Глава XIV СУЛЬПИЦИЙ И РАЗВАЛИНЫ ПОМПЕИ 12 страница



Клавдий Максим очистил Апулея от обвинений в колдовстве; тем не менее этот судебный процесс круто изменил жизнь Апулея и наложил отпечаток на его творчество. Он покинул Эю, где жил со своей супругой Пудентиллой на роскошной вилле, рядом с морем, и поселился с нею в Карфагене. Пудентилла родила ему сына, они назвали мальчика Фаустином. Этот затеянный Сицинием Эмилиа-ном первый в римской античной истории судебный процесс с обви­нением в колдовстве, вчиненным Таннонием, лежит в основе ле­генды о Фаусте.

Апулей написал один из величайших романов в мире — «Ме­таморфозы» в одиннадцати книгах. Позднее, также в Карфагене, другой африканец, Августин, процитировал это произведение под другим названием — «Asinus aureus» («Золотой осел») и оконча­тельно утвердил репутацию его автора как посланника дьявола.

Сюжет «Метаморфоз» Апулея, повторяющий сюжет удивитель­ного, совсем коротенького романа о греке Лукие3, таков: человек, которого вожделение превращает в зверя, хочет вновь стать чело­веком. С точки зрения греческого менталитета это можно выразить иначе: за внезапным териоморфозом следует бесконечный, длиною в жизнь, антропоморфоз. Рассказчик, герой романа, пускается на поиски волшебницы. Он хочет превратиться в птицу, но вместо того становится ослом. Другими словами, он хочет быть Эросом, а ста­новится Приапом. Фирмиан Лактанций («Божественные установ­ления», I, 21) рассказывает о том, как однажды Приап соперничал с ослом. Но mentula осла оказалась длиннее вечного фасцинуса бога. Тогда Приап убил осла, чей воздетый фаллос даже не успел сникнуть, и приказал смертным отныне приносить ему в жертву ослов.

Превращенный в осла рассказчик прячется в стойле. Туда за­бираются воры. Они уводят осла с собой, погрузив на него свою добычу. Переходя из рук в руки, осел переходит от одной истории к другой. Он попадает к жрецам Кибелы и становится свидетелем их irrumatio (фелляций). Он попадает к Тиазу, патрицию из Ко­ринфа. Одна матрона, весьма знатная и богатая (matrona quaedam pollens et opulens), проникается безумной страстью к его фасцину-су. Она предлагает сторожу осла крупную сумму, чтобы он позволил еи провести ночь с животным. Она приказывает расстелить на полу ковер и разбросать пуховые подушки, зажигает восковые свечи, снимает с себя всю одежду, «включая повязку (taenia), что стяги-вала ее прекрасные груди». Она приближается к ослу с оловянным флаконом, наполненным ароматным маслом. Она умащает его мас-лом, нашептывая при этом: «Я люблю тебя» (Amo), «Я желаю тебя» (Cupio), «Я буду ласкать лишь тебя» (Те solum diligo), «Я не могу жить без тебя» (Sine te jam vivere nequeo); затем ложится под осла и введя в себя его огромный напряженный фасцинус, наслаждается им вовсю.

Тиаз узнает об эротических достоинствах своего осла. Он щедро платит сторожу. Он решает показать его как ludibrium на играх которые устраивает для публики, сразу после живых картин, пред-ставляющих «Суд Париса». Нашего героя приводят в амфитеатр где ему предстоит коитус с преступницей, осужденной на растерза­ние дикими зверями, на глазах у зрителей. Он убегает с арены и оказывается на Сенкрейском берегу; там ночная богиня велит ему явиться на завтрашний праздник, ему посвященный. Осел приходил1 на праздник, жует там лепестки роз (цветы Венеры и цветы бога Liber Pater) и вновь становится человеком. Он оканчивает свои дни в Риме, на Марсовом поле, жрецом богини Исиды.

