Сентиментальное стихотворенье 29 страница



– В самом деле, совсем к нам, в белокаменную? – подхватила Агриппина Ивановна. – Хорошее дело. А что жизнь менять – тоже дело хорошее. Смотрю я на вас, женщина вы молодая, красивая, – сколько лет во вдовстве, без дела, с братом больным… Какая это жизнь! И надо жизнь менять, пока молодость.

– Вот и комплимент получили, – смеясь, сказал Кириллов. – О, мама у меня и наскажет! Она у нас молодец! – И он шутливо и любовно поцеловал старушку в пробор белых волос.

– Кушайте, кушайте еще чайку, – подхватила Агриппина Ивановна. – Вот сайка тепленькая – у нас не купленная, домашняя. Геничка очень их любит, домашние сайки. Еще маленьким был, так любил. Ох, Геня, Геня! Кто-то тебя успокоит, кто тебя согреет, присмотрит за тобой, когда меня не станет! Ведь ты – как дитя малое.

– Ну, мама, – недовольным тоном возразил Геннадий Васильевич. – Что это вы? Слава Богу, вы здоровы. Может, я раньше вас еще умру. И свет не без добрых людей, авось не пропаду.

– Эх, кабы видеть мне тебя пристроенным, успокоенным… Верьте, Валентина Сергеевна, сердце у меня болит за Геничку. У меня из восемнадцати человек детей один он остался, я его и вырастила, выходила, а ведь какой слабенький был – на ноги поставила и теперь на его таланты радуюсь! Без отца, при одной матери, а глядите – молодец вышел. Одно только – как я его покину?

– Да полноте, мама! Что это, какое у вас сегодня настроение! Не хотите ли мой кабинет посмотреть, Валентина Сергеевна? Я покажу два очень интересных издания… Я говорил вам о них.

– Да ведь холодно в кабинете, Геничка, – вмешалась Агриппина Ивановна. – Простудится еще гостьюшка дорогая. Я велела там железную печь затопить, да не знаю, нагрелось ли.

– Я сейчас посмотрю, – поспешно проговорил Геннадий Васильевич и вышел.

В низких комнатах он казался еще крупнее и костлявее, и привычка горбиться была заметнее.

– Вы все молчите, красавица моя, и ничего не кушаете, – начала Агриппина Ивановна, когда сын вышел. – А мне Геничка рассказывал, что вы превеселая. Да обернитесь к свету, дайте поглядеть на себя. За этими вуалями ничего и не разглядишь. Ох, уж барыни петербургские, модницы! Ну, у нас станете жить, к нашим обычаям попривыкнете. У нас все попросту. Я и сама простая старуха. И очень бы мне хотелось, милочка, чтобы вы меня немножко полюбили. Что Петербург, балы да моды! У нас таких мод пустых нет, зато у нас сердце теплее, хоромы небольшие – да не красна изба углами. Главное – любовь нужна, тишина да мир душевный, а пуще всего любовь. Без любви шагу не сделать. А уж нам, женщинам, сердце всего надобнее, без сердца да без теплоты душевной – нас и вовсе нет. Вот Геничка, например, у него занятия его, таланты – а у меня любовь к нему, и не храни я Геничку – и таланты его, может, пропали бы… Он такой, ему помощница нужна, он к семье, к ласке привык…

– Ай, ай! Что это такое? – вдруг вскрикнула Валентина. Кириллов входил в комнату.

– Чего вы испугались, Валентина Сергеевна? – спросил он с беспокойством.

На колени к Валентине вспрыгнул громадный, мягкий черный кот и громко, настойчиво мурлыкал, требуя ласки.

– Ничего, это Васька, он не царапается, – сказала Агриппина Ивановна. – Какая же вы нервная, голубушка моя! Даже побледнела вся. Это нехорошо так пугаться.

– Я не боюсь, но… ради Бога, возьмите его от меня. Я не люблю кошек.

Кириллов взял кота и осторожно посадил на стул. Тем не менее кот обиделся, поднял хвост вверх, как трубу, и мелкой рысцой, перестав мурлыкать, отправился в залу.

– Ан-ай-ай! Как же вы тварь не любите? Тварь создание Божие, тварь бессловесная, я ее жалею. Блажен, говорят, кто тварь милует. У нас на дворе сколько пришлых собачонок живет. Не велю гнать, не могу. Пусть помои едят. И удивительное дело, какая благодарность у твари…

– Я только кошек не люблю, – произнесла Валентина Сергеевна, точно оправдываясь. – Собаки ничего, лучше. А кошки мне с детства неприятны. Но я засиделась у вас, – прибавила она, вставая. – Может быть, я задержала вас?

