Сентиментальное стихотворенье 28 страница



Кондуктора обошли вагоны с фонарем. Все, кто мог, стали устраиваться на ночь.

– О Господи, Господи! Помилуй мя, Господи, защити и помилуй! – вкусно и сочно зевнул священник, взбивая свои разноцветные подушки. И вдруг заговорил другим тоном, негодующим, возмущенным:

– Что это? Что это у вас, господин? Это пес у вас на руках? А я-то, грешный, и не заметил. Вы его полой, что ли, прикрыли. Пес! Как угодно, я с псом не могу. На ночь, с псом! Не угодно ли, господин, этого пса в собачий вагон. Какие беспорядки нынче на железных дорогах!

– У меня на собаку билет есть, – возразил желчный господин очень тихо, видно сдерживаясь. – Могу его показать.

– Как, чтобы собаку, пса поганого, в пассажирский вагон? Я не могу. Нет таких порядков. Если пассажиры протестуют, вы обязаны убрать пса. Я протестую. Уберите, уберите пса!

Он протянул толстую руку с волосиками на пальцах к пестрому терьеру. Собака зарычала.

– Тьфу, тьфу, – заплевался возмущенный священник. Кровь у него прилила к лицу. – Пакость какая! Да я к обер-кондуктору, к обер-контролеру…

– Напрасно горячитесь, батюшка, – по-прежнему тихо, но ядовито произнес желчный господин. – Собака моя при мне останется. Не извольте даром кровь портить. У меня разрешеньице есть для собачки.

Батюшка окончательно побагровел:

– Как? Как? Какое разрешенье? Для псов разрешенье? Да вы… Да позвольте вас спросить, кто вы такой? Я священнослужитель… я имею право требовать. А вы… Кто вас знает, кто вы? У вас, с позволения сказать, и облик не христианский. Вы святыню нашу не уважаете. Вы, может быть, из жидов, извините меня за прямоту. Я же не могу допустить, ежели человек, подобный вам, подобное творит…

– Позвольте, позвольте, батюшка, – с прежней язвительностью перебил господин. – Вы изволили упомянуть мой облик, назвали меня нехристианином, даже жидом – и, заметьте, не евреем, а жидом, то есть оскорбительным для еврея, каким вы меня почитаете, словом. Вы желали показать, что гнушаетесь мною, не так ли, батюшка? Еврей ли я или нет – это к делу не идет. Замечу одно, что будь я и евреем, я этого не стыдился бы. А не помните ли вы, батюшка, такой текст: «Несть бо эллин и несть иудей»… Изволите знать этот текст?

Батюшка, забыв пса, бросился в жаркий спор о текстах, о словах. Желчный господин с собакой оказался начетчиком первой руки, сыпал текстами, указывал страницу и строку… В спор вмешались и другие пассажиры, но желчный господин шутя побеждал всех, отчеканивая слова текстов и сопровождая тексты самыми подробными толкованиями.

Звягин сначала прислушивался к разговору, потом перестал, до него долетали только отдельные слова и восклицания. Колеса мерно громыхали, пламя свечи прыгало, неприкрепленная занавеска правильно качалась. Пожилая дама рядом со Звягиным заснула, обернув голову платком и оттеснив соседа к краю.

Больная то дремала, то стонала. Румянец на щеках разгорался. Лицо приняло почти здоровый вид. Звягин смотрел – и она казалась ему красивой. Черные волосы, слабо вьющиеся около смуглого лица, большие темные глаза, теперь закрытые, порой напоминали ему кого-то, он не хотел и мысленно назвать кого, и чем дольше он смотрел сквозь мглу спертого вагонного воздуха, сквозь собственную усталость и дремоту, тем ярче и мучительнее ему казалось сходство.

