Сентиментальное стихотворенье 26 страница



Поэт так и не кончил своих строф. Когда он вернулся в артистическую комнату с книгой в дрожащих руках, на глазах у него были слезы.

Хорошенький правовед, странно улыбаясь, раскланивался с Валентиной.

– Вы едете? Уже едете? – тянул он. – Позвольте, позвольте! Вам непременно нужно пойти проститься с maman. Мы пойдем искать maman.

«Твоей maman следовало бы прийти проститься со мной», – в злобе подумала Валентина, отыскивая шарф.

Но мальчик не отставал.

– Позвольте вашу руку. Maman будет в отчаянии. Валентина рассеянно положила руку на рукав его мундира.

Но в сенях она вдруг заметила, что он жмет руку и берет ее другой рукой. Валентина в недоумении отшатнулась. Но правовед не унывал. И при входе в длинный ряд комнат, где были гости, Валентина с ужасом убедилась, что стройный правоведик до неприличия пьян. Он водил кругом тупыми глазами и повторял нараспев: «Maman, maman, maman!» Ливрейные лакеи у дверей слушали этот дикий напев с невозмутимой серьезностью.

Гости разбились на кружки хороших знакомых и так весело и беззаботно болтали, что никто бы не поверил, что они целый вечер терпели Баратынского. Дохлый кавалергард уже извивался около красавицы с вырезом на груди, Двоекуров тоже был тут и щеголял изысканностью манер.

Валентина не знала, что ей делать. По счастью, она увидала невдалеке графиню, председательницу общества попечительства о вечных идиотах. Графиня рассеянно обернула свое лицо, полное и свежее, как у здоровой коровницы, к Валентине. Узнав ее, она поблагодарила с любезностью и даже пригласила когда-нибудь ее к себе, на что Валентина, удивленная полнотой бесцеремонности, ничего не ответила.

Она спешила, не глядя по сторонам, к выходу.

Правовед нетвердо шел за ней и громко говорил:

– Я вам сам привезу программу… Вы забыли программу… Я непременно сам…

Валентина изо всех сил ускоряла шаги, не глядя, завернулась в ротонду – и успокоилась только на привычных подушках своей кареты, колеса которой заскрипели по снегу.

Шум и какой-то противный туман стояли в голове Валентины. Она невольно вздохнула и сказала громко:

– Слава тебе, Господи! Кончился этот бред!

 

XIII

 

В тусклые окна без занавесей лился свет зимнего дня, вероятно когда-то солнечного, но теперь уже умирающего. Большая комната с белыми, выштукатуренными стенами, выпуклые, надоевшие карты Азии и Европы у дверей, с желтыми материками и непомерно синими морями, черная доска с пыльным налетом мела и нестертой геометрической фигурой, а в воздухе тот особенный запах лака, легкой сырости, сильно накалившейся круглой печки, спрятанной колбасы, растрепанных листов учебника – запах, который бывает только в классе и всю жизнь потом имеет силу напоминать даже старым людям далекое время юношества. Здесь еще слегка примешивался аромат незамысловатых духов, потому что за партами сидели ученицы, а не ученики, и притом ученицы большие – взрослые барышни. Это было педагогическое отделение частной гимназии Поклевской.

Госпожа Поклевская гордилась своим педагогическим отделением и называла его «мои курсы». Преподавателями она щеголяла, у нее были два настоящих профессора, а историю литературы долгое время читал совсем, правда, выживший из ума от старости, но тоже самый настоящий писатель. Когда старичок внезапно умер, Поклевская пришла в крайнее затруднение, но, к счастью, случай ее свел со Звягиным. Он писал стихи и критические очерки. Имел связи с литературой. И вообще показался г-же Поклевской во всех отношениях пригодным для преподавания барышням истории литературы.

Успех превзошел ожидания. Звягин сразу отбросил всякие книжки и уроки и принялся, как на курсах, читать настоящие лекции. Все нашли, что лекции его необыкновенно увлекательны, а сам он преинтересный. Аудитория Звягина выросла, а он, сам упиваясь своей удачей, говорил каждый раз все нежнее и красивее.

