ГЛАВА 2. ВТОРОЙ УИЦРАОР И ВНУТРЕННЕЕ ПРОСТРАНСТВО
Пытаясь проектировать на плоскость человеческих понятий те требования демиурга, которые
были поставлены перед демоном государственности при Петре, я подчеркнул в предыдущих главах
насущную необходимость внутренних в России преобразований, а именно: упразднение боярства как
ведущей силы (это и было совершено), передачу ведущей роли дворянству (это тоже было
совершено) и среднему классу (этого совершено не было) с тем, чтобы постепенно поднять и
вовлечь в гражданскую и культурную жизнь нищее, дикое крестьянство. Этого не было совершено
тоже.
Тот исторический факт, что это не было совершено Петром, составлял только половину беды:
сроки еще не были упущены. Настоящая беда заключалась в том, что этого не сумели или не хотели
сделать его преемники в течение полутораста лет.
Если правильно понять те замечания об интеррелигии, интеркультуре, о превращении
государства в братство, которые мне уже довелось сделать в предыдущих главах, то нельзя не
сделать горького вывода: зрелище сверхнарода, вызванного из небытия ради подобных целей и
после тысячи лет все еще пребывающего на 80% своего массива в состоянии рабства, - такое
зрелище вызывает тревогу и глубокую печаль.
Печален при этом не столько сам факт крепостного права: на известном этапе это было злом
вряд ли отвратимым, обусловленным рядом объективных причин, всем известных, и обрисовать
|
|
которые здесь не для чего. Печально и непоправимо было запоздание раскрепощения.
Нас ужасает зияющая бездна между долженствованием
сверхнарода и тем этическим качеством народоустройства, которое
он допускал у себя столько веков. Пугает разрыв между реальным
этическим уровнем сверхнарода и тем уровнем, который требуется
для осуществления его миссии. Притом задержка освобождения
имела ряд ближайших, прямых следствий, отозвавшихся в свою
очередь на действительности нашей, послереволюционной, эпохи.
Какие из этих следствий наиболее важны с точки зрения метаистории?
Первое следствие - экономическое и культурное. Это - троглодитский уровень материального
благосостояния и соответствующий ему уровень требований к жизни. Не говоря уже об этом как о
полном, безотносительном зле, не возвышавшем, а принижавшем человека, поймем, что без этого
фактора формация третьего уицраора - этого монстра XX столетия - не получила бы возможности
развернуть свою методику, мыслимую лишь в обществе, приученном ко всевозможным лишениям,
убожеству и нищете.
Второе следствие - нравственно-психологическое. Это - устойчивые, глубоко вкорененные в
психологию народных масс навыки рабского мироотношения: отсутствие комплекса гражданских
|
|
чувств и идей, унизительная покорность, неуважение к личности и, наконец, склонность
превращаться в деспота, если игра случая вознесла раба выше привычной для него ступени. Как
трагически звучит признание, сделанное уже на пороге XX века одним из корифеев нашей
литературы, Чеховым, о том, что даже он - он! - годами, всю жизнь, "по капле выдавливал из себя
раба".
Без этой трудно и долго изживавшейся психологической особенности возникновение и пышный
расцвет третьего уицраора были бы невозможны также.
Третье следствие - религиозное в широком смысле. Из рабской психологии, из убожества
требований и стремлений, из узости кругозора, из нищеты проистек и паралич духовно-творческого
импульса. Нельзя сидеть при лучине с раздутым от голода животом, с необогащенным ни одною
книгою мозгом и с оравой голодных и голых ребят и творить "духовные ценности". Народ, в лице
крупнейших представителей доказавший духовную свою одаренность, глубину и размах
религиозных возможностей, в массе своей за много веков не произвел духовных движений, более
осмысленных, чем старообрядчество. Обозрение русских сект оставляет неизгладимо тягостное
|
|
впечатление, в особенности на того, кто хотя бы поверхностно знаком с историей религиозной
мысли в античности, в Византии, в Индии, в Германии. Русское сектантство - это либо всплески
древней оргиа-стической стихии, смешавшейся с неузнаваемо замутненной струей христианства и
превратившейся в мелкие завихрения мистической похоти, в подмену духовности излучениями
Дуггура; либо же это рационалистические секты западноевропейского происхождения, свободные от
хлыстовской мути и скопческого изуверства, но удручающие мелочностью своих заповедей,
удивительным отсутствием эстетического начала, безмолвием воображения и какою-то общею
бескрылостью, я бы сказал - безблагодатностью. В интеллектуально-обобщающую, с позволения
сказать "богословскую", сторону всех этих сект лучше не углубляться совсем: это пустынный
ландшафт, усеянный только мелкими колючками озлобленной и высокомерной полемики. Что же
касается господствовавшей церкви, то, кроме пяти-шести имен выдающихся подвижников, в лоне
этого единственного подлинно духовного водоема великой страны за два столетия не шелохнулась
ни одна волна, не засверкала ни одна струя. Только бесшумные подводные течения - паломничество,
|
|
странничество, келейное молитвенное делание да мистериальное приобщение масс к трансмифу
христианства через богослужение и таинства еще свидетельствовали, что церковь не умерла.
Таково было третье следствие векового рабства масс и церковной политики империи. Вряд ли
нужно указывать, что и без этого следствия было бы невозможно возникновение громады третьего
уицраора в том душеубийственном виде, в каком она сформировалась в истории. Был бы
невозможен позднейший разлив примитивного материализма во всю ширь необозримого рабочего
класса и полуинтеллигентных слоев. Было бы немыслимо то религиозное невежество новых
советских поколений, которое сравнимо разве только с первобытным нигилизмом знаменитого в
науке племени кубу. Словом, была бы невозможной устойчивость такого религиозного уровня,
который поставит перед просветителями следующей эпохи, перед провозвестниками Розы Мира,
задачу, почти сверхчеловеческую по своей трудности.
Но еще и другая вина удлиняла список вин отупевшего демона великодержавия. Я уже упоминал
о ней вскользь; это - игнорирование насущнейшей исторической потребности - передачи ведущей
государственно-общественной роли среднему классу.
Излагать правительственные мероприятия, в продолжении полутораста лет тормозившие
развитие купечества и мещанства, державшие точно в опале низшее духовенство; указывать на
бездействие государственности вплоть до эпохи Александра II в деле создания межсословной
интеллигенции - значит повторять то, что известно всем. Но не мешает, может быть, высказать
мысль, многими разделяемую, хотя еще не сформулированную, насколько мне известно, в нашей
литературе: если бы государственность, не разрывая с дворянством, сумела опереться на купечество
и мещанство еще в XVIII веке, если бы формирование национальной буржуазии и разночинной
интеллигенции нашло место несколькими десятилетиями раньше, чем это получилось, - история
России повернула бы на другой путь, вероятнее всего - на путь эволюционный в узком смысле этого
слова. Невозможно даже вообразить, от скольких бедствий и трагедий избавило бы это и нашу
родину, и все человечество.
Однако, размышляя о винах второго демона великодержавия, приведших в итоге к снятию с
него санкции демиурга и к его гибели, мы не можем не спросить себя: но, быть может, эти вины
несет не столько он, сколько неудачные проводники его воли, преемственно возглавлявшие
Российское государство в последние века?
