Очерки по истории отечественной характерологии, психиатрии, психотерапии



Кистории древнерусской психиатрии, психологии, этики (по «Повести временных лет»)[109]

В «Повести временных лет», древнерусской летописи, рассказывающей о том, «откуда есть, пошла русская земля», встречаются интересные психиатрические, характерологические, этические места.

Так, Феодосий, игумен Печерский, наставляет свою братию «воздерживаться от обильной пищи, ибо от переедания и пития безмерного рождаются помыслы лукавые» (с. 323)[110].

Сын Мономаха Василий советует юношам «иметь душу чистую и непорочную, тело худое, беседу кроткую». «Еде и питью быть без шума великого, — поучает он, — при старших молчать, мудрых слушать, старшим повиноваться, с равными себе и младшими в любви пребывать, без лукавого умысла беседуя, а побольше вдумываться; не неистовать словом, не осуждать речью, не много смеяться, стыдиться старших, с дурными женщинами не разговаривать, книзу глаза держать, а душу ввысь, избегать их, не уклоняться учить падких на власть, не во что ставить всеобщее почитание» (с. 355-356). Как и Феодосий, Василий предостерегает от пьянства. О возрастной несдержанности отроков повествует так: «Куда бы вы не шли походом по своим землям, не давайте отрокам, ни своим, ни чужим, причинять вреда ни жилищам, ни посевам...» (с. 359).

Довольно ясно очерченных позже Сухановым, Ганнушкиным и другими психиатрами асоциальных эпилептоидных субъектов Летописец рисует как злых, лживых «безумцев», которые «хуже бесов». Они «приняв от князя или господина своего почести или дары, замышляют погубить жизнь своего князя» (с. 252), «злой человек ни бога не боится, ни людей не стыдится». Летописец подмечает, что «посылаемые на злое — скоры в исполнении» (с. 291).

Психотические (по-видимому, чаще всего истерические) явления и просто сновидения считает Летописец происками бесов, так как пишет, что бесы приказывают некоторым людям «рассказывать видения, являющиеся им, не твердым в вере, одним во сне, а другим в забытьи». Отмечено, что женщины «волхвуют по внушению бесов» чаще, чем мужчины («особливо же через женщин бесовские волхвования бывают») (с. 320).

Касается, между прочим, Летописец и вопроса наследственности («От греховного же корня зол плод бывает») (с. 253).

«Если повадится волк к овцам, то выносит все стадо, пока не убьют его», — замечает Летописец по поводу безграничной жадности князя Игоря, собиравшего с древлян дань (с. 237).

О М.Я. Магазинере (к истокам отечественной психотерапии алкоголизма)[111]

Как полагает В.Е. Рожнов (1956), Марк Магазинер, вместе с другим российским врачом — Христианом Виттом, стоит у истоков отечественной психотерапии алкоголизма. Магазинер писал в книге «Лечение болезни, происходящей от пьянства, и о способе отучить от него» (СПб., 1854[112]): «По нашему убеждению, нет вернейшего и истинно-специфического средства, как только твердая воля отречься от неумеренного употребления спиртных напитков. Опыты показали, что твердая воля, руководимая здравым рассудком, имеет такую силу над душой и телом, что она не только предохраняет человека от болезней, но даже лечит их. Поэтому судят слишком односторонне те, которые решительно отрицают возможность отучить от пьянства <...>; пьяницу должно убедить (разрядка наша. — В.Р.), что одно малодушие причиной всех бедствий его, что он сделается вновь благонравным, разумным человеком, добрым семьянином и т. д., когда с твердою волею отречется от мнимого для него удовольствия быть пьяным. Ему должно примерами из общежительного быта доказывать, что воля человека могущественна» (цит. по В.Е. Рожнову, с. 229). Особенно важными в этой книге представляются нам также еще три момента, не имеющие прямого отношения к психотерапии алкоголизма. Во-первых, весьма любопытна отмеченная уже (Сегал Б.М., 1967, с. 33) попытка Магазинера описать «возбудитель пьянства» (то, что сейчас называют патологическим влечением к алкоголю): «заманивающее (в трезвом состоянии. — М.Б.) к питью чувство, обнаруживающееся тошнотою, дурнотою и ощущением особого рода щемле-ния и слабости в желудке» (с. 58[113]). Во-вторых, современны замечания автора о «причинах», предрасполагающих к «болезни от пьянства». Сюда, в частности, относятся «живое и чрезвычайно пылкое воображение» (с. 23), работа на жаре или возле огня (повара, кузнецы и т. п.) «даже при не слишком большом, но постоянном употреблении спиртовых напитков» (с. 24), «болезни мозга» (с. 25). В-третьих, довольно современно также указание, что «виноградное вино, хотя и содержит в себе алкоголь, но не располагает, как водка, к болезни от пьянства, — вероятно потому, что оно производит непродолжительное опьянение» (с. 26).

Учитывая серьезное место Магазинера в истории отечественной психотерапии и наркологии, хотелось бы собрать тут некоторые, весьма скупые, сведения о нем, рассыпанные в старых, редких томах[114].

Марк Яковлевич Магазинер (1789-1858) — доктор медицины, действительный член Русского Императорского медицинского общества, член-корреспондент Императорской санкт-петербургской медико-хирургической академии, действительный статский советник, кавалер разных орденов. Медицинское образование получил в Лемберге[115] (в Галиции). 20-ти лет, в Турецкую войну, принят в русскую службу лекарем при штабе армии. Через 3 года участвует в сражении с французами при Бородине, доходит с русской армией до Парижа (1814 г.), возвращается в Россию и женится. Служит смотрителем аптекарских материалов и красок в Бердичевской складочной таможне, городовым врачом в Киеве, чиновником по особым поручениям при главном инспекторе медицинской части по армии, главным доктором Варшавского военного госпиталя, медицинским чиновником особых поручений VI класса при Медицинском департаменте военного министерства. Другие книги М. Магазинера: «Токсикологическая карта, или новейшее обозрение отрав» (Киев, 1831), «О домашней посуде в отношении к здоровью» (СПб., 1841), «Памятная судебно-медицинская книжка» (2-е изд., СПб., 1852). В «Невском альманахе» за 1826 г. (с. 134) напечатаны его переводы с еврейского («Восточные картины»).

Некоторые примеры изображения бессознательного русскими писателями конца XVIII — начала XIX века[116]

Самые крупные в дореволюционной России исследователи психической жизни человека, как отметил уже Ф.В. Бассин (1968, с. 28), осмысляли бессознательное одухотворенно-материалистически. Сказалась, видимо, в этом известная особенность научного русского ума — земная практичность, соединенная с тонким сомнением. Некоторые крупные ученые Запада, более склонные к идеалистическим мыслительным конструкциям, вместе с представителями русского идеализма по-своему подходили еще до рождения психоанализа к фрейдовскому тезису о «непримиримом антагонизме сознания и бессознательного в психике» (Рожнов, 1972, с. 7). Фрейд (1923, с. 77) признает душевные движения, которые сейчас не осознаются, но могут быть осознаны, однако предлагает называть это не бессознательным, а «предсознательным» («латентные мысли»). Истинное бессознательное, по Фрейду, — это мысли, «которые не проникают в сознание, как бы сильны они не были». Переодевшись в «приличное» платье «зашифрованного», символического сновидения, невротического симптома или оговорки, они могут «вплыть» в сознание, «обманув» цензора, но и тут понять, что стоит за содержанием сновидения, невротического симптома, оговорки, может лишь психоаналитик. Например, психоаналитик знает, что к «мужским сексуальным символам» относятся пресмыкающиеся и рыбы. Сам Фрейд (1923, с. 162) замечает, что «очень трудно понять, почему шляпа и пальто приобрели такое же символическое значение, но последнее не подлежит ни малейшему сомнению». На каком, однако, основании «не подлежит ни малейшему сомнению»? Ответа нет, потому что вступаем тут в область аутистической веры, и в этом смысле психоанализ есть разновидность научного идеализма как сложной, высокоинтеллектуальной (не языческой, например) веры.

Клиническое психиатрически-материалистическое исследование бессознательного — насущного явления жизни людей — сейчас лишь начинается. Писатели-классики, как известно, нередко изображали важные моменты действительности весьма близкими клинической психиатрии, психологии и философии средствами еще до того, как появлялись первые научные работы по данному вопросу. Например, Л.Н. Толстой и А.П. Чехов в тонких подробностях изобразили психастенических людей до С.А. Суханова, П. Жане и П.Б. Ганнушкина. В этом смысле, думается, интересны и некоторые примеры изображения бессознательного тремя русскими писателями — Н.М. Карамзиным, А.С. Пушкиным и Н.В. Гоголем.

Н.М. Карамзин в повести «Наталья, боярская дочь»[117] (1792) рассказывает, как в «семнадцатую весну жизни» возникла в девушке «потребность любить». Сказалось это в том, что «Наталья подгорюнилась — чувствовала некоторую грусть, некоторую томность в душе своей; все казалось ей не так, все неловко»; «стала не так жива, не так резва — иногда задумывалась, — и хотя по-прежнему гуляла в саду и в поле, хотя по-прежнему проводила вечера с подругами, но не находила ни в чем прежнего удовольствия». Автор замечает, что девушка «не умела самой себе дать отчета в своих новых, смешанных, темных чувствах»[118], но «часто казалось ей (не только во сне, но даже и наяву), что перед нею, в мерцании отдаленной зари, носится какой-то образ, прелестный, милый призрак, который манит ее к себе ангельскою улыбкою и потом исчезает в воздухе». Писатель еще раз подчеркивает неосознанность переживаний девушки: «Она не понимала сердечных своих движений, не знала, как толковать сны свои, не разумела, чего желала, но живо чувствовала какой-то недостаток в душе своей и томилась». Облегчение наступает с прозрением. «Не нарочно» заметила она вдруг в церкви «прекрасного молодого человека, в голубом кафтане с золотыми пуговицами»; он «как царь среди всех прочих людей», «блестящий проницательный взор его встретился с ее взором», и она «в одну секунду вся закраснелась, и сердце ее, затрепетав сильно, сказало ей: Вот он!..» Она как будто пробудилась, — дорисовывает автор картину осознания, — но еще не пришла в себя «после многих несвязных и замешанных[119] сновидений, волновавших ее в течение долгой ночи» («может быть, и он, подобно мне, грустил, вздыхал, думал, думал и видел меня, — хотя темно[120], однако ж видел так, как я видела его в душе моей»).

Тут, конечно, вспоминаются подобные переживания пушкинской Татьяны: «Давно ее воображенье, сгорая негой и тоской, алкало пищи роковой, давно сердечное томленье теснило ей младую грудь; душа ждала... кого-нибудь, и дождалась... Открылись очи; она сказала: это он!» Кстати, там же, в «Евгении Онегине» (1830), Пушкин описывает собственный опыт осознания (превращения бессознательного в осознанное): «Промчалось много, много дней с тех пор, как юная Татьяна и с ней Онегин в смутном сне явилися впервые мне — и даль свободного романа я сквозь магический кристалл еще не ясно различал»[121].

Для Карамзина и Пушкина сознание и бессознательное мерцают друг в друге, живут единой душевной жизнью, не нуждаясь в символах, понятных только психоаналитикам. Бессознательное проглядывает «в смутном сне» весьма понятными образами, например, «прелестным милым призраком» у девушки с весенней «потребностью любить».

