Практика судебного красноречия
Риторическое движение в конце V—начале IV вв. было, очевидно, гораздо шире, чем нам известно. Ряд случайностей сохранил одни имена и позволил другим навсегда погибнуть. Самым распространенным видом практической риторики в Греции было красноречие судебное. Человек, произносивший речь в суде как ответчик, подвергал риску свое имущество, свободу, жизнь или ставил под тот же удар другого человека, выступая в качестве обвинителя. Судьба обвинителя или обвиняемого целиком зависела от судебного вердикта. Такой, в буквальном смысле, кровной заинтересованности в силе звучащего слова не знали даже поэты. Поэтому практически все знаменитые ораторы, включая Демосфена и Цицерона, имели судебную практику.
Из прославленных судебных ораторов Аттики V в. до н.э. история сохранила нам имена Антифонта, Андокида и Лисия. Их творческие поиски были тесно связаны с теорией правдоподобия — важнейшим постулатом судебного, да и любого другого, красноречия в Аттике. Так стали называть особый тип аргументации, когда за неимением фактических улик или достоверных свидетельств о реальности какого-либо события, оратор раскрывал логическую или психологическую зависимость между лицами и происшествиями и признавал, что событие могло иметь место, если оно похоже на то, что часто случается в жизни, и потому вероятно. Довод "правдоподобия", "вероятности" (ε’ικοσ) и требование "подобающего", "должного" (πρ’επον) надолго определили способы убеждения о софистике1. Так, например, еще в руководстве Тисия находим: "...слабые обвиняются в нанесении побоев — это неправдоподобно, однако если обвиняемый силен, то и тогда неправдоподобно, потому что [если бы он это сделал] это грозило бы показаться правдоподобным"2. Утверждение, явно отдающее полемическим задором и выстроенное по принципу антитезы. Подчеркнуть психологическую достоверность поведения обвиняемого означает "слабейший довод делать сильнейшим". Подобный ход мысли помогал оратору строить вымышленные сюжеты, вкладывать "психологическую начинку" в мифы, примеры чему мы находим в "парадных" речах Горгия и Исократа. "Изображение событий как вероятных и правдоподобных не было изобретением учителей красноречия, но, превращенное ими в постоянный прием рассуждения, оно определило собой основной характер риторической прозы — ее повышенный интерес к общему, общезначимому и очень малую заинтересованность в конкретном, неповторимом, индивидуальном... Ориентация на общее и целое определяла в свою очередь и сам характер работы оратора: его притягивала к себе не столько новизна предмета, сколько возможность подводить один и тот же предмет под все новые и новые категории, освещать его с разных сторон и устанавливать все новые и новые связи его с другими предметами. Отсюда неограниченная возможность вариаций и экспериментов на одну и ту же тему и отсюда же — способность оценивать одно то же прямо противоположным образом, о чем Платон с усмешкой свидетельствовал в своем "Федре" (267, а—в): "Они дознались, будто вместо истины надо почитать более вероятность, и силой своего красноречия выдают малое за большое, а большое — за малое, новое представляют древним, а древнее — новым и измышляют по любому поводу то сжатые, то бесконечно пространные речи"3.
|
|
|
|
Суровый аристократ Антифонт, заплативший в 411 г. до н.э. за участие в антидемократическом (олигархическом) заговоре жизнью, известен как создатель речей, пронизанных трезвостью и деловитостью, хотя их композиция еще очень неумела. По всей видимости, Антифонта можно назвать оратором в "уголовных процессах", ибо все пятнадцать речей, сохранившихся до наших дней, относятся к делам об убийстве. В это число вошли три речи, предназначенные для произнесения в суде, и двенадцать — так называемые тетралогии Антифонта — сборник риторических упражнений. В тетралогиях Антифонт разработал систему аргументации, которой говорящий может воспользоваться как для обвинения, так и для оправдания подсудимого. Воображаемый судебный казус, хотя и почерпнут из реальной судебной практики автора, здесь дается в самых общих чертах. Аргументация в целом тоже сводится к знаменитым школьным "общим местам", но пригодна для доказательства правдоподобия или неправдоподобия каждого случая. Стремление выработать язык, понятный для наиболее обширной аудитории, выгодно отличает практического оратора Антифонта от теоретика Горгия. Отсюда и его любовь к "ключевым словам", пристрастие к смелым, образным выражениям (например: "Вследствие моего бездетства я заживо буду зарыт" — т.е. "лишившись сына, я стану мертвым при жизни")4; почти полное отсутствие у него горгианских фигур (например, удвоения, риторического вопроса) и умелое нагнетание "пафоса", апеллировавшего скорее к чувствам, чем к разуму слушателей. Ораторское наследие Антифонта простодушно и архаично, но некоторые из его "общих мест" (например, восхваление справедливости законов и судей, заявление подсудимого, что он заслуживает сострадания, а не наказания и т.д.) стали общими местами в дальнейшей практике судебных речей.
|
|
|
|
Своеобразие и "простота отличают речи и другого афинского изгнанника — Андокида, схваченного в связи с делом гермокопидов (осквернителей герм). Подобно Антифонту, он еще не знает искусства этопеи и бесхитростно повествует о своей вине и невиновности. Понятие этопеи (искусства создания характера) связано в аттической прозе с именем Лисия.
1 В так называемой "Риторике к Александру", авторство которой долгое время приписывали Аристотелю, хотя, вероятнее всего, она была создана в 40-е гг. IV в. до н.э., даются практические советы, как использовать аргумент "эйкос" (вероятность) в ораторской практике: "Правдоподобно то, при упоминании чего в уме слушателя встают знакомые примеры. Так, если кто начинает говорить, что хочет видеть родину великой, своих домашних счастливыми, врагов несчастными и другое в том же роде, то все это вместе покажется правдоподобным. Ведь любой человек, слыша это, сознает, что и сам он испытывает подобные чувства по отношению к таким вот предметам..." Аристотель в "Риторике" отзовется на подобный способ доказательства саркастически: "На слушателей действует и то, чем до отвращения часто пользуются сочинители речей (оЧ.Хоуо'урафт): "Кто же этого не знает?", "Все знают!" Слушатель в смущении соглашается, чтобы разделить суждение "всех остальных" (III, 7 1408 а).
Дальше автор "Риторики к Александру" советует, как использовать правдоподобие в судебных прениях, включая в обвинительную или защитительную речь те страсти, "которые от природы присуши людям. Например, если случится кому-нибудь оскорбить или испугаться, часто делать одно и то же, обрадоваться или огорчиться, гореть желанием или освободиться от страсти... Эти и подобные им страсти у всей человеческой природы общие, и слушателям они знакомы. Вот то, что привычно людям от природы, и это то, что надо включать в речь.
Вторая часть правдоподобия -- это обычай, то, что любой из нас привык делать. Третья — выгода..." Аристотель предлагает в качестве опровержения такой агументации ссылку на индивидуальные особенности говорящего: "Если же основания привести не можешь, [скажи], что тебе, мол, отлично известно, что слова твои неправдоподобны, но таков уж ты от природы; ведь люди находят неправдоподобным, что можно по своей охоте делать что-либо кроме выгодного." (Ш, 15, 9; 1417а). Так сторонник платоновской идеи об истинности знания расправляется с софистическим тезисом "мнения".
2 См. подр.: Платон. Федр, 273 а—е. Аристотель в "Риторике" приписывает это рассуждение Кораку (Arist., Rhetor., II, 24,15; 1402 а).
3 Миллер ТА. От поэзии к прозе. С. 62—63.
4 История греческой литературы. Т. 2. С. 239.
Лисий (ок. 459 — 380 гг. до н.э.)
Как нередко случалось в истории красноречия, Лисия подвигли на ораторскую деятельность жизненные невзгоды. Комментаторы утверждают, что свою первую речь Лисий произнес, когда ему пошел шестой десяток лет, и он, разоренный и многое претерпевший в ходе олигархического переворота (404 г. до н.э.), известного как правление Тридцати тиранов, вынужден был выступать обвинителем на процессе против виновника гибели брата. Политическая речь Лисия "Против Эратосфена, бывшего члена коллегии Тридцати" — драгоценное свидетельство истории и один из самых достоверных источников биографии самого оратора. Рассказывая историю семьи, Лисий упоминает Перикла, призвавшего его отца Кефала в Аттику на самых выгодных для него условиях. Становится ясным, что метек (т.е. иноземец, человек не пользующийся всеми правами афинского гражданина) Кефал был не только искусным оружейником — Лисию с братом он оставил мастерскую щитов, — но и человеком, разделяющим демократические убеждения Перикла1. Без ложной скромности Лисий говорит о заслугах семьи перед новой родиной: "...мы исполняли все обязанности по снаряжению хоров, делали много взносов на военные надобности, были друзьями закона и порядка и исполняли все требования правительства, врагов у нас не было никого, а многих афинян мы выкупили у неприятелей из плена"2. Из сказанного Лисием здесь и в других речах складывается нравственный идеал человека — гражданина демократического полиса, утверждаемый оратором на всем протяжении его творчества:
гражданин призван соблюдать все обычаи и выполнять все религиозные обряды и повинности, возложенные на него полисом с максимальным рвением и бескорыстием;
гражданин должен быть самоотверженным воином, всегда готовым защищать родину на суше и на море;
он обязан выполнять все законы и постановления Народного собрания, все требования правительства;
в случае назначения его на общественные должности и магистратуры, он должен не только выполнять их честно, но и дать полный отчет о сделанном после окончания службы;
он обязан быть хорошим семьянином, заботиться о родителях, правильно воспитывать детей, выдавать своих сестер за хороших людей с хорошим приданым;
высоко ценились также траты на общественные нужды собственных средств в размерах, превосходящих минимально необходимые;
похвальным было редкое обращение в суд, умение не иметь врагов и улаживать проблемы полюбовно, прибегая к помощи дружеского третейского суда3.
Как справедливо замечают Л.Г. Маринович и ГА. Кошеленко, в афинской юридической мысли и судебной практике существовал привлекательный принцип: человек, живший как образцовый гражданин в ходе судебного заседания должен был пользоваться определенными преимуществами4. Хотя сегодня нам кажется несколько наивным признание одного из клиентов Лисия "в случае какого-либо несчастья выступать на суде с большей надеждой на успех" (Lys., XXV, 12-13)."
По правилам афинского суда, тяжущиеся стороны могли говорить только по существу того конкретного дела, которое рассматривалось на данном заседании. Но любопытно, что изображение предшествующей "праведной" жизни говорящего и его заслуг перед государством не считалось не относящимся к делу. Естественно, противник изображался человеком, нарушающим нравственные идеалы и живущим не по правилам. Этический комплекс гражданина полиса, к которому постоянно апеллирует Лисий, базируется на сократовской этике. В частности, С.И. Соболевский указывает на косвенные данные, подтверждающие влияние Сократа на творчество Лисия, чей брат Полемарх посещал школу прославленного философа5.
С другой стороны, в речах Лисия можно подметить очевидные признаки школы софиста Тисия, у которого, по свидетельству древних, Лисий учился в 70-х гг. до н.э. в Италии. Пример тому — начало все той же XI речи, которая цитировалась выше: "Не начать обвинение мне кажется трудным, а окончить речь, так велики и многочисленны преступления этих людей. Поэтому, если бы обвинитель стал говорить ложь, то не мог бы инкриминировать им факты хуже действительных; а если бы и хотел держаться истины, то не мог бы пересказать всех их злодеяний; неизбежно бы у обвинителя не хватило бы или сил, или времени" (Lys., XI, 1). Почти песенный зачин, преувеличенный пафос и размеренный ритм этого вступления демонстрируют нам ученический, декламационный стиль оратора. Действительно, из исторических свидетельств мы знаем, что "Речь против Эратосфена, бывшего члена коллегии Тридцати" была первой и единственной речью Лисия, которую он произнес сам. В этой "пробе пера" мастера еще заметны механически усвоенные приемы школы, такие как фигура мысли, риторический вопрос: "Выходит так, подлый негодяй, ты возражал, чтобы нас спасти, но арестовывал, чтобы казнить?" (XI, 26).
Но вот "приступ" (вступление) завершен, и Лисий переходит к "диэгезе" (повествовательной части), в которую мастерски вплетается вся аргументация обвинения. Увлеченный материалом, Лисий забывает искусственные формулы ораторских ухищрений и говорит логично, ясно, убежденно. Описав причины ненависти Тридцати тиранов к своей семье, Лисий кратко излагает формальный повод обвинения против Эратосфена: будучи членом коллегии Тридцати, он лично арестовал и отправил в тюрьму ни в чем не повинного Полемарха, брата оратора, где ему "приказали выпить яд", а позднее не позволил семье "достойно похоронить" безвинно убитого (Lys., XI, 17). Однако композиционный упор обвинения против Эратосфена оратор строит на разоблачениях, имеющих более общественное звучание, нежели частное. С величайшим публицистическим пафосом Лисий описывает ужасающие беззакония, творимые в период правления Тридцати: "Многих граждан они изгнали на чужбину к неприятелям, многих несправедливо казнили и лишили должного погребения, у многих полноправных граждан отняли права гражданства, дочерям многих граждан, бывших уже невестами, помешали выйти замуж. А теперь они дошли до такой наглости, что явились сюда и оправдываются и говорят, что они ничего дурного и позорного не сделали". И далее от патетических обличений Лисий обращается к квалификации преступления — он апеллирует к недавней истории и предшествующим судебным решениям: "Получается вопиющая несправедливость: вы приговариваете к смертной казни стратегов, победителей в морском сражении, за то, что они, по их заявлению, вследствие бури не могли подобрать упавших в море людей: вы считали своим долгом посредством наказания стратегов воздать дань уважения храбрости погибших. Так не должны ли вы подвергнуть высшей мере наказания этих злодеев — и их самих, и детей их — за то, что они, бывши частными лицами, по мере сил способствовали вашему поражению в морском бою (роковое сражение при Эгос-Потамосе в 405 г. до н.э. Лисий приписывает измене олигархов. — Е.К.), ставши у власти, как сами признаются, казнили множество граждан без суда" (Lys., XI, 36).