С древних времен вплоть до XX столетия Россия оставалась наследственной монархией.
Поэтому династия становилась сама собой в положение главного проводника воли уицраоров. Но
династию составляли не призрачные автоматы, не идеально пригодные для уицраора агенты, а
живые люди, разнохарактерные по своим врожденным свойствам. Создавалась своеобразная шкала
различных степеней инвольтированности. Иные из монархов становились в известной мере
проводниками демонической воли лишь в силу занимаемого ими положения и, так сказать, логики
власти; отсутствие специальных способностей делало их для уицраора только терпимыми, не более.
Другие оказывались и вовсе непригодными для его целей: вялость умственных движений, крайняя
неуравновешенность натуры или младенческий возраст при отсутствии подходящего регента делали
их неспособными к осуществлению какой бы то ни было целеустремленной цепи деяний. Таких
приходилось устранять насильственным путем (Иоанн VI и Анна Леопольдовна, Петр III, Павел).
Таким образом, столкновение между волей уицраоров и живою пестротой человеческих характеров
было одним из трагических внутренних противоречий того народоустройства, которое уицраор
хранил и укреплял и которое могло возглавляться только наследственным монархом. Принцип
наследственного абсолютизма оказывался инструментом крайне несовершенным, ненадежным,
искажавшим осуществление метаисторического плана уицраоров постоянным вмешательством
случайностей.
Но положение демона государственности осложнялось еще и тем, что, устраняя одних
претендентов на власть и возводя других, к тому же роду принадлежавших, он создавал нечто,
выходившее за пределы его разумения, как и все, связанное с областью этики, ибо уицраоры
аморальны по своей природе. Я разумею сеть человеческой кармы, пряжу вин и воздаяний,
нравственный закон преступления и возмездия. Согласно этому закону, преодолеваемому нечасто и
лишь вмешательством могущественных Провиденциальных начал, вина, не искупленная при жизни,
как бы раздваивается, отягощая не только посмертье совершившего, но и посюстороннюю судьбу
его потомства.
Можно представить себе возникновение капитального
психолого-исторического исследования, построенного на
кропотливом изучении огромного биографического материала о
жизни представителей династии Романовых, - исследования,
которое вскрыло неуклонное осуществление закона кармы от
патриарха Филарета до последнего императора и его детей. В нем
пришлось бы коснуться не только внешнего течения судеб, но и
глубины душевной жизни, внутренних коллизий, проникнуть в
лабиринт которых может лишь тот, кто сочетал эрудицию и
беспристрастие ученого с воображением художника и с интуицией
мыслителя. Я этими данными не обладаю, и в мою задачу входит
лишь указание на возможность такой темы да несколько беглых
замечаний об отдельных узловых моментах этой вековой
династической трагедии.
Умерщвляя своего сына Алексея, Петр I так же мало подозревал о том узле, который он
завязывает, как и его невидимый инспиратор. Бразды правления оказались в руках
последовательного ряда членов династии, право на трон каждого из которых подвергалось
сомнению. Из числа тринадцати монархов, занимавших престол от Петра Великого до Николая II,
четверо взошли на трон путем переворота, а шесть погибли насильственной смертью. В залах
Зимнего дворца и Ропши, в опочивальне Инженерного замка, в шлиссельбургских казематах и в
подвалах революционного Екатеринбурга, даже на освещенной скупым зимним солнцем
петербургской набережной, настигал самодержцев роковой час, а нарастающий клубок вин
переходил, обогащаясь новыми и новыми нитями, в судьбу их преемников.
Таким образом, столкновение между волей уицраора и непонятным ему законом человеческой
кармы было вторым противоречием того народоустройства, которое он охранял и укреплял. Цепь же
дворцовых переворотов оказывалась только выражением этой метаисторической
неупорядоченности в вопросе передачи власти. Лица, стоявшие во главе державы, удачные или
неудачные проводники воли Жругра, несли в посмертии каждый свое. Но ответственность за то, что
в течение двухсот лет демон государственности не сумел и даже не пытался создать исторического
инструмента, более совершенно воспринимающего инвольтацию и обеспечивающего закономерную
смену человекоорудий во главе государственности, мог и должен был нести, конечно, только он сам.
Но главное еще не в этом. Если, рассматривая историческую деятельность уицраора, мы хоть на
миг упустим из виду конечную его цель и мечту - идеальную тиранию, - мы запутаемся в
противоречиях и в конце концов ничего не поймем в разбираемом материале. Цель идеальной
тирании маячила перед вторым уицраором сперва как отдаленная мечта, но со времени Петра
Великого становится заметно следующее: демон великодержавия начинает как бы раскачиваться
между попытками выполнить волю демиурга - и своей собственной тенденцией к превращению
государственности в тиранический аппарат. Это можно проследить в деятельности Анны,
Екатерины II, Павла и, наконец. Александра
I. В конце царствования последнего готовность уицраора к выполнению демиургических
предначертаний гаснет совершенно, и Николай I, став, наконец, послушным орудием охваченного
непомерной гордыней уицраора, вступает на тот же гибельный путь, на который за триста лет перед
тем вступил Иоанн Грозный.
Так приходим мы к пониманию причин, вследствие которых Вторым Жругром была утрачена
санкция Яросвета и тем самым он оказался исторически обречен.
Я не хотел бы, однако, чтобы это рассмотрение деятельности второго уицраора было бы
воспринято в плане запоздалой критики. Это не критика, а попытка оценки исторической
деятельности того, кто три столетия возглавлял созидание цитадели игв внизу, в Друккарге, и
цитадели российского великодержавия ? наверху, здесь. Лишь метаистория может приближаться к
оценке исторических явлений через постановку вопроса: а что произошло бы, если бы в таком-то
случае был бы сделан не этот выбор, а другой, победила бы не эта сила, а противоположная?
Метаисторическое размышление и чувство масштабности помешают при этом задавать вопросы
касательно явлений второстепенных, а усвоенная методика воспрепятствует растеканию в
предположениях фантастических и неправдоподобных. По-видимому, только на этом, пока что, пути
возможно переключение общих положений телеологии, общего понимания истории как цепи знаков
в прочтение этих знаков, в расшифровку действительности, в истолкование конкретных
исторических явлений.
ГЛАВА 3. СНЯТИЕ САНКЦИИ.
Когда граф Пален вырвал, наконец, у цесаревича Александра согласие на отстранение от власти
Павла I, это было согласием именно на его отстранение. Об убийстве полубезумного императора
вопрос не возникал. Предполагалось, что внезапно арестованный государь подпишет акт об
отречении и будет отправлен в Павловск. Но никто из знавших характер Павла Петровича, не мог
быть уверен, что в эту ночь не прольется царская кровь. Цесаревичу предоставлялась полная свобода
тешить себя упованием на благополучный исход предприятия, сколь угодно отгонять мысль о том,
что несчастный маньяк, считавший себя правым всегда и во всем, будет защищать свое царское
достоинство и свои права, пока жив. Такая мысль не могла не гореть в трепещущей душе
Александра. И когда кровь действительно пролилась, он счел себя виновным в отцеубийстве.