Иначе изображает бессознательное Гоголь. В повести «Страшная месть»[122] старик-колдун вызывает в свой замок душу замужней дочери Катерины и требует, чтоб Катерина полюбила его по-женски. Душа Катерины упрекает отца за то, что зарезал мать, убил многих людей. «Бедная Катерина! — восклицает ее душа. — Она многого не знает из того, что знает душа ее». Данило, муж Катерины, подсмотревший это ночью в окно замка, спешит домой, будит Катерину, и та его благодарит, что разбудил от страшного сна.

Данило рассказывает жене ее сон. «Ты как это узнал, мой муж? — спросила, изумившись, Катерина. — Но нет, многое мне не известно из того, что ты рассказываешь. Нет, мне не снилось, чтобы отец убил мать мою; ни мертвецов, ничего не виделось мне. Нет, Данило, ты не так рассказываешь. Ах, как страшен отец мой!» Тут сознание (Катерина) и бессознательное (душа Катерины) отчетливо отделены друг от друга: Катерина даже навсегда «многого не знает из того, что знает душа ее». Вспоминает Катерина из сновидения лишь то, что подспудно тлеет в ней и без сна. Так, мирила однажды отца с мужем, и отец сказал, что прощает зятя только для нее, «поцеловав ее и блеснув странно очами» («чуден показался ей и поцелуй и странный блеск очей»). Потом вспоминает Катерина отцовские слова из сновидения: «Я зарублю твое дитя, Катерина! — кричал он, — если не выйдешь за меня замуж...» Другие же моменты (отец убил мать, умертвил множество людей) не осознаются Катериной до самой смерти. В сновидении проникают они в сознание (даже не в символическом виде), но, как скажет позже Фрейд, «вытесняются» из сновидения в бессознательное. И лишь «ради несчастной матери» выпускает Катерина отца из подвала, где тот заперт «за сговоры с врагами православной русской земли продать католикам украинский народ и выжечь христианские церкви». Посему бессознательное, изображенное тут Гоголем, весьма похоже на фрейдовское «действенное бессознательное, остающееся бессознательным, как бы отрезанным от сознания» (Фрейд, 1923, с. 79). Освобожденный колдун, продолжая добиваться женской любви дочери, убивает Данило, внука и обезумевшую Катерину. Кстати, Фрейд (1922, с. 15) упоминает «Страшную месть», усмотрев там эдипов «мотив борьбы сына с отцом из-за матери». Данило, понятно, не сын колдуна, а зять, и колдун убил не его мать, но Фрейд оговаривается, что «нередко отца заменяет у девочки брат, мать заменяет сестра», и потому зять, думается, вполне может заменить сына, а Катерина собственную мать.

Вещи, подобные «Страшной мести», мало характерны для русского искусства. В.Г. Белинский[123] считал эту повесть «уродливым произведением, за исключением нескольких превосходных частностей, касающихся до проникнутого юмором изображения действительности».

Как видно, даже в художественной русской литературе дофрейдовского времени уже существовало два противоположных подхода к бессознательному — одухотворенно-материалистический и менее характерный для России — мистико-идеалистический, основанный на вере[124].

И истории адыгейской психиатрии и психотерапии (донаучный период)[125]

Предисловие

В молодости часто бывал в прекрасной Адыгее с горными речками и гостеприимными аулами — у родных жены, русской, но выросшей в Адыгее. Там родился наш сын. Естественно, что я, психиатр-психотерапевт, интересовался тогда адыгейской психиатрией, психотерапией и ходил в Румянцевскую библиотеку к старым редким книгам. Там, в 1972 г. написал эту статью, посвятив ее ныне здравствующему майкопскому психиатру. Ни Корсаковский журнал, ни научные сборники не печатали статью. «Зачем она?» — спрашивали меня редакторы. Я объяснял: «Хочется, чтобы врачи, психологи узнали особенности адыгейской донаучной психиатрии, психотерапии. Убежден, что всегда добрая в целом особенность даже крохотного народа как основа Творчества есть самое дорогое на свете». «Это очень узкая тема, — отвечали мне. — Статья не имеет научной ценности и не может серьезно интересовать врачей страны».

Сегодня, когда на Кавказе война, когда не на шутку воспламенились национальные чувства горцев, мне снова хочется попытаться напечатать эту мою посильную благодарность Адыгее.

Еще одно замечание. Некоторые из тех редких книг, что читал для статьи в библиотеке, перестали быть редкими с тех пор, как в 1986 году в Краснодаре вышел сборник «Шаги к рассвету. Адыгские писатели-просветители XIX века: Избранные произведения».

Октябрь 1992.

Первому адыгейскому психиатру

Аскербию Куваеву

Адыгейская автономная область, часть старинной страны горских племен Черкессии, это — город Майкоп с аулами и станицами между южнорусскими степями и Кавказским хребтом. В 1966 году впервые открылся в Майкопе Адыгейский областной психоневрологический диспансер, а в 1972 году — Адыгейская областная психиатрическая больница[126].

Настоящей работой — попыткой выбрать психиатрическое и психотерапевтическое из адыгейских сказаний, песен, пословиц, произведений адыгейских писателей, этнографической литературы — приветствую рождение адыгейской врачебной психиатрии.

В этнографических очерках Султана Хан-Гирея[127] встречаются весьма интересные психиатру места. Черкесский дворянин Биярках (очерк «Князь Пшьской Аходягоко»[128]), как многие его родственники, отличался «свирепым характером». По причине «необыкновенной раздражительности», он совершил немало преступлений, например, за «ничтожное противуречие» застрелил жену. Брат его, Ногозий, «отличался еще более странным характером: какая-то непостижимая жажда сделаться чем-нибудь известным не давала ему покоя». Этот, видимо, истерический психопат, помогая с усердием завязшим в болоте путникам, делая торговым людям «неожиданные подарки», требует, чтобы они рассказывали о нем всем, кого ни встретят («больше мне ничего не нужно»). Ради этого готов он броситься на помощь застрявшему обозу в холодную, с льдинами уже, реку. Для грубого дерзкого беспечного черкеса Кзильбеча (очерк «Бесльний Абат»[129]) «величайшее наслаждение» — если поют при нем про него сложенную песню с «пышными сравнениями», с частым упоминанием «обнаженной сабли» героя («хотя это не одобряется скромностью черкесских нравов»). В повести Султана Хан-Гирея «Черкесские предания»[130] изображен князь Канлы[131], видимо, безнравственный эпилеп-тоидный психопат с утонченным ханжеством (из «гиперсоциальных эпилептоидов» Мауца). Завистливый лицемер с «лютостью тигра», иуда, он «пресмыкается, как ядовитая змея, с улыбкой друга встречает того, кому скрытно готовит гибель, водит гнусную толпу наемных убийц», «способен только на подлости». Коварно подговаривает он ночью в гробнице юношу Теймбулата убить князя, которому завидует. Когда юноша горячо отказывается, из гробов встают его «родители», требуют от сына убийства (Канлы, для которого нет святого, «ядовитой хитростью змеиной» заставил живых представлять мертвых).

Еще больше психиатрического материала в творчестве черкесского писателя Каламбия[132]. В очерке «На холме»[133] изображает он, видимо, крайне нерешительного черкеса Сольмана. Когда надобно «что-либо утверждать или отрицать», он «спотыкается на каждом звуке, мямлит нестерпимо и в отчаянии ломает себе руки». Аульчане за эту странность специально посылают его на переговоры, «где нужно говорить, не высказывая ничего» (например переговоры о платеже долга). В очерке «Ученик джиннов»[134] описан случай душевной болезни, видимо, шизофрении. Пятнадцатилетний мальчик Хаджимет, отличаясь блестящими способностями, за два года выучил в школе на память коран. Аульный мулла хотел приготовить его на свое место, но Хаджимет заболел внезапно «горячкой» и два года пролежал в постели, пока горячка не «обратилась в чертову болезнь». «Хаджимет бесился, рвался из рук и кричал до тех пор, пока не показывалась пена изо рта, тогда он падал на землю без памяти». Ушел бродить из аула в аул, питался милостыней, одевался в лохмотья. Ночью не раз видели, как, сидя на берегу Кубани в белом платье с ногами в воде, он читал громко, точно женским голосом, какую-то книгу. Интересно, что «через несколько лет Хаджимет поправился совершенно, женился, завел хозяйство», стал даже с успехом лечить людей от «горячки» и прочих болезней. Вылечил, например, женщину, которая два года, как полагали аульчане, «была одержима нечистыми силами». Но, «несмотря на просьбы и увещевания бывшего своего учителя, никогда не ходил в мечеть и дома не молился». Подобное изменение шизофренической личности «с приближением ее к нормальному состоянию» В. Майер-Гросс называл «вторичным надломом»[135]. В очерке «Чучело» молодую девушку Назику отец выдал за старого князя Айтека, который «с совестью <...> никогда не церемонился». Айтек, человек, видимо, безнрав-ственно-эпилептоидного склада, был сластолюбив, но физически дряхл. «Беспредметная ревность» заставила его отказаться от «военных предприятий», сидеть дома, не сводя глаз с жены; «ревнивец образовал из домашней прислуги род полиции с строгим предписанием следить каждый шаг Назики». На пятом году такой жизни Назика влюбляется в старшего сына Айтека, становится любовницей этого первого своего мужчины. Айтек, застав их, убил сына, а жене, по черкесским обычаям, за измену отрезал кончик носа. Потом, «не зная меры злобе и мщению», привязал труп сына к спине голой Назики и так продержал ее трое суток в сакле, забив наглухо двери и окна. Назика «не вынесла жестокого удара и сошла с ума», но «в этом печальном состоянии сохранила она воспоминание о минутном счастье»: беспокойную, «дико, безнадежно» рыдавшую, «добрые люди аула» могли ее успокоить, лишь дав ей чучело человека («деревянный обрубок, тщательно закутанный в разноцветное тряпье»). Она целовала, обнимала чучело, взваливала на спину, «придерживала обеими руками, как бы опасаясь, чтоб люди не отняли опять эту драгоценность», и «пароксизмы болезни пропадали». Хакимы[136], однако, игнорировали эту прекрасную народную психотерапию: привязав больную к веревке, они опускали ее с моста, «со всего размаха», в реку и окунали, пока не лишалась чувств. В арабских медицинских книгах и в книгах Ибн-Сины[137], по которым обычно лечили хакимы, рекомендуется широко водолечение при душевных болезнях. Но весьма напоминает также это лечение Назики способы германских «психиков» (начало XIX века), понимавших душевную болезнь как последствие страстей, греха. Они погружали душевнобольных внезапно в холодную воду, дабы «мощным психическим ударом разорвать извращенные представления и очистить место для новых, быть может, здоровых мыслей» (Ю.В. Каннабих)[138].

Интересно изображается болезненная подозрительность в адыгейской пословице: «В яйце ищет шерсти»[139]. Другая пословица — про ипохондрика: «Здоровую голову обвязывает бязью (мнительный человек)».

О патологической безнравственности князя Айтечко — быль «Князь-злодей»[140]. «Хоть голову мою съешь, Айтечко, но коня своего я не дам!» — отказал князю пшитль[141]. Тогда князь велел принести ему на столике для еды вареную голову дерзкого пшитля, «обсыпанную мелко растертым перцем и солью». Наколов на ножичек отрезанное ухо и приблизив к своему рту, Айтечко похваляется князьям: «Теперь вы видите, что я действительно могу его съесть, если захочу...».

Описание истерических реакций в адыгейской литературе встречается нередко. Умирает на глазах у толпы старый князь, и «толпа ревет, толпа рвет на себе волосы» («Черкесский рассказ о князе Омаре»[142]). Погиб в песне молодой князь — и «обе княгини, мощные своим телом, теперь бьются головою об стену сакли»[143]. В другой песне «засела свинцовая пуля» в голове храбреца, и молодая красавица плачет по нему «кровавыми слезами».

