисайловка да ещё Медвин среди её сёл, пожалуй, самые богатые.

Задачу перед собой дядя Ваня поставил трудную. Сложность заключалась в том, что он не знал украинского языка. Понимать-то друг друга мы понимали, но лишь в той мере, чтобы улавливать смысл сказанного. Учить же он нас мог только по-русски...

Может быть, если бы нашёлся украинский букварь, дядя Ваня сумел бы в нём как-то разобраться. Но ещё год назад, когда гитлеровцы пришли в Мисайловку, во всех домах они вместе с полицейскими провели обыски и все книги, какие находили, сожгли. Облитые бензином сгорели и обе сельские библиотеки: школьная и клубная. Было известно, что какие-то книги уцелели только у старосты, того самого Загоруйко. К нему дядя Ваня и отправился на поклон.

Уж не знаю, как они там договаривались, но домой дядя Ваня вернулся сияющий. Принёс тоненькую книжечку с картинками и, как ему хотелось, на русском языке.

Называлась книжка «Человек с Луны» (Е. Васильева. Человеке Луны. Л., 1926) и рассказывалось в ней о знаменитом путешественнике Миклухо-Маклае, который жил у папуасов Новой Гвинеи. Мы с Верочкой слушали чтение дяди Вани, затаив дыхание. Мир открывался перед нами удивительный. Я словно сам находился на диковинном тропическом острове, ясно представлял себе живых папуасов и благородного Маклая, чей портрет был напечатан на обратной стороне книжной обложки. Как и другие картинки, дядя Ваня позволил его внимательно рассмотреть. Мне в нём нравилось всё: и задумчивые, широко открытые глаза, и аккуратная курчавая бородка, и всё лицо, таившее в себе какую-то чудесную загадку.

Трудно сейчас, возвращаясь к впечатлениям далёкого детства, воссоздать их на бумагу совершенно точно, со всеми только им присущими особенностями. Нет-нет, да и ловишь себя на мысли, что тогда ты думал и чувствовал не совсем так, как вспоминается теперь. Из той дали всё приходит к тебе, пробиваясь сквозь огромную толщу времени, через всю твою сознательную жизнь и, конечно, смешиваясь с настоящим переосмыслением, в чём-то искажается. Но, кажется, я не погрешу против истины, если скажу, что моё первое знакомство с Маклаем стало для меня событием необыкновенного значения. Вряд ли я переживал когда-нибудь раньше такое благоговейное душевное смятение, как в тот день. Я насмотрелся уже столько смертей и крови, столько насилия, что доступный моему пониманию рассказ о добром человеческом сердце воспринимался, словно чарующая сказка. Во все поры моего существа проникло что-то такое, отчего делалось невыразимо сладостно и одновременно страшно. Вдруг всё сгинет...

Понятно, я не мог тогда предугадать, что впервые слышу о человеке, познанию жизни и деятельности которого потом отдам долгие годы своей жизни. Но подобным диву предсказанием мне кажутся теперь слова дяди Вани, который захлопнув книжку и шумно вздохнув, сказал:

– У моряков, ребятки, чтобы бежать по воде к земле, есть парус или, как вы говорите по-украински, витрыло. Оно служит для того, чтобы достигнуть заветного. Эта книжка пусть и будет для вас заветной, а парус, чтобы до неё достигнуть и самим прочитать, я вам сотворю, нарисую буквы и научу их складывать в слова...

Так впервые вошёл в мою жизнь Маклай, в годину, когда всё было попрано во зло. Белым парусом в лазурное море зовущая мечта уже не угасала во мне, но слишком долго оставалась недоступной. Казалась, всё было против моих желаний. Обстоятельства, однако, не мешали мне веровать в Маклая и повторять, как заклинанье, вслед за его другом баронессой Эдитой Фёдоровной Раден:

«Due le Mikoucho-Maclay prete le flank a mille attagues, mais il est Fort d`une arme sainte gui J'emporte, il veut ca, verite pour la verete».

«Миклухо-Маклая уязвим с многих сторон, но он силён святым оружием, перед которым отступают все его слабости: он ищет истину для истины и стремится к ней.»

Может быть, в якутской тайге, где я искал алмазы, это помогло мне выжить, когда у меня открылась скоротечная чахотка, и мне было отпущено очень мало времени, чтобы, как говорится, на перекладных добраться из Якутии на Памир, где меня мог спасти – я в этом не сомневался – только мой Учитель Зоран, его излучающие целительный жар ладони...

