Сентиментальное стихотворенье 21 страница



Брат и сестра не видались иногда по неделе. Каждый вел свою самостоятельную жизнь. Валентина даже редко рассказывала ему те или другие факты. Но между ними была иная откровенность, понимание многого почти без слов.

Валентине Сергеевне случалось целые долгие вечера проводить одной. Она говорила, что цветы ей нужны, чтобы переносить одиночество. Они дышали и жили в комнате, и ей не было страшно.

Сегодня на дворе был ветреный, серый день, чувствовалась дурная оттепель. Валентина не хотела выехать, ни даже выйти гулять. Она чувствовала себя не то утомленной, не то чем-то недовольной. Вчерашнее собрание у генерала Лукашевича, Оскар Уайльд, Звягин, даже возражение Кириллова – все почему-то оставило неприятный след в душе.

Ноябрьский день потух. В кабинете спустили портьеры, на столе зажгли лампу под широким желтым абажуром. Валентина села к столу и принялась за только что полученные французские книжки. Она не велела никого принимать и потому была искренно изумлена, когда, вслед за громким и длинным электрическим звонком, в соседней комнате послышались шаги гостя.

Валентина, не приподнимая наклоненной головы, сделала движение и взглянула на дверь.

У порога стоял Звягин.

В самой ранней молодости Валентина не была очень красива. К ее лицу не шли свежие, яркие краски, выражение детскости и наивности. Теперь, приближаясь к тридцати годам (ей минуло двадцать восемь), она вся сделалась значительнее, грациознее, черты лица стали тоньше, нежнее, около глаз легли тени, которые сделали взор серьезнее, глубже, но и живее. Глаза были очень большие, даже слишком большие, делавшие все лицо неправильным, широким вверху при маленьком, узком подбородке и таком же маленьком рте с неяркими, розовыми губами. Брови над этими светло-карими, почти золотыми, глазами, поднимались тонким и ровным полукругом, длинные, совсем черные, как и волосы, которые были волнисты и нежны. Видно было, что они завиваются сами, потому что короткие пряди спереди, закручиваясь мягко и упорно, прилегали плотно к слегка сжатым вискам. Небольшой нос, цвет кожи бледный, не то смугловатый, не то желтоватый, без румянца, широкие плечи при особенно тонкой талии, руки, большие и красивые, – все делало Валентину заметной. Она казалась простодушной, когда сидела не двигаясь, слушала что-нибудь, открыв глаза и не переводя взгляда. Но стоило ей засмеяться, даже улыбнуться, золотые глаза суживались, она делалась непонятной, непроницаемой, женственно-лживой. Все неверное и неясное, тайное – имеет над нами силу. Конечно, женщина сама не знает тайны, которую кажется, что она скрывает. Но есть призрак, ощущение тайны, и потому женственность так привлекательна. Лучи лампы падали прямо на руку Валентины, слегка обнаженную полукороткими рукавами, на темную, склоненную голову. Прежде чем она обернулась, Звягин увидал ее профиль с опущенными ресницами.

Когда мысли Звягина ему особенно нравились, казались красивыми и замечательными – он обращался с ними заботливо, нежно, со старанием произнося в уме каждое слово. Так именно он подумал теперь, глядя на Валентину:

«Никогда, ни в одном лице, я не встречал подобного соединения жестокости и печали. К чему приведет это странное слияние?»

– Это вы? – сказала Валентина. – Я вас не ждала.

В голосе ее было что-то неуловимое, но нехорошее, может быть, то чувство, которое накануне, у Лукашевича, заставило ее отстранить складки платья, когда она проходила мимо Звягина.

Звягин приблизился, торопливо и мелко ступая, и протянул руку.

– Да, вы не ждали. Простите меня, Валентина Сергеевна. Но нам нужно поговорить.

Валентина пожала плечами.

– О чем говорить? Кажется, между нами всегда все было так ясно…

Звягин сел на кресло сбоку, у стола. Камин был теперь против него. Громадное, безмолвное пламя, дрожа и прыгая, бросало темно-красные отсветы на лицо Звягина. Странные тени, от колебаний пламени, набегали и сбегали с этого лица, которое, казалось, меняло свое выражение и с каждой переменой делалось взволнованнее, злее, но и значительнее.