Волчья маска Ферсу стала атрибутом этрусских игр (lusi). Человек держит на сворке волка, который кидается на другого человека, в наброшенном на голову мешке. Смерть — это некто в волчьей маске, набрасывающий на живых покров вечного мрака. «Игра» — это мизансцена praedatio, так же как поэма об Одиссее — мизан­сцена похищения. Овидий пишет («Метаморфозы», I, 533): «Так мужчина преследует женщину. Так бог преследует нимфу. Так, увидев зайца (leporem) в открытом поле, галльский пес (canis Gallicus) мчится за своей добычей (praedam). А добыча мчится за своим спа­сением (salutem). Пес уже почти нагнал зайца, вот-вот схватит его. Он уже касается его вытянутой мордой. Он уже «наступает ему на пятки». Заяц видит, что пойман. Но в тот миг, когда собачьи клыки уже готовы впиться в него, он прыгает в сторону и ускользает от своего преследователя. Так мчится Аполлон, подгоняемый надеж­дой. Так мчится Дафна, подгоняемая ужасом. Amor придает Апол­лону крылья. Он уже почти касается плеча беглянки. Его дыхание овевает ее разметавшиеся волосы. Она бледнеет». На фресках мы часто видим этот миг самой погони за добычей. Это миг метамор­фозы (а не превращения в лавр). Это рассказ охотника. Это един­ственный глаз прицелившегося стрелка, который резко выпускает стрелу, чей смертоносный свист сливается с падением пораженной добычи. Римский глагол «exitare» сначала бьш чисто техническим термином, означавшим крик, которым собак посьшали поднимать дичь и безжалостно гнать и преследовать ее. Но затем люди стали пользоваться этим глаголом для самих себя, став, таким образом, на одну доску с теми самыми волками, которых приручали с целью увеличить количество добычи. Человек чувствует, что желание преследует его подобно свирепому волку.

Глагол «exitare» долго еще бьл охотничьим термином. У Петрония рассказчик ищет старую колдунью, чтобы она излечила его от бессилия (languor). Старуха начинает с того, что вытягивает из-за пазухи длинные спутанные нити, которыми обвязывает ему шею. Затем она скатывает, с помощью слюны, шарик из пыли, кладет его себе на средний палец и помечает лоб своего пациента. И наконец, она заводит волшебную песнь (cairaine), а ему приказывает бросать ей в грудь мелкие заколдованные (praecantatos) камешки, окрашен­ные пурпуром; одновременно она растирает пальцами мужской орган рассказчика. «Проворней, чем вылетает из уст слово (dicto citius), сей орган (nervus) заполнил обе ладони старухи, мощным рывком взметнувшись кверху (ingenti motu). Взгляни, воскликнула колдунья, какого зайца (leporem) я подняла тебе (exitavi)!»

В древней Италии существовало три чисто национальных вида охоты: ловля зайцев сетью, ловля оленя на чучело (formido) и ловля кабана — с рогатиной. Охота — это непрерывный переход от жи­вотного начала к человеческому. Аретуза у Овидия говорит: «Жен­щина — это заяц, забившийся под куст, видящий злобные морды псов и не смеющий шелохнуться» (lepori qui vepre latens hostilia cernit ora canum nullosque audet dare corpore motus)4. Именно во время охоты Нарцисс, отвлекшись от преследования зверя, поло­жил копье и, нагнувшись над коварным ручьем, сделал добычей собственное лицо. Когда Лукреций описывает свои сны5, он неук­лонно прибегает к образу ложного преследования воображаемого оленя: гончие с оглушительным лаем мчатся по следу, сея вокруг Дикий страх смерти. Ему нравятся такие сны. В Риме, наряду с глав­ным охотничьим глаголом «exitare», существовал еще и другой — «de-bellare». Debellare — значит укротить, подчинить, доминировать, любить, навязать свою волю. Имитированная охота на зверя и охота на человека — в этом весь Рим. Любовь и игры на арене неразделимы, как свидетельствует рассказ матроны из Коринфа. Сулла питал страсть к Актеону. Август приказывал молодым патри­циям и простым горожанам выходить на арены, подобно бестиари-ям. Светоний пишет, что Август был первым, кто устраивал пред­ставления из одних «охот»6. Благодаря уловкам Граттия7 первый "император» (принцепс) окончательно объединил для римлян охоту и войну, озабоченный, вероятно, тем, что гражданские войны, в течение столетия разорявшие города, окончательно опустошили их и желая, чтобы люди, пришедшие на покинутые земли, утолили свою жестокость в войнах с животными, уничтожая зверей, а не людей, и леса, а не города.