Больная металась и бредила. Подушки были ей горячи. А Звягин все глядел на белое пятно подушек, на раскинутые волосы… Часы для человека в полудремоте бегут с невероятной скоростью. Звягин не заметил, как замолкли споры, как все кругом затихло, захрапело, засопело. Офицеры тонко свистели носами. Батюшка пускал четырехэтажные храпы. Догорающая свеча мерцала. А Звягину теперь уже ясно казалось, что перед ним не случайная, неизвестная больная попутчица, а Валентина. Она больна. Она умирает. Нет ни малейшей надежды. Она мучится, но ему не жаль. Он смотрит на приближающуюся к ней смерть с удивлением, которое незаметно перерождается в радость. Она умрет. Как это просто! С ней умрет все – и он, Звягин, будет свободен и от любви, и от ненависти, и от всех мыслей о ней. Умрет возможность лжи, многих несчастий многих других, невинных людей. Как судьба, или Бог, справедлив, убивая ее! Мир тесен для таких жизней. Ему, Звягину, легче дышать…

Больная, разметав руки, бредила:

– Жумчуг, жумчуг… Бриллианты… Опалы, бирюза… Сколько камней… Какие рубины красные… О, я боюсь рубинов… Ради Бога, умоляю… Я не могу, они такие красные… Это огонь… Это кровь…

Звягин слушал бессвязные слова со злорадством. Ей тяжело и страшно – пусть. Так надо. Смерть недалеко. Смерть сильная и чистая. Она одна может победить ее, и все, что вокруг нее, одна может и должна смыть то, чему не надо существовать.

Внезапная остановка толкнула вагон, и Звягин очнулся. Уже светало, но все еще спали. Звягин встал, надел шубу и вышел на площадку. Опять поехали. Морозный, утренний воздух освежил Льва Львовича. Он вернулся в вагон, где уже царили сумерки. Желчный господин с собакой спал на плече черненького фактора. Священнослужитель размяк, разоспался и вытянул к проходу громадные ноги в невероятных, смазанных салом, грязных сапогах. Подушка полиняла, и вспотевшее лицо батюшки, с открытым храпящим ртом, изукрасилось цветами синим и розовым.

Звягин взглянул на больную. Она по-прежнему спала неспокойно. Лицо было красивое, но совсем непохожее на лицо Валентины. Звягину казалось теперь, что он видел сон, что он видел не эту больную, а действительно Валентину, умирающую.

И он стал думать о своем сне, и думал так же и то же, что тогда ночью, когда слышал бред и видел знакомые черты, искаженные мукой смерти.

День рос, поезд приближался к Москве, пассажиры просыпались. Последние часы, даже минуты кажутся нескончаемо длинными. Эти минуты Звягин простоял на площадке, следя за бесконечной белой далью, за черными столбами телеграфа, убегающими один за другим, слушая твердый лязг колес, который, казалось, твердил ему:

– Ты прав, ты прав, ты совсем прав, ты прав, ты прав. И опять все то же, без конца.

Когда поезд с гулом въехал под навес московского вокзала, Звягин обернулся к платформе и первое лицо, которое он увидал, было лицо Кириллова. Звягин сейчас же узнал и его енотовую шубу, и шапку грешником. Но Кириллов его не видал. Он толковал о чем-то с артельщиком, совал ему какую-то бумажку и очень горячился.

Звягин сам взял свой чемоданчик и прямо подошел к Кириллову.

– Здравствуйте, Геннадий Васильевич!

Кириллов обернулся и лицо его, как показалось Звягину, выразило одно изумление и никакой радости.

– Вы? На праздники к нам?

– Да. А что это вы тут с артельщиком спорили? Не уезжаете, надеюсь?

– Нет, совсем нет. Это так… Недоразумение вчера вышло с багажом… Меня просили получить.

– А-а! Надеюсь, увидимся. Прошу вас ко мне, Геннадий Васильевич, я остановлюсь в «Метрополе».

– Спасибо, спасибо. И ко мне, пожалуйста, Остоженка, свой дом. Милости просим. А вот мне и везут багаж. Мое почтение, Лев Львович.

Звягин особенно нежно сжал руки Кириллова и повторял вкрадчиво:

– Дорогой Геннадий Васильевич, благодарю вас… Очень, очень рад… До свиданья, до очень скорого. Я непременно к вам заеду на днях.

Сундук между тем подвезли ближе и Звягин, направляясь к выходу, заметил на холсте большие инициалы: В. М.

Дикий, неистовый, небывалый, специально московский, какой-то варварский мороз схватил Звягина, когда он вышел на площадь. Скверный извозчик без полости, с желтой, мохнатой лошаденкой, грозил его совсем заморозить до Метрополя. В ушах Звягина шумело. Ему казалось, что он все еще слышит стук железных колес, который ему твердит:

– Ты прав, ты прав, ты во всем прав, ты совсем прав…

 

XVII

 

Если от храма Спасителя, мимо Пречистенского бульвара, который останется вправо, пойти прямо, то придется подыматься на гору. Улица с подъездом не редкость в Москве, где есть даже целые горы. Но петербургская извозчичья лошадка, считающая пределом подвига взобраться на выгнутый мост Зимней канавки, верно удивилась бы и вознегодовала, если бы ей пришлось тащиться по Остоженке.