 

 

* * *

 

В январе 1958 года на заседании редколлегии журнала «Вокруг света», в котором я после непродолжительной своей драмы в Якутии и двух с половиной лет работы собственным корреспондентом Всесоюзного радио по Средней Азии начинал выполнять обязанности спецкора, обсуждались материалы будущего апрельского номера, в том числе и очерк, посвящённый 70-летию памяти Н. Н. Миклухо-Маклая, написанный одним ленинградским миклуховедом. Присутствовал и академик Евгений Никанорович Павловский – небольшого росточка, полноватенькой, с округлой белой бородкой и всегда почему-то печальными светлыми глазами старичок в мешковато сидевшей на нём форме генерал-лейтенанта медицинской службы. Занимаясь в основном паразитологией, он принадлежал в то время к крупнейшим зоологам мира и большую часть жизни провёл в различных экспедициях.

Членом редколлегии «Вокруг света» Евгений Никанорович не был, но как президент Государственного географического общества СССР работой нашего тогда популярного географического ежемесячника интересовался постоянно. Сейчас же сказал, что приехал в редакцию специально из-за очерка о Маклае. Пожалуй, даже не сказал, а с этакой нахохленной непреклонностью проворчал, словно ждал от нас какого-то противления и заранее всем своим видом показывал, что готов идти в бой, чем вокругсветовцы, знавшие спокойный покладистый характер академика, были удивлены и вместе с тем заинтригованы.

А дело оказалось вот в чём.

Ленинградский филиал Института этнографии АН СССР – центр советского миклуховедения, как отчасти и Государственное географическое общество (ГГО), штаб-квартира которого находится там же, в Ленинграде. Автором юбилейного очерка был сотрудник этого Института. По заведённому порядку, перед отправлением материала в редакцию автору полагалось в таких случаях завизировать его у президента ГГО. Но ни этот автор, ни его более ответственные институтские коллеги с весьма существенными замечаниями Евгения Никаноровича не согласились. Потому, главным образом, как мы по наивности своей сначала полагали, что, хотя и прошло уже два года после XX съезда КПСС, на котором Н. С. Хрущёв выступил с докладом о культе личности Сталина и противозаконных репрессиях во время его почти тридцатилетней диктатуры, в действительную реабилитацию невинно погибшего в период бериевщины прежнего президента ГГО академика Николая Ивановича Вавилова ещё не совсем верили. Между тем, Е. Н. Павловский требовал обязательно учесть то, как оценивал значение Миклухо-Мак- лая в отечественной и мировой науке Н. И. Вавилов, на что он обращал внимание собирателей и популяризаторов его трудов и от чего предостерегал научных и литературных биографов. Миклуховеды, однако, упорствовали.

Вот почему в тот январский день 1958 года и приехал к нам в редакцию академик Е. Н. Павловский. Не соглашаясь с позицией миклуховедов, которые, как тогда, так и теперь все преимущественно этнографы и не в состоянии заниматься сложнейшим научным наследием Маклая, Евгений Никанорович зачитал на заседании редколлегии датированное 17 ноября 1937 года письмо Н. И. Вавилова (в сталинские времена, да и после, известное только единицам). Оно было послано его предшественнику на посту президента ГГО и тогда ещё остававшемуся почётным председателем Общества Юлию Михайловичу Шокальскому. Речь в нём шла о необходимости всенародно отметить 50-летие памяти Н. Н. Миклухо-Маклая – 14 апреля 1938 года. Но для этого требовалось разрешение Совнаркома, обращаться в который, не рискуя заведомо всё погубить, Николай Иванович тогда не мог, так как знал, что уже шестой год находится под негласным следствием сначала якобы как «замаскировавшаяся контра», потом как «враг народа». Поэтому он действовал через явно для всех безопасного, но всемирно известного (в области картографии и океанографии) профессора Ю. М. Шокальского, который ещё смутно помнил публичные петербургские лекции Маклая в октябре-ноябре 1882 года и его похороны на Волковом кладбище шесть лет спустя.

По словам Е. Н. Павловского, до самой смерти Ю. М. Шокальского (март 1940 года) письмо Н. И. Вавилова (Николай Иванович был арестован пятью месяцами позже), написанное, видимо, из вящей осторожности по-французски, хранилось в архиве профессора, затем кто-то из его близких друзей или родственников передал машинописную копию Евгению Никаноровичу (уже в дни работы XX съезда КПСС).

Это-то письмо, переводя на русский язык прямо с листа, и прочёл нам Е. Н. Павловский.

Я процитирую деловую его часть полностью с некоторыми своими примечаниями.

 

 

* * *

 

«У нас привыкли считать Н. Н. Миклухо-Маклая мужественным путешественником-романтиком, и против этого как будто не возразишь – отдельные проблески романтических настроений в его дневниках встречаются. Однако из тех же дорожных дневников перед нами встаёт натура высокоорганизованная, строгая к себе и окружающим и, что особенно важно, с логически сильным мышлением исследователя, о всяком предмете имеющего своё собственное суждение, выведенное не из чьих-то авторитетных умозаключений, а преимущественно из своих же опытов и наблюдений. Совершенно по-ломоносовски!