Если бы его восшествие на престол было законным, этим он принял бы на себя, как и всякий
самодержавный монарх, груз государственной кармы: тот самый груз, который влечет за гробом,
после распутывания кармы личной, участь строителя-раба в цитадели уицраоров. Теперь же
Александр отягчил свое эфирное существо безмолвным, не формальным, а внутренним согласием на
отцеубийство. Подобное преступление влечет за собою в посмертии падение в глубину
трансфизических магм.
Конечно, то обстоятельство, что этот акт был, в сущности, мерой самообороны и Александра, и
всего общества от деяний власти, внушенных заживо распадающейся психикой Павла 1, облегчает в
высшей степени тяжесть этой вины. Но субъективная совесть Александра говорила ему, что это не
так. Был ли то страх загробного возмездия? Преобладающим оттенком его раскаяния было, по-
видимому, другое: стыд. Стыд - и жалость к убитому. Стыд, жалость и то, ни с чем не сравнимое,
пронизывающе жгучее ощущение, которое составляет самую суть угрызений совести.
Это неотступное чувство, преследовавшее его везде и всегда и не утихавшее с годами,
послужило одним из важнейших слагаемых в той сумме причин, которые привели его к
беспримерному в истории повороту судьбы -- в самом конце царствования и уже за его
хронологическим пределом.
Вторым слагаемым был врожденный мистический склад его натуры. Это был один из носителей
такого характера, такого склада ума и такой концепции чувства, при которых человек ощущает все
свои действия (и тем в большей степени, чем большая власть сосредоточена в его руках) как бы в
непрерывной связи с некими инстанциями Добра и Зла, пребывающими и вне его, и внутри его
души в духовном единоборстве.
Трепет глубокой совести (некоторые поверхностные
наблюдатели принимали его за слабость натуры) и чувство
ответственности достигали мучительной остроты благодаря
стремлению прикладывать ко всему религиозно-нравственный
критерий и склонности к самоанализу. Воля была достаточно
крепка, чтобы выдержать борьбу с Наполеоном, если при этом
сознавалось сочувствие человеческого множества; но недостаточно
устойчива для неуклонного проведения широких замыслов, если в
этих замыслах он был одинок. А одиноким его делало все, и
притом все более и более одиноким: и положение самодержца, и
оригинальность натуры, и склонность к идеям, не находящим
отзвука в эпохе, и коллизии личной жизни, и, наконец,
врожденная скрытность, усугубляемая чувством совершенного
преступления.
Третьим же из главных слагаемых было в натуре Александра то, за что в кругах, близких к
императору и чутких к тому, что от его личности излучалось, его до 1812 года называли "нашим
ангелом", а после победы над Наполеоном прозвали "Благословенным" и "родомыслом
девятнадцатого века".
Можно, конечно, усугубить свою врожденную близорукость до того, что во всех чуждых
явлениях общественно-политической и идейной жизни видеть мотивы только низкие и мелкие.
Тогда в этих прозвищах Александра мы не усмотрим ничего, кроме проявлений монархического
низкопоклонства. Но важно то, что даже низкопоклонство присвоило ему именно эти наименования
и никаких иных. Почему-то ни один льстец даже не пробовал именовать его "мудрым",
"доблестным" или "великим", но множество людей, и не только придворных, но и в слоях
дворянских, купеческих и даже мещанских называли его почему-то именно "Благословенным",
именно - "родомыслом". Может быть, эти прозвища были неточны, философски и исторически не
оправданы; в них сказался, конечно, не вывод метаисторической мысли, а совсем другое: живая
потребность народа, неискушенного в философских и мистических тонкостях, выразить свое
понимание того, что личность этого монарха имеет какое-то особое значение, в высшей степени
светлое, нравственное и, как тогда говорили, "угодное Богу". Очевидно, от личности царя
излучалось нечто, резко отличавшее его от царственно-величественного, иногда благоволящего,
иногда грозного и жуткого, но никогда не "ангельского" излучения личности его предшественников.
Такое излучение дается только глубокою духовной жизнью, привычкой к ощущению своего
этического долженствования и взвешиванием всякого своего шага на нравственных весах.
Эти три слагаемых - глубокая совесть, мистический склад натуры и чувство этического
долженствования себя как самодержца и человека - были проявлениями глубиннейшего существа
императора Александра, его лучшего, его высшего Я.
Противостояло же этому два фактора: врожденный и приобретенный.
Только 1/16 часть крови в жилах Александра была русской. То была наследственность Великого
Петра, прошедшая через психофизическую форму убогого Петра III и душевнобольного Павла. Как
бы отравленная на этих ступенях рода, она смешалась на них с густой, упорной, неуступчивой
кровью владетельных родов Германии. Благоговение перед прусским началом; ощущение всего
немецкого как иррационально-родственного; любовь к милитарной парадности; представление о
высоком, будто бы нравственном значении, милитарности вообще в сочетании с мелочным и
формальным пониманием качеств воина; восторженное, почти экстатическое отношение к
шагистике и муштре - все это передавалось в династии с поразительной неуклонностью из рода в
род, начиная с Петра III и до Александра III включительно. В Александре I это начало было
выражено слабее, чем во многих других, но свободным от него он не был и быть не мог. Это было
сильнее его, потому что это была наследственность.
И, наконец, фактор приобретенный: он играл в деятельности Александра немалую роль, и
притом чисто отрицательную. Это была та "логика власти", которая присуща всякому
единодержавию. Уже самое пребывание на престоле вынуждает монарха порою подчиняться голосу
демона государственности: вопреки морали, вопреки собственной человечности, вопреки высокому
разуму. Многие из таких проявлений, хотя и не все, иные политики бывают склонны именовать
оправдывающими и даже льстивыми терминами: "государственный здравый смысл",
"государственный реализм". Демон великодержавия самостен и абсолютно эгоцентричен. Он не
способен поступаться своими непосредственными интересами ради каких бы то ни было общих
идей. Именно этим объясняются психологически те случаи, когда преобразования, начатые под
влиянием высоких идеалов, замирали, не доводились до конца или искажались до неузнаваемости;
когда государство упрямо отказывалось от малейшего ограничения своего суверенитета ради
объединения с другими для преследования целей общих, а не частных; когда, упираясь в
политическую традицию, точно в землю копытами, власть сопротивлялась силам в собственной
стране, добивавшимся самых насущных, исторически оправданных реформ; когда, наконец,
охваченная животным страхом за собственное существование, она отваживалась на массовые
репрессии, этим отталкивая от себя и тех, кто доселе были ее сторонниками. Надо быть
совершенным родомыслом, чтобы, находясь на престоле, никогда не поддаваться этому голосу.
Александр же, вопреки молве, родомыслом не был.
В его сложной натуре голос "государственного здравого смысла" причудливо скрещивался с
иррациональным страхом перед люциферически-революционным началом, с глубокой
травмированностью психики революционными бурями в Европе. Этот голос спорил с его лучшим Я
все те годы, пока длилась его реформаторская деятельность. Этот голос заставлял его мельчить и
выхолащивать проекты преобразований; звучание этого голоса победно усиливалось, когда с ним
сливался хор реакционных общественных кругов с участием солиста Карамзина, вопиявших за
сохранение крепостного права; этот голос заглушил все остальные перед Отечественной войной,
когда идеолог и осуществитель реформ Сперанский был отправлен в ссылку. Именно это все и
доказывает, что родомыслом Александр не стал, несмотря на несомненные к тому возможности.