В интересной статье «Народная медицина и лечебная магия у черкесов»[144] Н. Жардецкая[145] описывает лечебное колдовство[146] адыгов[147]. Так, например, кузнец[148] дает «трудной» роженице пить воду, в которой стояла его «волшебная шашка», и женщина сразу после этого рожает. Тоже внушением лечат больных «священные рощи»[149]. Черкесы отрывали от одежды больного тряпку, вешали в «священной роще» на дерево, чтоб болезнь перешла в дерево. Кусочек такого дерева часто зашивали в лоскуток и вешали больному на шею. Л.Я. Люлье[150], чиновник Министерства иностранных дел, проживший в XIX веке несколько лет в Черкессии, говорит о большом дереве, пораненном громом, которому приписывали исцеление лихорадок. Как сообщает Н. Жардецкая, «слово» считалось «наиболее сильно действующим средством для изгнания шайтана, вселившегося в больного». «Мулла спрашивал больного: «Как зовут черта, который тебя мучает?» Затем он записывал имя, названное больным, на бумажку бросал ее в огонь, крича; «Теперь ты будешь здоров. Я вижу, как шайтан горит». Душевнобольных лечили еще и «особые люди, в которых вселялись джинны или шайтаны. Эти люди писали неразборчиво и непонятно записки, которые вешались больному на шею, и давали ему различные лекарства». Видимо, таким врачевателем и был описанный выше душевнобольной юноша Хаджимет.

Жан де Люк[151], путешествующий монах доминиканского ордена, в начале XVII века заметил еще, что «черкесы не сильно предаются пьянству». Он упоминает «обыкновенный напиток у этого народа» — «бузу», охмеляющую «так же сильно, как и вино» («воду, вскипяченную с медом и небольшим количеством проса», 10 дней не трогают и снова кипятят). Генерал С.Б. Броневский[152] и преподаватель Ставропольской гимназии, литератор, исследователь Кавказа Ф.В. Юхотников[153] также отмечают, что пьянство редко встречается у черкесов. И тут дело не в религии: «черкес плохой магометанин»[154]. Л.Я. Люлье, описывая пиршество адыгов, тоже подчеркивает: «Не случалось мне видеть при этом отвратительные зрелища пьяных, хотя напитки их — мед и буза — хмельны и могут, при неумеренном употреблении, произвести опьянение». Весьма казуистический случай пьянства черкеса приводит Ф.В. Юхотников. Один горец нанимался постоянно в соседнюю станицу убирать хлеб. Работал усердно, но, получив деньги, пьянствовал день и ночь, возвращался в аул на месяц и более позже товарищей и с пустыми руками. «Общество после долгих совещаний в таком редком и почти небывалом случае постановило: по смерти лишить его погребения». Узнав, что труп его «бросят на съедение собакам», горец заявил с беспечностью алкоголика: «Только-то... А я думал, что-нибудь другое! Пусть мертвого ест кто хочет, мне все равно!..»

О Константине Сотонине и его мыслях[155]

Навсегда благодарен своему коллеге и товарищу, психотерапевту Дмитрию Александровичу Мельникову за то, что принес несколько лет назад почитать редкую брошюру К. Сотонина с удивительным, но и близким мне названием: «Идея философской клиники» (К. Сотонин, 1922)[156]. В ней, как и в других работах этого автора, оказалось много созвучного моим собственным психотерапевтическим размышлениям (Бурно М.Е., 1989). Настоящим кратким очерком хотел бы отметить (хотя и с опозданием) столетие со дня рождения Константина Ивановича Сотонина (1893-?) и, может быть, побудить молодого исследователя, который тоже заинтересуется Сотониным, погрузиться в библиотечные, архивные поиски, попытаться разыскать людей, знающих хоть что-нибудь об этом интересном ученом, чтобы составить его биографию. Нашел в Российской государственной библиотеке самобытные сотонинские брошюры и статьи, напечатанные в Казани с 1913 года и до зловещего приговора в 1929 году[157]. Приговор этот — статья бывшего[158] директора Казанского института научной организации труда инженера И.М. Бурдянского «Чуждая, вредная философия К. Сотонина». Статья появилась сперва в этом же году в «Красной Татарии», а потом уже в «Вестнике» Института (Бурдянский, 1929), где Сотонин работал тогда заведующим Психотехнической лабораторией. В статье сказано, что этот «субъективный идеалист», не менее опасный, нежели «кулак в деревне» или «вредитель в промышленности», «ориентируется не на вехи пролетариата, расчищающего смрадные остатки старого мира», а «на болотные огни отживающего, классово-враждебного социалистическому строительству мещанского индивидуализма». Бурдянский утаил в своей статье в «Вестнике» полную должность, звание подчиненного, принесшего ему столько сердитых волнений. Можно только догадываться об этом по его тревожным сло-вам о том, что «научные работники в роде Сотонина» дезорганизуют нашу молодежь, разоружают ее «в воле к борьбе», разлагают ее «упадническими настроениями» (с. 5), что борьбу кулака, бюрократа, вредителя в промышленности и торговле «поддерживает своими методами и реакционный профессор в вузе» (с. 1). Всем работникам ИНОТа поручено «принять активное участие в устном и печатном разоблачении вредных философских установок К. Сотонина». Указано, что Сотонин уже исключен из Института, а вместе с ним — его последователь, младший лаборант В. Авилов (с. 5).

Что сталось с ними в это страшное уже время? Сотонину было тогда всего 36 лет. Не удалось найти имя его ни в энциклопедиях, ни в словарях. Впрочем, ничего не удалось найти и о трусливо-яром (как чувствуется из его статьи) марксисте-ленинце И.М. Бурдянском. Но отдаю себе отчет в том, что, конечно же, еще нужно искать и искать.

Существо «философии» Сотонина, как он и сам считает (Сотонин, 1924), достаточно цельно выражено в его трех, продолжающихся друг в друге брошюрах — «Темпераменты» (Сотонин, 1921), «Идея философской клиники» (Сотонин, 1922) и «НОТ как философия трудящихся масс» (Сотонин, 1924).

В «Темпераментах», по-моему, весьма ценно сотонинское представление о том, что «воспринимающий художественное произведение почти всегда подходит к нему с точки зрения своего темперамента и чувство симпатии есть главное, что лежит в основе как эстетического восприятия, так и эстетической оценки». И «произведения, в которые вложены переживания, наиболее родственные нашим, будут для нас вместе с тем и наиболее приятными». Поэтому «на основании эстетических вкусов данного лица легко определить его темперамент». Сотонин не вспоминает здесь работы Эмиля Геннеке-на (Геннекен, 1892). Возможно, что он и не читал Геннекена, а пришел к этим мыслям собственной дорогой. Далее с большой наблюдательностью отмечается (этого я не встречал у Геннекена), что по причине родственного, симпатического переживания «наибольшей популярностью и общепризнанностью в большинстве случаев пользуются не первоклассные художественные произведения, принадлежащие новаторам в искусстве, а такие произведения, которые часто не заслуживают даже мимолетного внимания специалиста: в них больше родственного толпе, большинству; новатор в творчестве стоит в своих переживаниях больше особняком и, к тому же, выражается менее общепринятым художественным языком». Пишет здесь Сотонин и о том, что «порой все мы влечемся к своей противоположности, как бы желая отдохнуть от себя; поэтому и в искусстве нам нравятся вещи не только родственного, но и противоположного темперамента». Не могу согласиться лишь с тем, что «наиболее низко мы склонны оценивать произведения темперамента, промежуточного между нашим и противоположным: они не обладают большой способностью вызывать симпатические переживания и остаются малопонятными нам» (с. 54-55). По-моему, как раз именно здесь, в этой промежуточности лежит горячая область граней созвучия: созвучному тебе, но все же глубинно иному, порой поистине поклоняешься, как не способен поклоняться полностью глубинно созвучному, т. е. как бы самому себе. Близко мне и суждение Сотонина о том, что именно меланхолики (дефензивные, как нередко говорим сейчас) «развивают почти исключительно духовную культуру». Происходит это от «неудовлетворенности настоящим или вообще земным». Поэтому «религия и идеалистические системы философии — первые культурные приобретения меланхоликов» (с. 90).

В «Идее философской клиники» автор размышляет о лечении и профилактике философией. Попытки психотерапевтически применять, направлять философские концепции, конечно, были и в старину (напр., «Утешение философией» поздне-римского философа Боэция (кстати, написано в тюрьме), «Руководство сомневающихся» средневекового философа-врача Маймонида). Сотонин понимает истинно научную философию XX века как «учение о недовольствах». Недовольство понижает «общую продуктивность труда» так сильно, как ни один другой фактор. «Философская профилактика», «философская терапия» вносят радость в тяжелый труд человека, облегчают его жизнь, поднимают продуктивность труда. Все неудачи прежней философии, как считает Сотонин, объясняются тем, что она по конструкции своей не стала подобной медицине — не изучала причины и формы недовольств для их лечения и предупреждения. Недовольство болезненно. Для его устранения нужен особый врач — не психиатр, не невропатолог, а «врач-философ», получивший соответствующую подготовку[159]. Лекарства, внушение, гипноз — все это входит в «философскую терапию», но главное — «философская помощь»: психотерапевтически-педагогически перестроить в «философской клинике» миросозерцание недовольного так, чтобы он радовался жизни. Так, «одного недовольного мы делаем эпикурейцем, другого стоиком, третьего скептиком, четвертого идеалистом-аскетом, пятого крайним материалистом; для врача-философа нет философской системы, которая была бы истиннее или ложнее всякой другой системы; вопрос не в истинности, а в пригодности данной системы для данного индивидуума» (с. 36). Таким образом, для Сотонина дело тут — в темпераменте, в типе человека, хотя автор не отступает от краткой гиппократовской классификации типов (сангвиник, меланхолик, холерик, флегматик), не опирается на весьма разработанное уже к тому времени учение о характерах (напр., на известные тогда работы С.А. Суханова, А.Ф. Лазурского, П.Б. Ганнушкина). Здесь, видимо, возможно было бы применить, подобрать для определенных типов людей определенные «философии», пользуясь «Таблицами по истории философии», составленными еще юным Сотониным (Сотонин, 1914). Психотерапевтический клиницизм-плюрализм Сотонина, кстати, ясно противостоит убеждению по-своему тоже несчастного педогога-психотерапевта А.Б. Залкинда: «Быть настоящим коммунистом — значит быть психотерапевтом. Быть психотерапевтом в СССР — значит быть коммунистом» (с. 157-158) (Залкинд, 1927)[160].

«Философская клиника», однако, думается, менее всего способна помочь «трудящимся массам» в тогдашнем их понимании, т. е. рабочим и крестьянам, в основном, не тяготеющим к философии, напряженным повседневным, часто отупляющим трудом. Думается, именно поэтому Сотонин в брошюре «НОТ как философия трудящихся масс» отмечает, что поскольку труд создает «вещи и условия, дающие радость» (а радость — главное в человеческой жизни), необходимо с помощью научной организации труда стремиться к «максимуму продуктивности на минимуме затраты энергии и времени». Тогда у каждого человека будет больше «вещей и условий, дающих радость», и больше времени для этой своей радости (в том числе и философской). Поэтому «НОТ станет единственной философией трудящихся масс». И Сотонин, ради того, чтобы научно организовать труд трудящихся, очень много работает экспериментально, публикуя в «Вестнике» Института в 1928-1929 гг. статью за статьей: о своей методике исследования внимания, о своей системе нотной записи рабочих движений, о методике исследования остроты слуха и количества шума в помещении, об эргологическом анализе и т. д. Проф. И.Н. Шпильрейн, председатель Президиума Всероссийского психотехнического общества, председатель «Комиссии по обследованию влияния упаднической, антимарксистской философии К.И. Сотонина на направление работ Психотехнической лаборатории Казанского ИНОТа», отметил в своей справке (от 10.03.1930), что «почти все работы являются чисто экспериментальными», что «некоторые из них разрабатывают политически актуальные темы», «некоторые работы содержат методические указания и дают некоторые новые методы» («Вестник» Института. 1930. № 1, с. 45). Таким образом, начальство Института как бы и не виновато, что недосмотрело за Сотониным, во всяком случае, в институтской лаборатории, в своем «Вестнике». Брошюра же «НОТ как философия трудящихся масс», которой посвящена шумно-разгромная статья Бурдянского, есть, как подчеркнуто в этой статье, собственное издание автора.