Сегодня был его последний урок перед рождественскими каникулами. Звягин любил старенькую кафедру, желтый стол с развернутым журналом, куда он заглядывал только первое время, пока не знал учениц по фамилиям, приземистую чернильницу, где колыхалась красноватая и густая жидкость, любил ряды наклоненных к бумаге русых, черных и белокурых головок, причесанных то гладко, то со взбитыми локонами. Порою на него, из этих рядов, смотрела пара любопытных и нежных глаз – и Звягину было приятно, и он отвечал на взгляд таким же долгим взглядом. Звягин уже знал, в какую сторону можно смотреть, когда говоришь о Татьяне и Онегине, где поднимется розовое или смуглое личико и зардеются маленькие ушки. Мимо учениц некрасивых, незанимательных, тяжелых и вообще неинтересных Звягин поспешно скользил глазами, как будто их и не существовало. Облокотившись на стол, положив голову на руку, Звягин своим мягким, вкрадчивым голосом, с растянутыми гласными, говорил о «Русалке» Пушкина. То, что он говорил, имело малое отношение к истории литературы, это было просто описание впечатления, которое на него, Звягина, производит «Русалка». Говорить о себе в том или другом виде – всегда увлекательно. Звягин вдохновился, немного разнежился. Слушательницы притаили дыханье. Многие даже бросили записывать и только внимали, немигающими глазами глядя на Звягина.

На первой скамейке сидела очень молоденькая девушка, тоненькая, с прозрачным и узким лицом, мелкими чертами и не то наивными, не то огорченными зеленоватыми глазами, очень светлыми. Волосы разделялись надо лбом прямым рядом, и, слегка пушистые, падали на спину двумя непомерно толстыми, красновато-золотистыми косами. Звали девушку Лиза Гейм. Рядом с ней сидела ее подруга, Серова, с некрасивым, серьезным, но очень энергичным и приятным лицом. На самой дальней скамье сидели неисправимые тупицы, именно те, которых Звягин не замечал. Они, как на подбор, были крайне непрезентабельны. Одна из них, толстая и черная, скучая смертельно, давно уже ела припасенный пеклеванник. В тишине класса, когда Звягин на секунду умолк, чтобы перевести дух, звук пережевываемой пищи раздался очень явственно. Это отрезвило профессора.

– Mesdames, вы меня простите, я увлекся… Красота этой дивной поэмы производит на меня опьяняющее действие. Я желал бы только, чтобы вы поняли, какой гармонией проникнуты все части произведения. И эти слова русалок:

 

Поздно. Волны охладели,

Петухи давно пропели…

 

Звягин декламировал не очень хорошо, но с чувством, голосом, который падал к концу.

Лиза Гейм робко поднялась с места.

– Вы хотите что-нибудь спросить? – ласково сказал Звягин. – Садитесь, дитя мое. Что такое?

– Я думала… – начала Лиза Гейм, садясь и очень смущаясь. – Я думала, что вот… во всей поэме нет описания наружности дочери мельника… а потом русалки. И я не могу ее вообразить… И мне хотелось знать, как вы ее себе представляете…

Гейм окончательно сконфузилась и замолкла.

– По-моему, у нее длинные черные волосы, бледное лицо и тонкие губы, – весело сказала бойкая Рышкова, блеснув карими глазками. Она была прехорошенькая, и вздернутый носик придавал веселье розовому личику.

– Нет, – произнес Звягин, опять тихим, как бы вдумчивым голосом. – Постойте, я, кажется, ее вижу. – Он опять положил голову на руку и даже на минуту прикрыл глаза. – Она… она должна быть блондинка. Волосы очень густые, очень длинные… С золотыми искрами. Лицо бледное, бескровное… Большие прозрачные глаза цвета воды… или стекла… зеленые…

– Батюшка, совсем наша Лиза! – воскликнула неугомонная Рышкова.

– Действительно, госпожа Гейм слегка напоминает… в моем представлении…

Бедная Гейм покраснела до самых корней своих мягких волос, на глазах у нее выступили слезы. Звягин хотел сказать что-то ободрительное – Гейм будила в нем томную нежность, – но не успел, в коридоре раздался пронзительный и долгий звонок.

Девушки немедленно вскочили с мест и окружили кафедру одноцветной толпой. Все они были одеты одинаково, в синие платья с черными передниками.

