Концепт «нежность»: между «чужим» и «неповторимым» словом



 

Место и роль «чужого слова» в ахматовской лирике представляется наиболее целесообразным проверить на примере конкретного текста, связь которого с литературными и культурными традициями не вызывает сомнений и который при этом обладает достаточно отчётливо осознаваемой оригинальностью.

В 1914 году, как уже упоминалось, поэт и литературный критик Н. В. Недоброво написал статью c простым названием «Анна Ахматова» – это был непосредственный отклик на выход второй книги стихов «Чётки» [427, с. 117–137.]. Статья теперь широко известна как наиболее глубокий анализ её ранней лирики, оценённый самой поэтессой чрезвычайно высоко. Она начинается с анализа стихотворения 1913 г. «Настоящую нежность не спутаешь…».

Настоящую нежность не спутаешь

Ни с чем, и она тиха.

Ты напрасно бережно кутаешь

Мне плечи и грудь в меха.

И напрасно слова покорные

Говоришь о первой любви.

Как я знаю эти упорные,

Несытые взгляды твои. (56)

Недоброво исследовал на этом примере единство лексических и ритмических средств, неповторимое интонационное своеобразие, организующее воздействие рифмы на композицию как доказательства «вольности и силы ахматовской речи».

Известен и другой отклик критика на это же произведение – стихотворный, сохранившийся в рукописи его статьи:

Не напрасно вашу грудь и плечи

Кутал озорник в меха

И твердил заученные речи...

И его ль судьба плоха!

Он стяжал нетленье без раздумий,

В пору досадивши вам:

Ваша песнь – для заготовки мумий

Несравненнейший бальзам. [382, с. 63]

 

Несколько преувеличенная галантность эпиграммы помогает почувствовать лёгкий привкус иронии: «нетленье» как синоним бессмертия снижено упоминанием «заготовки мумий». Биографический комментарий может напомнить, что Недоброво, как известно, был неравнодушен не только к стихам Ахматовой, но и к ней самой, что позволяет предположить в этих строках оттенок ревности. Однако адресат ахматовской миниатюры не раскрыт не только в её стихотворении, но и у Недоброво, боле того, и у него он дан отстранённо описательно, не как живое лицо, а именно как персонаж стихотворения. Поэтому интересен литературный и культурный подтекст этого восприятия.

Поэтическая реплика Недоброво останавливает внимание на ситуации, послужившей отправной точкой для лирического высказывания Ахматовой. Почему тот, кто «бережно кутает… » – «озорник»? Понять это помогает повторяемость описанной ситуации в русской классике. В «Евгении Онегине», например, она варьируется дважды.

Влюблённый Онегин, встретив холодный приём у вышедшей замуж Татьяны, страдает от невозможности близко с нею видеться и говорить: «Он счастлив, если ей накинет / Боа пушистый на плечо…» – то есть укутает ей плечи в меховую накидку, как и персонаж ахматовского стихотворения. Этот жест Пушкин не комментирует. Продолжение этих строк, завершающее ХХХ строфу последней главы, говорит само за себя: «… Или коснётся горячо / Её руки, или раздвинет / Пред нею пёстрый полк ливрей, / Или платок подымет ей» [493. т. 5, с. 179]. Укутывание это – проявление желания приблизиться, прикоснуться к объекту страсти, и оно включено в перечень действий, которые служат той же цели.

В «Альбоме Онегина», не вошедшем в канонический текст романа, есть сходное описание: «Я чёрным соболем одел / Её блистающие плечи, / На кудри милой головы / Я шаль зелёную накинул, / Я пред Венерою Невы / Толпу влюблённую раздвинул». Но в этот раз речь идёт о даме полусвета («… Летели шумною толпой / За одалиской молодой») [493, т. 5, с. 542].

В обоих отрывках пушкинского текста и в ахматовском стихотворении единственное лексическое совпадение – плечо, плечи. Поведение пушкинского героя относится к двум, казалось бы, несхожим ситуациям: проявлениям истинной страсти или же участию в эротической игре. Это помогает понять двусмысленность поведенческой модели. В северной столице укутывание дамских плеч могло рассматриваться и как проявление истинной заботы, и как жест галантности, и как использование одного из немногих пристойных поводов для прикосновения.