Оценивая положение государства в период правления Тридцати, Лисий проявляет себя как патриот Афин, который без боли не может видеть в Акрополе иноземный гарнизон и оскверненные святыни (XII, 92—96). Поэтому столь естественным и логически верным кажется самое серьезное политическое обвинение, выдвинутое оратором лично против Эратосфена: "...будь он действительно порядочным человеком, он прежде всего не должен бы был входить в состав незаконного правительства" (XII, 48). Наконец, оратор достигает высокого эмоционального накала, способного вдохновить слушателей-судей на принятие по-настоящему гражданского решения — осуждения режима Тридцати, которые "дошли до того в своем высокомерии, что старались приобрести вашу верность не путем общения с вами в материальном благосостоянии, а надеясь на то, что вы будете их сторонниками, если они заставят вас участвовать в их позоре... Я кончу обвинение. Вы слышали, видели, пострадали; они в ваших руках, судите!" (XII, 92—96). Прием антитезы служит Лисию основным средством обличения противника. Виновность ответчика сама собой проистекает из той воображаемой линии поведения, которой он должен был следовать и которая, по сути, являлась неписанным морально-этическим кодексом афинского гражданина. Сам способ изложения Лисием обстоятельств дела (в современном понимании — результатов расследования) служит обвинением лицу, против которого выступает оратор.
У нас нет достоверных свидетельств о том, как завершился возбужденный Лисием процесс против члена правления Тридцати тиранов, но мы знаем, что в дальнейшем утративший состояние отца оратор избрал себе профессию логографа (λογογρ’αφοι — изготовитель речей для других), в качестве которого написал речь для афинянина Евфилета "Об убийстве Эратосфена". В знаменитом справочнике "Реальная энциклопедия классических древностей в алфавитном порядке" делается предположение, что убитый соблазнитель жены Евфилета был заклятым недругом Лисия, и последний не случайно согласился составить защитительную речь для оскорбленного мужа7.
Речь об убийстве Эратосфена является хрестоматийным примером мастерства Лисия-логографа, классика искусства этопеи (ηθοποια — букв, "творчество характеров"). В красочно написанном повествовании рядового афинского гражданина перед читателем развернута картина нравов современного Лисию общества. Здесь обманутый муж, его соперник — известный соблазнитель, о котором служанка говорит: "Такова уж его специальность" (I, 16), наперстницы-рабыни — как на подбор будущие персонажи новоаттической бытовой комедии. В изображении быта и простого человека Лисий не знает предшественников, равных себе по мастерству. Его подзащитный, человек обыкновенный, не может похвастаться своими подвигами на воинской или государственной службе," ибо перед судьями, добиваясь оправдательного приговора, обязательно об этом бы упомянул. Он — "маленький человек" (не бог и не герой трагедии), но человек чести, и, узнав об измене жены, намерен мстить своему обидчику, собрав свидетелей и друзей. Евфилет убивает Эратосфена на месте преступления, в собственном доме. Но даже в характеристике развратителя и соблазнителя чужих жен Лисий проявляет чувство меры, избегая злобных выпадов и высмеивания недостатков противника. Евфилет карает преступника "по закону" (I, 1), "не только за себя, но и за все государство", чтобы "подобные люди поостереглись вредить своему ближнему, видя, какая награда ждет их за такого рода подвиги" (I, 47).
Мастерство в создании этопеи, столь важное в искусстве логографа, было необходимо потому, что сам истец или ответчик должен был говорить естественно согласно своему характеру (φυσις — природным склонностям, по софистской терминологии), образу мыслей и образованию. Пишущий за него речь логограф поистине владел искусством перевоплощения, чтобы попасть в такт мышлению и выражениям подзащитного. Лисий как оратор-профессионал нередко выбирал самую привлекательную ипостась своего клиента, более "типично" выглядевшие его поступки (софистский εικος — принцип правдоподобия), когда видимая достоверность оказывалась важнее истины. Например, он придает своему солдату Полиену, защищающему от обвинения завистника выплачиваемую государством крохотную пенсию в один обол, колоритный облик калеки-балагура. Перед нами немощный и одинокий, но никогда не унывающий человек, привлекательный своим грубоватым юмором, жизнелюбием и желанием справедливости. "Я думал, господа судьи, — обращается он к присяжным, — что настоящий процесс касается только предмета обвинения, а не моей личности..." (IX, 3).
Однако написание речи, соответствующей характеру подзащитного, было лишь малой толикой дела. Логограф выступал в судебном процессе за сценой, но изначально должен был проявить свои знания права, законов и постановлений Народного собрания. Перед тем как сесть за изготовление речи, необходимо было собрать материалы "предварительного следствия", избрать наиболее выгодный вид жалобы, указать судебную инстанцию, которой надлежало вести данное дело, наконец, в случаях, не предусмотренных законом (а наказание определялось судом), наметить приемлемую кару, чтобы суд не назначил наказания, предложенного противной стороной. Здесь Лисий проявил себя как блистательный юрист, рассчитывавший более не на систему юридических выкладок, а на умение очаровать присяжных и таким образом заполучить их голоса.
Среди достоинств оратора отметим способность готовить материал в установленные афинским судом небольшие сроки. Написанные Лисием речи всегда отличались краткостью и четкостью мысли. Этому способствовал достаточно строгий принцип композиции излагаемого материала: в приступе (προσιμιον) находилось обращение к судьям и некоторые общие, эмоционально окрашенные замечания о сути дела; повествовательная часть — диэгеза (διηγησις) содержала аргументацию защиты (‘αποδειξεις) и при необходимости опровержение аргументов обвинения. Эпилог (‘επιλογος) должен был достигать высшего пафоса негодования, но Лисий редко прибегал к подобным аффектам, предпочитая всему чувство меры. Чувство меры определяло достаточно сдержанное использование оратором риторических украшений, которые никогда не нагромождались друг на друга, а располагались в естественных, будто богами предназначенных им местах.
По мнению ученых-историков, Лисий сознательно отказался от вычурности горгианского стиля и крайностей софистской риторики; он стремился к чистоте аттической речи образованного общества, избегал всего не-аттического, архаического или поэтического, старался употреблять слова в их собственном значении (κυριαονομαια), избегать смелых метафор, они у него не бросаются в глаза, — и этим достиг ясности и краткости выражений47. Обаяние речей Лисия заключается в убедительности и силе речи; позднее его стиль был признан образцом аттицизма (Цецилий) и стал примером для подражания таких выдающихся писателей эпохи эллинизма, как Юлий Цезарь, Брут, Лициний Кальв. Из греков ближайшим наследником Лисия был Исей, деятельность которого относится к первой половине IV в. до н.э. Он прославился как судебный оратор в делах о наследстве, но не совершил, подобно учителю, переворота в истории риторики. По изяществу и пластичности образов сохранившиеся речи Исея ("О наследстве Аполлодора", "О наследстве Филоктемона") значительно уступают по мастерству и искусству речам Лисия, хотя представляют большой интерес для характеристики экономической жизни и семейных отношений в Аттике.
1 Любопытно, что прославленный диалог Платона "Государство" происходил в доме почтенного старца Кефала, сына Лисания, который и сам был известным на Сицилии оратором и приехал в Афины по приглашению Перикла с двумя сыновьями, Полемархом и Лисием. См. комментарий И.И. Маханькова к "Государству" Платона. // Платон. Собр. соч.: В 4 т. Т. 3. С. 565.
2 Лисий. Против Эратосфена, бывшего члена коллегии Тридцати. XI, 20. Цит. в пер. С. Соболевского по изд.: Лисий. Речи. М., 1994. С. 141.
3 Ср.: Lys., VII, 31; XXV, 12—13.
4 Маринович Л.Г., Кошеленко ГА. Предисловие // Лисий. Речи. М., 1994. С. 28.
5 Соболевский С.И. Лисий и его речи // Лисий. Речи. С. 36.
6 Pauly-Wissowa, Т. IV. Р. 358.
7 Маринович Л.Г., Кошеленко ГЛ. Цит.соч. С. 43.
Исократ (436 — 338 гг. до н.э.)
Формирование общественно-политических и морально-нравственных взглядов Исократа, наследника Лисия, происходило в иной период развития афинской демократии. Поражение в Пелопоннесской войне и осознание последствий этого явились причинами распада многих ценностных основ демократического полиса, что, естественно, должно было породить защитников древнего полисного стиля. Исократ был не первым и не последним в ряду афинян, стремившихся с помощью пера "лечить" больную демократию, но он создал для этого новые средства, соответствовавшие потребностям момента. Деятельность Исократа в области "политии" и риторики открывает эпоху эллинизма.
Специалисты-историки прямо говорят о переориентации культуры, в рамках которой творит Исократ: "Ораторское искусство, философия, исторические сочинения заняли в ней ведущее место, оттеснив на второй план драму и лирику. Утратила былую популярность трагедия, зато процветала комедия. Сократилось монументальное строительство, но наблюдался явный расцвет архитектуры малых форм. В ваянии и живописи разрушался прежний идеал гармонии и соразмерности, все чаще люди и боги изображались в состоянии аффекта, больше внимания уделялось индивидуальным чертам личности"1. Изменениям оказался подвержен не просто стиль мировидения, но и тип самого воссоздающего мир оратора.
Сам Исократ впоследствии признавался: "...нет у меня ни достаточно сильного голоса, ни смелости, чтобы обращаться к толпе, подвергаться оскорблениям и браниться с торчащими на трибуне (82). Что же касается здравого ума и хорошего воспитания — хотя кто-нибудь скажет, что слишком нескромно говорить так, — я держусь иного мнения и причислил бы себя не к последним, а к выделяющимся среди других. Поэтому я и берусь давать советы так, как позволяют мои способности и возможности, и нашему государству, и всем эллинам, и самым знаменитым людям"2. Действительно, не обладавший природными данными трибуна Исократ не был "действующим", практическим оратором. Он стал моралистом и, следовательно, наставником, теоретиком, т.е. аналитиком, и, наконец, журналистом, создателем жанровых форм политического руководства (инструкции), открытого письма, обличения или панегирика в современном понимании этого слова. Рассмотрим подробнее названные ипостаси Исократа.
Моралист и наставник, Исократ создает в 392—352 гг. до н.э. школу красноречия, которая стала крупнейшим риторическим центром Эллады. Из нее вышли прославленные ораторы Исей, Ликург, Гисперид, историки Андротион, Эфор, Феопомп, политические деятели и полководцы Тимофей, Леодамант, Клеарх, Никокл. Обучение в школе Исократа продолжалось три-четыре года, но стоило около 1000 драхм, что было доступно только очень состоятельным людям. Глава школы не уставал повторять, что обучение искусству красноречия закладывает фундамент образования, формирует профессиональные навыки для деятельности любого рода: "Люди могут стать лучшими, более достойными, чем были раньше, если загорятся желанием научиться красноречию и страстно захотят постигнуть искусство убеждать слушателей"; риторика помогает достигнуть известных выгод, "не тех, к которым стремятся невежественные люди, но тех, которые действительно таковы" (Isocr., Antid., 274. Пер. В.Г. Боруховича).
Создавая школу, Исократ рассматривает риторику как синоним знания, которым можно овладеть в процессе обучения, и приравнивает обучение красноречию к воспитанию, призванному сформировать достойного гражданина, ведь все выдающиеся государственные деятели прошлого имели репутацию блестящих ораторов. Искусство составления речей квалифицируется им как философия; педотрибика — один из двух элементов педагогики —должна заботиться о теле человека, а философия — заниматься его душой. Образование такого рода помогает ученикам одновременно совершенствовать тело и душу (Isocr., Antid., 50, 81, 185). Поэтому в его школе физические упражнения, занятия сценической речью, пластикой соседствуют с общеобразовательными предметами. Ведь оратор никогда не знает, на какую тему ему придется говорить, и поэтому знания из области физики и истории, математики и биологии, астрономии и мифологии, литературы и экономики нужны ему как воздух. Постижение законов развития слова и построения речи для Исократа не самоцель, а универсальный инструмент для понимания мира человека и активного воздействия на него. Особое внимание уделяется при этом политической сфере, в которой философия и политика выступают равными партнерами.