Но наступил великий исторический момент, когда
противостояние двух воль в его стране и в его душе - воли
демиурга и воли самодовлеющего великодержавия - внезапно
совпали и раздиравшееся ими сознание царя озарилось блеском
совершенной уверенности в правоте его дела, в помощи Божией -
Наполеон вторгся в Россию.
Провиденциальность исхода Отечественной войны настолько бросается в глаза, что не
нуждается ни в каких пояснениях. Бородинские залпы и зарево Москвы воистину пробудили
дремотное сознание и волю тысячелетнего раба. Что же касается провиденциальности самого хода
событий, эту войну ознаменовавших, то она уясняется скорее всего из тех огромных исторических
итогов, которые война 1812-14 гг. могла иметь, только развиваясь именно так, а не иначе.
Пробуждение самосознания и активизация сил во всех слоях населения были бы невозможны без
мощного толчка, каким явились Бородинская битва, занятие неприятелем древнего, священного
сердца страны и пожар его. Сокрушение империи Бонапартов не совершилось бы, если бы, как
желал Кутузов, русские ограничились изгнанием врага из родных пределов. Проникновение в
русское общество идей и живых впечатлений более зрелой культуры - а последствия этого
проникновения были неисчислимы - оказалось бы немыслимо без перенесения войны на поля
Западной Европы и длительного пребывания русской армии там. Все это очевидно. Гораздо менее
очевидно и менее изучено другое: радикальное отличие первоначальной идеи Священного союза,
принадлежавшей лично Александру, от того, во что выродился Священный союз, когда Александр,
не встречая понимания ни в России, ни на Западе, отступил, и европейская реакция, обретая орудие
в "государственном здравом смысле" и аморальной воле Меттерниха, использовала это учреждение
в интересах местных охранительных начал.
Отблеск высокого этического долженствования всегда мерцал на представлениях Александра о
верховной власти, ее смысле и назначении. С этими представлениями, возникшими еще в юности
отчасти под влиянием Лагарпа и от сопоставления с разнузданным произволом Павла I, он вступил
на престол; исходя из них, он предпринял оборвавшиеся потом реформы; эти представления
маячили перед его мыслью в 1812, 1813 и 1814 годах; и они же осенили высшей внутренней
санкцией идею Священного союза.
Идея Священного союза, как она рисовалась Александру, заключалась, по-видимому, в
объединении всех ведущих наций Европы в некое гармоническое, религиозно-нравственной
истиной вдохновляемое целое, под руководством тех, кто представлялся сознанию того времени
естественными, законными правителями народов. Руководство это становилось инстанцией,
превышавшей суверенитет отдельных наций, и должно было обеспечить Европе безопасность от
войн, переворотов и диктатур, внутреннее спокойствие, развитие духовных сил и постепенное
нравственное совершенствование христианского мира'.
Таким образом, идея Священного союза была первым в истории шагом к объединению
человечества, по крайней мере христианского, сверху, мирным путем. Никаких прецедентов этому
мы не найдем, разве только в космополитической иерократии римских пап. Нужно ли, однако,
показывать, насколько ближе была и идея, и даже методы Священного союза к гуманистическим,
гражданственным предприятиям XX столетия, чем к насильственному жреческому автократизму
средних веков? Дальнейшим этапом этой идеи было не что иное, как расширение идеального объема
желаемого союза до всечеловеческих границ и попытка конкретно воплотить его в Лиге Наций,
потом в ООН и, наконец, во Всемирной федерации будущего.
_______
' Ограниченность Священного союза сферою
христианских народов была совершенно естественна для
религиозно-политического кругозора в начале XIX века. Бросать
Александру упрек в неполной универсальности его идеи так же странно, как, например,
обвинять Петра в том, что он не создал отечественной авиации.
_________________________________________
Метаисторика все это удивить не может. Если предощущение, хотя бы человечески
ограниченное, целей Яросвета как целей превращения всемирного народоустройства в братство
станет его драгоценнейшим упованием, может ли ему показаться странным или психологически
необоснованным то, что первое, приближенное отображение этого замысла возникло в сознании
именно этого монарха? В чьем же тогда сознании, если не в сознании Александра, самого глубокого,
самого религиозного и самого этически чуткого человека из всех, занимавших русский престол?
Но если в каком-либо государстве, за которым стоит уицраор, государственный руководитель
искренно и всерьез провозглашает идеалы этического порядка, за этим следует одно из двух: либо
силы демона великодержавия устраняют такого провозвестника как досадную помеху, либо уицраор
надевает провозглашенный идеал, как маску, на собственную морду, постепенно выхолащивая
первоначальный замысел провозвестника и превращая это замысел в его противоположность.
Тем более этого не могло не случиться с идеей, которою Александр опередил свое время на
целое столетие. Связанный уицраориальным принципом легитимности, император не смог
измыслить никакой высшей надгосударственной инстанции, кроме как доброй воли и живой совести
христианских государей. А так как это были не идеальные люди, а самые обыкновенные короли,
руководимые прежде всего пресловутым "государственным реализмом" и "здравым смыслом", то
можно было сказать с самого начала, что практика дискредитирует идеал, и ничего больше.
Естественно, что в этом величайшем, действительно мировом замысле своей жизни Александр
оказался одиноким еще больше, чем в каком-либо другом.
Через три-четыре года императору стало окончательно ясно, что руководители европейских
держав проникнуться подобными замыслами неспособны; что в умственной сфере России идея эта
не воспламенила ни одного сердца, не нашла отклика ни в одной душе; что государственных
деятелей, на понимание которых император мог бы опереться, нет, - нет ни единого; и что
Священный союз в том виде, как он мечтался, неосуществим. Хуже того: уже будучи создан по его
же инициативе, он неуклонно трансформируется в чисто политический инструмент феодальной
реакции и, в частности и в особенности, в орудие узкой, своекорыстной политики австрийского
двора.
Победителем Наполеона, арбитром великих держав, господином Европы он возвратился в
Петербург. Тонкий дипломат, джентльмен до кончиков ногтей - таким остался он в памяти высшего
европейского общества.
Неисправимый любитель военных парадов, способный проводить часы и дни над изобретением
новой формы петлиц или галунов для какого-нибудь гвардейского полка; царственный всадник, в
минуту торжественного въезда в столицу внезапно бросившийся с саблей наголо за мужиком,
неосторожно перебежавшим ему дорогу; друг Аракчеева - таким узнали его теперь в России.
Таким знал его и Пушкин. Вглядевшись в "бюст завоевателя", он решил, что портрет правдив:
Напрасно видишь здесь ошибку:
Рука искусства навела
На мрамор этих уст улыбку
И гнев - на хладный лоск чела.
Но рука искусства не сделала ни единого движения резцом, чтобы дать понять людям, что перед
ними - портрет мечтателя о превращении человечества в христианское братство; портрет жадного
искателя мистических бесед с престарелой духовидицей, госпожой Крюдинер; портрет неутомимого
читателя Священного Писания, отцов церкви и визионеров Запада; портрет несчастного человека,
часами простаивавшего на коленях в своей одинокой комнате, а ночью плакавшего в подушку как
дитя.