– Лев Львович, Лев Львович, – кричали они, без церемонии теснясь к столу. Звонок сразу развязал языки. – Лев Львович, сегодня последний урок! Сколько времени не увидимся! Желаем вам всего хорошего, всего хорошего на Новый год! А что делать на Рождество? Прежнее приготовить? А тема для сочинения записана?

– Позвольте, позвольте, mesdames, – ласково отбивался Звягин. Ему невольно льстила его популярность. – Я не могу ответить всем сразу. Позвольте…

Он смотрел на них сверху вниз, потому что стоял на возвышении. Молодые, оживленные лица были обращены к нему. На некоторых он успел заметить смущение и тайную печаль. Звягин чувствовал себя так отрадно среди этой девической толпы, где, он знал наверное, всякое слово его будет хорошо, где он наверное скажет удачно и красиво, где все в нем принималось и он не рисковал быть судимым. Кроме того, ему были не чужды здесь сентиментальные мечты о каком-то неопределенном, новом, молодом счастье… Именно молодой воздух и любил Звягин.

Сквозь толпу пробралась Сонечка, тоже в синем платьице, со своим детски-вызывающим видом и наивными, нескромными глазками. Она подала Звягину руку и произнесла:

– Прощайте, Лев Львович. Мы уж вряд ли увидимся. Я после Рождества уеду в Варшаву. Только это еще не решено…

И она с таинственным видом улыбнулась, покраснев. Звягин не был пристрастен к Сонечке, несмотря на ее миловидность. Она поступила в класс для него, от скуки, – но развлеченья не нашла, ничего не делала, не понимала, зевала и успела влюбиться в армейского офицера, за которого стала собираться замуж.

– В Варшаву? – переспросил Звягин. – Доброго пути. А если не уедете, то будете продолжать курсы?

– О, да… Конечно…

– Что поделывает Валентина Сергеевна? – вдруг спросил Звягин.

Он никак не ожидал, что спросит. Вопрос вышел сам собою.

– Ах, она такая дуся! Ничего, она здорова. На Рождество она уезжает в Москву. Вообразите, на все Рождество!

– Лев Львович! – раздался вдруг тихий и серьезный голос Серовой. – Так мне разобрать эту статью Тургенева «Гамлет и Дон-Кихот»?

Звягин остановился – он уже шел к выходу и был на полпути – и заговорил с Серовой. К ней он относился всегда очень внимательно, а порою, когда она просила особенно настойчиво объяснить ей что-нибудь, – даже внутренне смущался перед слишком серьезным взором ее испытующих глаз, как будто должен был в чем-то обмануть эту ожидающую его слов умную девушку.

– Лев Львович, – кричали барышни побойчее, – можно к вам зайти на квартиру с работой? И вы обещали нам книги.

– Mesdames, я буду очень, очень рад, прошу всех, по-студенчески… Но… я на праздниках думаю уехать в Москву.

Когда он решил ехать в Москву, он хорошенько не помнил. Но ему казалось, что давно решил.

В коридоре, у самых дверей, его настигла Лиза Гейм.

– До свиданья, Лев Львович, – сказала она и робко, и горячо, и вдруг взглянула на него с таким откровенным, трогательным и взволнованным обожанием, что волнение невольно передалось Звягину.

Он хотел молча протянуть ей руку, но она, уже почувствовав, что выдала какую-то тайну, метнулась в сторону и скрылась в темноте коридора.

Но Звягин еще видел перед собой светлые глаза, похожие на речную воду, и пошел прочь медленно, в глубокой задумчивости.

Веселая Рышкова с несколькими барышнями проводили его до самой передней. Они что-то болтали и он отвечал, но о том, что говорил – думал мало.

Выйдя на улицу, он забыл о Лизе и о веселом шуме молодых голосов, который так пленял его. Надо было торопиться домой.

Звягин жил там же, в той же квартире на Николаевской, и так же комнаты его благоухали плитой. Немного менее, впрочем, потому что Юлия Никифоровна переменила небрежную прислугу и чаще прежнего отворяла форточки. Сама Юлия Никифоровна скромно поместилась в боковой комнате, оставив неприкосновенными и кабинет Льва Львовича, и маленькую спальню.

Звягин вернулся угрюмый, сильно дернул звонок, молча сбросил шубу на руки толстой кухарки и прошел к себе. Лампа под зеленым абажуром тускло горела у него на столе и уже чадила. Гробовая тишина была в квартире.