Сегодняшнее болезненное состояние нашей страны среди здоровых цивилизованных стран, живущих как бы в ином измерении, на иной, кажется, недосягаемой для нас, красочной ступени развития, разве не убеждает в том, что в основе жизни людей на Земле, стремящихся к разнообразнейшей радости (а не только к революционным, агрессивным переживаниям), в основе народного благополучия, действительно, лежит Научная организация труда (но не классовая, не социалистическая), содержащая в себе вместе с экономическими механизмами-закономерностями и психологические, психотерапевтические в широком понимании, научное представление о том, что все мы разные своими характерами (темпераментами) и для каждого — свое. Константин Сотонин 70 лет назад понимал это, служил этому, старался делать, что мог, чтобы отечественная психология, словами Ф.Е. Василюка, стала «Деятельной и жизненной психологией» (Василюк, 1992).

Литература[161]

1. Бурдянский И.М. Чуждая, вредная философия К. Сотонина // Вестник Казанского института научной организации труда. 1929. № 12. С. 1-5.

2. Бурно М.Е. Терапия творческим самовыражением. М.: Медицина, 1989. 304 с.

3. Василюк Ф.Е. От психологической практики к психотехнической теории // Московский психотерапевтический журнал. 1992. № 1. С. 15-32.

4. Геннекен Э. Опыт построения научной критики (эстопсихология) / Пер. с фр. СПб., 1892. 124 с.

5. Залкинд А.Б. Жизнь организма и внушение. M.-Л.: Госиздат, 1927. 172 с.

6. Сотонин К. Темпераменты, проблемы и гипотезы // Сборники для изучения Общественных наук при Высших учебных заведениях города Казани. Т. 1. Вып. 2. Казань: Госиздат, 1921. 98 с.

7. Сотонин К. Идея философской клиники (Введение в систему философии) // Бюро научной Организации Труда. Вып. 1. Казань: Гос. изд-во Авт. Тат. Сов. Республики, 1992. 52 с. (Тираж —2000 экз.)

8. Сотонин К. НОТ как философия трудящихся масс. Казань: Труд, 1924. 18 с. (Тираж — 600 экз.)

9. Сотонин К. Система нотной записи движения человеческого тела. Казань, 1928 (Отдельный оттиск из Вестника Казанского института научной организации труда. 1928. № 10. С. 5- 17).

10. Юдин Т.И. Очерки истории отечественной психиатрии. М.: Медгиз, 1951. 480 с.

Психотерапия, этикаи права человека[162]

Терапия духовной культурой сегодня в психотерапевтическом мире все отчетливее выходит на первый план, оставляя за собою в мягком тумане вчерашнего дня и психоанализ, и психотерапевтическую психологию (Кречмер В., 1994). Они занимают теперь свое классическое ограниченное место в психотерапии, и так, видимо, в будущем случится и с Терапией духовной культурой. Самое существо целебного действия Терапии духовной культурой — творчество, то есть оживление духовной индивидуальности больного человека (Бурно М., 1995), переживание, которое, словами Ясперса, «никогда не протекает одинаково у бесконечного числа индивидуумов» (Ясперс, 1994). Это целебное оживление-вдохновение приходит и от «заражающего» личностного переживания самого психотерапевта, побуждающего пациентов к творческому общению с произведениями искусства, литературы, к одухотворенному общению с природой, к созданию творческих произведений и т. п. Все это, смягчая душевную разлаженность-напряженность, помогает пограничному пациенту и душевнобольному целебно почувствовать себя индивидуальностью, подлинно человеком — с каким-то своим светлым смыслом-предназначением. Терапия творческим самовыражением, которая разрабатывается, совершенствуется мною и моими товарищами уже в течение скоро тридцати лет, есть, в сущности, клиническая терапия духовной культурой[163], способная помогать (в соответствующих формах), вместе с лекарственным лечением, и довольно тяжелым больным без острой психотики, но с тягостным переживанием своей измененности-неполноценности. Кратким приемам этой терапии нетрудно, как вижу в жизни, научиться больничным и амбулаторным психиатрам. Сорокаминутное занятие с группой нуждающихся в этом пациентов (8-10 человек) два раза в неделю с «домашним заданием» — это не так уж много врачебного физического времени, но, конечно, много работы душевной, духовной. Обычный наш культработник с этим клинико-психотерапевтическим делом не справится.

Простите, что приходится теперь рассказывать о себе. Я вырос в семье психиатров. Детство, отрочество, половина юности прошли в доме для сотрудников, вот здесь, на территории Алексеевской психиатрической больницы (больницы Кащенко). Родился в этом доме, где мы находимся сейчас, в этом клубе больницы, этажом выше. Когда в конце войны не работал по каким-то причинам детский сад за оврагом, гулял в саду отделения с душевнобольными, рисовал там цветными карандашами, ловил сачком бабочек, собирал в коробку жуков. Больные учили меня рисовать и танк, и корову, помогали разобраться в насекомых. Еще нередко слышал, как они с надеждой спрашивали друг у друга что-нибудь такое: «Будет ли сегодня на обед котлета?» Мои родители полагали, что в саду больницы с больными мне гораздо безопаснее и полезнее, нежели болтаться на улице. В 17 лет, сразу после школы, не прошел по конкурсу в мединститут и в течение года работал санитаром в одном из тяжелых мужских отделений этой больницы, и снова было мне и интересно, и уютно с душевнобольными. Бредовой ученый объяснял мне физику для будущих моих конкурсных экзаменов так глубоко и просто, как никогда уже не удавалось послушать. С интересом, как сказку, подолгу выслушивал я его парафренную систему, и он так меня благодарил за это внимание. Многие, многие из тяжелых больных той моей санитарской жизни замечательно оживлялись-одухотворялись, как бы поправлялись в наших беседах. Это оживлялась-светилась, прежде болезненно-вялая в бездействии, индивидуальность. Тогда еще не было современной психофармакотерапии, пациенты не были такими заторможенными. Голый кататоник вечером вдруг вышел из своей эмбриональной позы, встал с кровати, вошел в гостиную, наполненную слоняющимися там больными, и так нежно-страстно сыграл на пианино «Полонез» Огинского, что некоторое время после того, как он ушел, закончив, к своей кровати, стояла торжественная тишина. Не удивлялся тогда богатству души многих больных душою. Это было для меня естественно с детства. Испытывал только неловкость от того, что некоторые врачи и многие санитары относились к этим людям, как плантаторы к неграм, грубо заставляя мыть полы, таскать кастрюли. Неловко было и то, что таким интересным людям приходилось часами клеить коробочки.

Уже четверть века преподаю врачам клиническую психотерапию и на выездных учебных циклах немало видел по России, уже в психофармакотерапевтическое время, психиатрических больниц. Не с ревизией, а, что называется, буднично, по-дружески. Немногое изменилось в целом за эти годы по причине известного общего авторитарного застоя в стране. Те же убогие фигуры душевнобольных в замасленных полушубках с громадными обеденными кастрюлями во дворе, те же вялые гуляния ослабевших от лекарств пациентов в отделении или в саду. Те же коробочки с конвертами на трудотерапии. В детстве, помнится, было хоть плетение ковриков с разрешением здесь небольшого творчества. Есть библиотеки с библиотекарем, а библиотерапии нет. Есть немало в психиатрических больницах по России с любовью устроенных санаторных отделений с множеством цветов в горшках, живописными аквариумами. Но все это больше просто для отдыха персонала и пациентов. Редко встретишь в таком подходящем для этого отделении целенаправленно организованную Терапию духовной культурой. Плохо душевнобольным от душевного бездействия особенно во многих городских психиатрических больницах, где нет благотворных огородных работ и ухаживания за домашними животными. Есть, конечно же, исключения. Это прежде всего Калужский оазис нашей психиатрии с уже много лет работающим на территории психиатрической больницы цехом Калужского турбинного завода и другими замечательными способами очеловечивания-одухотворения тяжелых хронических душевнобольных (в том числе — Терапия духовной культурой). Не случайно именно Александр Ефимович Лифшиц, которому российская психиатрия обязана всем этим «очевидным невероятным», отмечал на совещании главных психиатров России в феврале 1995 года по поводу «приказа МЗ РФ с новыми штатными нормативами»: «досадно, что в новом приказе совершенно не предусмотрены специалисты, призванные обеспечить важнейший раздел реабилитации: культ- и музыкотерапию» (Лифшиц, 1995). Прекрасна, конечно, и религиозная духовная помощь больным в Алексеевской больнице, и попытка здесь лечебной художественной мастерской. Осторожный в выводах С.Г. Жислин еще в 1939 году предполагал глубокой своей статьей, что «фактор бездействия является моментом, способствующим возникновению и развитию шизофренического процесса» (Жислин, 1939, с. 50). Недавно один мой немолодой уже эндогенно-процессуальный депрессивный пациент, много раз лечившийся прежде в психиатрических больницах, рассказал, что по-настоящему ощутимо помогла ему там однажды не лекарственная приглушенность тоски с освобождением от работы, а возможность слушать с утра до вечера соседа по койке, искусствоведа, который рассказывал ему о Брейгеле и Дюрере.

В Независимой психиатрической ассоциации России руковожу психотерапевтической программой. Главная задача программы, думается, есть посильное способствование тому, чтобы в психиатрических больницах и диспансерах России лечение приближалось к полноценному современному в психотерапевтическом отношении, чтобы заработали и в нашей «большой психиатрии» способы лечения духовной культурой. Мы могли бы помочь врачам и психологам, арт-терапевтам познакомиться с этими способами в наших группах творческого самовыражения, в Студии целебной живописи, в нашем Реалистическом психотерапевтическом театре и группах взаимной поддержки. Это все составные части единой психотерапевтической системы, созданной-разработанной и для довольно тяжелых пациентов тоже. При Независимой психиатрической ассоциации живет-существует Общество клинических психотерапевтов, объединяющее клиницистов, внимание которых сосредоточено прежде всего на личностных, духовных переживаниях пациентов. Работы о клинической Терапии духовной культурой печатаются в журнале и сборниках ассоциации. Не отменяя лекарственного лечения, а только осторожно его дозируя, мы должны по возможности помочь душевнобольным почувствовать себя людьми, одухотворенно привязанными к жизни. Независимая психиатрическая ассоциация, как известно, серьезным пробелом в отечественном психиатрическом образовании считает скудное знакомство с феноменологическим направлением в психиатрии. Известно, с каким подробным сопереживающим вниманием, бережностью психиатрическая феноменология относится к неповторимым движениям души пациента. Кратко излагая феноменологический метод, Юрий Сергеевич Савенко отмечает, что доступен он лишь «чистой душе», лишь при «благоговейном отношении к Истине и Природе, трепетном — к предмету постижения» (Савенко, 1992, с. 125). Именно в таком отношении врача к духовному переживанию пациента, в этом священном месте одухотворенный (непримитивно-схематически-физиологический) клиницизм соединяется с феноменологией.