Как понимал он крушение своей мечты об идеальном Священном союзе? Вероятно, он видел в
этом знак того, что его светлый замысел неугоден Провидению. Неугоден не сам по себе, а потому,
что с этим замыслом осмелился выступить он, - он, преступник, нарушитель самых основ
нравственного миропорядка в ночь своего восшествия на престол.
Ему постоянно чувствовалось так, будто Провидение ждет от него какого-то шага, о котором он
не может догадаться. Очевидно, деятельностью своей, как государя, он должен искупить этот грех.
Да и только ли этот? Разве не лежат не нем вины всей династии, этого "темного дома Атридов, где
возмездие переходит с головы на голову"?'
' выражение Д. Мережковского
В 1812 году он надежды Промысла оправдал
- это он чувствует непреложно. Но до и после войны... Что он должен сделать, что? Священный
союз - это, очевидно, то, что следует, но его деяние не принято свыше: он недостоин. Реформы?..
Реформы...
Да: вот была задача, которую он не сумел решить. Вот была последняя оттяжка, данная демону
великодержавия! Быть может, если бы возвращение Александра из освобожденной им Европы
ознаменовалось широкими преобразованиями; если бы в цитадели уицраоров демон сам разрушил
темницу Навны, а его человекоорудие - император - отобразил этот великий акт тем, что, ограничив
права самодержца и отменив жестокие запреты, открыл врата свободному волеизъявлению народа, -
санкция демиурга не оказалась бы снята с демона государственности. Но Жрутр становился все
самовластнее. Косность его росла, надежда на возможность инвольтации его силами Яросвета
иссякла. Его голос - то, что мы называем логикой власти и государственным здравым смыслом,
совпадал с голосом наследственности и с иррациональным страхом перед революцией. Он и раньше
твердил государю, что, становясь на путь реформ, Александр ошибся; после пребывания на Западе
Александр убедился в этом окончательно. Этот голос уверял, что меттерниховский вариант
Священного союза - все же лучше, чем новый тур европейских революций и падение России в этот
потоп. И этот же голос способствовал раздвоению жизни Александра с 1816 года: с одной стороны -
Аракчеев, реакция, военные поселения, Магницкий - то, что могло, казалось, хотя бы отсрочить
бурю, раскаты которой воспринимались издалека; с другой - тайная, напряженная, скорбная жизнь
души, ее уход во внутреннее пространство, метание от идеи к идее, смертельная тоска от желания осмыслить, наконец, свой долг, понять
свое долженствование. Судить о том, на какой именно год падает момент прояснения, момент
отчетливого понимания, что последний отблеск божественных лучей над помазанником и над всей
империей погас, у меня нет данных. Очевидно только, что это произошло в конце царствования.
Но пока этого не совершилось, его религиозная жизнь требовала какого-то действия, видного
всем, какого-то увековечивания его горячей веры, как бы благодарственной хвалы Богу за те
героические дни борьбы с иноземным завоевателем, когда он чувствовал (всего какой-нибудь год из
двадцати пяти лет царствования), что он делает именно то, чего хочет от него Бог. И он приступил к
выполнению своего обета, к сооружению храма в память Отечественной войны. На конкурсе
проектов его поразил необыкновенный архитектурный эскиз: могучие лестницы, поднимающиеся от
реки, глубокие пещерные залы - усыпальницы павших на Бородинском поле, за рядами тяжелых
колонн таящиеся в обрыве высокой прибрежной гряды; над ними, уже на гребне - просторный и
торжественный храм, а еще выше - подобно золотой вершине вознесенная в синеву великолепная
ротонда с царственным куполом. Это был проект Александра Витберга - молодого, почти никому не
известного, даже не питомца Академии художеств. И в императоре заговорил тот, чье тончайшее
художественное чутье, высокий вкус и эстетическая окрыленность способствовали подъему русской
архитектуры до ее зенита, а столицу превратили в один из красивейших городов мира. Проект был
высочайше утвержден мимо всех проектов прославленных академиков, и в 1817 году в Москве на
Воробьевых горах, при стечении пятисот тысяч человек, после торжественного молебствия с
участием нескольких сот иерархов церкви, в присутствии царя, был заложен храм Тела, Души и
Духа.
Но год проходил за годом, а замысел не воплощался. Песчаный грунт Воробьевых гор не мог
выдержать тяжести столь грандиозного сооружения. Витберг был отстранен от руководства
строительством, работы приостановлены. На Воробьевых горах по-прежнему шумели березы и
шелестели пустынные поля.
А он?
Внутренняя тревога гнала его с места на место, из одного дворца в другой, из города в город. В
распутицу и метель, в стужу и зной мчалась, пугая прохожих, императорская карета по полудиким
губерниям, по жалким приземистым городам, по штампованным на одно лицо военным поселениям.
Один за другим восходили и опускались за свинцовый горизонт годы скорбной и уединенной
работы духа внутри самого себя.
Но человека с таким душевным строем, каким был Александр, человека, чья совесть истекала
кровью, как от величайшего преступления, от того, через что другой перешагнул бы, не замечая;
человека, убедившегося за двадцать лет царствования в невозможности озарения государственности
светом высших начал; человека, осознавшего на своих плечах тяжесть религиозного и этического
долга за всю династию и за всю страну; человека, издавна задумывавшегося над высшей правдой
иноческого пути и, следовательно, над искупительным смыслом отречения от престола,
- такого человека эта работа духа неотвратимо должна была привести к выводу,
переворачивающему жизнь в самых ее основах и уводящему судьбу из поля зрения истории в
сумрачную и таинственную даль.
ГЛАВА 4. ПОДВИГ.
- Государственность отягощена первородным грехом; озарить ее невозможно. - Вот в какую
формулу, мне думается, мог бы он облечь субъективный опыт царствования, невольно пользуясь
традиционными понятиями христианства.
Он сам - и как монарх, и как нарушитель в кровавую ночь на 12 марта этических основ ради
благополучия и себя самого, и своей державы, - он сам вдвойне стал носителем этого первородного
греха аморальной государственности. Он чувствует себя ответственным и за тех, кто царствовал до
него, и за тех, кому суждено царствовать в будущем. Может ли он эту ответственность оправдать,
оставаясь на престоле? Но то облагораживание государства, какое вообще осуществимо
практически, грозит расшатыванием всех скреп, революционным взрывом, крушением всего. К
какому-либо иному просветлению нет объективных путей; да у отцеубийцы все равно не было бы на
то субъективного права.
Есть иная правда - надгосударственная. Единственная, в которой он незыблемо убежден.
Покаяние - любовь - духовное делание для человечества во имя Божие.
Что же: торжественное отречение от престола ради монастыря? Но он - не Карл V. Превратить
интимнейшую драму судьбы и души в театрально-мистический маскарад на глазах всего мира... О,
только не это! Монастырь - да, но уйти так, чтобы об этом не подозревал никто. Оставить державу
тем, кто еще молод, исполнен сил, не знает угрызений совести, не заклеймен преступлением, не
догадывается об этих страшных дилеммах этики и религии. Уйти! Уйти безвестным странником, по
пыльным дорогам, из села в село. Какой для него отрадой было бы просить милостыню! Но он
лишен права даже на это. Богатейший из монархов земного шара, в нищенском рубище, клянчит
грош у своих подданных: что за недостойная комедия!.. Нет. Посвятить в тайну двух-трех людей -
без этого не удастся ничего устроить, - в том числе императрицу Елизавету. Она поймет. Она
оправдает и поможет. И уйти так, чтобы все 40 миллионов подданных думали, что он почил. Чтобы
закрытый пустой гроб был опущен на глазах у всех в усыпальницу царского дома.