Поэтому, я думаю, представлять его и впредь в школьных программах и любопытствующей публике как интересного путешественника, не убоявшегося длительное время беззащитным жить среди первобытных племён папуасов, значит не отдавать ему должного как крупнейшему из учёных, совершившему в первую очередь, конечно, грандиозный переворот в науке о человеке, всю значимость которого нам предстоит в полной мере осознать, когда он скажется, а это произойдёт неизбежно, на судьбах народов мира. Скажется же он в особенности на до сих пор приниженных и угнетенных всеобщим взрывом сознания несправедливости унижения их человеческого достоинства, что как неотвратимое следствие повлечёт за собой радикальные социальные перемены во всех колониальных странах.

Поэтому не для лишней похвальбы России, а как рачительным охранителям своего духовного наследия, сущность которого в конечном счёте определяет авторитет всякого народа, нам надлежит озаботиться, чтобы мир знал, а вместе с ним мы уяснили и сами, что основы для пробуждения такого сознания заложил сын нашего Отечества, тем более сейчас на фоне теперешнего фашистского шабаша в Европе.

Учитывая европейские политические события, польза приобщения созданной Н. Н. Микрухо-Маклаем науки о человеке к нашей коммунистической пропаганде очевидна. Здесь она злободневна по высшему разряду.

Мне кажется, при обращении в Совнарком упирать нужно как раз на это. Иначе в создавшейся у нас обстановке торжественно отметить пятидесятилетие его памяти нам могут и не дозволить. Но сделать надо постараться так – на всю страну, чтобы привлечь к нему максимальное внимание не только народа, но и правительства.

Я понимаю, российский патриотизм нынче «не в моде», исходящий же от меня – и подавно.

Ко всему прочему беспременно обвинят меня ещё и в шовинизме. Тем не менее, если вопрос с торжествами решится положительно и нам удастся дать Н. Н. Миклухо-Маклаю соответствующую научную, политическую и нравственную оценку, мы должны будем потом найти какую-то форму (не слишком бьющую в глаза) работы с его наследием и вокруг него в этом направлении. Нельзя идти на поводу у британских писак, для которых, а значит и для большинства мира, он, волею случая родившийся в России и будто отринутый ею, – полушотландец-полуиудей (подробнее об этом в тексте романа). Будучи в действительности по тогдашнему национальному определению природным малороссом, он предпочитал чаще называть себя обобщённо россиянином, не без основания имея в виду триединство народов, вышедших из лона Древней Руси. Россией же, если учесть, сколько она вложила только материальных средств в его путешествия, он вовсе отринут не был, кроме, может быть, какого-то щелкопёра Скальковского, да и то он, зарабатывая в России на опусах о русских же, русским никогда не симпатизировал.

С другой стороны, разве учение Н. Н. Миклухо-Маклая о человеке не насквозь интернационально? Ни один уважаемый нами политик всех времён, ни один из знаменитых гуманистов не сделал столько для предметного понимания естества человеческого братства, как это сделал Н. Н. Миклухо-Маклай. Да и гуманизм-то до него ассоциировался с несбыточными мечтаниями вроде «Утопии» Томаса Мора или «Города солнца» Томмазо Кампанеллы, либо с пафосно красивыми, но никакими убеждающими реалиями не подкреплёнными декларациями вроде утверждения Жан-Жака Руссо о том, что все люди рождаются голыми и потому уже, и только потому (других доводов у Руссо не нашлось), равными в правах, иными словами, до Н. Н. Миклухо-Маклая понятие гуманизма по сути было идеалистическими фантазиями или, если угодно, декларациями; он же, вооружённый редкостно человеколюбивой для белой расы народной философией Русичей (полагаю, вы меня знаете и не примете сию мою тираду за умиление патриота из квасных русофилов, но в мире я всё же кое-что повидал, а всё, как говорили древние, познаётся в сравнении), корни которой в глубокой древности где-то на берегах Днепра и Волхова (не эта ли философия давала силу Руси почти тысячелетие стеной стоять против натиска душепоработительного, потребного только верхушке власть имущих иудомессианства, вероятно, для отсечения неблагозвучной приставки «иудо-», именуемого по-гречески христианством, а у нас для компромисса с прежним, славившим не столько мифических богов, сколько вольность и честь человеческую, язычеством – «славием», снабжённым приставкой «право-», будто бы самым верным?), идеями русских демократов (Герцен, Чернышевский, Писарев), а также научными разработками, касающимися антропогенеза, биологии и психики человека таких отечественных учёных, как академик Карл Максимович Бэр и незабвенной памяти Иван Михайлович Сеченов, и собственным трудом добытыми энциклопедическими знаниями, помноженными на бесценный дар их синтезатора, способного из множества алгоритмов извлекать единственное искомое, наполнил идеалистические декларации, я бы сказал, грубо осязаемой фактурой, доказательно отвергающей правомочность всякого насилия во взаимоотношениях всех наций и рас.


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 103; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!