Модель эта, видимо, имела широкое распространение. В первом томе «Войны и мира» Л. Толстого князь Андрей Болконский с женою уезжают домой после вечера у Анны Павловны Шерер, а Ипполит Курагин под видом помощи маленькой княгине в одевании никак не отнимает руки от её плеч. Ему самому это кажется проявлением донжуанства, но князь Андрей смотрит скучающе и презрительно: он человек чести, однако не собирается из-за этой выходки ставить себя в смешное положение.

Таким образом, «плечи» и сопутствующий им глагол не дают нам повода для разговора об интертекстуальной перекличке, это не чужое, а просто общее слово, и формы его употребления принадлежат к различным контекстам, отличающимся по смыслу. Совпадает не лексический уровень, а элемент поведенческой культуры. Вряд ли Ахматова перед написанием стихотворения перечитывала Пушкина или Толстого – она явно отталкивалась от реального события, обусловленного известным обычаем. Недоброво не стал комментировать ситуацию, возможно, именно из-за её очевидности. Неслучайно в его эпиграмме сказано «озорник… твердил заученные речи» – в данном случае расхождение с ахматовским текстом говорит о его правильном понимании. «Покорные» слова поклонника не заслуживают доверия именно потому, что сопровождают банальный двусмысленный жест. (Может быть, и Татьяна по этой же причине с недоверием отнеслась к признаниям Онегина и назвала его чувство «мелким»?)

Пожалуй, на этом фоне и сама ситуация может показаться настолько избитой, что будь всё дело только в ней – восьмистишие не заслужило бы пристального внимания. На это указывает и стихотворный отклик Недоброво. Его ирония может быть воспринята как указание на противоречие между высоким уровнем искусства и незначительностью предмета изображения. Стихотворение – образец бессмертной поэзии, но его персонаж – «озорник», который заслужил всего лишь мумификацию. В статье это противоречие рассмотрено на лексическом уровне: «Речь проста и разговорна до того, пожалуй, что это и не поэзия?» – Но далее критик показал поэтическую выразительность именно словесного уровня стихотворения. Что же касается содержания, то постараемся увидеть, как это противоречие разрешается при целостном прочтении текста. Он производит впечатление живости и непосредственности, но это результат многомерности, созданной искусством и дающей обманчивое ощущение простоты.

Стихотворение начинается лапидарным двустишием «Настоящую нежность не спутаешь / Ни с чем, и она тиха», – смысл которого гораздо шире рассмотренной ситуации. Высказывание может восприниматься как только что пришедшая в голову житейская сентенция или как некая всерьёз сформулированная максима – в стихотворении присутствуют обе возможности. Отточенность, афористичность начальных или заключительных строк составляют заметную черту ахматовской лирики, но принадлежат не только её индивидуальному стилю. Это традиционное явление, начало которого лежит ещё в античной литературе.

Выше уже были рассмотрены многие линии, связующие творчество Ахматовой и «русского Горация» Державина. Коснёмся локального соотношения нескольких текстов. В частности этих поэтов объединяет любовь к лапидарности ("Что ты заводишь песню военну…" – «Что ты бродишь неприкаянный…» "Цель нашей жизни – цель к покою" – «Сколько просьб у любимой всегда», "Прочь, буйна чернь, непросвещенна / И презираемая мной!" – «Тебе покорной – ты сошёл с ума! / Покорна я одной господней воле», "Напрасно, Кубра, дорогая, / Поёшь о славе ты моей" – «И напрасно слова покорные / Говоришь о первой любви» и т. д). Разумеется, здесь нет какой-либо сознательной переклички, «отсылок», «реминисценций» или «опрокинутых цитат». Нет даже ритмического совпадения. Налицо лишь интонационное сходство, близость грамматических конструкций, которую можно связать со стремлением к эпиграмматичности поэтического высказывания. Отметим, что оригинальность ахматовского двустишия не вызывает сомнений.

Но если стихи Державина были знакомы Ахматовой с детства, трудно представить, чтобы не сохранилось в её памяти нечто более существенное, чтобы какие-либо лирические мотивы не были ею усвоены. И это подтверждает стихотворение Державина «Нине»(1770; 1804). Высказанная в нём сентенция «Нежнейшей страсти пламя скромно» похожа на начало ахматовского стихотворения, есть и другие основания для сближения:

Не лобызай меня так страстно,

Так часто, нежный, милый друг!