Когда-то, в минуту величайшей опасности для его страны, он обмолвился, что лучше отпустит
себе бороду и уйдет в сермяге по дорогам, чем покорится врагу. И вот наступило время не слов, а
дел. Враг теперь - не император французов, а сам демон великодержавия, но уйдет он от него
именно так. В армяке или в чуйке, как простой мещанин, доберется до намеченного монастыря.
Постригаться ему еще рано: сперва нужен послух. Поступить в послушание к одному из
подвижников, которые прославили себя мудростью и чистотой жития. Молиться всю оставшуюся
жизнь, очищая себя и искупая. Молиться за Россию. За грешный, кровавый царский род. За
просветление его; за умудрение его; да минует внуков и правнуков чаша возмездия! А если этого не
суждено, пусть зачтется им на суде загробном эта малая лепта, которую принесет он. За них! за всех!
за весь народ, уже покрытый тенью чего-то неведомого, стоящего впереди, - чего-то непостижимо
страшного.
Конечно, ход его мыслей не мог быть точно таким: я привношу оттенки, свойственные моему
сознанию. Нельзя найти никаких указаний на то, что он сознавал или отчетливо чувствовал
существование демона государственности и демиурга как трансфизических личностей, как иерархий.
Кроме того, его должна была долго мучить идея, глубоко вкоренившаяся в церковном, в
конфессиональном сознании: идея о том, что тот, кто помазан на царство, не имеет права
добровольно сложить с себя корону - никогда и ни при каких обстоятельствах, ибо это равнозначно
предательству задач, возложенных на него свыше. Вероятно, эта идея долгое время препятствовала
ему совершить роковой шаг. Препятствовала до тех пор, пока он не ощутил явственно, что с тех сил,
которые руководят его государством, Божие благословение снято и, очевидно, навсегда. Надо
полагать, что только тогда он почувствовал себя вправе на уход. Во всяком случае, направление его
душевного процесса, основные вехи внутреннего пути были, очевидно, такими. Это доказывается
всем предшествовавшим и всем последовавшим.
Ранняя осень 1825 года, солнце, золотая листва. И уже не то мучительное беспокойство, которое
заставляло метаться по всем губерниям и городам империи, но тщательно продуманный план
приводит его в Таганрог. Рубеж жизни достигнут, совершается небывалый поворот судьбы. К
государю не допускается никто, кроме императрицы, лейб-медика и камердинера: время,
достаточное для последних приготовлений. Затем приносится гроб. Из Таганрога на север выходит
высокий пожилой путник в одежде простолюдина, с мешком за плечами, с палкой в
аристократически маленькой руке. А во дворце - заглушенные движения, шорох, шепчущие голоса.
Гроб завинчивают и заливают свинцом. Россия оповещается о скорбном событии - безвременной
кончине императора Александра. Лейб-медик рисует профиль государя на смертном одре: это в
столице должно послужить доказательством, что император действительно умер и в гробу
действительно его тело. И гроб везут через всю Россию, чтобы в Петербурге опустить его с
подобающими церемониями в усыпальницу царской фамилии.
Историческая наука еще не произнесла своего авторитетного приговора над тем, что до сих пор
носит в литературе странное наименование: "Легенда о старце Федоре Кузьмиче" '
' Слово "легенда" здесь неуместно во всяком
случае, так как научному сомнению подвергается не историчность
самого Федора Кузьмича, но идентичность его императору
Александру.
. По-видимому,
силы Жругров - и второго, и третьего - немало потрудились над тем, чтобы создать и в династии, и в
обществе, и в научных кругах такое умонастроение, при котором самое предположение об уходе
императора Александра казалось бы фантастическим. Это естественно. В глазах государственной
церкви подобный акт оставался изменой, предательством, духовным преступлением. Глазам
династии он представлялся грозным соблазном для народа, опасным прецедентом, вызывающим сомнение в
законности пребывания на троне всех последовавших монархов и, уж во всяком случае, сомнение в
моральном существе государства. Понятно, что до гибели второго уицраора серьезное научное
исследование этого вопроса оставалось практически неосуществимым. Когда же в трансфизических
слоях России власть принял Третий Жрутр, возникло другое, не менее внушительное препятствие:
чтобы над кем-либо из государей низвергнутой династии сиял ореол подвига, самоотречения,
святости, допустить было нельзя. И все же обнаруживаются новые данные, ждущие изучения. За
рубежом появляются исследования, замалчиваемые здесь. После революции наука, став послушной
рабой третьего уицраора, поспешила дискредитировать имена многих деятелей прошлого, но мало к
кому она отнеслась столь враждебно, как к Александру I. Его образ развенчивали, стремились
унизить, измельчить, запачкать, стремились сделать психологически нелепым самое предположение
о реальности его ухода. В этом, быть может, сказалась интуитивная догадка о том, что новый демон
великодержавия приобрел в лице этого великого духа непримиримого и могущественного врага. На
"легенду" о старце Федоре Кузьмиче опустилось точно заговорщицкое молчание, и даже тот
потрясающий исторический факт, что при вскрытии гробниц Петропавловской крепости гроб
Александра I оказался пустым, остался почти никому не известен.
Я не могу вдаваться здесь в изложение аргументов в пользу этой так называемой легенды. Я не
историческое исследование пишу, а метаисторический очерк. Тот же, перед чьим внутренним
зрением промчался в воздушных пучинах лучезарный гигант; тот, кто с замиранием и благоговением
воспринял смысл неповторимого пути, по которому шел столетие назад этот просветленный, - того
не могли бы поколебать в его знании ни недостаточность научных доказательств, ни даже полное их
отсутствие.
О, сто лет назад он был еще совсем, совсем не таким. Сохранился портрет во весь рост старца
Федора Кузьмича, написанный неопытной кистью местного (кажется, тобольского) живописца. Этот
документ был опубликован '.
' Жизнеописание отечественных подвижников
благочестия XVIII и XIX веков. Изд. Январь. 1906 г. Афонский
русский Пантелеймонов монастырь.
Он красноречивее любых доказательств. Он ошеломляет.
Огромный, голый, полусферический череп. Над ушами - остатки волос, совершенно белых,
наполовину прикрывающих ушные раковины. Чело, на "хладный лоск" которого "рука искусства"
наводила когда-то тайный гнев, теперь почти грозно. Губы, отчетливо видные между усами и редкой
бородой, сжаты с невыразимой скорбью. В глазах, устремленных на зрителя, - суровая дума и
непроницаемая тайна. Горестной мудростью светят эти испепеленные черты - те самые черты,
которые видели мы все столько раз на портретах императора, - именно те. Они преобразились
именно в той мере и именно так, как могли бы преобразить их года и внутренний огонь подвига.