Звягин подошел к дверям коридора и во весь голос крикнул:

– Аксинья, барыня дома?

Аксинья отвечала едва слышно, отдаленно, заглушенно:

– Дома… дома…

Звягин постоял немного в раздумье, потом вернулся в кабинет, не зайдя в боковую комнату. Юлия Никифоровна всегда сидела так, безмолвная, неслышная, точно мышь в норе, занималась чем-то, переводила, копалась в книгах.

Звягин сел в кресло и закрыл глаза. Прошло десять минут, четверть часа, пробило в столовой, рядом с кабинетом, пять.

Чад из кухни стал нестерпимее. Явилась толстая Аксинья и объявила, что суп подан.

Звягин услышал скрип двери, осторожный, робкий: Юлия Никифоровна пробралась в столовую.

Через минуту и Звягин пошел туда же.

Небольшая висячая лампа, плохо вытертая, потому что так и блестела от керосина, кидала невеселый, беловатый свет на скатерть, не совсем свежую. Стол казался пустынным и неаппетитным. И пар из миски поднимался невкусный.

Юлия Никифоровна была в стареньком капоте рыжеватого цвета со знакомыми Звягину двумя чернильными пятнами на левом рукаве. Волосы она зачесала небрежно, в крошечный шиньон на затылке. Она еще больше похудела и прежнее довольное выражение навсегда покинуло черты ее лица. Теперь она вечно была озабочена, тревожна и робка, но бесконечная доброта и преданность карих глаз красили ее, делали все лицо милым и значительным.

Звягин этого не видел. Он давно перестал смотреть на Юлию Никифоровну. Странное дело! Женившись на ней, он вдруг потерял свою к ней дружбу. Прежде он изливался перед ней, жаловался ей, – теперь угрюмо молчал, когда ему было плохо, и не имел никакой охоты что-либо ей поверять. Он бежал от одиночества и с Юлией Никифоровной нашел нежданно и независимо от нее полное и совершенное одиночество. Она не смела заговаривать с ним, и чем больше он молчал, тем робче она становилась. И для него она постепенно превратилась в домашнюю, привычную вещь, почти столь же молчаливую и ненужную, как буфет, зеркало, конторка, ширмы… Обед длился в глубоком молчании.

– Ты кончил сегодня занятия у Поклевской? – спросила наконец Юлия Никифоровна только для того, чтобы что-нибудь спросить: она отлично знала, что занятия сегодня кончаются.

– Да, кончил. До десятого января.

– Тут к тебе заходили… Я сказала, что тебя нет. Звягин молчал и ел огурец.

– Мой рассказ с испанского взяли для «Семейного чтения», – продолжала она и инстинктивно, желая хоть чем-нибудь заинтересовать его, прибавила несмело:

– А я на днях заезжала к Муратовой… И сегодня она уже отдала визит. Я ее тогда не застала…

– А она застала тебя?

– Да, мы посидели… Жалела, что тебя нет.

Звягин опять угрюмо замолк и думал о чем-то пристально и серьезно. Мысль, что Валентина была здесь, видела Юлию Никифоровну с ее чернильными пятнами на рукаве, сидела на этих стульях – была ему неприятна, возмущала его. И сердце в нем трепетало от внутренней ненависти. Он не знал, что ее посещение будет ему так отвратительно.

– Я через несколько дней еду в Москву, ты знаешь, – неожиданно обратился он к Юлии Никифоровне.

Юлия Никифоровна удивилась.

– В Москву? Нет, я не знала. Надолго? Она даже не смела спросить: зачем?

– Нет, числа до восьмого… Мне необходимо.

Разговор угас. Кухарка принесла большой, желтый, давно не чищенный самовар, который глухо шипел. Звягин раскрыл книгу. Это были сонеты Петрарки, сентиментальную сладость которого Звягин в душе предпочитал Данте. Юлия Никифоровна принесла какую-то тетрадочку и стала возиться с ней, вычеркивая строки карандашом. И опять все погрузилось в гробовую тишину, нарушаемую только злым шипением самовара.