– Нет, не все было ясно между нами, Валентина Сергеевна, – проговорил Звягин. – Но теперь я оставляю прошлое, я хочу знать все, я не могу не знать, и вы сжалитесь надо мною и скажете мне, что происходит в наших отношениях последнее время? Вы не будете отрицать, что они изменились.

– Вспомните, – прервала Валентина, чуть-чуть улыбнувшись, – что мы всегда не ладили и больше времени тратили на ссоры, чем на дружбу…

– Да, ссоры были, но никогда такого холода…

– Что же вы от меня хотите, Лев Львович? Вы знаете – я вас не люблю. Ссорились мы всегда, а что в отношениях есть перемена – то ведь это понятно, я сама все время меняюсь, расту, живу.

– А я? Что же будет со мной? – почти вскрикнул Звягин. Голос его, повышаясь, делался неприятным, визгливым. – Зачем столько лет, столько времени… Вы говорите, что в наших отношениях все ясно. Не было между нами полной ясности, не может ее быть с вами, Валентина Сергеевна. О, эти ваши вечные изменения!.. Ваши противоречия дают мне такой ужас, когда я их вижу…

Валентина остановила Звягина движением руки, встала и прошлась по комнате. Длинный бархатный шлейф ее розового платья проволокся по ковру. Валентина была немного взволнована, но очень владела собой, и через секунду ответила спокойным, даже веселым голосом:

– Удивляюсь я вам, Лев Львович. Вы не хотите понять самых простых вещей. Если мы начнем считаться, то и у вас, несмотря на святость вашей великой любви ко мне, найдется немало грешков неискренности и других против меня же. Но считаться я не хочу – сохрани Боже! Ведь мы оба свободны, и прежде и теперь, в нашей дружбе. Вы знаете меня столько лет, знали меня и при жизни мужа. Я тогда была еще не человек, совсем девочка. И неужели я должна застыть в одном состоянии – и не сметь меняться? Я не виновата, что у меня открываются глаза каждый день, каждый час. Я иду, я двигаюсь. Я меняюсь, потому что это – дорога. Вы говорите, что я стала холоднее к вам и не повторяю прежних прекрасных слов. Ну как мне быть, Лев Львович, если я теперь искренно думаю, что мы не товарищи, что мы все отдаляемся, что ссоры наши даже не чаще, а как-то преснее, потому что у нас мало общего. Вы все тот же, совершенно такой же, как десять лет назад. Таковы же ваши занятия, ваши мысли до усталости похожи на прежние, так же вы сердитесь, так же любите – и никогда не изменяетесь… разве только изменяете, и эти ваши измены все в одном кругу… Прежде мы больше подходили друг к другу – теперь меньше. Поймите, ну как же мне быть? Ведь я не виновата…

– Вы любите кого-нибудь? – прошептал Звягин неожиданно.

Валентина опять пожала плечами.

– Как вам не скучно, Лев Львович? Люблю… Люблю другого… Бросьте вы, пожалуйста, вздор, я с вами говорю серьезно и просто. Кого я там люблю? Никого не люблю, а если б любила, то не в том дело: теперь я касаюсь только наших с вами отношений. Вы говорите: обман, измены… Я не знаю… Но движение – в изменениях. В ошибках – и в неожиданных моментах, когда понимаешь истину. Простите, если было то, что вы называете обманом. Но я ни в чем не раскаиваюсь – и не могу поклясться, что никогда не стану лгать…

Она стояла прямо перед Звягиным, который тоже поднялся и, бледный, глядел в лицо Валентины. Свет лампы, сквозь желтый шелк абажура, делал ее глаза ярче и золотистее. С последним словом она улыбнулась – и опять все лицо приняло выражение неверности и тайны, и той неисцелимой и прекрасной туманности, которая может привлекать сильнее правды. И Звягин в первый раз почувствовал, что она, Валентина, эта девочка, которую он так давно любил, к капризам которой почти привык и чью дружбу считал неотъемлемой собственностью, – теперь действительно отдаляется от него, отходит, что даже эта неровная дружба рвется. Он привык жить около нее, давно привык страдать от неразделенной любви и не хотел нового.