Агриппина Ивановна в изумлении даже руками замахала.

– Что вы, что вы! Куда вы? Да разве это можно! Останьтесь у нас, снимите шляпочку, вот в кабинете у Генички книжки посмотрите, на рояле поиграете, потом и пообедаете у нас.

– О, нет, я никак не могу, – с испугом произнесла Валентина. – В другой раз… Сегодня я очень занята, жду писем, кое-кто по делам придет… Сегодня я никак не могу у вас дольше остаться.

Агриппина Ивановна долго уговаривала Валентину, Геннадий Васильевич тоже пытался просить, но тщетно.

Гостья стала прощаться.

– А книги что же, Валентина Сергеевна? – напомнил Кириллов.

– В другой раз, простите, мой друг. Теперь я очень тороплюсь.

– Вы взгляните, какая у нас благодать, солнышко в зале, – сказала Агриппина Ивановна. – Вы нашего домика совсем не видали. Просидели все время в темной столовой.

Валентина заглянула в залу. Солнце светило сильнее и яркие квадраты окон удлинились. Кот Васька уже сидел на своем привычном стуле, и Валентине показалось, что он злобно сверкнул желтыми глазами.

– Да, – сказала она тоскливо, – очень хорошо. Светло, весело.

– И уютно, правда? – добавил Кириллов.

Каждая лишняя минута здесь увеличивала тяжесть в груди. Эта тяжесть была почти физическая. Валентина задыхалась, низкие потолки давили ее, от запаха остывающей кулебяки кружилась голова, широкое платье задевало и сбивало половики – и под каждым стулом чудились Валентине желтые глаза кота. Ей хотелось на воздух.

Мягкие старушечьи губы прильнули к лицу Валентины. Агриппина Ивановна целовала ее от сердца, взасос.

– Ну, Господь с вами, идите, красавица моя, если нужно. Смотрите, буду ждать. Каждый день буду ждать. И если обманете, не скоро придете – сама я, старуха, явлюсь к вам и заберу к себе. Уж тогда совсем заберу, совсем…

И Агриппина Ивановна смеялась добрым, тихим смехом, сама застегивая пуговицы на кофточке Валентины.

– Смотрите же, навещайте! Геничка мой все у вас да у вас, все на вас смотрит, а мне завидно. А вы придите к нам – тут мы все вместе. Вместе-то всегда лучше.

– Я провожу вас, если позволите, – сказал Кириллов, торопливо надевая шубу. – Вы пешком?

– Я приехала на извозчике, но теперь думаю пройтись. Зачем вы беспокоитесь, Геннадий Васильевич? Очень вам благодарна…

 

XVIII

 

На морозе, на ясном солнце, под скрип саней и людских шагов, Валентине стало легче. У нее голова шла кругом. Все такое неожиданное, непривычное, тяжелое. Чего хочет от нее эта пожилая, совершенно чужая женщина, которой она, Валентина, не может нравиться, да и не нравится? Что ей нужно, зачем эти визиты, посещения, угощенья, эта настойчивость? И Кириллов… Какой он другой! Как они сходятся с матерью! Нет, нет, Валентина туда больше не пойдет, она решила. Это тяжело – да и совершенно лишнее. Визит отдать следовало, московские обычаи иногда странны; может быть, m-me Кириллова считала себя обязанной познакомиться с приятельницей сына. Потом привычки гостеприимства…

Валентина успокаивала себя, но где-то глубоко в душе у нее остались глухое беспокойство и вопрос.

Она взглянула сбоку на идущего с ней рядом Кириллова. Вне домашних стен он опять показался ей лучше, почти прежним.

Они дошли почти до храма Спасителя, когда Кириллов сказал:

– Что же вы молчите, Валентина Сергеевна? Как вам понравилась мамуся? В первый раз она себя не показала. Удивительный она человек! Какое благородство истинное, какое самоотвержение! Вы не знаете ее жизни.