В опасной борьбе против дикого зверя горожанин пытается вновь ощутить в себе свирепость (duritia) варвара, неудержимую жестокость (duri venatores) первобытного племени, дикарский порыв и близкую опасность смерти, делающую его героем. Более того, набор высших добродетелей, свойственных охотнику, предпи­сывает определенную роль и повелителю. Всякий император — это Геракл, убивающий чудовищ. Всякий монарх, даже миролюбивый (eirenikos), должен быть воином-вождем своего народа, бесстраш­ным, дерзким и стойким. Даже развлечения правителя должны по­ходить на подготовку к войне. Охота предваряет войну и религию, поскольку является источником их обеих (уничтожения «другого» и жертвоприношения всем миром).

Virtus означает «способный к победе». Обладать тем, что зовет­ся virtus, значит обладать разрушительной силой, победоносным духом (Genius). Virtus доказывается непобедимостью (felicitas). Добродетельный (virtus) император — это император — повели­тель диких зверей. Вот почему он обязан непрерывно совершенст­вовать свою virtus, множить победы (victoria) на представлениях в амфитеатрах, соединяя в них свою силу (vis), храбрость (fortitudo) и сексуальную мощь (fascinus).

Именно поэтому в Риме страсть к охоте породила вкус к «живот­ному» (скотоложству). Скотоложством называют коитус человека с животными. Император Тиберий был императором-«козлом», Не­рон — императором-«львом». Первый прославился анахорезом и куннилингвусом. Второй — актерством и тем, что называется im-pudicitia. Напомню римский смысл французского слова «pudique» — тот, кто не подвергся содомии. Светоний сопровождает свой портрет Нерона следующим замечанием: «По свидетельству многих людей, Нерон был абсолютно убежден (persuasissimum) в том, что ни один человек в мире не привержен стыдливости и не сохраняет непороч­ной хотя бы одну какую-нибудь часть своего тела (neminem homi-nem pudicum aut ulla corporis parte purum esse), но что большинство из нас скрывают это (dissimulare)»8.

Тиберий говорил: «Cotidie perire sentio!»(Я чувствую, что поги­баю каждый день!)9. Нерон говорил: «Quam vellem nescire litteras!» (Я хотел бы не уметь писать!)10. Нерон утверждал, что достиг бессловесности животных. Император стремился сделать из «животнос-ти" нечто вроде театра. Так три источника поддерживают друг друга. Светоний пишет («Жизнь двенадцати цезарей», XXIX, 1): "Нерон отвергал стыдливость до такой степени, что осквернил все части своего тела и, наконец, изобрел новый вид игры (lusus): на­девши шкуру дикого зверя (ferae pelle contectus), он выскакивал из клетки (cavea), бросался на обнаженных мужчин и женщин, при­вязанных к столбам (stipidem), и, вволю утолив свое любострастие, шел развлекаться со своим любимцем, вольноотпущенником Дорифором».

А вот как пишет об этом Дион Кассий («Римская история», LXIII, 13): «По его приказу девушек и юношей, совершенно обна­женных (gumnas), привязывали к деревянным крестам (staurois); сам же он, накинув на себя звериную шкуру (doran theriou), ки­дался на них и бесстыдно ублажал себя, облизываясь при этом, словно ел что-то лакомое» (osper esthion).

Послушаем теперь Аврелия Виктора («De Caesaribus»,V,7): «Он велел связывать попарно, точно преступников, мужчин и жен­щин, затем, обрядившись в звериную шкуру, зарывался лицом в гениталии тех и других (utrique sexui genitalia vultu contrectabat) и своими, в высшей степени бесстыдными действиями побуждал эти пары к самым извращенным (exator) мерзостям».

Эти садистские сцены имитации скотоложства и впрямь свиде­тельствуют о театральной постановке: столб, клетка, звериная шкура, нападение. Нерон-актер играл рожающую Канаку11. Играл Ореста, убивающего мать. Играл ослепляющего себя Эдипа. Играл разъяренного Геракла. При этом он всегда прятал лицо под маска­ми, воспроизводившими его же собственные черты (personis effectis ad similitudinem oris sui). Театр, lusus, фреска, сексуальный анек­дот — все это тесно связано с моментами смерти. Нерон носил на правом запястье (dextro branchio) браслет из змеиной кожи и, ло­жась в постель, клал его себе под подушку (cervicalia), считая, что это помогает заснуть. Возможно, подобная примечательная мизан­сцена — император Нерон, преображенный в дикого зверя, — час­тично отражала мифический ритуал, когда-то понравившийся ему. Втаком случае эта игра относится к пребыванию в Риме Тиридата в 66 году12. Светоний пишет, что Нерон и до того проявлял большой интерес к восточным культам Кибелы и Атаргаты13. Вероятно, сек­суальный миф пробудил в его памяти — в юлианском (венериан-ском) понимании — сцену, столь же мистическую, но иного рода: когда Юпитер, обратившись в льва, должен был очищать своих новых адептов огнем.