Как же относится все это к этике, к проблеме человеческих прав? Подчеркну здесь два главных момента.

Первый момент. Политика редко дышит нравственностью и при этом порою склонна направлять лечение душевнобольных, отношение к ним. Помню, как в 1964 году, когда работал в Калужской областной психиатрической больнице № 2 (деревня Ахлебинино), хмельной фельдшер, секретарь парторганизации больницы, «идеологически» проверял наши врачебные истории болезней. Еще раньше приезжал тоже хмельной инструктор райкома партии и упрекал нас, беспартийных врачей, в беспартийности. Он сказал, что еще подумает, можно ли нам доверить лечение «наших советских больных». Уже перед самой перестройкой один из наших профессоров говорил с трибуны о желательности психотерапевтически-коммунистического воспитания пациентов. Государственная психиатрическая администрация в целом, понятно, не может после долгого периода большевизма быстро сделаться одухотворенно-человечной. Управляют психиатрией и сейчас нередко не духовно-совестливые Корсаковы, сербские, ганнушкины, а бывшие авторитарно-партийные администраторы без малейшего чувства вины за прошлое. Для них ценность врача всецело определяется если уже не партбилетом, то должностью, ученой степенью, категорией и другими подобными «нашивками», которые пока, в каше нашего переходного времени, как и в советское время, еще нередко отдают бутафорией. К душевнобольным эти администраторы нередко относятся, как к обитателям своего «зоопарка». «Терпеть не могу этих эпилептиков, ненавижу!» — говорит один известный психиатр. «Чтоб алкашей в этом отделении и духу не было!» — говорит другой. Будто это волки и гиены в вольере, а мишки косолапые, там подальше, — эти ничего, эти мне по душе. Думаю, что я не романтик. Знаю, что среди душевнобольных, психопатов есть такие же жестокие без-нравственники, как и среди не душевнобольных. Психотерапевту, кстати, гораздо сложнее, нежели хирургу или психо-фармакотерапевту, помогать таким пациентам, поскольку психотерапевт помогает своею душой. Но психиатру, психотерапевту следует работать над собою, дабы не захлестнуться аффектом и не увидеть все совсем черным. Нам хорошо бы поучиться у лучших наших правозащитников сохранять чувство справедливости (клинической справедливости) и служить ему, даже если перед нами «душевнобольной мерзавец». Клиническая психиатрия-психотерапия, исследующая подробности личности, помогает открыть и в неприятном тебе пациенте что-то ценное, полезное для людей, и уже иначе, добрее возможно в процессе психотерапии посмотреть на этого пациента, общечеловечески-нравственно охраняя его права, независимо от общественного мнения. Таким образом, первый момент отношения психотерапии к этике, к правам человека — нравственная, клинико-психотерапевтическая справедливость.

Второй момент. Душевнобольной есть человек и в том смысле, что имеет право на целительное духовное развитие. То есть имеет право лечиться духовным ростом-обогащением, культурой, а не только слоняться по палате и коридору отделения с лекарствами в животе и в жилах. Психотропные препараты в достаточно больших дозах, понятно, не только приглушают возбуждение, но одновременно сковывают душу цепями. О человеке, который пребывает в таких цепях, остановивших его душу, надо бы позаботиться и по-человечески, духовно-культурно, особенно если он не способен, в соответствии со своими природными особенностями, получить облегчение от религиозной помощи в больничной церкви или часовне. Государственная психиатрия пока не может таким образом позаботиться о душевнобольных, но к этому утерянному следует стремиться хотя бы в порядке врачебного энтузиазма. Да, утерянному: Терапия духовной культурой, соответствующая своему времени, была уже повседневностью в нашей психиатрии полтораста лет назад. Наряду с лечением гигиеной и лекарствами широко клинически лечили душевнобольных в России «впечатлениями». Об этом подробно — в работах П.А. Бутковского (1834), В.Ф. Саблера (1834) и особенно П.П. Малиновского (1847) (Бурно М.Е., 1989, с. 22-23). Прекрасная эта традиция продолжалась, хотя и местами, особенно в детских психиатрических отделениях, постепенно истощаясь среди крепнущего большевистского казенного психиатрического физиологизма — к середине нашего века. Но еще в 1945 году вышла большая статья Елены Евгеньевны Сканави об истории детского отделения Больницы Кащенко (Сканави, 1945). Именно там, в этом отделении, сохранялось еще серьезное врачебное лечение впечатлениями-переживаниями. Своими глазами видел я то, что описано и сфотографировано в этой статье, и приглашаю благоговейно погрузиться в нее, рассмотреть среди прочих, например, фотографию с подписью: «Зооуголок (наблюдение за черепахами больных острого отделения)». Терапия творческим самовыражением есть, по существу, усложненное в соответствии с сегодняшним состоянием психиатрического клиницизма и психотерапии, давнее отечественное лечение творческими переживаниями-впечатлениями. Стало быть, второй момент — это право душевнобольного на психотерапевтически-человеческое, личностное лечение наряду с биологическим.

Памяти отца[164]

9 июня 1994 г., прожив 83 года, ушел из жизни известный старейший психиатр, одни из самых тонких и человечных клиницистов Москвы, кандидат медицинских наук Евгений Иосифович Бурно.

Отец родился 1 мая 1911 года в Лодзи в семье прядильного мастера и домашней хозяйки. Ему еще не было двух лет, когда семья переехала в Центральную Россию. Окончив 2-й Московский медицинский институт в 1933 году, он работал несколько лет в Преображенской психиатрической больнице (Московская психиатрическая б-ца № 3 им. В.А. Гиляровского), где полюбил женщину, тоже психиатра, ставшую моей матерью и его женой на всю жизнь (Софья Наумовна Бурно, 1908-1979). Потом они вместе работали в Алексеевской психиатрической больнице (Московская психиатрическая б-ца № 1 им. П.П. Кащенко). В 1950 г. отец защищает кандидатскую диссертацию «Динамика психических нарушений при гипертонической болезни» (научный руководитель — проф. Г.Е. Сухарева) и становится старшим врачом больницы. В 1957-1960 годах он работал старшим научным сотрудником в Институте Сербского, продолжая оставаться председателем судебно-психиатрической экспертной комиссии при больнице Кащенко. Отцу было трудно работать в Институте Сербского среди психиатров, обычно выводивших диагнозы не из сложившегося клинического мироощущения-опыта, а из своих аффектов или желаний начальства. Не раз ему, добросовестному старшему научному сотруднику, приходилось писать среди профессоров свое особое диагностическое мнение, и это порождало недоумения и, видимо, насмешки. Вернувшись в больницу Кащенко, отец становится заместителем главного врача по экспертизе и одновременно руководит от больницы совместными научными конференциями больницы, союзного Института психиатрии и кафедры психиатрии Центрального института усовершенствования врачей. В ту пору он обычно председательствовал на этих конференциях, когда делали сообщения или представляли клинические случаи врачи больницы. Ему были поручены также занятия с молодыми врачами больницы. Многие из них рассказывали мне об оказавшихся бесценными для них клинических разборах больных с моим отцом. Глубоко совестливый, со сдержанной ласковостью, он очень любил душевнобольных.

Получая с 60-ти лет пенсию, отец продолжает еще 22 года работать на полставки психиатром-экспертом в родной ему больнице — до января 1993 года, благодарный главному врачу, его заместителям, всем коллегам за бережное к нему отношение. Опубликовано им за все время 8 научных работ — о клинике травм мозга, о психопатологии гипертонической болезни, о психиатрической экспертизе, алкогольных психозах и об истории больницы Кащенко. Как и его кандидатская диссертация (Г.Е. Сухарева в официальном отзыве (1952 г.) считала ее «ценным, глубоким научным исследованием»), эти работы, смею уверить, отличаются щепетильной добросовестностью, живой клинической тонкостью.

Поскольку отец много лет занимал пост заместителя главного врача по экспертизе в крупнейшей психиатрической больнице, коммунисты постоянно уговаривали его вступить в партию. Будучи инакомыслящим в душе и в кругу семьи, политически молчаливым с не близкими ему людьми, он отказывался, ссылаясь на то, что верующий. Перекрещенный в детстве из католической веры в православную, отец предпочитал православие другим религиям, но верующим в подлинном смысле (во всяком случае, до старости) он не был. Только в старости и только в стихах стала звучать его надежда на духовное бессмертие и встречу с любимой женой «в параллели другой, где будет наш общий покой, где жить будем мы без разлук», где «лишь в памяти будет земля». Я не спрашивал его, истинно ли верит он в это. Как-то стеснялся.

Мало кто знает, что этот мягкий, изящный, светлый интеллигент многие годы писал стихи, прозу, делал поэтические переводы. Он был членом Российского общества медиков-литераторов и выпустил в 1993 году в издательстве Общества книжку стихотворений «Записи поэта к шедеврам живописцев прошлого» — под псевдонимом Евгений Неспокойный. Стихи эти имеют и серьезную психотерапевтическую ценность, помогая целебно пережить известные картины прекрасных художников.

Являя собою смешение славянской, немецкой и далекой французской крови, отец художественно-тонко и точно переводил немецких поэтов (это был язык его матери). Есть что-то трепетно-человечное с мотивом профессионального служения в том, что старый психиатр, всю жизнь защищавший душевнобольных от несправедливого наказания, переводит стихи душевнобольных поэтов Гельдерлина и Рильке, поклоняясь им. Осталось от отца громадное поэтическое наследие — об этом особый разговор. Здесь же уместно сказать, что долгие годы пребывая в гуще московской психиатрической жизни, тесно общаясь в сталинщину (например, во времена т. н. павловских сессий), в брежневское застойное время с известными нашими психиатрами, тонко-клинически рассматривая порожденные большевизмом типы врачей-ученых, он не мог быть к ним равнодушным и не мог не изображать их. Проникнувшись европейской клинической психиатрией, серьезно и успешно учившийся у наших психиатров-классиков (Ганнушкин, Сухарева, Жислин), он ясно видел разницу между подлинными учеными и научными коммунистическими работниками советской психиатрии. Многие из них живы сейчас и мало изменились. Психастенически-тревожный, осторожный отец (боялся как-то повредить семье) писал о них миниатюры в прозе, эссе эзоповым языком, но от этого, думается, еще ярче-острее видится сущность этих порою сложных, но, как говорят, «совковых» специалистов. Тут и «Леопард-академик», и «Лисица в науке», и другие, в том числе ныне здравствующие. Как пример таких «миниатюр в прозе» предлагаю здесь миниатюру «Козел-удачник», созданную в 1972 году.

Козел-удачник

Как обыкновенному бородатому Козлу до глубокой старости все удавалось в жизни — один леший знает. Ходили слухи, что здесь имела значение его женитьба на сестре известного высокогорного Козла. Но слухи, как известно, еще не факт. В свое время удачливый Козел, не заглядывая в учебники и бывая на лекциях только гостем, окончил Институт болезней четвероногих. Потом он неожиданно для бывших сокурсников устроился на кафедру невропатологии парнокопытных. Затем со скоростью горной речки продвинулся в доценты. Позже, оказавшись в гуще стечения мутных вод и обстоятельств и проявив при этом незаурядную приспособляемость и активность, пробивной Козел получил звание профессора и стал руководить кафедрой.