Ситуация, при которой человек, сам не произносивший речей, обучал других красноречию, была, конечно, неординарной и служила предметом насмешек. Отголоски этой реакции сохранились у Псевдо-Плутарха: "Когда его спрашивали, как это он, сам не способный [произносить речи], учит других, он отвечал, что точильный камень не может резать, но он делает железо острым" (Ps. — Plut., Vitae X or. 838 E—F). На время руководства школой приходится пик политической активности Исократа, разработка им теории и практики государственного устройства, внутренней и внешней политики полисов, принципов межгосударственных отношений, социальной стратификации.
В школе Исократа изначально отсутствовал снобистский дух специального философского обучения. Ведь чтобы убедить слушателей и иметь у них успех, нужно говорить на доступном им языке, ориентироваться на их психологию и восприятие мира, использовать укоренившиеся стереотипы, манипулировать общеизвестными фактами. Народное собрание в Афинах состояло отнюдь не из интеллектуалов; обращаясь к нему, было бесполезно ссылаться на философские постулаты или строить сложные умозрительные схемы. Поэтому в учении и школе Исократа появляется понятие δογματατωνπολλων — мнение большинства. Завоевать "мнение большинства" — это значит уловить настроение аудитории, установить с ней контакт и тем самым снискать одобрение слушателей. Подобные идеи связывали школу Исократа с практикой софистского обучения, опираясь на которое глава школы подчеркивал большие потенциальные возможности, заложенные в красноречии. По его мнению, искусство оратора может быть употреблено как на благо, так и во зло; природа слова такова, что "одно и то же можно изложить разными способами: великое представить незначительным, малое возвеличить, старое представить новым, а о недавних событиях рассказать так, что они покажутся древними" (Isocr., Paneg., 8. Пер. К.М. Колобовой). Для всей греческой литературы характерно искание не новых тем, а новых трактовок. В частности, конечно, новизна трактовки понимается и как новизна словесного выражения. Исократ выставляет это требование в своей программной речи "Против софистов", где он говорит, что наиболее искусным кажется тот человек, который, говоря на тему, уже использованную ранее, сумеет найти в ней другими не сказанное. Еще яснее эта мысль выражается в "Панегирике" (Isocr., Paneg., 4, 8): "...речи отличаются тем свойством, что можно об одном и том же говорить на разные лады и старую тему излагать по-новому". Школа Исократа — школа нового по сравнению с софистикой периода, и релятивизм здесь заменяется требованием нравственных аспектов риторики. Благодаря этому Исократ входит в историю как создатель общеобразовательной школы, отличающейся от научных академий и лицеев Платона и Аристотеля.
Обычно морализаторский пафос становится необходимым в обществе, утратившем нормы морали, в мире, где понятия добра и зла потеряли свой первоначальный смысл, в социуме, который надо спасать. Таковой, на взгляд Исократа, является не только Аттика, но и вся эллинская цивилизация. К эллинам он обращается со своей философией речи, с призывом возродить παιριοςπολιτεια — "конституцию древних", при которой Эллада победила варваров, а Аттика достигла в пределах Греции невероятного могущества.
Исократ создает свои обширные по объему опусы в кабинетной тиши, опираясь на глубокие мифологические и исторические экскурсы, продуманную, но очень сложную композицию, выверенный многократным прочтением вслух способ использования тропов и фигур. Древние говорили, что его речь льется как масло, гладко и плавно, правда, на слушателя наводит сон, зато в текстовом варианте не имеет себе равных по красоте. Исократ действительно много внимания уделял форме своих сочинений. Он первым разграничивает речь поэтическую и собственно прозаическую, каковой и является ораторская проза. Во вступлении к "Евангору" он пишет: "...поэтам дано много средств украсить рассказ: им можно изображать богов в общении с людьми, беседующих и сражающихся вместе с ними против кого угодно; они могут употреблять не только общепринятые слова, но и чужеземные, и вновь придуманные, и метафоры; им не надо ничего пропускать, напротив, им можно всяческими приемами расцвечивать поэзию. Ораторы же лишены этих возможностей: они должны быть точными и пользоваться только общеупотребительными словами и умозаключениями, относящимися только к самому делу. Поэмы, кроме того, сочиняют все с помощью размеров и ритмов, ораторам же недоступно ни то, ни другое..." (Isocr., Euag., 9—11). Результатом этого разграничения явилось понимание специфики аналитического метода публицистической прозы, отличавшего ее от пластического способа изображения в поэзии. Как замечает Т.А. Миллер, "он как бы делал эскиз с далекого расстояния, откуда видны лишь контуры предметов, но откуда заметны также нити, связующие их друг с другом, откуда можно объять взором множество предметов сразу, можно их сопоставить, отличить похожие от непохожих, малые от великих... Пластичность красочных, чувственно воспринимаемых фигур заменена здесь наглядностью совсем иного рода, заменена логической ясностью четко проведенной группировки"3. Итак, способ выявления логической связи между предметами стал новым достижением в публицистической практике Исократа. Антитезы и параллелизмы прежних ораторов оттачивали интеллектуальную наблюдательность, стимулировали работу ума, четко распределяли объекты по группам. Теперь оратор соотносил в своей речи не только отдельных людей, а целые государства, целые системы человеческого общежития и тем достигал грандиозной силы впечатления.
Вторым звеном той технологии, которая помогала осуществить Исократу главные функции ораторской прозы — назидание и увещевание, было благозвучие. Стремление к совершенству порождает продуманную и выверенную до мелочей композицию,4 а также искусную периодичность речи. В трактате "Брут" Цицерон отмечает, что "дробный ритм Фрасимаха и Горгия, которые, по преданию, первые стали искусно сочетать слова, ему (Исократу. — Е.К.) казался рубленым... Он первый стал изливать мысли в более пространных словах и в более мягких ритмах" (Cic., Brutus, 40). Период Исократа четко расчленен содержательно и формально, особенно при помощи антитезы, музыкален и оформлен ритмически. Кроме того, стремление к благозвучию породило намерение избежать зияний — стечения гласных в конце одного и начале другого слова, что было неприятно для чуткого слуха греков и нарушало плавное течение речи.
Наконец, Исократ отказался от обилия тропов и риторических фигур, введенных Горгием, и стал следовать литературным нормам, выработанным Лисием и ставшим общеупотребительными в наиболее образованных слоях общества. Как указывает Ф.Ф. Зелинский, "великий учитель всей интеллигенции IV в. до Р.Х.", Исократ "создал стиль греческой прозы, отныне обязательный для всех, дорожащих литературной славой писателя"5.
Одним из условий хорошо составленной речи сам Исократ считал степень важности затронутых в ней проблем, видя в этом принципиальное отличие политического красноречия, посвященного "государственным делам, делам эллинов и царей", от пустых тем частных сделок и судебных разбирательств (Isocr., Panath., 11; Paneg., 4; Phil., 4, 13, 28, 94). Долг оратора как гражданина — служить родному городу (Isocr., Antid., 61, 76—79; Panath., 2; Phil., 23, 82) и использовать дар слова на благо людям (Isocr., Antid., 36). На практике он включает в круг интересов своей публицистики вопросы внутренней и внешней политики Афин и Эллады по отношению к "варварским" государствам, рассматривает формы государственной власти и ее взаимоотношения с гражданской общиной и конкретным человеком. Он обращается к историческим фактам как к материалу, необходимому для теоретических построений, отмечает на конкретных примерах определенные политические и социальные тенденции, чего прежде не делали ораторы.
Цель Исократа заключается в том, чтобы помочь правителям и гражданам найти правильный путь в современной "политии", поскольку величайшие возможности, заложенные в слове, могут принести коллективу много пользы и много вреда. "Лучшими из речей я признаю те, которые посвящены наиболее важным вопросам, наиболее ярко характеризуют ораторов и приносят наибольшую пользу слушателям" (Isocr., Paneg., 4). Польза лежит в области морали, а мораль Исократа в своих истоках напоминает нам патриархальные этические нормы Гесиода и библейских пророков: "Обычно богатство и могущество сопровождается безрассудством и своеволием, а бедность и скромность сочетаются с благоразумием и умеренностью". Обращаясь к современности в речи "О мире", оратор исполнен праведного гнева в своих упреках согражданам: "...некоторые дошли до такой степени неразумия, что хотя и признают несправедливость весьма постыдной, но считают ее выгодной и полезной в повседневной жизни; справедливость же, по их суждению, хотя и обеспечивает добрую славу, но невыгодна и способна приносить большую пользу не тем, кто ее проявляет, а другим людям (32).
Они не понимают, что ничто не содействует материальной выгоде, доброй славе, правильному образу действий и вообще благополучию в такой степени, как добродетель со всем тем, что в нее входит"6.
Однако из дальнейшего знакомства с речами Исократа становится очевидна подвижность шкалы моральных ценностей, построенной на утилитаристском, по мнению К. Брингманна, принципе7. Политический мыслитель вводит понятие пользы, взависимости от которой начинает оценивать справедливость или несправедливость принимаемых государственных решений. Если в ораторской практике Исократ придает большое значение пользе как конечной цели хорошо составленной речи (Isocr., Antid., 78—79; Paneg., 4; Phil., 13, 24), то в сфере политики польза для него — задача, поставленная перед государством, одновременно показатель правильности выбранного пути. Исократ объясняет причины ожесточенной борьбы за гегемонию в Элладе недостатком земли и хлеба. По его мнению, нужда (απορια) разрушает дружбу, обращает родство во вражду εχθρος) и вовлекает всех людей в войны и смуты (πολεμος. στασις) (Isocr., Paneg., 17, 34, 119; Phil., 9). "...Действия государств определяются не ненавистью или клятвами или тому подобным, а только соображениями собственной выгоды" (Isocr., Phil., 45.), — с уверенностью констатирует он. Поэтому наряду с традиционной аргументацией — моральной и политической — он вводит еще один вид доказательств — экономический.
Понимание роли экономических процессов в формировании политических убеждений и принципов внешней политики выделяет Исократа из ряда современников и заставляет нас признать его первенство в попытке создания аналитической публицистики. "Мы должны усвоить, — между прочим замечает писатель, — что никто не является демократом или олигархом по природе, а каждый хочет, чтобы утвердился такой политический строй, при котором он будет занимать почетное положение" (Isocr., De Pace, 133). Исходя из этой позиции Исократ делает вполне однозначные выводы о "пользе" и "вреде" для народа Архе (державы) с точки зрения смысла социальной политики: "Дело правителей заключается в том, чтобы своими заботами сделать управляемых более счастливыми; в обычае же тиранов трудами и несчастьями других доставлять себе радости" (Isocr., De Pace., 91). При анализе данного утверждения становится очевидным, во-первых, что Исократ свободно включает в свои рассуждения один из главных постулатов, содержавшихся в утопии Платона "Государство" (тезис о том, что искусство управления имеет в виду не собственную выгоду, а выгоду предмета, которому служит — 342 С—Е); во-вторых, — в методике построения своих рассуждений опирается на разработанный софистикой принцип антитезы, технология которой становится главной в построении системы его доказательств. В-третьих, или изначально наш автор является убежденным приверженцем демократии и противником тирании, или мастерски использует привычные стереотипы массового сознания о "справедливой и несправедливой власти". И, наконец, несмотря на все уверения в неумении, нежелании льстить толпе и угождать ее вкусам, Исократ знает, какие из его идей могут получить поддержку сегодня, и приводит их в соответствии с пониманием потребностей момента.
Обширная сеть бинарных оппозиций, присущих технике убеждения Исократа-журналиста, позволяет ему свободно манипулировать сознанием своих читателей, предлагая им "новейшие" трактовки того, что в политике нравственно, а что нет. Приведем наиболее показательные примеры.
Распространенная антитеза "прошлое—настоящее" используется Исократом в основном для выработки оценочного критерия некоторых политических явлений современности. Вслед за Гомером, идеализирующим героическое и мифологическое прошлое человечества, Исократ в знаменитом "Ареопагитике", говоря о достаточно известных исторических временах, прошлое Афин периода правления Солона оценивает как образцовую форму государственного устройства. Нарисованная им картина поражает читателя полной гармонией, царящей в городе, удивительным доверием и согласием как между государством и индивидом, так и между различными слоями общества.
Порядок и устойчивость конституции, по мнению Исократа, поддерживались высокой нравственностью граждан и правильным воспитанием молодёжи. Созданная Ареопагом община требовала от своих членов выполнения гражданских доблестей и строгого соблюдения моральных норм, к тому же заботилась об их материальном благополучии, обучая менее состоятельных земледелию и морской торговле, более состоятельных — верховой езде, охоте и философии (Isocr., Areopag., 44—45). Таким образом всем был обеспечен достаток и какой-либо род занятий, позволяющий уничтожить причины преступности — нищенство и праздность. Наблюдение за неприкосновенностью религиозных обрядов и установленного государственного строя осуществлял совет Ареопага, состоявший из нравственных, знатных и доблестных граждан (Isocr., Areopag., 37). Они строго следили за жизнью каждого, удерживая граждан от дурных поступков не столько наказанием, сколько общей нравственностью; наблюдение было организовано столь тщательно, что заранее было известно, кто мог совершить преступление (Isocr., Areopag., 42, 46—48).