Налево булочная с покачивающимся высоко на брандмауере золоченым кренделем, направо какие-то захудалые лавчонки, узкие тротуары в две плиты. В самом начале улицы еще попадаются серые, бурые, беловатые, розовые особнячки с мезонинами, с ватой в потускших окнах, с покривившимся фундаментом, деревянной калиткой и купой деревьев с другой стороны, над сереющим забором. Никакой бедности не чувствуется в этих стареньких особняках. Да и живут в них не бедные люди. Тут веет довольством, миром, тишиной, оседлостью, глубокой привычкой и закостенелым добродушием.

Дом Агриппины Ивановны Кирилловой, как значилось на почерневшей доске, прибитой у ворот, находился всего в нескольких шагах от церкви, по той же стороне. Напротив были мелочная лавка, посудная в полусгнившем флигеле, правый бок которого с незапамятных времен как-то поднимался вверх, а наискосок, на вновь отстроенном кирпичном доме, золотилась яркая вывеска: «Бани».

Половину дома Агриппина Ивановна отдавала внаймы, уже давно, какому-то чиновнику, тихому, угрюмому вдовцу с малолетней дочерью. Сдан был и мезонин, там поселилась пожилая портниха, тоже очень скромная – беспокойных жильцов Агриппина Ивановна не выносила.

На хозяйской половине, состоявшей из пяти комнат и прихожей, все блестело, сверкало и лоснилось от чистоты; беспорядка, казалось, и случиться не могло. Геннадий Васильевич, или Геничка, как называла его мать, занимал две комнаты. Одна, налево из прихожей, служила ему кабинетом и, главное, приемной. Она, впрочем, была очень холодна, в большие морозы горю не помогала и железная печка, специально устроенная. Другая комната, куда нужно было проходить через довольно темную столовую и громадную, пустынную залу в четыре окна, с хвостатым роялем в углу, исправляла должность спальни. Там же Геннадий Васильевич и занимался в холодные дни.

Сама Агриппина Ивановна ютилась в совершенно темной комнате, за столовой. Напрасно сын уговаривал ее или прибавить одну комнату от жильцовской половины, или взять себе его спальню. Агриппина Ивановна уверяла, что для спанья, чем темнее комната, тем лучше, а вязать и шить она может отлично в столовой, а то и в зале, когда не дует от окон.

По венским стульям, уставленным вдоль зальных стен, порою бесшумно путешествовал громадный черный кот, озираясь и сверкая желтыми глазами. У него был любимый стул у печки, дойдя до которого он останавливался, в раздумье пошевеливал хвостом, и, наконец, медленно устраивался и усаживался, поджимая передние лапы. Через минуту от желтых глаз оставались одни щелки. Кот мурлыкал так громко, что его можно было слышать из столовой, где Агриппина Ивановна большую часть утра проводила в разговорах и спорах с кухаркой Анной, которая имела фатальную наклонность все пережаривать и высушивать. Впрочем, благодаря неусыпной заботливости хозяйки Анна понемногу излечивалась от этого недостатка.

Агриппина Ивановна была высокая, теперь слегка сгорбившаяся, женщина лет под шестьдесят, суховатая, деятельная, всегда в темном шерстяном или ситцевом платье, сшитом просторно. Белые волосы, расчесанные на прямой ряд, уходили под накрахмаленные рюши совсем старушечьего чепчика. Продолговатое лицо с красивыми и добрыми морщинками и темные глаза, нежно и заботливо следящие за каждым движением Геннадия Васильевича, – все в ней казалось милым и располагало к доверию. Геннадий Васильевич привык и к этому лицу, и к впалым глазам, всегда добрым для него, он и представить себе не мог, чтобы кто-нибудь когда-нибудь нашел его маму несимпатичной, несовершенной. Они жили душа в душу.