Как Козел обучал лесную молодежь, будучи фактически довольно невежественным животным, не оставалось секретом. Более откровенные и достаточно интеллектуальные звери охотно сообщали, что лекции Козла были «смеху подобны» и что когда он читал, например, лекцию о половых извращениях у животных, то излагал материал столь экспрессивно, что отдельные невоздержанные звери на задних рядах начинали вести себя непристойно. Когда же их по этому поводу вызывали в деканат, они заявляли, что профессор Козел так натурально преподает предмет, что им хотелось «проверить все на себе». Научная работа на кафедре тоже кипела бурными пузырями. Издавались книги, печатались статьи. На всех научных изданиях кафедры стояло имя Козла, или в сияющем одиночестве или в молодцеватом ряду авторов, хотя всем было известно, что Козел непосредственно никогда не утруждал себя черной работой познания истины. Все знали, что он по конкурсу пропускал на кафедру только способных зверей, которые умели сами, без его руководства или с отдельными советами его умудренных лесной научной жизнью помощников давать наукообразную продукцию. Козлу оставалось только перед именем автора работы поставить свое ярко популярное имя или (если работа производила на него особенно аппетитное впечатление), зачеркнув имя автора, написать большими буквами только свое.

Надо отдать, однако, справедливость Козлу, что он не был лишен чувства совести и в предисловиях к монографиям, выходившим за его именем, не забывал поблагодарить звериный коллектив кафедры или отдельных сотрудников «за помощь и советы». В связи с такой искрометной научной организацией труда, не известной в своих деталях высоким инстанциям, Козлу было присвоено почетное звание заслуженного деятеля лесной науки. Были попытки продвинуть его в члены-корреспонденты академии лесных наук, но они каждый раз при тайном голосовании терпели провал. По-видимому, кое-что о кухне деятельности Козла дошло и до академических кругов леса, которые не хотели, чтоб экзотика поступков этого смелого животного бросала тень на столь высокую лесную научную организацию. Но Козел не унывал и вполне довольствовался тем, что имел. Президиумы научных заседаний без него не обходились, имя его сверкало на обложках книг, работать было легко и интересно. Своих сотрудников добряк Козел похлопывал по меховым плечам и бедрам, и все охотно прощали ему его шалости. Но есть страшный и неминуемый враг у всех живых организмов, даже счастливых. Этот враг делает все, что ранее не удавалось другим противникам. Когда у Козла стала клоками вылезать и до того уже жидковатая шерсть, а желтоватая пенистая слюна постоянно хлюпать у рта и вымазывать столы президиумов, когда Козел стал забывать, что молчание — золото и что не следует говорить о том, чего не знаешь; и, наконец, когда Козел, читая лекцию о половых извращениях у зверей, стал приводить себя в качестве примера, иллюстрирующего некоторые оригинально-пикантные ситуации, — было решено воспользоваться законом о возрастном потолке у четвероногих ученых и перевести мутноглазого Козла на пенсию и заслуженный отдых.

А Козлу было обидно: ему было невдомек, что он не заслужил «заслуженного отдыха».

Кистории кафедры психотерапии Российской медицинской академии последипломного образования (бывшего Центрального института усовершенствования врачей). Письмо в редакцию[165]

Главному редактору

«Независимого психиатрического журнала»

Ю.С. Савенко

Уважаемый Юрий Сергеевич!

Поскольку по поводу моего короткого выступления на конференции, посвященной 25-летию кафедры психотерапии ЦИУ врачей (12 декабря 1991 г.), были разговоры, что вот-де, оказывается, притворялся ярым клиницистом, а на самом деле душой был психологом, психоаналитиком, поскольку то, о чем говорил на конференции, случилось не только со мной, но и со многими другими психиатрами, психотерапевтами и как-то может помочь им понять себя, прошу Вас опубликовать это мое выступление.

«Юбилей — это у нас обычно воспоминания обо всем хорошем. В этом духе Владимир Евгеньевич Рожнов, заведующий нашей кафедрой, и сделал свой доклад. Но возможно ли сегодня — только о хорошем?

Я работаю на кафедре более 20-ти лет. Да, Владимир Евгеньевич дал возможность каждому своему сотруднику быть самим собою в рамках клинического изучения бессознательного, в рамках концепции эмоционально-стрессовой психотерапии, не правил психотерапевтический стиль в наших статьях, его, по возможности, вытравливали уже редакторы журналов и сборников. Владимир Евгеньевич дал нам благодатное поле для занятий клинической терапией духовной культурой, понимая свою эмоционально-стрессовую психотерапию как целебно-духовно возвышающую пациентов. Все это лично для меня было подарком в жизни, потому что я по природе своей клиницист, думается, духовный материалист. "Духовный" — в том смысле, что превыше всего для меня нематериальный Дух, невозможный без Материи, тела, своего источника.

Однако мы не хирурги, не терапевты, и в нашем научном психотерапевтическом искусстве, преподавании не мог не сказаться так называемый социалистический период нашей жизни. Многие из нас покорно слушались нашу коммунистическую партию, даже не будучи ее членами, и Минздрав Союза. В чем это конкретно выражалось? В сущности, в двух родственных наших кафедральных направлениях: воинствующем клиницизме в психотерапии и неотделимом от него воинствующем атеизме. Воинствующий — это воюющий с намерением победить. Все, о чем сейчас говорю, отношу, конечно, прежде всего к себе самому. Прошу выступление это расценивать как лично мое покаяние.

Я был и остаюсь клиническим психотерапевтом и, значит, человеком неверующим, так сказать, духовным материалистом. Терапия творческим самовыражением — дело моей души, моей клинико-психотерапевтической жизни, и я не так пострадал в наше административно-командное время, как если бы родился, например, психоаналитиком. Смолоду, еще студентом, я увлекался психоаналитическими, экзистенциальными работами, но все это было для меня интереснейшей иллюзией, сложной сказкой, исторически предшествующей истинной, клинической (диалектико-материалистической) психотерапии. Для Фрейда религия была иллюзией. Для меня той же иллюзией были и психоанализ, и экзистенциализм. А если иллюзия, то это не настоящее, не подлинное, вроде как обман, опьянение. Я не понимал в молодости, что люди (психотерапевты и пациенты), чувствующие природой своей изначальность, первичность духа по отношению к материй (или вовсе не чувствующие здесь какой-то первичности-вторичности), так же по-своему научно правы в этом. Не понимал, что трезвое естественнонаучное мышление — не единственный верный способ исследования Природы и Духа, что мифологическое мышление имеет свою великую научную, теоретическую ценность ^ психотерапии и многие пациенты способны подняться только этой идеалистической психотерапией. Психотерапия как часть культуры проникнута экологией; принижая, дискредитируя, считая лишним какое-то (не безнравственное, конечно) направление в психотерапии, мы ломаем весь дом. Психоанализ, экзистенциализм, гуманистическая, трансперсональная, религиозная психотерапия — это не ниже, не хуже клиницизма, клинической психотерапии, так как исходит из самой природы, особой природы многих людей, по-своему, идеалистически-аутистически отражает мир — не естественно-научной логикой, а интуитивными теоретическими символами, которые звучат и в высшей математике, и в идеалистической философии, и в теоретической физике, и в психоанализе, и в религии.

Итак, воинствующий клиницизм, атеизм — это, по-моему, убеждение, во всяком случае, в том, что всякий иной подход, иное мироощущение, мировоззрение ниже, хуже твоего. А это не так. Противоположности не исключают друг друга, а дополняют в соответствии с принципом дополнительности Бора. Уже только годам к тридцати пяти я стал это понемногу понимать, но говорил об этом в своих лекциях с осторожностью. Я не говорил и не писал того, с чем не был внутренне согласен. Но я не говорил во всеуслышанье и не пытался напечатать многое из того, что хотел бы в ту пору обнародовать. Во мне, к сожалению, не было для этого достаточного гражданского мужества.

Спасибо, что выслушали».

О «возвышающей психотерапии» Рожнова[166]

В 1956 году (XX съезд партии) после долгих тревожно-напряженных лет сталинской духовной тюрьмы наступила хрущевская «оттепель». Вскоре переиздали романы Ильфа и Петрова, потом стали печатать синтонный треп Василия Аксенова и суровую горечь Солженицына. Оживилась и психотерапия. Это было, правда, лишь некоторое, слабое еще оживление. Трудно сразу оттаять, тем более — после сталински-псевдопавловской психиатрической сессии 1951 года. Но в 1956 году состоялась в Москве Всесоюзная психотерапевтическая конференция. В 1958 году вышел сборник материалов этой конференции («Вопросы психотерапии») под редакцией тогдашнего патриарха московской психотерапии Марка Самойловича Лебединского. Патриархом ленинградской психотерапии был тогда Владимир Николаевич Мясищев, а харьковской — Константин Иванович Платонов. В своем предисловии в сборнике Лебединский еще особенно подчеркивает «успехи советских психотерапевтов в освоении физиологического павловского учения, практического его применения в лечебной работе» (с. 3). Большинство работ сборника — о внушении, гипнозе, отдыхе, режиме. Лебединский, вспоминая в своей работе «Общие вопросы методики психотерапии», как Неткачев в начале XX века предлагал заикающимся совершенствовать свое миросозерцание с помощью дневника, отмечает, что «некоторым больным можно рекомендовать при тренировке нервных процессов повышать специальными мероприятиями регулирующую роль второй сигнальной системы» (с. 45). Свой вариант коллективной психотерапии невротиков Николай Владимирович Иванов из Горького поясняет так: «Коллективная психотерапия является преимущественно стимулирующей и, следовательно, в большинстве случаев использует физиологический механизм создания новых очагов возбуждения, сила которых должна быть в конечном итоге большей, чем патодинамичес-кие структуры, определяющие клиническую картину невроза» (с. 87). Даже мясищевский психоанализ, спасенный при советской власти своим марксистским содержанием, нес на себе «ордена» и «медали» высшей нервной деятельности (см. в этом же сборнике работы В.Н. Мясищева «Некоторые вопросы теории психотерапии» и Елены Константиновны Яковлевой «Методика психотерапии невроза навязчивых состояний и психастении»). Под этими «орденами», «медалями», «ожерельями-оковами» высшей нервной деятельности, под этим физиологическим вторжением в душу психотерапии (вторжением — даже с точки зрения строгого клинициста) тут и там, несмотря на осторожную серость текстов, все же чувствуется, проглядывает душевное дыхание отечественных клинических психотерапевтов. Так, Иванов пишет в упомянутой уже работе о «теплом, задушевном контакте с больными» (с. 90). Петр Михайлович Зиновьев в работе «О психотерапии шизофрении» советует психотерапевтически пробуждать «заснувшую эмотивность больного, используя для этого и пострадавшее, но легче других эмоций оживляемое чувство собственного достоинства и чувство красоты» (с. 176). Чувствуется психотерапевтическая душа и в докторской диссертации Владимира Евгеньевича Рожнова «Физиологические особенности гипнотического состояния различной глубины и гипнотерапия алкоголизма», защищенной в 1956 году, когда было Владимиру Евгеньевичу 38 лет. Наша клиническая психотерапия не умерла в черные сталинские морозы. Она потихоньку оттаивала и светлела. В 1959 году Московский институт психиатрии на Потешной выпустил классическую книгу уже покойного тогда московского психиатра-психотерапевта Семена Исидоровича Консторума «Опыт практической психотерапии» с предисловием близко знавших Консторума Иванова и Дмитрия Евгеньевича Мелехова. О Консторуме как классике, основоположнике отечественной клинической психиатрической психотерапии я уже немало писал (Бурно М.Е., 2000б, 2206б). Западная психологическая психотерапия жила-существовала у нас в послевоенное время разве лишь в марксистски задрапированном виде как патогенетическая психотерапия Мясищева, о которой уже сказал выше. Но клиническая психиатрическая психотерапия была у нас своя, глубокая и самобытная, воспитанная в начале XX века российско-немецким психиатрическим клиницизмом вместе со своей родной сестрой, клинической психотерапией стран немецкого языка. Так случилось, что западная клиническая психотерапия во второй половине XX века размешалась-растворилась в распространившейся там психологической (психодинамической, экзистенциально-гуманистической, когнитивно-поведенческой) психотерапии. От прилива в западную психотерапию большого количества психологов психотерапия, становясь все более психотерапией здоровых, теряла свой клиницизм даже в психиатрии. Эта закономерность, повторяющаяся сегодня у нас, и прекрасна, и печальна.