– Знаете, – говорила между тем Валентина, – я не могу вам объяснить, чего я хочу, куда я иду – я только почувствовала, что мне не нужно больше ничьей любви. Вызывать любовь – это что-то созидать. А я разрушать люблю… Впрочем – это непонятно, да и сама я еще так далека от моей правды… Вы не сердитесь на меня. Что ж делать!

Звягин смотрел в лицо Валентины – и все яснее понимал, что она ускользает, уходит из его жизни. Страх за себя, за то, что будет с ним без нее, овладел душой. И вместе с этим постыдным страхом все неугаданное, недоступное в ее лице поднимало в нем слепую ярость, острую злобу, которую он объяснял себе возмущением против ее дерзости, против лживости ее глаз, ее дружбы, против непобедимой верности всему, чему он желал ее видеть верной. Он искал убежища от обиды у справедливости, у той самой обычной справедливости, в которую он не верил и законов которой не признавал для себя.

– Вы отталкиваете меня, – проговорил он почти шепотом. – Помните, это не прощается. Я слишком любил… Зная ваши изменения – хочу верить, что и этому вы еще измените, и мы…

– О, назад я не вернусь…

Она не договорила. У дверей раздалось шарканье туфель и сухой стук дерева, вероятно костыля, о пол, прикрытый ковром.

– Брат идет, – сказала Валентина.

 

IV

 

У портьеры показалась высокая, согнутая фигура Ивана Сергеевича Стоярского. Больные ноги были обуты в теплые туфли. Синий кафтанчик на лисьем меху облекал его худое тело. Узкое лицо с очень прямыми чертами, небольшие, глубоко сидящие глаза под пушистыми бровями, светло-белокурая, недлинная борода и волосы темнее – все делало его почти красивым, несмотря на сорок лет и резко впалые, бледные с желтизною, щеки. Иван Сергеевич был давно болен. Тело его, казалось, давно умерло, высохло, почти исчезло. А из глаз смотрела целая, вся живая душа, и эти глаза на неподвижном лице производили какое-то чудесное и жуткое впечатление.

Иван Сергеевич вошел молча – подал руку Звягину и сейчас же опустился в кресло у стола, под стрельчатым и круглым листом финиковой пальмы.

– Я пришел на минутку, – произнес он голосом тихим и, как у всех больных, немного отрывистым. – Ты едешь сегодня в театр, Лета? Ты мне давно толковала, что играет какая-то Зыбина, которую ты хочешь посмотреть…

Валентина досадливо вспыхнула.

– Нет, – сказала она, – мне нездоровится. Я не хочу никуда.

Они помолчали.

– А читать на будущей неделе у графов Неретьковых будешь? – продолжал Иван Сергеевич.

– На благотворительном вечере? Не знаю. Очень просят… Я читать люблю, в особенности стихи…

– И ты хорошо читаешь. Из тебя настоящая актриса могла бы выйти.

– Да… поздно только, – прибавила она с насильственным смехом. – Да и не хочется. Лев Львович, могли бы вы меня вообразить актрисой?

– Отчего же… – процедил Звягин, глядя в угол. Бледность его не проходила.

Иван Сергеевич, опершись на костыль, внимательно смотрел на сестру и на Звягина.

– Не читай на вечере, откажись, – выговорил он вдруг.

– Почему? Это неловко… Все знают, что я читаю.

– Как хочешь. Только будешь потом раскаиваться, уж я предчувствую. Эти благотворительные вечера в высшем обществе… Да как хочешь.

Опять наступило неловкое молчание. Звягин ждал, когда брат уйдет, он чувствовал свое положение глупым, серым, сцену законченной неумно, даже вовсе не законченной. Ему казалось невозможным проститься и уйти и никогда больше не видеть ее, снести оскорбительную небрежность, с которой она теперь толкнула его вон. Ему казалось, что еще можно что-то выяснить, чем-то помочь. Обида, которую он внутренно называл справедливым негодованием, ела его душу. Как, и это все? Хорошие слова исчезли, будто не существовали. Он уйдет и будет страдать, а она останется без боли, и сделает то же с другим, если захочет.