И не нашёптывай всечасно

Любовных ласк своих мне в слух;

Не падай мне на грудь в восторгах,

Обняв меня, не обмирай.

Нежнейшей страсти пламя скромно;

А ежели чрез меру жжёт

И удовольствий чувство полно, –

Погаснет скоро и пройдёт.

И ах! Тогда придёт вмиг скука,

Остуда, отвращенье к нам.

Желаю ль целовать стократно,

Но ты целуй меня лишь раз,

И то пристойно, так бесстрастно,

Без всяких сладостных зараз,

Как будто брат сестру целует:

То будет вечен наш союз. [192, c. 299]     

Тема обоих стихотворений почти совпадает: просьба о сдержанности и целомудрии и противопоставление чувства его назойливым демонстрациям. У Ахматовой доминирует существительное «нежность», у Державина – однокоренные прилагательные. Разумеется, сходство позволяет увидеть отличия, которые можно отнести к проявлениям эволюции поэтического искусства.

Стихотворение Державина проявляет в полной мере свойства поэтики классицизма: объективность и абстрактность. «Нина» присутствует только в заглавии в качестве адресата, ни одна её черта не проступает в стихах – в качестве персонажа она остаётся чистой условностью. Поведение, от которого поэт в первой строфе рекомендует ей отказаться, – перечень действий, между собою внутренне не связанных, это распространённые проявления любовного влечения, лишённые индивидуальности, перечисленные извне, со стороны, как будто лицом совершенно бесстрастным. Формы прилагательного «нежный» использованы дважды и создают логическое единство: «нежной» подруге сообщается, каковы проявления «нежнейшей» страсти. Вторая строфа – сухое нравоучение, в котором лирическому началу остаётся места не больше, чем в басенной морали. И только в третьей строфе появляется намёк на оправдание ласкового обращения, прозвучавшего в самом начале: «нежный, милый друг!» Только в ней появляется упоминание реального желания, влияющего на конкретные отношения двоих, но и оно имеет обобщённый характер – это «пример вообще», который должен обеспечить более длительное горение чувства – то есть почти инструкция.

Уже в начале XIX века такая риторическая правильность в любовной лирике выглядела анахронизмом. Пушкин, как известно, в одном из своих писем 1826 года к Вяземскому высказался неодобрительно о стихотворении, в котором тот по пунктам изъяснял красавице, как и почему надо правильно любить. Фразу из этого письма «Поэзия, прости господи, должна быть глуповата» [493, т. 10, с. 207], – часто повторяют, не уточняя, что он сердился не на ум, а на рассудочность. Именование известного направления «ложный классицизм» на этом фоне напоминает нам, что греки и римляне в эпоху античности были более непосредственны в выражении своих чувств – не только Сафо или Катулл, но и Гораций, – чем их примерные ученики в XVII–XVIII веках. Державин, подражая в стихотворении «Нине» Ф. Клопштоку [192, с. 520], переусердствовал в «правильности» построения и ничем не обнаружил своего личного присутствия.

Правда, вряд ли стихотворение воспринималось его современниками как холодное. Перечисление открытых проявлений страсти, хотя и не одобренных, должно было вызывать определённые чувственные реакции. Это тоже достаточно известная традиция, идущая от античности. Например, Гораций, по меткому наблюдению Гаспарова, «обладал парадоксальным искусством развивать одну тему, говоря, казалось бы, о другой. Так, в оде Агриппе он, казалось бы, хочет сказать: «Моё дело – писать не о твоих подвигах, а о пирах и забавах»; но, говоря это, он успевает так упомянуть о войнах Агриппы, так сопоставить их с подвигами мифических времён, что Агриппа, читая эту оду, мог быть вполне удовлетворён» [147, c. 19]. Сам по себе этот приём скорее риторический, чем поэтический, но в традициях классицистской лирики утвердился довольно прочно. Молодой Пушкин, например, только в 1820 году по этой же схеме построил стихотворения «Мне вас не жаль, года весны моей…» [493, т. 2, с. 11], где воспел радости юного возраста, «В. Ф. Раевскому» («Не тем горжусь я, мой певец…») [493, т. 2, с. 110], где перечислил всё, чем по праву мог гордиться, и т. д. Так и Державин, призывая к сдержанности, «бесстрастности», доставлял читателям удовольствие перечислением «сладостных зараз».