В 1966 году, когда уже работала кафедра психотерапии в харьковском Институте усовершенствования врачей, когда состоялась вторая Всесоюзная конференция (совещание) по психотерапии в Москве (наполненная большим разнообразием клинических психотерапевтических методов и уже без прежних физиологических оков), открылась наша кафедра психотерапии под руководством Владимира Евгеньевича в Центральном институте усовершенствования врачей. Я работал тогда в Московском психоневрологическом диспансере на улице Веснина в должности врача-психиатра одновременно в психотерапевтическом и наркологическом кабинетах. Сегодняшнюю должность «врач-психотерапевт» Владимир Евгеньевич пробил в Министерстве только в 1985 году. До психотерапии мне удалось прочувствовать в течение двух лет психотическую психиатрию с инсулиновыми шоками, пункциями, маляротерапией, инъекциями нейролептиков в Калужской областной психиатрической больнице (в деревне Ахлебинино). Покойный доцент кафедры Виктор Яковлевич Деглин навещал в осень открытия кафедры психоневрологические диспансеры в поисках кафедральной амбулатории. Пришел и к нам. И попросил меня разрешить группам слушателей института приходить в психотерапевтический кабинет к моим пациентам. Так я стал уже в 1966 году преподавателем-почасовиком, а в 1970 году штатным ассистентом кафедры. Поначалу мы, преподаватели кафедры, изучали и преподавали клиническую психиатрическую психотерапию, в основном, в виде гипноза, рациональной психотерапии в духе Дюбуа и клинически преломленной низшей ступени шульцевской аутогенной тренировки. Харьковская кафедра под руководством Ильи Захаровича Вельвовского сосредоточилась на психотерапии соматических расстройств и психотерапии в акушерстве, а ленинградская кафедра — на патогенетической психотерапии неврозов, которая со временем соединилась с приспособленной к нашим пациентам психологически ориентированной групповой психотерапией из западных социалистических стран. Возвращаюсь к нашей кафедре. Владимир Евгеньевич так кратко и говорил, помнится, и в лекциях, и на еженедельных клинико-психотерапевтичеких разборах пациентов: при истерии и алкоголизме — гипноз, при психастении — рациональная психотерапия, при неврозе навязчивых состояний — аутогенная тренировка. Так называемую тогда «неврозоподобную шизофрению» он обычно относил к какому-нибудь из названных выше расстройств.

В начале 70-х годов прошлого века Владимир Евгеньевич, вдохновенно изучая гипноз, уже постоянно говорит о необходимости материалистического (клинического и экспериментального) исследования бессознательного. Он особенно опирается здесь на выступление Петра Кузьмича Анохина на совещании Президиума АМН, посвященном борьбе с фрейдизмом (1958). В этом выступлении Анохин призвал физиологов изучать то, что «фрейдизм называет "подсознательным"». Владимир Евгеньевич пишет о «гипнозе как методе изучения бессознательного» (Рожнов В.Е., 1972, 1973), и на кафедре происходят во всей своей красочности интересные исследования сомнамбул. Эти исследования, перекликаясь с бурными сеансами рожновской «коллективной эмоционально-стрессовой гипнотерапии больных алкоголизмом», естественно приводят к распахиванию-возделыванию широкого поля эмоционально-стрессовой психотерапии Рожнова. Эта психотерапия (в своих гипносуггестивных, рациональных, аутосуггестивных, аутогенных формах) применяется уже не только в клинике алкоголизма, но и в клинике разнообразных пограничных расстройств (Рожнов В.Е. К теории эмоционально-стрессовой психотерапии // Исследования механизмов и эффективности психотерапии при нервно-психических заболеваниях / Под ред. В.Е. Рожнова и Б.Д. Карвасарского. Л.: Институт Бехтерева, 1982. С. 13). В 1985 году в главе «Эмоционально-стрессовая психотерапия» в 3-м издании известного «Руководства по психотерапии» (Под ред. В.Е. Рожнов, Ташкент: Медицина Узб. ССР) Владимир Евгеньевич, противопоставляя свое направление психоанализу, побуждающему психотерапевта к погружению в «скрупулезное копание» в глубинах души в поисках причины болезни, называет «эмоционально-стрессовую систему психического лечения», напротив, «возвышающей психотерапией», побуждающей пациента и психотерапевта к целебному духовному самоусовершенствованию, дабы «разорвать» таким образом «замкнутый круг <...> болезненных переживаний» (с. 30—31). Конечно же, «возвышающая психотерапия Рожнова» строилась прежде всего из самой бурно-жизнелюбивой личности автора, его наполненности полнокровными интересами к литературе, искусству, природе, вкусным кушаньям, его обширными познаниями в культуре и религии. Обширными познаниями при всем его воинствующем материализме и атеизме. Характер у Рожнова был разный, мозаичный. Уже стареющий, он потянулся к изучению смеха Рабле для психотерапии (Рожнов В.Е., 1993). Все это эмоционально-стрессовое необыкновенно ярко раскрывалось в общении заведующего кафедрой с нами, сотрудниками кафедры, в ежегодных наших поездках (на выездных учебных циклах) в далекие от Москвы места страны, почти всякий раз со своей особенной природой и культурой. Нередко сопровождала Владимира Евгеньевича в этих поездках его жена, присутствующая здесь Мария Александровна Рожнова, физиолог, ученица Анохина. Трудно в тогдашней советской науке было встретить такую задушевную семью творческих любящих друг друга людей, пишущих вместе книги по психотерапии для широкого читателя. Мария Александровна нередко участвовала и в наших кафедральных конференциях. Мы называли ее «государыней нашей кафедры».

Итак, это подаренное нам поле «возвышающей психотерапии» мы, сотрудники кафедры, и вскапывали, каждый по-своему. «Возвышающей психотерапией Рожнова» освещены уже в ту пору и наши собственные работы. Нам разрешалось, даже в то строгое идеологическое время, когда научные и литературные редакторы (из страха «как бы чего не вышло») преследовали всякое нестандартное живое слово в научной статье, удавалось, во всяком случае, там, где научным редактором был Владимир Евгеньевич, эти необходимые живые клинико-психотерапевтические образы писать и печатать. Так, Владимир Петрович Колосов в главе «Эмоционально-стрессовая психотерапия неглубоких депрессий» (в том же «Руководстве» 1985 года) рассказывает, как предлагает больным в нашей клинике психотерапии пограничных расстройств («Покровское-Стрешнево») «следить на прогулке, как постепенно распускаются листья, внимательно вглядываться, наблюдая, как падает или тает снег, вслушиваться в чириканье птиц и т. д., т. е. стремиться ежечасно преодолевать свое состояние отчужденности от внешнего мира» (с. 464). Игорь Степанович Павлов (клиника психотерапии алкоголизма, Преображенская больница) в главе «Коллективная эмоционально-стрессовая психотерапия больных алкоголизмом в бодрствующем состоянии» рассказывает, как в психотерапевтической группе напоминает пациентам «об опустившихся больных, которые стоят в пивных и попрошайничают, выпивают остатки спиртного из стаканов, слизывают пену со дна чужих пивных кружек» (с. 566). Владимир Елизарович Смирнов (клиника психотерапии психозов, Преображенская больница) в главе «Эмоционально-стрессовая психотерапия в клинике психозов» рассказывает, что эмоциональность его больных шизофренией «в одном случае была скудна, напоминая «дом пустой с заколоченными ставнями», в другом — «вокруг такого дома разросшийся бурьян» в виде тенденции к алкоголизации» (с. 583). Разрешалось на кафедре заниматься и психоанализом, хотя и упрощенным (Д.В. Панков, М.М. Ракитин, Б.Е. Егоров), и экзистенциальной психотерапией (В.Е. Смирнов), и клинической трансперсональной психотерапией (В.П. Колосов).

Владимир Евгеньевич возглавлял нашу кафедру до 1997 года, предпоследнего года своей жизни, пока не обрушился на него тяжелейший инсульт. Многие из нас, его сотрудников, по-родственному, тепло любили его и прощали ему порою тяжеловатые для нас некоторые его авторитарно-патриархальные черты и вместе с тем трудности большого ребенка. И Владимир Евгеньевич тоже по-родственному относился ко многим своим сотрудникам. Помню, как он, присев на корточки, прощался за лапу с нашей собакой доберманом Тиной после вечеринки по поводу моего сорокалетия. А через некоторое время грустно-добродушно сказал: «Я ведь даже Вашу собаку теперь знаю». Это, думается, тоже имеет отношение к «возвышающей психотерапии».

С приходом к нам нового заведующего кафедрой Виктора Викторовича Макарова многое по-хорошему изменилось: работа кафедры наполнилась теперь и психологически-ориентированной психотерапией. Прежде всего российски преломленным экзистенциальным трансактным анализом («восточная версия»). Но осталась, развивается и клиническая психиатрическая возвышающая психотерапия. «Клиническая психотерапия, — отмечает Макаров в своей книге «Психотерапия нового века» (М.: Академический Проект, 2001), — является нашим национальным достоянием. На ее основе сегодня строятся другие российские школы психотерапии». Разные психотерапевтические подходы (клинические и психологические), переплетаясь, интегрируясь, складываются в нашей стране в «мультимодальную интегративную российскую психотерапию» (с. 60, 75). Мотив возвышающей целебным творчеством психотерапии ясно сквозит и в сегодняшней нашей психотерапии на кафедре в целом. Виктор Викторович в сегодняшних лекциях определяет психотерапию как «служение светскому гуманизму», видит цель психотерапии, в сущности, в полной благотворной самореализации психотерапевта и того, кому он помогает. Все это так близко к «возвышающей психотерапии». Отмечал уже в своих работах, что термин «эмоционально-стрессовая психотерапия» понимается многими (особенно в наше время) не в прежнем своем смысле «возвышающей психотерапии», а в смысле терапии «ударами» («стрессами»). «Возвышающая психотерапия» сегодня — это, по существу, клиническая психиатрическая область Терапии духовной культурой (Бурно М.Е., 2000б, 2006б). Владимир Евгеньевич гордился тем, что был учеником крупных московских психиатров-клиницистов — Василия Алексеевича Гиляровского и Евгения Алексеевича Попова. Он и сам был психиатрическим клиницистом в психотерапии. Так светло вспоминаются сейчас наши содержательные, порою горячие клинико-психотерапевтические разборы...

Мария Александровна недавно в журнале напечатала три работы в соавторстве с Владимиром Евгеньевичем, как бывало это и прежде, когда Владимир Евгеньевич был жив: «Эмоционально-стрессовая терапия в свете теории функциональных систем», «Мысленная модель психофизиологической архитектоники эмоционально-стрессового внушения» и «Итоги и предвидимая перспектива» (Вопросы ментальной медицины и экологии. 2000. № 2. Т. VI. С. 72-82). Работы основательные и интересные в своей трудной теоретической сложности (во всяком случае, для меня). Но это тема уже другого, теоретического, исследования.