Глава X

БЫК И НЫРЯЛЬЩИК

Софокл-Трагик прожил до восьмидесяти девяти лет. В конце жизни он утверждал, что «чрезмерно счастлив», утратив плотское вожде­ление благодаря почтенному возрасту, ибо тем самым «избавился от свирепого и дикого господина» (luttonta kai agrion despoten). В пер­вой книге «Государства» (329-с) Кефал восхваляет эти слова Со­фокла.

Сексуальное желание — это всплеск животного начала в чело­веке. Это «собака, бык, проснувшиеся в нас». То, что человек под­ражает в коитусе совокуплениям быков с телками, волков с волчи­цами, кобелей с суками, хряков со свиньями, — вполне допустимо. То, что он обращает взгляд на животных, чье сходство с ним идет от общего начала, также неизбежно и, можно сказать, более соот­ветствует пылкости полового акта, нежели самому акту. По срав­нению с другими народами римляне оставили много больше следов этого ступора и изображений подобных метаморфоз, которые пред­ставляют нам нашу суть еще доподлиннее, чем мы сами видим себя в быке или в волке.

Так называемая гробница Быков в Тарквиниях относится к 540 г. до н.э. Она принадлежала роду Спуринна. На фреске, зани­мающей среднюю стену в глубине погребальной камеры, изображе­ны вместе: бык, готовый к случке, две эротические группы людей и сцена из троянских преданий. Художник намеренно смешал в одной и той же красной цветовой гамме, в одной и той же грубо-экспрессивной манере человеческую сексуальность, животное воз­буждение и ловушку, грозящую смертью воину.

Бык, готовый к случке, соседствует со сценой, предшествую-щей гибели Троила. Слева, за водоемом, притаился Ахилл. Справа, на коне, приближается Троил. Их разделяет красная пальма в цент-ре. Слова «пальма» и «красный» переводятся на греческий язык оди-

наково — phoinix. Кровь и смерть слиты воедино, так же как вско-ре, в один и тот же день, соединятся в смерти Троил и Ахилл, как едины эрос быка и эрос человека, как едины губительная неизбеж­ность ловушки и эротическая, божественная монументальность бо­жественного, возбужденного Быка, бросающегося на любовников.

«Илиада» относится к VIII в. до н.э. В «Илиаде» Гомер упоминает Troilon hippocharmen (XXIV, 257). Так говорит о своем сыне царь Приам. Это прилагательное трудно переводимо: оно имеет отношение и к военной колеснице, и к радости конного боя. Оракул предсказал, что враги не возьмут Трою, если Троил доживет до двадцати лет. Однажды вечером, когда мальчик Троил привел коней к водоему у Скейских ворот, Ахилл, сидевший там в засаде, напал на него и убил.

На фреске красное закатное солнце под ногами коня указывает час, когда, согласно Киприям, был убит юный Троил.

По другой версии, Ахилл спрятался за водоемом, где Троил поил коней, потому что был влюблен в него. Ахилл выбегает из своего укрытия. Троил тотчас бросается прочь. Ахилл преследует его. Троил находит убежище в храме Аполлона Тимбреанского. Близится ночь. Ахилл умоляет мальчика выйти. Троил отказывает­ся. И тогда Ахилл пронзает его копьем прямо в святилище.