– Да, хороший человек…

– Святая! – с одушевлением подхватил Кириллов. – Я вам так говорю все это, Валентина Сергеевна, потому что… потому что… ведь мы с вами не чужие…

Легковая тень пробежала по лицу Валентины. Кириллов заметил это и поспешно прибавил:

– Поверьте, Валентина Сергеевна, я, родной сын, смотрю на нее объективно порою – и удивляюсь ей, восхищаюсь! Это истинная женщина, идеальная, та, перед которою мало стать на колени, та, которую в молодости обожают и перед которой на склоне ее дней благоговеют. Мне кажется, что многие женщины должны умереть от зависти, глядя на нее – те, конечно, которые понимают, чем должна быть женщина, и стремятся к достижению идеала… Вы меня слушаете?

Валентина не слушала. Ей опять стало тоскливо и тошно. Она подумала, что это от усталости. На Волхонке они взяли извозчика и поехали.

– Смотрите, Звягин! – сказала, на мгновение оживившись, Валентина, и поклонилась идущему навстречу Звягину, который преувеличенно высоко снял шапку и проводил сани глазами. – Я не знала, что он в Москве.

– Как же, я его встретил на вокзале, – ответил Кириллов.

Он тоже вдруг сделался молчалив. Прощаясь с Валентиной у подъезда Европейской гостиницы, он неожиданно для себя поцеловал ее руку, в ладонь, в самый вырез перчатки, долгим и жадным поцелуем. Валентина вспыхнула и отняла руку, хотя не очень резко.

– До завтра, – сказала она. Двери подъезда захлопнулись.

Кириллов постоял мгновенье в раздумье, потом повернулся и медленно пошел назад.

Едва повернув с площади к гостинице «Континенталь», он вдруг опять увидал Звягина, который торопливо подошел к нему.

– Вот как вы, вот как вы, Геннадий Васильевич, – с нежной укоризной заговорил Звягин. – Сколько времени – ни разу не собрались ко мне! Я у вас два раза был, не заставал.

– Вы были? Мне никто не говорил.

– Как же, как же… Там ко мне вышла такая миленькая старушка в чепчике и сказала, что вы в университете.

– Это моя мать, – хмурясь, проговорил Кириллов.

– Ах, это ваша матушка? Извините, я не имел чести быть представленным. Так вот ваша матушка и сказала… А когда же вы ко мне-то, Геннадий Васильевич? Право, даже обидно.

– Я непременно как-нибудь.

– Да знаете что? Пойдем сейчас. Это в двух шагах. В «Метрополе». Я вам кое-что покажу, поговорим…

– А вы с вашей супругой?

– Нет, она еще не приехала. Так идем, Геннадий Васильевич? Право, я чувствую потребность потолковать с вами. Я всегда ценил ваш ясный и точный ум, вашу истинно тонкую логику. А сегодня в особенности, мое настроение… Пойдемте!

– Пожалуй, пойдемте, – машинально согласился Кириллов. – Это, кажется, в проезде?

Они повернули назад. Звягин спешил, Кириллов, длинный и мешковатый в своем еноте, без торопливости следовал за ним.

 

XIX

 

Номер был большой, в два окна, с перегородкой, но темный, потому что выходил не на улицу, а на какие-то брандмауеры, и не очень чистый. Занавеси висели смятыми, кислыми складками, темно-серый трип цвета застарелой пыли скрывал настоящую пыль. Сумрачный потолок напоминал географическую карту – так причудливо расположились чуть заметные извилистые трещинки на древней штукатурке. Солнце закатилось, и сумерки благодаря тусклым стеклам наступили ранее времени.

На столе у окна лежало несколько книг и рассыпанный табак. В стороне валялся коричневый чемоданчик с развязанными ремнями. Из него небрежно торчало полотенце.

Кириллов медленно, даже методично, снял шубу, оставив на шее серый кашне, и с шапкой в руках вошел в комнату. Оглядевшись, он отодвинул кресло от овального, преддиван-ного стола, покрытого белой вязаной салфеткой, и сел.

Звягин давно разделся и теперь быстро, немного нервно, ходил от угла до угла, волнуясь, пристукивая каблуками.

– Вот вы и у меня, дорогой Геннадий Васильевич! – воскликнул он преувеличенно весело, останавливаясь перед Кирилловым. – Знаете что? Давайте спросим обедать! Немножко рановато, но я сегодня не завтракал. И есть-таки хочется.

– Нет, Лев Львович, я, извините меня, обедать никак не могу. Я недавно завтракал. Вы кушайте, я вам не мешаю. Только, я думаю, и дрянь вам здесь естественную подадут. Какой здесь стол! Надо к Тестову идти, ведь в двух шагах.