О клинической психотерапии[167]

Бесконечно разнообразна сегодня психотерапия в России. Так и должно быть в свободной многонациональной стране с бесконечно разнообразными психотерапевтами, пациентами, бесконечно разнообразными здоровыми душевными трудностями.

Кажется, еще не так давно, лет 16 назад, рецензент издательства «Медицина», известнейший, покойный теперь профессор, почему-то упрекнул меня и рукопись моей книги «Терапия творческим самовыражением» в психоанализе. Издательство вернуло мне рукопись на переработку и собиралось потом дать рукопись авторитетному философу с просьбой разобраться, отвечает ли, в самом деле, рукопись марксистско-ленинскому мировоззрению. Но лишь собиралось — все свежее становился воздух т. н. перестроечного плюрализма. Однако сегодня допускаю, что если бы авторитетный философ серьезно рассматривал мою рукопись только как медицинскую, клиническую, как диалектико-материалистическое описание лечения патологии, не обсуждал бы ее под углом зрения известной концепции формирования единого типа гармонического советского человека, то, возможно, он и одобрил бы ее. Почему так? Ведь эта моя работа, смею думать, дышит некоторой одухотворенностью, и один из руководителей даже хмуро сказал в те дни, что пишу я церковно-славянским языком... Думается, потому, что это — работа по клинической психотерапии (КП), а КП (и только эта психотерапия) живет в доме клинической медицины. Ведь в основе клинической медицины — диалектико-материалистическое мироощущение, и оно по-своему, поземному, говорит о духовности.

КП в ее глубинном, мироощущенческом смысле (а не только в том понимании, что служит больным людям), даже во времена разрешенного у нас психоанализа, была традиционной российской психотерапией. Это отчетливо выступает в работах клиницистов — А.А. Токарского, В.М. Бехтерева, А.И. Сикорского, С.А. Суханова, А.И. Яроцкого. Порою российский психотерапевтический клиницизм смешивался с психоанализом в особый «русский психоанализ» А.А. Певницкого, Н.Е. Осипова, И.С. Сумбаева, В.Н. Мясищева (см. работы Б.Е. Егорова, 1993-2002). КП, защищенная забором клинической медицины, хотя и с серьезными трудностями, задержками, офизиологичиванием по временам, но все же, в отличие от психоанализа, способна была развиваться у нас в сталинские и застойные времена (фундаментальные работы СИ. Кон-сторума, A.M. Свядоща, трехтомное «Руководство по психотерапии» под редакцией В.Е. Рожнова, 1974, 1979, 1985). Если бы я по природе своей был не клиницистом, а психоаналитиком, то психотерапевтическая моя жизнь прошла бы зря.

Конечно, КП включает в себя и психотерапию соматических расстройств. Здесь, однако, говорю лишь о клинической психиатрической психотерапии (КПП).

С увлечением изучал в молодости книги Фрейда, Юнга, других психоаналитиков. Отец, психиатр, юным студентом в 20-е годы купил эти книги, в библиотеках их позднее трудно было получить. Но мне созвучнее, понятнее были не психоаналитические, а клинико-психотерапевтические работы Эрнста Кречмера, Якоба Клези, Макса Мюллера, Семена Консторума. Конечно, и клинико-психотерапевтические работы критиковались у нас марксистами и физиологистами, но все же не запрещались, поскольку это была сугубая медицина, патология, больница, не проникавшая, в отличие от психоанализа, в общественную жизнь, располагавшаяся все же где-то в стороне от пути в коммунизм. Многие из нас, отечественных клинических психотерапевтов, понимали, что наша КП может поистине полнокровно развиваться только в живой свободной дискуссии с другими психотерапевтическими направлениями, но, будучи «тихими диссидентами», не высовывались, чтобы не лишиться возможности клинико-психотерапевтической, одухотворенно-исследовательской работы с больными людьми, светлого смысла нашей врачебной жизни. Нас печатали, хотя и с поправлениями, сокращениями, идеологическими вставками. Многое писали мы в стол, надеясь на лучшие времена.

Может быть, и не так уж странно, что клиническая, психиатрическая психотерапия развивалась у нас, в тоталитарное время, глубже и разнообразнее, нежели в Западной Европе, где КП теснили психоаналитические и экзистенциально-гуманистические подходы. Виктор Макаров (2000) ясно отмечает, что КП — есть национальная российская психотерапия. И клинический психолог, по возможности, проникается основами этой «врачебной психотерапии» (Макаров В.В., 2001).

Необходимо, наконец, подчеркнуть, в чем же самое существо КП. В том же, в чем существо всей клинической, гиппок-ратовской медицины. Клиницист естественнонаучно изучает, как защищается от внешних и внутренних болезнетворных воздействий стихийная природа организма и помогает ей защищаться совершеннее. Отсюда его интерес к клинической картине, дифференциальной диагностике: ведь клиническая картина, включающая в себя не только патологические расстройства, но и почву, на которой они вырастают, и есть картина защитно-приспособительной работы организма. Если, например, депрессивный, деперсонализационный больной мучается тем, что не чувствует себя эмоциональным самим собою, отчего жизнь его теряет смысл, и подспудно-робко тянется к творчеству, потому что только творчество способно оживить индивидуальность, — то на этом и основывается клиническая терапия творчеством.

Убежден, что КП не прошлое, не история психотерапии, а одна из крупных ветвей и сегодняшней развивающейся мировой психотерапии. Но КПП, в самом деле, служит, прежде всего, не невротикам и здоровым с душевными трудностями (клиентам), а довольно тяжелым хроническим тревожным, депрессивным, бодерлиновым[168] пациентам, пациентам с глубокими личностными расстройствами. Кому же из них особенно показана КПП, при том что другая психотерапия мало помогает? Пациентам с достаточно сложными размышлениями-страданиями по поводу своей неполноценности, своей не-самособойности. Они и сами обычно понимают (или способны понять), что страдания их происходят не столько от обстоятельств жизни, сколько от внутренних, природных причин, и тянутся к изучению природы своей болезни. Они часто настолько самобытны в своей тревожно-депрессивной разлаженности, сомневающейся неуверенности, что не проникаются ни психоаналитической, ни экзистенциальной помощью. Многие из них ранятся психотерапевтическими техниками (в том числе, когнитивно-поведенческими), как всякой формой, моделью, и нуждаются в живом, искреннем, личностно-неповторимом участии врача, в его искренней врачебной любви, врачебном сопереживании, поскольку здоровые люди, даже любящие их родственники, не способны, как правило, понять их по-настоящему, то есть так, как нашим пациентам хотелось бы, а значит, и по-настоящему полюбить. Эти глубоко страдающие люди, подобные многим героям Достоевского, Толстого, Чехова, говорят горько-правдивыми, простыми словами, обычно не требующими психоаналитического толкования. Им помогает не техника роджеровской эмпатии, не «присоединение», а т. н. особый интимный эмоциональный контакт с психотерапевтом, учение о котором развивается в КПП в известных классических клинических работах швейцарцев Якоба Клези (1922), Макса Мюллера (1930), Пауля Кильхольца (1970), немца Эрнста Кречмера (1929), россиянина Семена Консторума (1935, 1962), американца Эугена Броди (1971). Существо этого лечебного контакта не в переносе и контрпереносе, а в искренней любви-сопереживании психотерапевта к пациенту. Любви не мужской, не женской, не дружеской, а врачебной — переживаю за то, что ты болезненно страдаешь и всей душою хочу тебе помочь, понимая, что делаю.

К психоанализу нередко эти пациенты относятся скептически. Они говорят: «Мне не до толкования скрытых смыслов, душа болит, бесформенная каша в ней, себя собою не чувствую, смысла нет». Или: «Вы не пробовали от ума, без чувства любить или во что-нибудь играть?» Или: «Не пытайтесь вводить меня в свою парадигму, в свою модель мира, она мне еще пуще мешает быть собою». Экзистенциально-гуманистические психотерапевтические занятия тут нередко углубляют переживание вины и бессмысленности, безысходности. Психотропные препараты приглушат остроту страдания, но также не помогут почувствовать себя собою. Пациенты эти обычно тянутся к  естественнонаучной правде о своем расстройстве, его прогнозе и возможной эффективной помощи, нередко еще до встречи с врачом пытаются в этом отношении изучать себя, читают научные книги.

Что дает им КПП? КПП сложных душой пациентов всегда была реалистически рационально-воспитательной в смысле Дюбуа, Дежерина, Гоклера, Прэтта: естественнонаучно знакомила пациентов с болезненными расстройствами, их лечением, укрепляла волю в сражении со своими дисфункциями. КПП, помогая пациенту постичь свою природу, применяет все виды психотерапевтических воздействий, даже экзистенциальные, религиозные размышления-переживания и анализ (клинический анализ), но по-своему, то есть исходя из клинической картины, помогая, например, определенной аутистической природе пациента защищаться совершеннее. Необходимы клинической психотерапии, пусть в небольшой мере, и отдельные, клинически преломленные техники. Кстати говоря, и Э. Блейлер и Э. Кречмер понимали фрейдовский психоанализ широко — как глубокое подробное и не всегда символическое разбирательство в неосознанных, тягостных переживаниях человека с попыткой помочь пациенту осознать это неосознанное, травмирующее его изнутри. Они, в сущности, обогатили и углубили клиницизм психоанализом, оставаясь клиницистами-реалистами.

КПП стала развиваться в клинической психиатрии стран немецкого языка и России в конце XIX — начале XX века и имеет свою сложную историю. Особенность современной российской КПП видится в ее духовной, гуманистической, аналитически-психологической обогащенности, но в клиническом преломлении — в отличие от экзистенциально-гуманистической психотерапии, арт-терапии, религиозной психотерапии. Все это ясно видится, например, в современных клинико-психотерапевтических работах Б.А. Воскресенского (1997), В.П. Колосова и В.И. Петровой (1999), Ю.И. Полищука (2000), В.Е. Смирнова и Ю.В. Колбасина (2000), A.M. Бурно (2001а, б), В.Б. Гурвича (2001), в работах о Терапии творческим самовыражением — ТТС (Т.Е. Гоголевич, 1998, 1999; Л.В. Махновская, 2000; С.В. Некрасова, 1999, 2003; Н.А. Раю, 2000; В.А. Чернова, 2000; В.В. Васильев, 2001). Существо ТТС (М.Е. Бурно, 1989-2006а, б) состоит в посильном изучении пациентами с тягостным, сложным переживанием своей неполноценности элементов психиатрии, характерологии, естествознания, психотерапии под руководством психотерапевта. Происходит все это в разнообразном одухотворенном творческом самовыражении с целью помочь пациенту обрести свой целебный творческий путь-смысл, сообразный его природе, свое творческое вдохновение. При этом мы изучаем, например, характеры не как модели (психологические, психоаналитические), а как духовно-природное неповторимое в человеке, но имеющее общие стойкие черты с другими людьми. Так, например, психастеники — это люди с общим складом характера, но каждый из них — бесконечно неповторимый психастеник, как и все в духовной жизни, в природе. Здесь правит бал не модель, а личностное, неповторимое, клинический опыт, интуитивное переживание, завершающееся клинической аргументацией. Так, изучаемые в ТТС характеры, душевные расстройства для нас лишь ориентиры, путеводители к своему одухотворенно-неповторимому.

Альфред Притц и Хайнц Тойфельхарт (1999), размышляя о самостоятельной современной психотерапии как новой науке о человеке уточняют, что психотерапию интересует именно «специфически личное».


Дата добавления: 2019-01-14; просмотров: 214; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!