Для того чтобы "подделать" это портрет, чтобы умышленно (да и ради чего?) придать старцу
нарочитое сходство с Александром и при этом с такой глубиной психологического проникновения постичь всю логику духовной трагедии этого царя, - для этого
безвестный живописец должен был бы обладать прозорливостью гения. Но здесь не может идти
речь не только о гении, но даже о скромном таланте: как произведение искусства портрет почти
безграмотен.
Я невольно начинаю аргументировать. Мне бы хотелось привлечь все средства, чтобы передать
другому свое знание. Потому что великих властителей с подобным историческим катарсисом едва
ли удастся насчитать в мировой истории больше, чем пальцев на одной руке. Диоклетиан? Но,
отказавшись от власти, он ушел не в "пустыню", а просто в частную жизнь, как и Сулла. Карл V? Но
он и в монастыре св. Юста не забывал государственных дел, а жизнь его там была окружена таким
комфортом, какому позавидовал бы любой герцог. Нет, мне вспоминаются некоторые государи
Индии, воистину великие, - великие духом. Приходят на ум образы Чандрагупты Маурья, основателя
первой Индийской империи, после блестящего царствования отрекшегося от трона, вступившего на
аскетический путь джайнов и покончившего жизнь тем искупительным самоубийством, которое
допускается в этой религии: отказом от пищи; одна из колоссальнейших фигур всех времен и
народов, император Ашока, после сокрушительной победы над государством Калингой постигший
греховность убийства человека человеком, возвестивший об оставлении им пути "завоевания мира"
ради пути распространения благочестия и после длительного царствования, едва ли не светлейшего
в истории, принявший буддийский монашеский сан. Но все эти судьбы глубоко индивидуальны. И
второй истории о тайном уходе государя могущественной державы и о смерти его через много лет в
полной безвестности я не знаю.
Мое горячее желание - чтобы это было, наконец, понято. Именно поэтому я иногда прибегаю к
историческим аргументам. Но этого я не должен, этого я не хочу. Это - задача исследователей. Я же
- безо всякой, конечно, аргументации - могу только чуть-чуть указать на метаисторический смысл
некоторых явлений.
Те годы совпали с последними годами жизни русского святого, которого можно и должно
поставить рядом с великими подвижниками далеких времен: преподобного Серафима Саровского.
Молва о нем широко разливалась по стране, и среди почитателей Саровского, пастыря и чудотворца,
обозначились имена с великокняжеской титулатурой.
В конце 1825 года в Саровскую обитель прибыл неизвестный человек средних лет. Его
исповедовал сам преподобный Серафим, и вновь прибывший был принят в монастырь под начало
преподобного как послушник под именем Федора. Его происхождение и прошлое оставались не
известными, по-видимому, никому, кроме преподобного.
Миновало несколько лет - время, достаточное для того, чтобы официальная версия о смерти в
Таганроге императора Александра крепко вошла в общественное сознание. Немногие посвященные
свято хранили тайну: каждый понимал, что приоткрыть хоть крайний уголок ее значит закончить
жизнь в казематах Шлиссельбурга либо в других, еще более скорбных местах. У всех было еще
свежо в памяти 14-е декабря, и малейший слух, способный посеять сомнение в правах императора
Николая на престол, был бы истреблен в самом зародыше. Императрица Елизавета умерла. Новый
государь наложил руку на ее письма и дневники, прочитал их в полном уединении и
собственноручно сжег в камине.
Сжег в камине. Но прошло немного времени, и в Саровскую обитель, отстоявшую от
Петербурга на тысячу двести верст, внезапно пожаловал он, государь император. Аршинными, как
всегда, шагами, выгнув грудь колесом и глядя вперед стеклянным, трепет наводящим взором,
прошествовал он со свитою в скромный храм. На паперти его ждал в праздничных ризах маленький
горбатый старичок со множеством мелких морщин и с голубыми глазами, такими яркими, будто ему
было не семьдесят, а семнадцать лет. Император склонился, и его пушистые, благоухающие,
холеные подусники коснулись руки святителя - бледной, с загрубевшими от постоянной работы
пальцами, но странно пахнущей кипарисом.
После торжественной службы и не менее торжественной трапезы государь удалился в келью
настоятеля. И там в продолжение двух или трех часов длилась беседа троих: Серафима Саровского,
Николая I и того, кто теперь трудился в Сарове под смиренным именем послушника Федора.
Что почувствовал Николай, увидев своего предшественника на престоле, родного брата, здесь, в
глуши, нарушаемой лишь колокольными звонами, в простой черной рясе? Сколь ни был он упоен
всегда собственным величием, но в первую минуту встречи смешанное чувство трепета, ужаса,
скорби, преклонения, странной надежды и странной зависти не могло не пройти волной по его
душе. В духовные трагедии такого рода, как трагедия его брата, он не верил никогда, все подобное
казалось ему или блажью, или комедией. Теперь - может быть, всего на несколько часов или даже
минут - он понял, что это не игра и не безумие; и смутная радость о том, что за него и за весь
царский род предстательствует этот непонятный ему искатель Бога, в нем шевельнулась.
О чем же они беседовали? Обстановка исключала возможность малозначащих тем или
расспросов о личной жизни каждого. Не для этого одолел император тысячу верст на лошадях.
Уговаривал ли его Александр Павлович о тех преобразованиях, от которых когда-то уклонился сам?
Не на лошадях, а пешком одолел он тысячу верст от Таганрога до Сарова и не из окна кареты
узнавал и узнал свою страну. И если его многому научили страшные зрелища российской жизни, то,
уж конечно, в первую очередь тому, что отказ от немедленного освобождения крестьян - морально
чудовищен и политически безумен.
Но к чему могла привести эта беседа? О чем бы Александр ни просил, о чем бы ни увещевал
брата, как ни пытался бы передать ему выстраданное знание - как и что могло бы дойти до молодого
самодержца, пребывавшего в зените своего могущества? - Они говорили на разных языках.
Государь вернулся в Петербург. Логика власти продолжала свой неукоснительный ход. И та
слепота, которую политики того времени считали государственным здравым смыслом и назвали бы,
вероятно, государственным реализмом, если бы это словечко уже было изобретено, продолжала
стремить империю к ее концу.
Конечно, только накануне своего ухода мог император Александр надеяться на то, что
индивидуальный подвиг, или хотя бы даже духовный труд всей Небесной России, в состоянии
упразднить кармическую сеть династии, спасти ее от неотвратимой мзды. Когда, давно уже покинув
Саров, он в глубокой старости умирал в сибирской тайге, сознание его было уже безмерно яснее и
он прозревал в такие глуби и выси, о каких вначале, вероятно, не подозревал.
Что заставило его покинуть Саров, мы не знаем. Преподобный Серафим преставился в 1832
году, а осенью 1836-го к одной из кузниц на окраине города Красноуфимска подъехал верхом бедно,
хотя и чисто одетый, очень высокий человек преклонного возраста. Он просил подковать ему
лошадь. Но и облик его, и манера речи показались кузнецу и народу, там толпившемуся,
необычными и странными. Задержанный и направленный в городскую тюрьму, он назвался
крестьянином Федором Кузьмичем, но от дальнейших разъяснений отказался и объявил себя
бродягою, не помнящим родства. Его судили именно за бродяжничество и сослали в Сибирь на
поселение, предварительно наказав еще двадцатью ударами плети. Местом поселения была
назначена деревня Зерцалы Томской губернии.