– Нет, нет, я уже здесь. Я думал, вы не откажетесь со мной. Ну, не беда, авось что-нибудь и вы закусите, вина выпьем…

– Я решительно ничего не пью.

– Неужели совсем ничего? Не верю. Красное? Белое? Шампанское, может быть?

– Что вы, Лев Львович! Не беспокойтесь. Вот рейнвейн разве… Один рейнвейн я еще ничего, – переношу.

Звягин позвонил и отдал, через долгое время вошедшему лакею с салфеткой, нужные приказания. Лакей казался засаленным и тупым. Однако приказания понял и опять через очень долгий промежуток, во время которого совсем стемнело и разговор не клеился, принес обед и вино.

На овальном столе горели теперь две высокие свечи. Звягин сидел перед прибором, на диване, с салфеткой на шее. Кириллов смотрел на него и заметил, что он, хотя жаловался на голод, ел очень мало.

– Зачем вы велели три бутылки? – спросил Кириллов. – Уж слишком много.

Звягин с лихорадочной поспешностью схватил бутылку и стал наливать вино в широкие зеленоватые рюмки. Желтое, бледное – вино от этого цвета стекла сделалось еще бледнее, нежнее и прозрачнее; только у краев, где падали лучи от свечей, загоралось жидкое, золотое пламя.

– Пейте, пейте, – говорил Звягин, поднося свою рюмку к губам. – Что за много, три бутылки! И я люблю рейнвейн. Я думал, что мне хочется есть, а вижу теперь, что мне хотелось вина. Ваше здоровье, Геннадий Васильевич! Всего хорошего! Преуспевайте, процветайте!

Кириллов выпил свой стакан и предложил здоровье Звягина. Кириллов пил редко не потому, что не любил вина, а просто как-то не приходилось. Товарищей у него почти не было, университетские разбрелись, остались все люди почтенные, серьезные… как, впрочем, и он сам.

Теперь светлый рейнвейн согрел его, отогнал смутное, скучное настроение, которое грозило перейти в тоску. И Звягин – до этих пор он был к нему безучастен – стал больше интересовать его.

Обед кончился, теперь между ними стояли только зеленые бокалы, всегда полные. Звягин, положив локти на стол, пристально смотрел на Кириллова ласковыми, потемневшими глазами.

– Вы говорите, Геннадий Васильевич, что счастье зависит от нас самих, что не может быть несчастным тот, кто этого не хочет и кто имеет правильное воззрение на мир…

– Да, и повторяю: воззрение, добытое путем твердых и достоверных научных силлогизмов.

– Я рад за вас, дорогой Геннадий Васильевич. Я вижу из ваших слов, что вы еще не были несчастны.

– И не могу, и не буду, если вы под этим словом подразумеваете несчастие внешнее, обусловленное внешними причинами. Свет и тьма – все идет изнутри. Остальное мы должны победить.

– Увы, Геннадий Васильевич! Я не умею, подобно вам, резко провести границу между внешним и внутренним. И многое, многое из того, что вы, быть может, победили бы – заставляет меня страдать. Я не знаю вас, иногда мне кажется только, что я вас угадываю… и я боюсь тогда, что вы ошибаетесь, что вы можете быть несчастным… как я, потому что я очень несчастен. Мне хочется быть откровенным сегодня, простите меня. Я даже скажу вам, отчего я несчастен. От красоты. Понимаете ли вы, чувствуете ли вы красоту так, как я? Имеет ли она над вами беспредельную силу, как надо мной? Во всех своих проявлениях, с тех пор, как я живу, – красота меня покоряет, я ее раб, я позволяю ей делать со мной все, я борюсь иногда, восстаю – и опять падаю, опять мучаюсь, и душа моя в ранах.

– Вы говорите так образно и вместе с тем так обще, что я с трудом улавливаю суть ваших слов, – мягко возразил Кириллов. – Я не совсем понимаю, почему красота заставляет вас страдать. Истинная красота гармонична, она может только дать нам вдохновение, поднять дух на бесконечную высоту, открыть пути к познанию правды… Красота, как я ее понимаю, есть предтеча правды.

Звягин грустно усмехнулся.