 

XIV

 

Валентина Сергеевна провела несколько томительных дней. Последний месяц дружба ее с Кирилловым была особенно тесна и даже имела оттенок нежный – в этом, впрочем, Валентина Сергеевна и себе не хотела признаться, намеренно закрывая глаза. Быть добросовестной и оборвать отношения, могущие дать несчастие – не было сил; а прямо идти на все последствия ради своего скрытого желания – не хватало смелости. Валентина, поддаваясь своей женской натуре, начинала хитрить и с собой, предоставляя события их течению.

Кириллов почти беспрерывно был в Петербурге. Один раз, когда он отправился в Москву и провел там сплошь целую неделю, – изумленная Валентина Сергеевна даже послала ему телеграмму.

Наблюдатель поверхностный вряд ли назвал бы их и друзьями. Они вечно спорили и даже мало слушали друг друга. Точно по взаимному соглашению ни Кириллов, ни Валентина после их первого разговора никогда больше не касались личных дел. Отвлеченные споры тем были горячее.

Но несколько дней назад все круто изменилось. Кириллов пришел вечером. Толковали о каком-то новом европейском журнале – и, по обыкновению, совершенно не соглашались друг с другом.

Вдруг Валентина Сергеевна взглянула в окно. Портьера по забывчивости была откинута. Полукруглое, широкое окно светлело голубое, яркое, как стал. Сверкающий снег, казалось, отражал звезды ясного и холодного неба. Луна стояла высоко, была маленькая, но не печальная, властная, потому что лучи ее проникали всюду, трогали нежными иглами все, что кругом видел глаз. И за окном, казалось Валентине, было торжественно, жутко, важно и необычно.

– Поедемте кататься, – произнесла вдруг Валентина и, не дожидаясь ответа, позвонила, чтобы подали сани.

Через десять минут она уже выходила на крыльцо. Кириллов следовал за нею. Его высокая шапка и медвежья шуба, столь редкая у петербуржцев, оказались теперь как нельзя более кстати. Мороз стоял крепкий, острый, колючий, неподвижный. Безмолвие рыхлого снега вдруг сменилось скрипом, визгом полозьев, особым звуком копыт, когда бодро вздрагивающие лошади ускоряли бег – и облака белого пара поднимались от их разгоряченных тел. Торопливые шаги прохожего, где-то хлопнувшая дверь, далекое, негромко сказанное слово – все было с непривычною ясностью слышно в звонком и редком воздухе.

От луны казалось еще холоднее. Глядя на нее, нельзя было вообразить тепло, как будто оно никогда не существовало, да и не хотелось тепла, так радостен был этот сжимающий горло колючий воздух.

Лошади взрывали целые рои снежных игл – и Валентина невольно жмурилась, кутаясь плотнее. Говорить было трудно, мороз держал в оковах, в очаровании.

Кириллов тоже молчал. Выехали на Каменноостровский проспект, лошади пошли шагом. Белый пар заклубился сильнее, поднимался, расплывался, как туман, бледный и нежный, пронизанный лунными лучами. Луна поднялась еще выше и смотрела теперь прямо в глаза Валентины. Куда бы она ни повернула голову – ее все тревожил этот настойчивый взгляд, и хотелось отдаться желанию смотреть неотрывно на светлый и странный диск.

– Вам не холодно? – спросил Кириллов, наклоняя к Валентине лицо. Из-под седых, покрытых инеем бровей смотрели блестящие глаза. Борода и усы тоже были совсем белые, и оттого глаза казались живее и темнее.

– Какой вы… необычный, – сказала Валентина, вглядываясь в него. И прибавила, отвечая на его вопрос: – Мне холодно, но хорошо. Как будто так и должно быть… холодно. Посмотрите вперед. Какая дорога!

Дорога лежала перед ними прямая, сверкающая, голубая и пустынная. Кудрявые деревья, слабо мерцая каждой веткой, покрытой острым инеем, белели по сторонам. Все застыло, оцепенело, казалось вечным.

– О чем вы думаете? – спросил опять Кириллов.

– Не знаю… Так хорошо сегодня… и страшно. И хочется еще, еще холода, его точно пьешь и с каждым глотком его хочется больше.

– Мое настроение иное, – сказал Кириллов, и слова эти прозвучали вдруг так грустно, что Валентина забыла все, что говорила и повернула к нему взволнованное лицо.


Дата добавления: 2020-12-22; просмотров: 62; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!