Подобная картина даже современникам Исократа представлялась явной утопией, потомки же долгое время считали "Ареопагитик" трактатом о воспитании. Впрочем, цель автора лежала в иной плоскости. Созданный им миф о прошлом должен был восприниматься как антитеза настоящему, против несовершенств которого направлен основной пафос произведения. Только в прошлом существовала δικαιον — справедливость, в то время как сейчас царствует 'αδικια — несправедливость. Однако данная вполне логически обоснованная антитеза вскоре заменяется Исократом несколько условной оппозицией "польза — справедливость". Для Фукидида, современника Исократа, несовместимость этих понятий очевидна (Thuc., V, 85—112). Исократ же, выступая против сторонников продолжения Союзнической войны, выдвинул тезис о конфликте пользы и справедливости в политике (Isocr., De Pace, 31—34). Но затем объявил, что конфликт этот мнимый и вызван неверной трактовкой понятий: по-настоящему несправедливость не может быть выгодной, так как ведет к получению преимущества на короткое время, а справедливость гарантирует длительный период благоденствия (Isocr., De Расе , 31—35, 63, 66).
Наконец, Исократ использует антитезу "сила — справедливость", когда в ней возникает потребность; его мораль тесно связана с политической ситуацией и меняется в зависимости от нее. В речи "О мире" он возмущается афинской политикой угнетения союзников и стремлением города к господству над Элладой как факторами, послужившими причиной поражения государства в войне (Isocr., De Расе, 19—22, 28—29, 64—66, 79—80). В "Панегирике", речи с другой политической задачей, автор утверждает, что действия города по отношению к союзникам были справедливы, афиняне процветали, а пострадали лишь враги (Isocr., Paneg., 20, 80—81, 100—103, 115). Опосредование морали политическими и экономическими нуждами превращается в прием убеждения, в метод манипулирования общественным сознанием. Существуют исторические свидетельства того, что автор знаменитого трактата "Государь" Макиавелли, вероятно, с немалой пользой для себя штудировал Исократа.
Исократ торжественно провозгласил принцип точности и правдивости в ораторском описании (Isocr., Euag., 10), но его же риторическая практика делает этот тезис одним из штампов пропаганды, Цель которой — завоевать доверие аудитории. Использовались как умолчание, так и искажение событий прошлого и настоящего. Например, для доказательства положения о том, что внешняя политика демократического полиса лучше политики Тридцати тиранов, победу Конона при Книде (394 г. до н.э.) оратор переносит в 361—60 до н.э. (Isocr., Areopag., 65). С целью создать впечатление о моральном падении греческих полисов заключение Анталкидова мир приписано Ксерксу, а не Артаксерксу (Isocr., Phil., 42). Для обоснования дуалистической гегемонии Афин и Спарты Исократ "Панегирике" пишет о единодушии афинян и спартанцев во вред греко-персидских войн, исказив широко известные исторические факты (Isocr., Paneg., 86 и ел). Чтобы показать легкость завоевания Востока, оратор дает заведомо неверную картину военно-экономического потенциала Персии (Isocr., Paneg., 138-164; Philj 99—104).
Ту же эволюцию наблюдаем в оппозиции "свобода—равенство" (‘ελευθερια-δουλεια), которая у Исократа связана не с индивидуальным, а с государственным статусом, рабство и ассоциируемые ним негативные представления усиливают позитивное значение понятия "свобода", метафорически заменяющее известный политический термин αυτονομia (независимость) (Isocr., Paneg., 115, 117) Внешне отказавшийся от горгианских фигур Исократ творчески подошел к наследию учителя, сделав поэтический прием метафорического использования понятия аргументом в политической борьбе. Не случайно создатель формальной логики Аристотель, по преданию ненавидевший Исократа, призывал: "стыдно молчать и позволять говорить Исократам!"8.
Очевидные противоречия исократовской методики тем не менее были не вполне очевидны современникам И даже самому писателю, который громко декларировал принципы "истинной демократии" (на самом деле — аристократической олигархии) в "Ареопагитике" и "Панегирике", а по сути всегда делил мир на πολιτευομενοι (политические лидеры и их команда) и ρ'ητωρ (ораторы), с одной стороны, и ιδιωται (чернь, толпа), с другой - именно чернь во власти породила наиболее мощные по силе воздействия и эмоциональности разоблачения Исократа современных ему форм народоправства. В речи "О мире" он говорит, что эллины возненавидели Афины из-за наглости предков (τηνασελγειαν΄τωνπατερων — Isocr., Del Pace, 79), т.е. из-за претензий афинского морского союза на гегемонию среди греческих полисов. Прошлое здесь становится причиной, настоящее — следствием. Сходный прием используется для разоблачения внутренней политики радикальной демократии: порча "политии" (хорошей конституции) объявлена прямым результатом действий лиц, отнявших у Ареопага его права (Isocr., Areopag., 50—51). При нынешнем состоянии вещей "распущенность считается демократией, противозаконие — свободой, невоздержанность на язык — равенством, а возможность делать все, что вздумается — счастием" (Isocr., Areopag., 20). Впрочем, в такой оценке событий оратор не одинок. Об этом периоде развития афинской демократии Платон говорит как о государстве, где наглость называют просвещенностью, разнузданность — свободой, распутство — великолепием, бесстыдство — мужеством (Plato, De Rep., 560 Е).
Власть толпы порождает, по мнению Исократа, развращенность среди политиков: "Из выступающих с трибуны вам нравятся самые негодные, и вы думаете, что пьяные более преданы демократии, чем трезвые, неразумные — чем здравомыслящие, те, которые делят между собой государственное достояние, — чем те, которые выполняют литургии из собственных средств. И можно только удивляться, если кто-либо надеется, что государство, имеющее таких советников, будет преуспевать... хотя у нас и демократия, но нет свободы слова в Народном собрании, кроме как для безрассуднейших и нисколько о вас не заботящихся ораторов..." (Isocr., De Pace, 13— 14). В оценке роли демократических лидеров афинского государства начала IV в. до н.э. мнение политического Исократа совпадает с точкой зрения Аристофана, разоблачителя предателей-демагогов:
Заботы одинаковы о городе
У всех нас. Огорчаясь и печалуясь,
Слежу я за разрухой государственной
И вижу: негодяи правят городом.
(Arist., Бес/., 173—176. Пер. Адр. Пиотровского)
Стремление Аристофана вернуть родной город ко временам Эсхила и Марафона было проявлением стереотипа мышления, характерного для греческой культурной традиции, и проявилось, как уже отмечалось, в социальной утопии "Ареопагитика" Исократа. Но как политический мыслитель Исократ осознает невозможность возврата к мифическому благоденствию под эгидой Ареопага и для современного государства ищет иную эгиду в форме единовластия.
Переход к пропаганде идей единовластия был для афинянина нелегким процессом, продиктованным политической и нравственной необходимостью. С солоновских времен тирания воспринималась эллинами как абсолютно неприемлемая форма правления, и сам Исократ с глубоким убеждением писал: "Разве люди, овладевшие единоличной властью не подвергаются сразу же таким бедствиям, что вынуждены вести борьбу со всеми гражданами, ненавидеть даже тех, от кого не претерпели никакого зла, не доверять собственным друзьям и товарищам, возлагать охрану своей безопасности на наемников, которых никогда и не видели; опасаться своей охраны не меньше, чем заговорщиков; столь подозрительно ко всем относиться, что не чувствовать себя в безопасности в присутствии даже ближайших родственников? И это вполне естественно: ведь они знают, что из тиранов, правивших до них, одни были убиты своими родителями, другие — детьми, третьи — братьями, четвертые — женами и что род их оказался стертым с лица земли" (Isocr., De Расе, 111—114). Говоря это, Исократ использует сложившийся еще во времена тираноубийства Писистратидов стереотип насильственной гибели тирана и неприемлемости подобной формы правления для Афин. В массовое сознание эти идеи долго внедрялись трагическими поэтами — сторонниками демократии: Эсхилом в "Персах" и "Прикованном Прометее", Софоклом в "Антигоне" и "Эдипе"/"спесь порождает тирана и грозное ждет наказанье" (Soph., Oed., 873)/, Еврипидом в "Ионе" /"Всякий честный // Тарану — острый нож. Трепещет он..." (Eurip., Ion. 626—627. Пер. И. Анненского)/. Вторя им, историки отвергали тиранию, видя в ней образ правления ненавистной Персидской державы (Herod., Ill, 80; IV, 37; V, 92; Thuc, I, 17). Геродот полагал, что тиран должен вести недостойный образ жизни и испытывать всяческие беды — искупление за недостойную форму правления (Herod., I, 32; III, 40—43, 80). Платон в "Государстве" говорит о тирании как порождении презираемой им охлократии: демагог окружал себя телохранителями, получал от безумного народа власть и становился кровавым тираном (Plato, De Rep., 565 D, 566 A).
Однако под влиянием исторических условий Платон меняет свои взгляды на проблему единоличной власти в сторону примирения с ней; приходит осознание необходимости твердой власти на фоне развалившего государство народоправства. К тому же выводу приходит Ксенофонт, создавший в "Агесилае" и "Гиероне" апологию единоличной власти с точки зрения этики и морали и дававший тиранам советы, как правильнее проводить политические, экономические и социальные реформы.
Свою лепту в разработку концепции единоличной власти внес и Исократ, обосновав ее с позиций законности и целесообразности, моральной и политической точек зрения. В своих ранних речах "Похвала Елене" и "Бусирис" Исократ высказывает мысль, что наилучшая форма правления — единоличная власть, но ни в коем случае не тираническая, описанная так: "Они грабят святыни богов, умерщвляют лучших из сограждан, не доверяют самым близким людям, и на душе у них ничуть не легче, чем у схваченных и приговеренных к смерти..." (Isocr., Bus., 15). Исократ проводит четкое разграничение между властью мудрого правителя, царствующего с согласия граждан и благодаря своим выдающимся личным качествам, и тираном, опирающимся на военную силу, правящим вопреки воле сограждан. Он превозносит мифического правителя Тесея за то, что "свою власть он не охранял наемниками, но сберегал ее благомыслием граждан, по могуществу своему равный тирану, а по благодеяниям — заступник народа" (Isocr., Hel., 37). Его Тесей — идеальный правитель, вождь, который заботится о народе, правит с согласия своих сограждан; власть для него — не источник обогащения, а средство возвеличить эллинов, обеспечить их безопасность (Isocr., Hel.,43). Уже в этой речи оратор пытается набросать идеал правителя, "который берет на себя опасности, оставляя плоды своих трудов на общее пользование" (Isocr., Hel., 33). Раздраженный практикой народных собраний, принимающих необоснованные решения, Исократ довольно зло замечает: "...мы и фиванцы должны бы давать друг другу деньги на народные собрания: ведь кто из нас чаще будет собираться, тот обеспечит лучшее положение своему противнику" (Isocr., De Pace., 59) — каков контраст с апологией народоправства у Перикла! Демократическая политика характеризуется Исократом как отсутствие быстрой реакции на происходящее, пагубно отражающееся на внешней политике полиса. Оратор постепенно склоняется к мысли, что государства с единовластным способом правления "превосходят другие в принятии решений и выполнении необходимых дел", а также имеют преимущества в войне (Isocr., Nic., 17, 22—24). Так рождается мысль об идеальной тирании, находящейся в прямой оппозиции к демократии.
Эту мысль Исократ подробно разрабатывает в так называемом "Кипрском цикле", включающем в себя речи "К Никоклу", "Никокл", "Евагор" и "К Демонику" (370—360-е гг. до н.э.). Здесь впервые в греческой политической теории была обоснована мысль, что судьба тирана "и по божественным, и по человеческим понятиям является самой высокой и почетной". Тирания провозглашается даже предпочтительнее наследственной царской власти, а образцом идеального правителя становится кипрский тиран Евагор, Этот политический деятель был союзником афинян в борьбе с лакедемонянами и дружественной Спарте Персией; за свои заслуги он получил права афинского гражданства и ему даже воздвигли статую в Афинах. Исократ создает энкомий — похвальное слово Евагору — примерно в 365 г. до н.э. после смерти тирана, убитого в 374 г. до н.э., и, следовательно, преследует пропагандистские и педагогические цели, а не стремится польстить власть предержащим. "Евагор" сыграл беспрецедентную роль в формировании жанра энкомия в греческой литературе, а также в создании наследующих ему жанров житий иторжественных биографий и в обосновании пунктов политической программы любого претендента на власть. Современная журналистика стыдливо отрекается от жанровой специфики энкомия (хвалебной песни, посвященной какому-либо лицу или божеству) или панегирика (хвалебной речи в праздничном собрании), хотя приемы Исократа при создании торжественных биографий отлично усвоены создателями имиджей президентов и прочих политических лидеров. Между тем помимо славословия (букв. пер. слова энкомий) античное красноречие знало еще и погос — речь обличительную, разоблачительную, содержащую в своей основе инвективу.