Валентина была очень красива, с немного сжатыми, ровными бровями, с тенями опущенных ресниц и легким выражением нетерпения в лице. Звягину казалось, что он не любит ее больше, что она отвратительна ему в своей неуловимой и беззаботной неискренности. Любовь к ней вся переродилась в ярость и боль за себя. Ему хотелось сжать пальцами это тонкое горло под розовым бархатом, сжать еще сильнее, чтобы ей стало нестерпимо, чтобы она поняла, как можно страдать. Это было бы только справедливо.

– Я посижу с тобой, если ты никуда не собираешься, – сказал Иван Сергеевич.

Намек был ясен. Звягин понял, что брат не уйдет – и подошел прощаться.

Валентине стало жалко Звягина. Она сделала несколько шагов и у двери произнесла тихо, ища слов и опять не находя их:

– Не сердитесь, Лев Львович, я не виновата. Я ничего не могу…

Она хотела снова взять его за руку, но тут жалость уступила место ее всегдашнему, не сильному, но непреодолимому чувству физической неприязни к этому человеку. Она не любила прикосновения его слишком мягкой, маленькой, влажной руки. Несмотря на всю их дружбу, на его любовь, которая одно время давала ей удовольствие – она всегда избегала смотреть на выпуклый лоб под черными, гладкими волосами, на яркие губы и чуть блестящую кожу лица – он весь ей не нравился. И когда внутренняя связь исчезла – это чувство выступило сильнее и непобедимее.

– Я считаю нашу дружбу разорванной, – сказал Звягин холодно. – Мне даже кажется – вы будете рады это узнать – что я вас больше не люблю…

Портьера резко колыхнулась, он вышел. Валентина прислушалась – и скоро до ее уха долетел тупой и далекий стук наружной двери.

– Я не знал, что Звягин еще бывает у тебя, – сказал Иван Сергеевич, поднимая глаза.

– О, так редко! – со внезапной раздражительностью проговорила Валентина. – И каждое наше свидание теперь оставляет безнадежную тяжесть на душе. Я устала, я не верю в его любовь и вижу, что он мне не друг. Может быть, я во многом ошибаюсь и не понимаю его, – но это внутреннее чувство ясно и бесспорно: он мне не друг.

– Я часто думал об этом, – возразил Иван Сергеевич. – Мне всегда, даже когда ты слепо верила в его привязанность, казалось, что он – тебе не друг. И весь он не по тебе, поверь, Лета. Ты мне говорила как-то, что он сложный – слабый и сильный, нежный и жестокий. Это слова, друг мой. Он хочет быть и слабым, и сильным – и потому ни слабый, ни сильный, как ни нежный, ни жестокий. В этих отрицаниях его несчастье. И не друг он тебе, потому что не может любить тебя одну, а себя любит вместе с тобой, и две эти любви борются и ослабляют одна другую. Но если и победит одна, то не любовь к тебе. Оставь его, Лета: у вас разные пути.

Валентина молчала, положив голову на руку, и смотрела вниз, на сукно стола. Иван Сергеевич тоже впал в задумчивость.

И долго сидели так брат и сестра. Кругом было очень тихо. Только порою мягко вспыхивала искра в потухшем камине, под кучкою серого пепла.

 

V

 

По Невскому двигалась праздная, воскресная толпа. Зима стала рано, с первых чисел ноября, и снег держался, несмотря на два или три теплых дня, которые грозили распутицей.

Но сегодня опять слегка заморозило, даже выглянуло бледное, несмелое солнце, точно всегда предзакатное, бросало желтоватые лучи в просветы между домами, у Аничкова моста, по Садовой у Гостиного, около Думы, – и печальным светом обливало толпу, ленивую, уже успевшую привыкнуть к вечерним огням.

Даже и эти унылые лучи солнца были предательскими для лиц, еще свежих при лампах и электричестве. И дамы кутались в шубы, и отворачивались от красного, сверкающего шара, который ослеплял их.

Не было возможности двигаться быстрее плотной, монотонной и уродливой толпы. Говора почти не слышалось. Гуляли молча – и молчание придавало что-то зловещее этой темной массе народа.

Ходили студенты кучками, в холодных пальто, с красными носами. К дамам относились равнодушно, зная, что если хорошо одета и свежа, и гуляет не с кавалером, а с другой дамой – то наверно говорит «оттеда», «с трем рублям» и «пообедамши», а остальные – «учительницы», и шубки или кофточки на них такие, что смотреть стыдно.