Зимнее солнце светило теперь прямо в окна залы, и бледные желтые квадраты окон лежали на чисто натертом полу, где от двери к двери тянулись суровые половики. Кот, по обыкновению, прикурнул у печки и неистово мурлыкал. Агриппина Ивановна только что была внизу, в кухне, и выдержала горячий спор с Анной по поводу перекипевшего молока. Геничка не любил перекипевшее молоко. Агриппина Ивановна, немного успокоившись, вязала у окна в столовой что-то длинное из толстой сосновой шерсти и прислушивалась к заглушённому дверями говору в холодном Геничкином кабинете.

Стол давно накрыт к завтраку… И простудится еще Геничка, в кабинете сегодня не топили. Всех бы этих студентов подобру-поздорову… И чего ходят? Ведь праздники, занятий в университете нет, всякому хочется отдохнуть, а они все равно покою не дают. Геннадий Васильевич да Геннадий Васильевич… То да это… Добротой его бесконечной пользуются.

В глубине души Агриппине Ивановне льстила популярность сына среди студенческих кружков. К его занятиям, к его уму и деятельности она относилась с убежденным благоговением. Но когда студенты заставляли Геничку спорить в холодной комнате, что угрожало его здоровью, Агриппина Ивановна сердилась даже сквозь гордое удовольствие.

Последнее время она казалась слегка возбужденной и взволнованной. Между нею и Геничкой не было еще настоящего разговора, но она многое угадывала и многое предчувствовала.

Дверь из кабинета в прихожую наконец отворилась, и три молоденьких студента вышли, сопровождаемые Геннадием Васильевичем.

– Так, пожалуйста, Геннадий Васильевич, не обманите нас, – просил самый тоненький, с бледным девичьим личиком, надевая узкое пальто. – Ежели вы не придете, то что же это? Преполовенский и читать реферата своего не будет. Нам, главным образом, важны ваши возражения, вы объясните нам, почему, как вы сказали прошлый раз, психология не может получать своего материала ниоткуда, кроме внутреннего опыта…

– Позволь, позволь, – перебил другой, как видно, очень горячий, уже успевший надеть пальто. Белокурые, соломенного цвета волосы его растрепались, лицо было красно. – Ты совсем не о том. Это само собою, но у нас должны быть, главным образом, интересные прения по другому поводу. Реферат Пре-половенского несомненно затрагивает дело. Основное положение Геннадия Васильевича какое? Какое? А вот какое: дух, с его формами восприятия и познания, – есть то начало, из которого объясняется внешний мир, и на этом именно начале во все времена стояла философия. Я же имею на это возразить…

Осталось неизвестным, что имел возразить пылкий студент, потому что громкий, какой-то неумелый, звонок прервал его речь. Звонила непривычная рука, не рассчитавшая усилия.

Студент остановился на полуслове, Агриппина Ивановна вздрогнула за своим вязаньем, хотя обрадовалась, что уйдут, наконец, несносные студенты.

Геннадий Васильевич, после секундного испуга, снял крюк. На пороге стояла Валентина Муратова, немного смущенная, красная от мороза и ожидания.

– Здравствуйте, Геннадий Васильевич, – проговорила она, протягивая руку молчавшему Кириллову. – Агриппина Ивановна дома?

Кириллов засуетился.

– Пожалуйте, пожалуйте, мама дома… Она будет так рада…

Студенты, увидав высокую даму, одетую пышно (чуть ли даже не услыхав запах Grabapple[34]), сочли за лучшее молча ретироваться и, захватив шапки, теснясь в дверях, юркнули вон. Хозяину было не до них.

Валентина Сергеевна приехала в Москву неделю тому назад и остановилась в гостинице «Европа» на Театральной площади. В эту неделю она почти каждый день видела у себя Кириллова, они вместе гуляли и ходили в театр. Но один раз Геннадий Васильевич приехал к Валентине рано, после двенадцати – и в сопровождении своей матери. Валентина Сергеевна была изумлена, поражена, даже удручена этим визитом. Она знала, что старуха никуда не выезжает, и не понимала, почему Агриппина Ивановна оказывает ей такую честь. Ее стала мучить мысль, что, может быть, ей почему-нибудь следовало первой поехать познакомиться с m-me Кирилловой – и давно… Во всяком случае, она на другой же день решила отдать визит, который, чувствовала Валентина, мало удался. Агриппина Ивановна говорила о том, как неудобно и дорого жить в гостиницах, и оглядывала просторный номер Валентины. А хозяйка, смушенная, молчала, не зная, как себя держать с почтенной дамой, с которой вряд ли у них могло найтись хоть что-нибудь общее.