Нельзя недооценивать доречевого и дочеловеческого факторов, в сравнении с которыми то, что греки называли logos, а римляне — ratio, и то, что и греки и римляне называли ego, — всего лишь жалкие мухи на спине коня. Притом мухи — носительницы весьма странных вирусов. Нельзя также недооценивать пралатинскую и греческую цивилизации, иначе будет трудно выявить в этих источ­никах функцию, отводимую древними римлянами настенной живо­писи. Я исследую явление, называемое antiquus rigor. Говоря об antiquus rigor, Тацит напоминает, что для римлянина rigor (жесто­кость, твердость) предшествовала красоте, и указывает то место, где жестокость и твердость тесно слиты: мужской или бычий член, который возбуждение заставляет напрячься и застыть в такой по­зиции1.

Нам никогда не узнать смысла фаллических символов на древ­них гробницах, понятного тем, кто их строил и украшал. Может быть, водоем, к которому направляется Троил на коне и за которым прячется Ахилл, имеет самое прямое, непосредственное истолкова­ние. Дать испить глоток жизни сожженным или погребенным мерт-вецам, чтобы удержать их в этом подземном обиталище; обезопа-сить себя от злонесущей зависти теней, остановив их мстительный возврат на землю с помощью изображения на стене склепа, — таков, может быть, смысл «ловушки», которую гробницы готовят усопшим. А может быть, гомосексуальные сцены, окружающие воз­бужденного быка, задуманы с целью обеспечить погребенным если не продолжение жизни или воскресение, то хотя бы общество живых, объятых пароксизмом страсти в мрачном могильном без­молвии.

Идея смерти обостряет лихорадочную жажду жизни. Однако мысль о наслаждении неодолимо влечет рассудок к тайне его про­исхождения — которое в конечном счете есть бог, еще более непо­знаваемый, чем смерть.

Древние этруски всегда тесно связывали желание и смерть. От­куда две эти версии мифа о Троиле, одна прямо эротическая (юный воин Ахилл, возжелавший изнасиловать и убивший юного воина Троила, что укрылся в святилище), другая прямо смертельная (воин Ахилл, убивающий из засады воина Троила) ? Почему худож­ник поместил гомосексуальную сцену прямо перед возбужденным быком, прямо над этим эпизодом Троянской войны? Что связывает смертельную ловушку с анальным коитусом? Гомер в «Илиаде» (XIII, 291; XVII, 228) пользуется словом oarystus (любовное сви­дание)2, чтобы описать смертельную схватку воинов. Когда Гектор, старший брат Троила, слышит мольбы отца и матери, призываю­щих его вернуться назад, за надежные стены Трои, он спрашивает, как ему поступить, свое сердце. Он борется с искушением снять щит и шлем, отбросить оружие, выйти навстречу Ахиллу и отдать ему Елену и все сокровища Трои, но внезапно его удерживает, со­гласно Гомеру, мысль о том, что он «будет нагим, подобно женщи­не», и Ахилл убьет его точно так же, как убил Троила. У Гомера глагол meignumi, означающий коитус, имеет еще и второй смысл — схватка. «Подчинить себе женщину» у него означает то же, что «предать смерти врага». И Эрос и Танатос обладают этой способ­ностью — укрощать, подчинять себе пассивную наготу, переносить человека в другой domus; словом, и тот и другой «ломают ему хре­бет».

Первый наш domus — чрево женщины. Второй — это domus, в котором мужчина берет женщину, дабы воспроизвести себя и вос­произвести domus. Третий и последний domus — могила.

Человек укоренен в своем желании, как зародыш — во чреве матери, как фасцинус — в женской vagina, как зрелый человек укоренен в своем историческом детстве, как его онтогенез укоренен в филогенезе, как жизнь укоренена в своей принадлежности ко Все­ленной, к временам года, к сердечным ритмам, к морским прили­вам, к звездам, мерцающим в пустоте.

Почему же фреска из Тарквиний являет нам образ коитуса «а tergo"? Побежденный Троил уступает насилию. Это слабость, лю-бящая насилие. По-латыни — obsequium, уступающий dominatio (раб, отдающийся господину). Эта односторонняя связь-подчинение подразумевает не столько покорность раба господину, сколько за-висимость сына (infans) от отца, называемую pietas. И это нельзя назвать садизмом богов в небесах, тиранов в империях или отцов в семьях. Это сами творения господни призывают творца. Это сами подданные жаждут эгиды повелителя. Это сами дети жаждут власти отцов, как жены жаждут супругов, верующие — религии, а невро-тики — продления оргазма. Как новоявленные Отцы жаждут пре­зрения императора Тиберия.


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 125; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!