Так начался сибирский период его жизни - долгий, 28-летний период. Казаки, крестьяне, купцы,
охотники, священники - все принимали горячее участие в его судьбе, так как его скитальческая
жизнь, благочестие, врачебная помощь, которую он оказывал населению, и религиозные беседы,
которые он вел, скоро стяжали ему ореол праведности и прозорливости. Но сам он считал себя
отягощенным великим грехом и, где бы ни случалось ему жить, большую часть времени проводил в
молитве. Везде и всегда с ним было несколько религиозных книг, икона Александра Невского и
маленькое слоновой кости распятие, поражавшее всех нерусским характером работы. О своем
прошлом Федор Кузьмич не говорил никогда, никому, даже оказывавшим ему особое уважение
епископам Иннокентию и Афанасию Иркутскому. Лишь иногда в его речах слушателей поражало
такое глубокое знание событий 1812 года, такие подробные воспоминания о жизни высших
петербургских кругов, какие могли бы быть достоянием только их непосредственного участника.
Скончался Федор Кузьмич в 1864 году. Детской дерзостью была бы попытка догадываться о
том, какие дали "миров иных" приоткрывались ему в последние годы и в какой последовательности
постигал он тайну за тайной. Каждый из духовных путей единственен и во многом неповторим;
общи и закономерны лишь основные принципы.
Но один из этих принципов заключается в том, что так называемый "узкий путь" (а варианты
узкого пути содержатся во всех верховных религиях) не только предызбавляет восходящего от
посмертных спусков в чистилища и страдалища души, но и сокращает его пребывание в мирах
просветления. Ибо часть того труда над просветлением материальных покровов своей монады,
который большинству из нас приходится совершать уже по ту сторону смерти, подвижники
совершают здесь. Степень просветления, достигнутого здесь, предопределяет быстроту
восхождения, совершаемого там.
С легким дыханием, едва касаясь земли тех миров, взошел Александр Благословенный через
слои Просветления в Небесную Россию. Там возрастало его творчество, там ждала его лестница
просветлений новых и новых, пока у нас проходили десятки лет.
Тому, кто в годину величайшей опасности возглавил обороняющийся народ и обеспечил
освобождение Европы, дано стать главою просветленных сил России в их борьбе с силами
античеловечества, с уицраорами нашей метакультуры и с самим Гагтунгром.
Архистратиг Небесного Кремля, он ныне еще там, в Святой России. Но возрастает его духовная
мощь, его светлота; он восхищается выше и выше, он уже входит в Небесный Иерусалим - в
голубую светящуюся пирамиду, в наивысший Трансмиф Христианства.
Тому, кто подвигом на себе разорвал петли и узлы царственной кармы, предстоит в грядущем
стать освободителем тех, кого эта карма привела в вековой плен: гигантов-узников в цитадели игв и
уицраоров.
Тому, кто некогда заложил в столице России великий храм, так и оставшийся
неосуществленным вторым демоном великодержавия, дано возглавлять, вместе с бессмертным
зодчим этого храма, сооружение неповторимого святилища: оно скоро станет обителью Звенты-
Свентаны, пречистой дочери Яросвета и Народной Души.
Битвы, следующие одна за другой, между Синклитом России и античеловечеством, возглавляет
он. Но когда борьба демиурга с демоном великодержавия завершится освобождением Навны и
Звента-Свентана примет просветленную плоть в Небесном Кремле, он покинет вершину Российской
метакультуры, чтобы вступить в Синклит Мира - те сферы, которые уже и теперь видели его у себя
сияющим гостем.
Мчащимся светло-туманным всадником, чье приближение
вздымает в телесной среде тех миров как бы искрящиеся волны
силы и радости, проносятся он с ангелами, с даймонами, с
воинствами Синклита к стенам Друккарга. Он - всадник, но его
конь прекрасен и высокоразумен, - одно из существ животного
царства, поднявшихся выше Хангвиллы. И смысл совместно
одолеваемых ими дорог и совместно совершаемых битв есть смысл
союза между просветленным человечеством и просветленным
царством животных.
Так развязал Александр узлы своей кармы, А его брат Николай? А второй уицраор,
предоставленный Яросветом самому себе?
Упоенный победами, Жругр встречал теперь в воле демиурга не помощь, а досадное
препятствие, и это не вызывало в нем ничего, кроме бешенства. Начиналась долгая эра борьбы - той
борьбы, которой суждено было в грядущем перелиться через рубежи сверхнарода и из борьбы за
Россию превратиться в борьбу за спасение человечества.
Так Николай I, послушное орудие демона великодержавия, повторит, сам того не понимая,
богоотступничество Грозного. Сопоставление этих двух исторических фигур может показаться
странным, но только историку: для метаисторика оно обоснованно и логично. Разные культурно-
исторические возрасты) эпохальные климаты, несхожие политические ситуации, различные
индивидуальности обоих уицраоров и, наконец, контрастность характеров обоих царей... да, да, они
так велики, что заслоняют общую суть, затаенную в их судьбе и метаисторическом значении.
Особенно несхожими кажутся эти два характера. Ведь и тиранствовать можно на разные лады, в
разном, так сказать, стиле... И все же эти различия - только на поверхности. Когда взбешенный
Николай направлял на подданного взор студенисто-светлых глаз с двумя черными дробинками
зрачков, несчастный леденел и окаменевал совершенно так же, как окаменевал боярин или холоп
под ястребиным взором Грозного.
Когда Николай, разыгрывая роль непостижимого в своем великодушии и возвышенности своих
стремлений монарха и, сам веря в этот фарс, доводил Рылеева до покаянных рыданий, а мудрого и
неподкупного Пушкина - до хвалебных песнопений праправнуку Петра, - разве не приходит на
память садистское комедиантство Иоанна IV? Разве не оба они веровали - пьянящей и ослепляющей
верой гордыни - в великолепную формулу: "в небе - Бог, на земле - я"? Разве не чтили самих себя,
как пастырей душ и телес, возвышенно-одиноких в своем знании того, что этому стаду нужно и что
не нужно, что благополезно ему и что погибельно?
Николай I и Иоанн IV знаменовали собой зенит мощи демона великодержавия - во-первых; его
вступление на путь борьбы с демиургом сверхнарода - во-вторых; доведение тиранической
тенденции до предела - в-третьих; и начало процесса государственной гибели - в-четвертых.
Синхроническую параллель неудачным польским и ливонским войнам в конце царствования
Грозного составляет Крымская война. Опричнине соответствует террористически удушающий
режим Николая, причем роль дворянства, выдвигавшегося Иоанном через опричнину, теперь играет
бюрократия. Самоубийство Николая, дожившего до начала краха своего сооружения, параллельно
ужасной смерти Грозного. Существенно, конечно, не то, что один добровольно принял яд, а другой
яростно, в паническом страхе, сопротивлялся своей кончине; важно то, что обе эти смерти -
ярчайшие образцы двух духовно-государственных банкротств.
Дата добавления: 2019-01-14; просмотров: 116; Мы поможем в написании вашей работы! |
Мы поможем в написании ваших работ!