– Красота гармонична? – повторил он. – В том то и ужас, что красота может быть не гармонична. Она может противоречить себе в самой себе, и все-таки это красота – только с проклятием, с отчаянием, со смертью. Я чувствую глубокий разлад мира, я хочу понять и победить его. А ваш мир, Геннадий Васильевич, построен слишком правильно, слишком строго и ясно, линии слишком прямые… Вас красота, вероятно, ласкает и вдохновляет к стройным и свежим мыслям…

Тут в голосе Звягина неожиданно проскользнула полувидная, тонкая насмешливость, такая тонкая, что Кириллов ее не заметил.

– Меня – она душит, – продолжал Звягин, – ест мое сердце, возмущает, изумляет широтой противоречий, соединением несоединимого, вызывает на смертельную борьбу с нею… И чувствуется, что та гармония в красоте, о которой вы говорите и которой жаждет душа, – недостижима… И только потому так желанна. Недостижима для нас, пока мы здесь, для мира, который мы видим… В здешней истине – нет красоты, как в здешней красоте – нет правды.

– Я положительно не согласен с вами, – произнес Кириллов горячо – и встал с места.

Свечи делались короче и освещали снизу его вдруг покрасневшее лицо.

– Я не согласен, – повторил он. – Я почти не понимаю вас, в ваших мыслях нет последовательности. Вы говорите о красоте, истине, о понятиях, уже обусловливающих гармонию, – и вы ищете в них противоречий. Я вам сказал, что красоту считаю одним из путей к правде. В моем понимании красота и правда уже соединены. Одно без другого быть не может. Вспомните великих деятелей литературы, науки; их лучшие вдохновения руководились лишь чувством истины.

Глубокому сердцу открывается мир красоты и правды. Мир, на который вы намекнули, сказав «не здесь», – этот мир и есть мой дух. И в этом мире красота навек соединена с правдой в полной гармонии. Ничто жизненное не коснется этих отвлеченных глубин. Я говорил вам, что всякие, могущие быть, внешние восприятия, в обыденном смысле слова, я не принимаю в расчет. И когда мы затрагиваем вопросы столь важные для меня – смешно было бы соединять их с жизненным потоком.

Звягин опять улыбнулся.

– Мы просто говорим о различных предметах, да и люди мы разные, – проговорил он. – Я, впрочем, вас понимаю – только вы меня не хотите понять. У меня душа болит и плачет, Геннадий Васильевич. Простите, что я так говорю с вами. Но я сам, мне кажется, только теперь понял, как я несчастен – и мне хочется говорить об этом. И еще мне кажется, что я вас очень люблю. Вы молоды… Ведь вы гораздо моложе меня? И я боюсь, что когда-нибудь теории ваши не выдержат напора жизни – и вы будете несчастны, как я. Вот, пью до последней капли за то, чтобы этого не случилось. Мы – разные люди. Мы оба хотим справедливости, красоты, истины. Но я ищу с борьбой, с болью, со скрежетом зубовным, с проклятиями, не веря, что найду, – и кровь, и кости моего тела в этой борьбе, и я уже порой не различаю, где дух и где тело. А вы отправляетесь искать Бога на вершины, где холод, лед и тишина. Вы его находите, не желая победы над ним… И если поток жизни становится слишком своевольным – вы сумеете направить его течение. Прекрасно, если это так. А если нет? Если между нами меньше различия, чем вам кажется? Если и вас ждут мучения лжи, как ждали меня? Поверьте, если мы можем любить одну…

Он произнес последние слова совсем тихо, потом вдруг встал, прервав речь почти на полуслове, и отошел к стене. Кириллов тоже стоял. Мгновенье они смотрели друг другу в глаза молча. Кириллов – опираясь ладонью на стол, Звягин – плотно прижавшись к серой стене, весь как-то съежившись.

И Звягин прервал молчанье первый.

– Это все от того, что я вас так полюбил, Геннадий Васильевич, – проговорил он вкрадчиво, опять с едва заметной насмешливостью. – Может быть, я говорил вздор, забудьте его. Я сам не знаю иногда, что я говорю, и мне потом все сказанное – искренне кажется вздором. Жизнь так разнообразна, что чем разнообразнее мысли о ней, разнообразнее и даже противоречивее – тем ближе мы к отгадке. Возможно, что и вы правы, возможно, что и я. Я все допускаю. Только если мне больно – я кричу и стараюсь избавиться от боли. Как избавиться – не все ли равно? Вот вы сердитесь на меня теперь, Геннадий Васильевич. А ведь я скоро умру.


Дата добавления: 2020-12-22; просмотров: 55; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!