Один Геннадий Васильевич во время этого визита был весел, доволен, естествен и даже не замечал смущенья.

Как бы то ни было – визит следовало отдать, и Валентина отправилась на Остоженку, в дом Кирилловых.

– Пожалуйте сюда, прошу вас, – неловко и радостно суетился Геннадий Васильевич, помогая Валентине снять кофточку. – Боже мой, как вы легко одеты! – прибавил он с оттенком заботливости. – Мама! гости! Валентина Сергеевна к нам!

Хозяйка, неторопливо сняв очки и положив вязание, пошла навстречу Валентине Сергеевне.

– Здравствуйте, моя милая, очень вам рада. Милости просим, у нас к завтраку стол накрыт. Да что же вы шляпочку-то не снимаете? А кулебяку кушаете? Нет? Так я вам яишенку закажу…

Агриппина Ивановна дома была совсем иная, гостеприимство пересиливало все ее симпатии и антипатии.

– Ради Бога, не беспокойтесь, я уже завтракала, – сказала опять смущенная Валентина, присаживаясь сбоку на стул и не вынимая рук из муфты. Положим, она не завтракала, но темная непривычная столовая, какой-то особенный запах, который бывает только в старых деревянных домах, немного холодных, жирная кулебяка и кофе в медном кофейнике, даже сама хозяйка с ее гостеприимством, добрыми морщинами и белым чепцом – все сразу оледенило ее и отняло, а не возбудило аппетит.

– Ну, чайку? Кофейку? – хлопотала Агриппина Ивановна.

– Выпейте чаю, Валентина Сергеевна, – попросил Кириллов. – Мама все равно не отстанет. А вы согреетесь.

Валентина взяла чай. Чашки были белые, грубоватые, чай очень крепкий и сладкий. Валентина не любила такой, но ничего не сказала.

Она смотрела сбоку на Геннадия Васильевича, с аппетитом кушавшего кулебяку, которую он запивал кофеем из стакана – и весь Геннадий Васильевич казался ей новым, другим, никогда раньше ее не виданным. Он был в серой домашней курточке и в очках – он занимался всегда в очках и теперь забыл их снять. Валентина в первый раз заметила, что у него некрасивые руки с четырехугольными пальцами. Он ел так смачно и прихлебывал кофе так вкусно, что Агриппина Ивановна сказала:

– Вот, Геничка, я люблю, когда у тебя аппетит. Это тебе полезно. А то поверите ли, дорогая моя Валентина Сергеевна, займется он своими студентами, рефератами, философиями – и ничего не ест. Ровнехонько ничего. Я уже и так, и сяк – Геничка, скушай! Нет, не ест, а все в одну точку смотрит. Да, тоже занятие-то, да ум-то большой – ой, как опасны!

Валентина чуть заметно улыбнулась. Геннадий Васильевич не обратил особенного внимания на слова матери. И она продолжала:

– А вы что же, как своим помещением, довольны?

– Да… ведь это ненадолго.

– Ой, дорого, ой, дорого в гостиницах жить! – проговорила Агриппина Ивановна, покачивая головой. – Мой Геничка, вот, например, все в Петербург нынче ездил, так в этих гостиницах – не дай Бог!

Валентина, заподозрев намек, вспыхнула, но Агриппина Ивановна с простотой продолжала:

– Но, конечно, если вы ненадолго – тут расчет небольшой.

– Все-таки еще недели две пробудете? – вмешался Геннадий Васильевич, тревожными глазами посмотрев на Валентину.

– Право, ничего не знаю. Вряд ли две недели. Дела мои понемножку устраиваются.

– А у вас какие же дела, ваши или братца вашего? Денежные какие-нибудь?

– Нет… Лично мои. Жизнь свою хочу немножко изменить, – прибавила она вдруг весело, взглянув прямо в глаза Кириллову. – Так, может быть, сложатся обстоятельства, что совсем в Москву перееду.

Кириллов покраснел. Он ее не понимал, не мог представить, какого рода у нее дела и что она затевает. Теперешние се слова взволновали и испугали его. Спрашивать он не хотел и не смел.


Дата добавления: 2020-12-22; просмотров: 63; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!