Принцип и метод похвалы, разработанный еще в "Елене" и "Бусирисе", сводился к следующим основным рекомендациям: в объекте должно освещать только его достоинства, т.е. дела и свойства соответствующие благу и добродетели, как их понимал Исократ и его соотечественники, а все несогласное с этой нормой должно опускать. Для прославления объекта необходимо преувеличивав его достоинства, и ради этого следует прибегать к нарочитым приемам, в особенности к ссылкам на авторитет, к сопоставлению с знаменитостями и проч. "Ведь всем известно, что стремящиеся восхвалять кого-либо должны уметь обнаруживать в нем больше положительных качеств, чем у него есть на самом деле, — поясняет в "Бусирисе" Исократ, — обвиняющие должны действовать как раз наоборот" (Isocr., Bus., 5).
Руководствуясь этими соображениями, Исократ начинает воссоздавать образцовый облик государственного мужа с мифологизации его родословной, которая ведется от потомков Зевса (Isocr., Euag. 12—18), и далее предлагает перечень моральных качеств и достоинств, которые проявляются в действиях героя и в своей совокупности образуют единую полную добродетель (аретэ) — норму полисной этики. Мажорный тон всему дальнейшему рассказу задается четко очерченной характеристикой такого рода: "В детстве Евагор отличался красотою (καλλος), силою (ωμην) и скромностью (σωφροσυνην) — качествами, которые наиболее приличны такому возрасту. Засвидетельствовать его скромность могли бы те, кто рос вместе с ним, его красоту — все, кто его видел, его силу — те состязания, на которых он побеждал своих сверстников. Когда он возмужал, все эти качества также возросли, а кроме того, присоединились мужество (ανδρια), мудрость (σοφια) и справедливость (δικαιοσυνη), причем не в умеренной степени, как это бывает у других людей, но каждое качество в избытке. Действительно, Евагор настолько превосходил других достоинствами (αρεταις) своего тела и разума (ψνχης), что тогдашние правители, всякий раз как они видели Евагора, приходили в смятение и начинали бояться за свою власть... однако, когда они обращали свой взор на нравственные качества этого человека, они проникались к нему столь сильным доверием, что полагали даже найти в нем своего защитника..." (Isocr., Euag., 22-24. Цит. в пер. Э.Д. Фролова // ВДИ. 1966. № 4). При восхвалении современника писателю предстояло самому создать впечатление его престижности, пользуясь вполне ординарными деталями. Точка отсчета оставалась неизменной: хвалить полагалось за "аретэ" — совокупность общепризнанных достоинств. Наличие требуемых свойств не было чем-то само собой разумеющимся и нуждалось в обосновании. Исократ сумел почти на пустом месте достичь эффекта грандиозности. Для этого он о кинул взором всю жизнь своего персонажа в ее целостности, в естественном переходе от одного возраста к другому. Каждому возрасту оратор приписал набор необходимых положительных качеств и тем самым изобразил жизнь кипрского царя в виде четкой схемы, как совершенствование и накопление добродетелей по мере развития от детства к возмужанию. Итогом сказанного становится совершенно софистический довод — "человек с такой натурой не может всю жизнь довольствоваться простой ролью" (Isocr., Euag., 24). В итоге оратор приходит к почти ницшеанскому выводу о том, что сильный человек не должен ограничиваться законами и повиноваться государству, так как именно в этом и заключается препятствие для осуществления его целей (Isocr., Epist., VII, 8—9).
В бесспорности высоких качеств прославляемого им правителя автор убеждал своего читателя не фактами, а ссылками на авторитетное мнение тех, кто знавал Евагора. Для того чтобы представить Евагора как фигуру необычную, Исократ сосредоточил свое внимание не на размерах и значимости его действий, которые, естественно, не могли идти в сравнение с подвигами великих людей истории, а на способе их осуществления, на линии поведения персонажа, на средствах достижения цели. Изображая Евагора как политика и правителя, оратор выставляет в привлекательном виде его приход к власти. "Вина насилия" при захвате трона снята с Евагора и возложена на другого; для вящей убедительности распределение ролей санкционировано авторитетом бога: "А божество с исключительной предусмотрительностью позаботилось о том, чтобы он получил царскую власть достойным путем: все, что связано с вероломством, неизбежным в таком случае, совершил другой, а для Евагора божество сохранило лишь такие дела, благодаря которым можно было добиться власти, не погрешая ни против божеских, ни против человеческих установлений" (Isocr., Euag., 25—26). Горгианский принцип антитезы позволял Исократу говорить о необычности героя, сопоставляя и сравнивая его с неограниченным числом антиподов. Евагору противопоставляются люди, оказавшиеся в одном с ним положении, и тогда его непохожее на их поведение свидетельствует о величии духа прославляемой персоны: "Счастливо избежав опасность и укрывшись в Солах, что в Киликии, Евагор не поддался тому настроению, которое обычно охватывает людей, попавших в такую беду. Обычно изгнанники, даже если они ранее были тиранами, падают духом под влиянием постигшего их несчастья; Евагор, напротив, проявил такое величие духа, что хотя до этого был простым чело веком, теперь, вынужденный стать изгнанником, решил добиваться тирании" (Isocr., Euag., 27).
Наиболее ошеломляющее впечатление производит парадоксальное сопоставление кипрского царька со всемирно известным покорителем Азии Киром Старшим, в котором Исократ отдает пальм первенства Евагору. Процедура "переоценки" сводилась к введению двойного критерия, когда величие государственного деятеля оценивалось не столько размерами его завоеваний, сколько личными качествами. "Сколько тиранов было на протяжении веков, — восклицает Исократ, — но ни один не достиг этого положения более достойным путем, чем Евагор... из царей более позднего времени, может быть, вообще из всех более всего и чаще всего восхищаются Киром, который отобрал власть у мидян и передал ее персам. Но ведь он одержал победу над мидийским войском при помощи персидского, что легко могли бы сделать многие как из эллинов, так и из варваров, тогда как Евагор большую часть подвигов, о которых было сказано выше, несомненно совершил благодаря личной духовной и физической силе... Кроме того, у одного все было совершено с полным уважением к божескому и человеческому праву, тогда как у другого случались и неблаговидные поступки: Евагор истреблял только врагов, Кир же убил отца своей матери. Поэтому если иметь в виду не масштабы событий, а доблесть (аретэ) каждого, то по справедливости Евагору следует воздать большую похвалу, чем Киру" (Isocr., Euag., 34, 37, 38).
Критерий оценки деяний Евагора постоянно соотносится Исократом с интересами Аттики. Величие преобразований, проведенных на Кипре, доказывается тем, что туда начали стекаться эллины и сам афинский полководец Конон стал другом Евагора, а исключительная одаренность и военный талант тирана, его отвага и величие духа — тем, что даже персидский царь испытывал перед ним страх и не смог победить его (Isocr., Euag., 51—57 и ел).
"Прием парного соположения позволял создавать внутри этих замкнутых зарисовок впечатление полноты и исключительности. Ритор изображал не только героя в контексте других лиц, но и мелкие детали в контексте других деталей, существующих или только возможных. В рифмующихся парных отрезках текста реальность представала расчлененной на все новые и новые оппозиции или соответствия (антитезы и параллелизмы). Реальность приобрела множество оттенков, и объект выглядел на ее фоне каким-то особенным, выдающимся благодаря тому, что в нем отдавалось предпочтение чему-то перед чем-то", — пишет Т.А. Миллер9.
Наконец, Исократ подходит к важнейшей формуле, определяющей идеального государственного деятеля с позиций канона этических представлений своего времени: "От каждой политической формы он брал самое лучшее; он обладал качествами народного вождя — потому что умел окружать заботой народ; государственного деятеля — потому что справлялся с управлением целого государства; опытного полководца — потому что сохранял благоразумие перед лицом опасности; наконец, прирожденного повелителя, потому что всем этим отличался от других" (Isocr., Euag., 4—6). Схема, намеченная Исократом, впоследствии стала стереотипом в агитации и жизнеописаниях людей, избравших себе государственное поприще. И не важно, что не все их деяния укладывались в предложенную схему: о преступлениях можно было умолчать, ссылаясь на эйкос (правдоподобное, вероятное), как делал сам Исократ, опуская то, что позорило его героя. Например, смерть Евагора от руки убийц автор энкомия заменяет благостной кончиной старца на руках у близких. Оратор без труда возвеличивает заслуги героя, вставив их в мифологический ряд, где Троянская война не идет ни в какое сравнение с борьбой Евагора за Кипр: "Спрашивается, можно ли яснее, чем это сделано на примере столь трудной и опасной войны, показать все мужество, рассудительность и доблесть Евагора? Ведь совершенно очевидно, что эта война не сравнима не только с Другими войнами, которые когда-либо велись людьми, но и с походом древних героев, который повсюду воспевается в песнях. Участники этого похода силами всей Эллады взяли одну только Трою, тогда как Евагор, опираясь на единственный город, боролся против всей Азии" (Isocr., Euag., 65).
Наконец, Исократ, не смущаясь, готов назвать своего героя "богом среди людей" или "смертным божеством", поскольку, на его взгляд, пример тирана Евагора мог быть использован как наиболее перспективный и реальный вариант монархии для Греции IV в. до н.э. Идеальная тирания Исократа должна была не держаться на терроре, а опираться на имущие слои; обязанность тирана — охранять "порядочных людей" от "злоумышленников". Сия умозрительная конструкция была ничуть не менее утопичной, чем демократия "Ареопагитика", но в реальной исторической ситуации оказалась более жизненной, поскольку в отличие от "власти Ареопага" проецировалась в будущее и связывалась оратором в последний период творчества с династией македонских царей.
Заканчивая разговор об энкомии, следует указать на пропагандистскую специфику названной жанровой формы. Издревле прославление достоинств личности служило воспитывающим фактором, поскольку герой энкомия мог послужить притягательным примером для современников. Попытка изобразить в прозе некую норму человеческого совершенства как образец для подражания была вызовом поэзии и соперничеством с ней, стала претензией на одинаковую ней силу воздействия на человека.
На закате дней свои монархические идеи Исократ формулирует в речи "Филипп", представляющей собой форму открытого письма написанного македонскому царю, врагу эллинской свободы Филиппу. Здесь Исократ с пылом возвращается к обоснованию Горгиевой идеи панэллинства, звучавшей и в более ранних его речах "О мире и "Панегирик". Теперь прославленный ритор предлагает Филипп примириться с греками, и, объединив их под своей эгидой, разгромить Персию. Таким образом, за счет варваров Исократ планирует вывести Элладу из экономического и политического кризиса, в котором она пребывает. Как указывает неизвестный древний комментатор последней речи Исократа, "Филипп не послушался излагавшихся в ней советов, но отложил их исполнение до другого времени. Однако позже сын его Александр тоже прочитал эту речь и, во одушевленный ею, предпринял поход против Дария Второго10. Вдохновленный идеями Исократа, он создал самую знаменитую из великих империй древности и открыл новую историческую эпоху -эллинизм.
1 Исаева В.И. Античная Греция в зеркале риторики. М., 1994. С. 30—31.
2 Isocr., Phil., 81—82. Цит. по изд.: Исаева В.И. Античная Греция в зеркале риторики. С. 225.
3 Миллер Т.А. От поэзии к прозе. С. 89.
4 В уже упомянутой речи "Против софистов" Исократ писал: "Не могут быть красивы речи, если в них не соблюдена уместность (кспрск;), если они не составлены подобающим образом (яреябутох;) и нет в них новизны (Kaivcoq) (13). Далее он рассматривал подобающее украшение речи энтимемами — особыми риторическими доказательствами (16).
5 Зелинский Ф.Ф. История античной культуры. С. 179.
6 Исократ. О мире (пер. Л.М. Глускиной). // Исаева В.И. Античная Греция в зеркале риторики. С. 188.
7 Bringmann К . Studien zu den politischen Ideen des Isocrates. Gottingen, 1965. P. 93.
8 Гаспаров М.Л. Античная риторика как система / / Античная поэтика. С. 11.
9 Миллер ТА. От поэзии к прозе. С. 95.
10 Исократ. Филипп. Цит. соч. С. 215.
Демосфен (384 —322 гг. до н.э.)
Да и может ли тот, кто обращается к народу,
совершить преступление гнуснее этого -
говорить одно, а думать другое.
Демосфен, XVIII, 282
Классическая греческая риторика V—IV вв. до н.э увенчана поистине трагической фигурой политического и судебного оратора Демосфена, погибшего в неравной схватке с единовластием, предопределенным самой историей. Судьба Демосфена, его титаническое единоборство с царем Филиппом и промакедонской партией в Афинах настолько поразили современников и потомков, что воспоминания о нем приобрели легендарный характер. Демосфен не был полубогом или святым, он лучше других знал соблазны, подстерегающие на каждом шагу лидера политической партии, он испытал диктатуру толпы, но все-таки остался патриотом и сторонником народовластия. Пожалуй, только он с полным правом мог сказать согражданам: "Никогда не бывает, чтобы ораторы делали вас негодными или честными, наоборот, вы делаете их какими хотите: не вам ведь приходится угадывать, чего они хотят, а они стараются угадать то, что, по их мнению, желательно для вас"1
Рассказывают, что природа не наделила Демосфена ни одним из качеств, необходимых вождю и трибуну. Болезненный ребенок, опекаемый вдовой-матерью, он получил скверное образование и к совершеннолетию был разорен недобросовестными опекунами. Активно взявшись за отстаивание собственных прав через суд, он стал брать уроки у Исея (в то время очень известного специалиста по имущественным делам) и в конце концов выиграл процесс над расхитителями отцовского наследства. Правда, помимо морального удовлетворения, выигранное дело денег Демосфену не принесло, но опыт ведения подобных дел — ценное приобретение, и юноша избрал профессию логографа. Так, в силу жизненных обстоятельств Демосфен становится оратором.