У Пассажа, по направлению к Литейной, двигалась медленно целая кучка юнкеров. Их было человек шесть или пять, все почти одного роста и очень похожие друг на друга, с розовыми, как будто удивленными, лицами и неподвижными глазами. Один только, очень маленький, казался живее, смелее, вертлявее и, пожалуй, умнее.

Сразу было видно, что эти юнкера – не простые юнкера с молодцеватой походкой, со звенящими шпорами и понятным желанием лихо закрутить рождающийся ус и вообще показать так или иначе свою удаль. Они шли с перевалкой, некоторые даже слегка горбились, и когда мимо проходил офицер, они отдавали честь как бы нехотя, без всякого вкуса.

Это были юнкера-декаденты, а сделались они декадентами следующим образом.

Известно, что в училищах практикуется обычай иметь переписанные в тетрадку стихи, порою нецензурные, порою просто не совсем понятные и только имеющие славу нецензурных. Один из юнкеров, Ховецкий, был особенно пристрастен к списыванию стихов. Он списывал, собирал и увлекся до того, что сам к чужим стал прибавлять строчки своего сочинения, потом целые куплеты и, наконец, прямо начал писать свое. Один раз Ховецкий пошел в отпуск к товарищу, студенту, где его заставили читать свои произведения.

Ховецкий вернулся в училище задумчивый и рассеянный.

– Знаете, господа, – отвечал он на расспросы товарищей, – вот вам не нравились мои стихи, вы говорили, что самого-то перцу мало и все вообще так, что ничего не разберешь, а между тем оказывается, что эти стихи самые декадентные и символические.

– Как символические?

– Да самые новые, в самом модном духе. Такие стихи, говорят, теперь гораздо моднее писать, чем под мундир розовый муар подкладывать, как Черепенников делает. Самый шик теперь – декадентство и символизм.

– Ну, это уж давно что-то слышно… Кто тебе говорил?..

– Были там студенты, литератор, два поэта. Спрашивали, кричали на меня: вы не читали такого-то? Нет. И не слыхивал. А такого-то? Не думал. Удивительно! Поразительно! Самостоятельное проявление… И дали мне книжечку – перевод с французского. Действительно, там тоже непонятно и есть вроде моего.

Товарищи заинтересовались. Бросились на книжку и быстро ее усвоили. Многие просили Ховецкого свести их к тому студенту, что и было исполнено. Вскоре около Ховецкого образовалась целая группа декадентов, которые не только писали стихи, но и старались держаться взглядов и привычек, свойственных декадентам.

Маленький живой юнкер Чирко необычайно скоро понял все декадентские приемы и перегнал неповоротливых товарищей. Он проявлял большую энергию в смысле расширения деятельности. Он доказал необходимость познакомиться с журналистами, литераторами, даже адвокатами – и друзья стали делать иногда набеги на жилища людей с известными фамилиями. Если набег был удачен, они читали свои стихи и старались держаться непринужденно. У одного профессора, который принял их, впрочем, весьма холодно, они познакомились со Звягиным.

Теперь, увидав его вдали, в толпе, Ховецкий, немного мямля и заикаясь, произнес:

– А вон Звягин идет…

– Где, где Звягин? – хлопотливо заболтал маленький Чирко. – Да, Звягин. Господа, подойдемте. Со Звягиным нам необходимо поддерживать сношения. Сам по себе он не важен, но у него есть знакомства.

– А с кем это он разговаривает?

– В высокой шапке грешником и в шубе? Не знаю. По шубе судя – москвич…

– Да их трое… Нет, третий уходит. Подойдемте, господа, к Звягину. Ну что там стесняться!

И кучка юнкеров смело двинулась вперед.

– Лев Львович! – решительно окликнул его Чирко. Звягин обернулся. Вид у него был веселый, глаза блестели, мороз вызвал румянец на всегда бледное, смуглое лицо.

– А, это вы! Мое почтение. Геннадий Васильевич, позвольте мне познакомить вас с молодыми поэтами.


Дата добавления: 2020-12-22; просмотров: 50; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!