Беда заключалась в том, что молодой честолюбец, до слез восхищавшийся оратором Каллистратом, который, будучи обвинен в измене, только с помощью красноречия завоевал симпатии присяжных и вышел из суда победителем, сопровождаемый общими похвалами и поздравлениями, при первом своем появлении на публике был осмеян и освистан. Частое дыхание, нервный тик и дефекты речи не позволяли Демосфену целиком отдаться избранному поприщу. С этого момента начинается преодоление — самая характерная черта в судьбе и личности Демосфена Пеанийского, сына Демосфенова.
Как рассказывает Плутарх, "когда в полном отчаянии, закрывши от стыда лицо плащом, он отправился домой, его пошел проводить актер Сатир, близкий его приятель. Демосфен стал ему жаловаться, что из всех ораторов он самый трудолюбивый и отдает красноречию все силы без остатка, а народ знать его не желает, между тем как пьяницы, мореходы и полные невежды всегда находят слушателей и не сходят с возвышения. "Верно, Демосфен, — отвечал Сатир, — но я быстро помогу твоей беде. Прочти-ка мне, пожалуйста, наизусть какой-нибудь отрывок из Еврипида или Софокла". Демосфен прочитал, а Сатир повторил, но при этом так передал соответствующий характер и настроение, что Демосфену и самому этот от« рывок показался совсем иным. Так он убедился, сколько стройности и красоты придает речи "игра", и понял, что сами по себе упражнения значат очень мало или даже вообще ничего не значат, если ты не думаешь о том, как лучше всего преподнести и передать слушателям содержание твоих слов. Он устроил себе в подземелье комнату для занятий, которая цела и до нашего времени, и, неукоснительно уходя туда всякий день, учился актерской игре и укреплял голос, а нередко уединялся на два-три месяца подряд, выбрив себе половину головы, чтобы от стыда невозможно было выйти наружу, даже если очень захочется.
Но этого мало — любую встречу, беседу, деловой разговор oн тут же превращал в предлог и предмет для усердной работы. Оставшись один, он поскорее спускался к себе в подземелье и излагал последовательно все обстоятельства вместе с относящимися к каждому из них доводами. Запоминая речи, которые ему случалось услышать, он затем восстанавливал ход рассуждений и периоды; он повторял слова, сказанные другими или же им самим, и придумывал всевозможные поправки и способы выразить ту же мысль иначе2 Ведь обыкновенный судебный оратор в Афинах вынужден был часами говорить на открытом воздухе перед аудиторией в 6 тысяч слушателей так, чтобы его слышали даже не желающие слушать! А Демосфен стремился говорить в Народном собрании, где собиралось значительно большее количество людей. Он стал тренировать голос и дыхание, громко декламируя стихи, когда поднимался в гору, исправлял свою дикцию с помощью камешков, которыми наполнял рот, и так говорил, перекрикивая шум прибоя; он часами стоял перед зеркалом, отрабатывая мимику и жесты, он избавился от не произвольного подергивания левого плеча, подвешивая над ним меч каждый раз коловший непослушное тело...3Он лепил себя сам, доводя до совершенства то, что так небрежно исполнила природа Факт для греческой культуры, блиставшей самородками, порази тельный.
При внимательном чтении текстов Демосфена мы обнаружим что некоторые досадные погрешности в произнесении им речей всё же сохранились. Например, в знаменитейшей речи "За Ктесифонта о венке" оратор с издевкой отвечает Эсхину, который обозвал его Батталом (заикой) и передразнил Демосфенов "выговор и повадку":
"Ну конечно — неужто еще непонятно? — эллинские дела приняли бы совершенно иной оборот, если бы вот это слово я произнес не так, а этак и если бы протянул руку не сюда, а вон туда!"4
Видимо, суть Демосфеновой славы таилась не в мастерстве актерской подачи, а в публицистической мощи идей, изложенных в доступной большинству форме. Все тот же Плутарх рассказывает о насмешках современников над стремлением Демосфена озвучивать только хорошо продуманные речи: "...очень трудно было услышать Демосфена, говорящим без подготовки, но, сидя в Собрании, где народ часто выкрикивал его имя, он никогда не выступал, если не обдумал и не составил речь заранее. Над этим потешались многие из вожаков народа и искателей его благосклонности, а Пифей однажды сострил, что, дескать, доводы Демосфена отдают фитилем. "Фитили моей и твоей лампы, любезнейший, видят совсем не одно и то же", — язвительно возразил ему Демосфен. Но вообще-то он и сам признавался, что, хотя и не пишет всех речей целиком, никогда не говорит без предварительных заметок. При этом он доказывал, что человек, который готовится к своим выступлениям, — истинный сторонник демократии, ибо такая подготовка — знак внимания к народу, а не проявлять ни малейшей заботы о том, как воспринимает народ твою речь, свойственно приверженцу олигархии, больше полагающемуся на силу рук, чем на силу слова" (Plut., Dem., 8).
Действительно, в течение всей своей жизни Демосфен был ярым приверженцем народовластия и искренним патриотом Афин. Известно, что политический оратор в Аттике не обладал никакой иной формой власти (ни исполнительной, ни финансовой, ни военной), кроме власти слова. Все в той же речи "За Ктесифонта о венке" Демосфен противопоставляет всесилие монарха (в конкретном случае Филиппа Македонского) положению вождя демократической партии в Афинах: "Прежде всего, он самодержавно правил своими подначальными, а это для войны самое главное. Кроме того, его люди всегда были в полной боевой готовности. Ну, а кроме того, денег У него было предостаточно, и поступал он так, как сам решит, не объявляя о делах своих заранее в особых постановлениях, не обсуждая их на виду у всего света, не таскаясь в суды по облыжным доносам, не отвечая на обвинения в беззаконии и никому ни в чем не отчитываясь, — во всех своих делах был сам себе повелитель и хозяин и самый главный начальник. Ну а я? Я противостоял ему один на один, и справедливости ради об этом тоже надобно теперь сказать, но чем я мог распоряжаться по собственному усмотрению?
Ничем и никем! Даже самая возможность говорить перед народом не была моим преимущественным правом, но делилась вами поровну между мною и его наемными слугами, так что когда случалось им меня переспорить — а случалось часто и по многим поводам! — то вы уходили домой, проголосовав за предложения своих врагов" (Demoth., XVIII, 235—236). Демосфен хорошо знал этот диктат толпы и часто вынужден был подчиняться ее требованиям и вкусам. Образованные люди (Деметрий Фалерский) находили внешнюю манеру изложения Демосфена "низменной, пошлой и бессильной", хотя из "его речей видно, что он говорил с народом прямее и откровеннее остальных, не уступая желаниям толпы и беспощадно порицая ее заблуждения и пороки" (Plut., Dem., 11 —14).
Главным средством Демосфена-оратора становится его умение увлечь слушателей тем душевным волнением, которое испытывал сам, говоря о положении родного полиса в эллинском мире и о внешней политике демократии по отношению к другим системам и государствам.
По своему положению в Афинах Демосфен исполнял роль министра иностранных дел, осуществляющего внешнюю политику демократического полиса примерно с 352—351 гг. до н.э. Но он не был официальным должностным лицом, а лишь проводил свои предложения в области международной политики в виде постановлений через Народное собрание или Совет пятисот. Не занимая никакой официальной должности, но прекрасно разбираясь в межгосударственных отношениях, Демосфен был советником, принимал участие в прениях и при положительном решении по его проектам неоднократно отправлялся с посольскими делегациями и исполнял волю народа. Для подобных функций необходимо было не только быть выдающимся оратором, но и дипломатом, публицистом, аналитиком и, наконец, решительным человеком, умеющим брать на себя ответственность за политические решения. Таким был самый непримиримый враг Македонии и объединитель эллинского мира.
В основании политической позиции Демосфена лежит все тот же древний этический кодекс человека-гражданина, сформулированный с помощью сократовско-платоновской диалектики и ставший "десятью заповедями" как судебной (Лисий), так и политической риторики. В соответствии с этим кодексом смертельным врагом полисного устройства является тирания. "Народ, который попадает в зависимость от царя, перестает быть свободным и превратится в раба" (Demoth., I, 23), "ведь всякий царь или тиран есть враг свободы и противник законов" (Demoth., VI, 25), — говорит оратор во "Второй речи против Филиппа". Опора на закон — вот главное завоевание демократии и основа народоправства в Афинах, потому что демократическое государство есть государство правовое. Старые, испытанные законы не должны необдуманно изменяться; судебные решения не должны терять свою силу (Demoth., XX, 89— 928; XYIII, 64—818; XXIV, 152—156, 216—217). Этот тезис — общее место для современников борьбы с Филиппом, поскольку его несколько раз варьирует в своих речах непримиримый противник Демосфена, сторонник промакедонской партии Эсхин. "Не подчиняй себе законы, а подчиняйся им сам: только этим укрепляется народовластие", — советует он политикам, и далее: "В городе, где народная власть, простой человек царствует благодаря закону и праву голоса; если же он передаст их другому, то сам подорвет свою силу"5 Ему вторит Демосфен: "Одного, да, одного нужно остерегаться больше всего на свете: чтобы кто-нибудь возвышался над большинством. Не нужно мне, чтобы кого-нибудь спасали или губили потому, что так желает такой-то; но кого содеянное спасает или губит, то пусть получает от каждого из вас голос соответственно делам: в этом суть народовластия" (Demoth., XIX, 296). Но если для Демосфена подобные сентенции — суть его политического мышления, те ценности, за которые он был готов и в конце концов пожертвовал жизнью, для его современников Исократа и Эсхина — лишь громкие фразы, стереотипы мышления толпы, используемые в качестве привлекательного антуража. Подобно Исократу, Эсхин проводит в Аттике политическую линию македонского царя и поэтому становится злейшим врагом Демосфена.
Противоборство двух ораторов Демосфена и Эсхина начинается с 343—342 гг. до н.э., когда первый возбуждает против второго в афинском суде (так сливаются воедино судебное и политическое красноречие) дело "О предательском посольстве", в результате которого из-за прямого сговора с врагом и медлительности подкупленных царем послов Филипп погубил афинских союзников фокидян и захватил новые территории во Фракии, стремительно пройдя неприступные прежде ворота Греции — Фермопилы. Обвинения Демосфена в этой речи строятся в основном на доводах морального порядка, поскольку фактическими доказательствами он не обладает. Ощущая свою моральную правоту, Демосфен апеллирует к Народному собранию с призывом казнить Эсхина, хотя крайней формой наказания за подобное преступление могла служить лишь атимия (лишение гражданских прав).
Перед оратором, обвиняющим Эсхина, стоит сложнейшая задача Развенчания предательской политики промакедонской партии, стремящейся к разрушению существующего государственного строя демократии и независимости Афин. Но разговоры о высокой политике, об образцах героической доблести и справедливости предков стали настолько общим местом всех подвизающихся на ораторском возвышении, что афинский обыватель уже не отличает своих защитников от своих врагов. Поэтому Демосфен к высокой патетике политического красноречия времен Перикла примешивает низкий жанр инвективы, поношения, обличения конкретного человека, не чурается самых бранных слов, самых низкопробных упреков происхождении родителей, незаконнорожденности, порочащих любовных связях, изменах жены, актерских провалах и проч., направленных на уничижение личности "пособника Филиппа" Эсхина. Любопытно, что уже здесь употреблен остроумный риторический прием претериции (дословно: прохождение мимо), когда Демосфен заявляет, что браниться не умеет и не любит, а дальше разражается чудовищной бранью в адрес своего врага.
В принципе подобный способ использования политической аргументации, сегодня рассматривающийся как низкопробный и популистский, был обоснован тезисом афинской "политии", что человек не годный в личной жизни и быту, не может исправно исполнят возложенные на него народом государственные обязанности. Так, в официальную сферу политического красноречия врываются лексика и обороты улицы. В народном собрании Афин, где большинство составляли крестьяне и матросы, успехом пользуются соленые шутки, острые словечки, ругательства, божба и прочие элементы народно-смеховой культуры. В речах Демосфена против Эсхина (XVIII, XIJ их более чем достаточно. Аттическая классика в очень незначительной степени разводит по разные стороны официальную (roqj дарственную) и торжественную (обрядовую) речь и язык площади народную, смеховую, фаллическую, комическую традицию. Нередко они продолжают пересекаться, создавая наиболее злободневное содержание, как в политических комедиях Аристофана или в речах Демосфена, Эсхина, Гиперида, Ликурга — последних ораторов свободных Афин. Только жесткая теория стилей непререкаемого французского классицизма, на основе которой сложилось наше сегодняшнее пуристское представление о языке и нормах ведения политического диалога, создает преграды (впрочем, не всегда) непристойности, личным нападкам и грубым шуткам.
Однако наряду с инвективой в речах против Эсхина звучат удивительные по глубине образности и точности наблюдений размышления Демосфена над судьбой афинской демократии в ее трагическом единоборстве с единовластием. С горечью говоря о делах общеэллинских, Демосфен отмечает великое преимущество Македонца не в особенностях государственного устройства, не в воинской мощи или поддержке собственного населения, а в предательстве подкупленных царем греческих политиков, "ибо в Элладе в ту пору — да и не где-то в одном месте, а повсюду — взошел такой урожай предателей, взяточников и прочих святотатцев, что подобного изобилия никому не припомнить, сколько ни вспоминай. Вот с этими-то союзниками и помощниками он ввергнул эллинов, издавна не ладивших и враждовавших друг с другом, в еще злейшие несчастья: иных обманул, иных одурачил подачками, иных прельстил всяческими посулами и этим способом совершенно разобщил всех, хотя на деле для всех было самым лучшим лишь одно — не давать ему такой силы" (Demoth., XUIII, 61). "По-моему, в эту самую пору и случилось так, что почти повсюду граждане из-за своей неумеренной и неуместной беспечности совершенно лишились свободы, а их предводители, прежде думавшие, что торгуют всеми, но не собою, поняли, что себя продали еще в самом начале торга. Теперь-то не величают их друзьями и гостями, как в былое время, когда наживались они на взятках! Теперь-то они зовутся и подхалимами, и клятвопреступниками, и еще по-всякому — слушают, что заслужили!" (Там же, 46). Больная коррупцией демократия не в силах сопротивляться внешнему напору агрессора именно из-за утраты гражданами ценностных ориентиров, вырождения их в пустую фразу; там, где нет идеалов, там торжествует чистоган; имморализм и подкуп — вот главные симптомы кризиса и распада.
Борьба с Эсхином, еще одним кумиром аттической Агоры, была для Демосфена нелегкой. И хотя Эсхин не получил специального риторического образования, он был известнейшей политической фигурой, когда Демосфен только начинал карьеру политического оратора. Профессиональный актер, Эсхин умел увлечь публику своими четкими и логически обоснованными периодами, почти трагедийным пафосом в апологии самому себе и, наконец, инвективой против Демосфена. Он начинает свою речь "О предательском посольстве" с прекрасных психологических наблюдений за противником, например, замечает, что все обвинения Демосфена были произнесены "не в гневе: лжец никогда не гневается на несправедливо оклеветанных им (2)". Вероятно, Демосфен-обвинитель, ставя в вину Эсхину заключение предательского Филократова мира (346 г. до н.э.), ко времени начала процесса (343—342 гг. до н.э.) несколько растерял обличительный пафос, и это сказалось на результатах голосования. Сам он, впоследствии отвечая на вопрос о главном качестве оратора, утверждал, что первейшее условие успеха — живость, второе — живость, и третье — тоже живость.
Эсхин справедливо упрекает обвинителя в "сумбурности" речи, как профессионал отмечает просчеты противника в собственной апологетике: "Из его речи следует, что он, Демосфен, — единственный хранитель города, все остальные — предатели..."(8). Опыт политической борьбы, несомненно, сказывается в продуманных нападках на личность обвинителя — в трусости на поле боя (148), тогда как он, Эсхин, в сражениях проявил себя героически (167—170), в незаконнорожденности (93), даже в детских прозвищах и страсти к сутяжничеству (99) и т.д. "... я обозвал его блудодеем, у которого нет на теле чистого места вплоть до уст, откуда исходит голос...", — позволяет себе заявить Эсхин. Но на самом деле слабость его позиции в этом деле становится ясной из показательного софистского заявления: "Ведь не Македония делает людей подлыми или честными, а природа!". В дальнейшем ссылка на "честную природу" афинского посла Эсхина требует подпорок в перечислении прежних заслуг: "...я, первым сообщивший вам о победе города и о подвигах ваших сыновей, прошу у вас самой первой милости — спасения жизни..." И далее: "Со мною пришли к вам просители: мой отец — не отнимайте же надежду его старости! — мои братья, которые, расставшись со мной, вряд ли захотят жить, мои свойственники и эти малые дети, еще не сознающие грозящих опасностей, но достойные жалости, если мне придется пострадать. О них я прошу, для них молю величайшего снисхождения: не предайте их врагам..." (179).
На этот раз Эсхин процесс выиграл, небольшим преимуществом голосов, но выиграл. Правда, от посольских обязанностей его отстранили и от государственных должностей тоже. Спустя двенадцать лет (330 г. до н.э.) давняя вражда вновь выплеснулась наружу: теперь Эсхин обвинил некоего Ктесифонта в нарушении закона при награждении золотым венком... Демосфена. Демосфен не мог уклониться от процесса, на самом деле направленного против него лично, да и не собирался этого делать, хотя обстоятельства политической жизни в Афинах сильно изменились. В 338 г. до н.э. союзные войска афинян и фиванцев были разгромлены при Херонее царем Филиппом, и независимость греческих городов-государств стала мнимой. Теперь Эсхин не стесняется называть себя гостеприимцем и другом Филиппа (к этому времени убитого Павсанием) и его сына Александра. Демосфен, чью голову уже требовали выдать македоняне, по логике политической игры должен был испугаться, но вопреки логике он создает блестящую апологию самому себе, а на самом деле апологию демократическому вождю, до конца преданному своим принципам.
Демосфен изъясняет здесь трудность позиции государственного человека, избравшего своим поприщем дела общеэллинские. Он повествует с законной гордостью победителя о своем посольстве, спасшем Византии и остальных союзников от захватнических планов Филиппа в 341 г. до н.э.: "...вы прогнали Филиппа с Евбеи вашим оружием, но также и моими — да, моими, хоть бы кто-то тут и лопнул от злости! — постановлениями и моим государственным участием..." (87). За это деяние Совет и народ впервые постановили увенчать Демосфена золотым венком в театре Диониса (349 г. до н.э.). Причем дипломатическая победа оратора принесла городу не только славу и почет, "но еще и достаток — жить стало сытнее и дешевле" (89). Подобно Исократу воспитанный в лоне демократии Демосфен оценивает собственную государственную деятельность подъемом уровня жизни большинства населения. Затем, став среди добровольцев, начальствовавших над боевыми кораблями афинян, Демосфен провел закон, "посредством которого принудил богачей честно исполнять свои обязанности, бедняков освободил от несправедливых утеснений, а больше всего принес пользы городу, добившись, чтобы суда снаряжались к положенному сроку" (102). Показательным для демократически мыслящего оратора является вывод, построенный на параллелизме, подчеркнутом отрицательной частицей ни: "ни в городских делах я не предпочитал приязнь богачей правам большинства граждан, ни в делах эллинских не променивал блага Эллады на Филипповы подарки и гостеприимство" (109).
В речи "За Ктесифонта о венке" Демосфен подробно рассказывает о своих трудах, разъездах, неподкупности на страже афинской демократии (218), о пренебрежении личной безопасностью (220), о том, как он единственный "в страшный миг не покинул своего места в гражданском строю" (173), когда Фивы уже готовы были уступить Филиппу, и убедил их заключить политический и военный союз с Афинами. Позднее Плутарх красноречиво опишет этот подвиг оратора-патриота: "...когда Филипп, гордый своим успехом при Амфиссе, внезапно захватил Элатию и занял всю Фокиду и афиняне были потрясены настолько, что никто не решался взойти на ораторское возвышение и не знал, что сказать, Демосфен, поднявшись среди всеобщего молчания и растерянности, советовал объединиться с фиванцами; этою и еще другими надеждами он, как всегда, ободрил и воодушевил народ и принял поручение вместе с несколькими согражданами выехать в Фивы. Отправил своих послов, как сообщает Марсий, и Филипп — македонян Аминта, Клеандра и Кассандра, фессалийцев Даоха и Дикеарха, которые должны были выступить против афинян. Фиванцы ясно видели, в чем для них польза, а в чем вред, ибо у каждого в глазах еще стояли ужасы войны и раны фокейских боев были совсем свежи. Но сила Демосфенова красноречия, по словам Феопомпа, оживила их мужество, разожгла честолюбие и помрачила все прочие чувства, и в этом высоком воодушевлении они забыли и о страхе, и о благоразумии, и о благодарности, всем сердцем и всеми помыслами устремляясь лишь к доблести. Этот подвиг оратора произвел такое огромное и яркое впечатление, что не только Филипп немедленно послал вестника с просьбой о мире, но и вся Греция воспрянула и с надеждою глядела в будущее..." (Plut., Demoth., 18). Народ стал открыто предпочитать его другим ораторам как в радости, так и в печали среди общего несчастья. Именно Демосфену было поручено сказать надгробное слово павшим в битве при Херонее — тем, кто до последнего дыхания защищал эллинскую свободу. Ведь Демосфен сделал для "обороны Аттики сколько посильно человеческому разумению, и укрепил всю страну, а не только поставил стены вокруг города и Пирея" (300). Поэтому враги греческой независимости преследовали и продолжают преследовать вождя демократической партии в Афинах. "Чего со мною не бывало: меня требовали выдать с головой, меня стращали возмездием амфиктионов, мне угрожали, меня пытались подкупить, на меня натравливали вот этих гнусных тварей, — но несмотря ни на что моя преданность вам пребывала неизменной. А почему? А потому, что, едва вступив на государственное поприще, сразу избрал я для себя прямой и честный путь — блюсти и неустанно преумножать силу и преуспеяние отечества. Такова моя служба" (322), — утверждает Демосфен.
Страстность, последовательность, убедительность речи Демосфена увлекли за собою слушателей и судей, и обвинитель Эсхин, вчистую проигравший этот процесс (он не собрал даже необходимой для обвинителя пятой части голосов), подвергся штрафу в 1000 драхм, и, не желая платить, удалился в изгнание на остров Родос, где открыл ораторскую школу. В его политической карьере была поставлена точка. Рассказывали, будто ученики Эсхина однажды попросили наставника повторить для них его последнюю речь. Эсхин, издавший впоследствии этот образец ораторского искусства, с наслаждением повторил ее. Восхищенные слушатели с недоумением спросили: "Как же ты после такой речи оказался в изгнании?" — "Если бы вы слышали, что говорил Демосфен, — ответствовал Эсхин, — вы бы об этом не спрашивали".
Однако самым главным противником Демосфена, конечно, был македонский царь Филипп, об опасности политики которого оратор заговорил еще в 351 г. до н.э. в "Первой филиппике". Именно тогда патриот афинской демократии пытался внушить согражданам: "Будущее зависит от нас самих, и если мы не захотим теперь вести войну с Филиппом вдали отсюда, то, наверное, будем вынуждены вести ее здесь" (Demoth., VI, 50). Спустя двадцать лет он с полным правом мог сказать афинянам: "Я умел различать события при их зарождении, заранее постигнуть их и заранее сообщить свои мысли другим" (Demoth., XVIII, 246). Борьбе с Филиппом Демосфен посвящает по меньшей мере восемь из дошедших до нас речей, известных под общим названием "Филиппики": "Первую речь против Филиппа", три олинфских речи, речь "О мире", "Вторую речь против Филиппа", "Херсонесскую речь", "Третью речь против Филиппа". И в каждой из них он неустанно разъясняет эллинам смысл внешней политики Македонца, основанной на принципе "разделяй и властвуй". Обращаясь к мессенцам во "Второй филиппике", он говорит: "Чего вы добиваетесь? — спросил я. — Свободы. — Но разве вы не видите, что Филипп — злейший враг ее, хотя бы по своему титулу? Ведь всякий решительно царь и владыка — ненавистник свободы и законов" (VI, 23—25). Суть позиции Филиппа по отношению к независимости греческих городов-государств, особенно с демократическим правлением, проницательно раскрыта оратором в его выступлении "О положении дел в Херсонесе": "Ему ненавистны больше всего наши свободные учреждения ...ему ведь прекрасно известно, что если он покорит своей власти все народы, прочно владеть чем-либо он не будет до тех пор, пока у вас существует народоправство" (VIII, 40—41).
Говоря о методах борьбы Филиппа со свободолюбием греков, Демосфен указывает на пренебрежение Македонца к "общепринятым у эллинов понятиям правозаконности" (XVIII, 181). Здесь в ход идут обман и подкуп, нарушение клятв и стравливание противников (XVIII, 19, 65 и ел.); "... в иных эллинских городах он держит свои сторожевые отряды и вмешивается в государственное устроение, иные разрушает и жителей обращает в рабство, а в иные вместо эллинов поселяет варваров, допуская их попирать святыни и могилы. Все это вполне согласно с отечественными его обычаями, хотя он и злоупотребляет нынешнею своею удачей, позабывши, как сам, против всяких ожиданий, возвеличился из низости и ничтожества" (XVIII, 182).
В отличие от Исократа, смотревшего на Филиппа как на возможного спасителя Греции, который объединит враждующие полисы и возглавит поход на Восток, Демосфен видел в македонском монархе угрозу самому существованию эллинства. Отсюда столь противоположные оценки как самой личности Филиппа, так и его деяний — от энкомия до погоса. Впрочем, к прямой инвективе против Филиппа Демосфен прибегнуть не мог, поскольку в международной политике, ораторы, видимо, придерживались более строгих норм в выражении своих мыслей. Но все же Демосфен нередко указывает на слабые стороны своего заклятого врага, срывая с него флер победителя и героя, в который обряжают Филиппа сторонники промакедонской партии. По выражению Демосфена, "удачи Филиппа заслоняют на время его характер, потому что удачи способны прикрыть собой пороки, но достаточно малейшего потрясения — и характер обнаруживается в настоящем виде" (II, 17). Нас восхищает рациональность политического мышления Демосфена, смеющегося над верою соотечественников в то, что сами боги способствуют тем, кто побеждает; менее чем за полтора века до Демосфена поэт Пиндар склонился перед персами, считая, что где сила, там и боги. В целом Демосфен нередко смеется над религиозными суевериями; к примеру, Эсхин упрекает Демосфена в святотатственной насмешке над прорицаниями Дельфийского оракула, поскольку, как саркастически заявил вождь афинской демократии, "пифия держит сторону Филиппа" (Эсхин, О венке, 130).
Не случайно речи Демосфена против Филиппа имели общегреческий успех и заслужили всеобщее признание потомков. По преданию, сам Филипп Македонский, прочитав "Третью филиппику" Демосфена, с улыбкой заметил: "Если бы я слышал Демосфена, я сам бы подал голос за него как за вождя в борьбе против меня".
В целом мышлению Демосфена присуща ирония, искрящаяся и прорывающаяся в самые патетические моменты его речей. Так, нападая на Эсхина, он называет своего обвинителя "театральной мартышкой, деревенским Эномаем" (двойной намек, поскольку Эномай — мифологический царь, убивавший своих соперников в колесничном беге копьем в спину, и роль, проваленная Эсхином в одной из театральных постановок в Афинах); сравнивает противника с врачом, который, "посещая страждущих от недуга, ничего бы им не советовал и не указывал никаких лечебных средств, а потом, после смерти какого-нибудь больного, явившись на тризну, принялся бы прямо на могиле объяснять, что если бы усопший вел себя так-то и так-то, он бы остался жив" (XVIII, 242—43). Обличая мздоимство Эсхина, подкупленного Филиппом, Демосфен соединяет иронию (пародирование манеры противника), антитезу и риторический вопрос: "Не выступая с речью надо прятать руку под плащ, Эсхин, а, будучи послом, надо прятать руку под плащ. А ты там протягивал и подставлял ее, опозорив всех, здесь же напыщенно вещаешь и думаешь, что, заготовив жалкие слова и хорошо поставив голос, не поплатишься за такое множество тяжких преступлений?" (XIX, 255).
Арсенал риторических приемов в творчестве Демосфена достаточно широк (о некоторых мы уже упоминали выше), но наиболее излюбленными и часто повторяющимися являются те, что помогают усилить эмоциональное или слуховое восприятие. Ведь свои речи Демосфен не писал для прочтения, а обыкновенно произносил в больших собраниях, отсюда расчет на звуковое, мелодическое восприятие периода: слог Демосфена впитал в себя технику исократовского благозвучия, но исократовскую плавность сменила взволнованная и напряженная динамика. Следуя учению Исократа, Демосфен старательно избегает "зияния", особенно в ранних речах; став известным мастером, позволяет себе скопление кратких гласных, разряжая их с помощью интонации остановкой в произношении. Благозвучие, характерное для периодов Демосфена, достигается благодаря отказу от скопления кратких слогов (не более двух подряд, хотя встречаются исключения). Преобладание долгих слогов создает ощущение плавности.
"Древние критики, как Дионисий Галикарнасский и Цицерон, высоко оценивают симметричность периодов Демосфена, но анализа деления его периодов на члены не дают и правил построения ораторских периодов на основании примеров из речей Демосфена не выводят. Нам трудно проникнуть в тайны построения речей Демосфена по периодам и членам, главным образом потому, что размеры самого члена (καλον) не могут быть установлены с полной определенностью. С уверенностью можно сказать лишь то, что в ораторской речи соблюдались особые правила ритма, а ритм, по мнению такого тонкого критика, как Дионисий, "есть нечто, могущее пленять слух более всех чарующих средств" ("О силе Демосфена". Гл. 39. С. 1071, 18)6
Лексика речей Демосфена становится все более четкой и конкретной. "Если у Лисия слово подчеркивалось его особым местом в схематизированном потоке речи, у Исократа — фоном всех остальных слов, то у Демосфена его стало выделять собственное, смысловое значение и его начальное место в периоде"7 Всем прочим способам выделения смысла Демосфен предпочитает логическое ударение, поэтому ключевые слова он ставит на первое или на последнее место в периоде. Отсюда его любовь к анафоре — повторению одного и того же слова в начале нескольких фраз, следующих одна за другой.
Средством смыслового выделения служит и употребление нескольких, чаще пары, синонимов, обозначающих действие: "пусть говорит и советует"; "радоваться и веселиться"; "плакать и лить слезы"; "твердил и изъяснял". Для этой же цели Демосфен вставляет в средину фразы около ключевых слова с нулевым ("как я думаю" — расширяет смысловой отрезок) или сакральным смыслом (например, клятвы: "клянусь Зевсом и всеми богами, заслуживал бы ста смертей"; божба: "Что б мне сгинуть в пропасть!" или "...кто обвинит меня в приверженности — о Земля! о боги! — в приверженности Филиппу? Клянусь Гераклом и всеми богами...").
Без сомнения, Демосфен виртуозно владел антитезой, примером которой может служить контрастное противопоставление себя противнику в речи "О венке": "Ты служил при школе — я учился в школе, ты посвящал в таинства — я приобщался к таинству, ты записывал за другими — я заседал и решал, ты играл третьи роли — я смотрел представление, ты проваливался — я освистывал, ты помогал врагам — я трудился ради отечества" (Demoth., XVIII, 265). Но антитеза и параллелизм как приемы изукрашенные и искусственные в красноречии Демосфена заменены на более естественные и близкие к разговорной речи анафоры, перечисления, вопросы, восклицания, вставные диалоги.
Самые распространенные тропы у Демосфена — метафора и гипербола. К примеру, метафора из лексикона палестры: "натренировали против самих себя столь опасного врага". Более развернутая метафора богини Молвы, обличающей преступления подкупленного Эсхина, становится одним из серьезных пунктов обвинения в речи "О предательском посольстве" (XIX, 243—44). Демосфен жил перипетиями текущей политической борьбы и, в отличие от Исократа, довольно редко прибегал к мифологическим образам и историческим параллелям. Он скорее сам был склонен к мифотворчеству, чем к толкованию традиционного мифа. К примеру, в речи "За Ктесифонта о венке" он ссылается на миф единожды, подпирая им идею союза между афинянами и фиванцами (Гераклиды — XVIII, 186—187). Зато Эсхин сохранил для нас эпизод создания Демосфеном "политического мифа": "Этот самый Демосфен, узнав от Харидемовых лазутчиков о кончине Филиппа, сочинил себе вещее сновидение, будто бы узнал о случившемся не от Харидема, а прямо от Зевса и Афины, ими же днем поклявшись в том, что ночью они с ним разговаривают и предрекают ему будущее" (Эсхин. Против Ктесифонта о венке, 77).
Что же касается преувеличений, то ими пестрят не только все образцы греческого красноречия, но и наша повседневная эмоционально окрашенная речь ("я тебе тысячу раз говорил!.."). Демосфен прибегает к гиперболе, например когда льстит самолюбию слушателей и судей: "...вы явили себя воинами не просто безупречными, но достойными восхищения за ваш строй, выучку и отвагу. Вот почему вас восхваляли, а сами вы благодарили богов жертвами и праздниками" (Demoth., XVII, 216). От невинной гиперболы к лукавому умолчанию следует оратор в своей победной речи "За Ктесифонта о венке"; ведь чисто юридическая правота была на стороне Эсхина, ибо по закону нельзя было награждать венком лицо, не отчитавшееся в своей деятельности, а именно в таком положении был Демосфен. Поэтому, опустив (умолчав о них) многие упреки Эсхина, Демосфен переключает внимание слушателей с основного пункта обвинения на свою патриотическую деятельность и предательство главы промакедонской партии в Афинах Эсхина. По существу, он подменяет тезис, выставленный противником. Впрочем, фигура умолчания встречается у Демосфена и в совершенно ином контексте: оратор сознательно умалчивает о том, что он непременно должен был бы сказать по ходу изложения, и слушатели неизбежно дополняют его сами. Этот психологический прием подталкивает слушателя к сотворчеству, и тем самым точка зрения говорящего значительно выигрывает в убедительности.
Из спора двух ораторов Эсхина и Демосфена мы можем сделать вывод о том, что в последние годы существования афинской демократии ораторы не раз прибегали к сознательному переиначиванию фактов, к тенденциозной трактовке и прямой подтасовке, и это, видимо, было принято в условиях ожесточенной политической борьбы. Никто из живущих в том веке политических деятелей, включая Демосфена, не избежал обвинений в безнравственных поступках (см. обвинения Эсхина и Плутарха против Демосфена, написавшего речи для истца и ответчика в процессе Формиона и Аполлодора — Plut., Demoth., 15; историю с Гарпалом и казной Александра Македонского и проч.). Но конец его жизни окружен ореолом величия.
Проиграв свою последнюю Ламийскую войну с наследниками Александра, афиняне были вынуждены подписать очень тяжелые условия мира и вынесли в Народном собрании смертные приговоры ораторам, побуждавшим их к войне против Македонии. Демосфен, Гиперид и другие защитники демократии, преданные согражданами, бежали. Ищейки Антипатра, во главе которых стоял бывший трагический актер Архий, настигли их в Эгине, и, невзирая на то, что они просили защиты у алтарей храма Эака, силой выволокли их из храма и отправили к Антипатру. Среди казненных не было Демосфена. Он нашел убежище в храме Посейдона близ Арголиды. Когда Архий настиг его там, Демосфен высмеял его, припомнив сценические провалы своего преследователя. Затем, несмотря на угрозы, попросил дать ему немного времени, чтобы оставить письменное распоряжение своим домашним. Войдя в святилище, он поднес к губам тростниковую палочку, которой писали древние, и прикусил ее. Почувствовав действие яда, Демосфен нетвердым шагом попытался покинуть храм, но у алтаря упал и умер. Так закончились дни величайшего мастера древнегреческого красноречия, которого потомки, ценя высокие достоинства его прозы, стали звать просто "оратор", как звали Гомера "поэт".
Однако слава Демосфена не умерла вместе с ним. Древние бережно сохранили 60 его речей, из которых, по крайней мере, 40 — новейшая критика считает подлинными. Обширное жизнеописание Демосфена оставил Плутарх, сопоставив его биографию с жизнью выдающегося оратора Рима Марка Туллия Цицерона. Дополнительные сведения о Демосфене можно почерпнуть из сборника "Vitae decem oratorum", который приписывается все тому же Плутарху (Ps. — Plut.), комментариев Либания и Зосимы Аскалонского, словаря Свиды и из "Похвального слова Демосфену" Дионисия Галикарнасского. О значении красноречия Демосфена в античной традиции можно судить хотя бы по количеству авторов, говоривших о нем в самом возвышенном стиле, среди которых Полибий, Страбон, Ориген, Фотий, Квинтилиан, Авл Геллий, Макробий, Юстин, Тертулиан и Аврелий Августин. Цицерон считал Демосфена непревзойденным мастером красноречия, образцом для ораторов последующих веков (Cic. Brut, 9, 1; Orat., 61; De orat.gen., 4 и сл).
Лучшей эпитафией Демосфену-публицисту могли бы стать его собственные слова: "Не слово и не звук голоса ценны в ораторе, но то, чтобы он стремился к тому же, к чему стремится народ, и чтобы он ненавидел или любил тех же, кого ненавидит или любит родина".
1 Демосфен, XIII, 36. Здесь и далее цит. по изд.: Демосфен. Речи: В 3 т. / Под ред. E.G. Голубцовой, М.П. Маринович, Э.Л. Фролова. М., 1994.
2 Plut., Dem., 7—8. Цит. в пер. С.П. Маркиша по изд.: Плутарх. Сравнительные жизнеописания. М., 1994. Т. 2. С. 325.
3 См. подр.: Plut., Dem., 9; Cic., De finibus, V, 2.
4 Demoth., XVIII, 231. Цит. в пер. Е. Рабинович по изд.: Ораторы Греции. М., 1985. С. 261.
5 Эсхин. Против Ктесифонта о венке 23, 233. Цит. в пер. С. Ошерова и М. Гаспарова по изд.: Ораторы Греции. С. 166, 206.
6 История греческой литературы. Т. 2. С. 287.
7 История всемирной литературы. Т. 1.С. 390.
Дата добавления: 2018-11-24; просмотров: 509; Мы поможем в написании вашей работы! |
Мы поможем в написании ваших работ!