Безличная эротика получила у Державина риторическое выражение и в его стихотворении 1791 г. «Скромность».

Тихий, милый ветерочек,

Коль порхнешь ты на любезну, Как вздыханье ей в ушко шепчи; Если спросит, чьё? – молчи. Чистый, быстрый ручеёчек,Если встретишь ты любезну, Как слезинка ей в лицо плещи;  Если спросит, чья? – молчи. Ясный, ведренный денёчек,Как осветишь ты любезну, Взглядов пламенных ей брось лучи; Если спросит, чьи? – молчи. Темный, миртовый лесочек,Как сокроешь ты любезну, Тихо веткой грудь ей щекочи; Если спросит, кто? – молчи. [192, c. 364]

Это тоже подражание, на этот раз итальянскому поэту П. Метастазио [192, с. 529]. Здесь классицистская продуманность соединена с галантностью рококо. Скромность анонима в этих строках не совсем похожа на себя, она весьма игрива. Проявлением скромности для Державина становится тихость. «Тихий ветерочек» первой строфы перекликается с «тихо щекочи» в последней. Уменьшительные и ласкательные суффиксы каждой строфы создают настроение, которое можно было бы назвать нежностью или негой, но этих слов здесь нет – как нет слов «тихий», «тихо» в «Нине».

Мы можем предположить, что соединение «нежности» и «тихости» в памяти Ахматовой произошло не без влияния раннего знакомства с текстами Державина, и существительное «нега» (в ХХ веке малоупотребительное) сохранило в этих прилагательных свой чувственный оттенок. Однако настаивать на «отсылках» или интертекстуальном взаимодействии было бы необоснованным. В. Н. Топоровым было когда-то предложено представление о «соборной цитате» [597, c. 292], однако оно не выглядит здесь уместным, поскольку значения этих слов у Державина определяются несхожими контекстами, а у Ахматовой различия ещё явственнее. Слово «скромность», объединяющее оба державинских стихотворения, отсутствует у Ахматовой. В её стихотворении не осталось и тени риторичности – сказалось более чем вековое развитие русской лирики. Но высказывание построено, как заметил когда-то В. Шкловский, по типу «сильной речи».

Адресат её лирического монолога ведёт себя вовсе не так, как державинская «Нина», а скорее противоположным образом: он «бережно кутает», – возможно, даже «скромно», что похоже на нежность. Но эти как бы нечаянные прикосновения, которым учил автор «Скромности», у Ахматовой отвергаются. Как и мнимая покорность адресата, они лишь имитируют чувство. В этом плане державинская лексика может быть названа действительно чужой для неё. Хотя эти его стихи можно посчитать частью «текста мировой культуры», – они обнаруживают и некоторые традиции Горация, и элементы классицистической поэтики, и признаки рококо, но текст Ахматовой далёк от них, поскольку выражает неприятие условной эротической игры. Миниатюру нельзя назвать полемически направленной против этих произведений, поскольку её содержание представляет любовный, а не культурологический диалог. Она просто представляет другой этап развития культурного сознания, другое представление о любви.

Ключевое слово этой миниатюры в выражении «настоящую нежность не спутаешь» – конечно, «настоящую», для державинской любовной лирики неактуальное. Истинность чувства – главный его критерий со времён сентиментализма, положившего начало анализу душевной жизни. А романтики, как известно, сделали способность жить чувствами важнейшей характеристикой личности, что ещё более усилило значение представлений об их истинности. Тема подлинности чувства в лирике Ахматовой займёт одно из центральных мест.

Любопытно, что в стихотворении П. Вяземского «Мнимой счастливице» насмешливый пушкинский отклик на которое приведён выше, рассуждение шло как раз об истинной и неистинной любви, «верном» или «фальшивом» чувстве:

Где в двух сердцах нет тайного сродства,

Поверья общего, сочувствия, понятья,

Там холодны любви права,

Там холодны любви объятья! [143, с. 170]

У нас нет никаких оснований говорить об интертекстуальной перекличке ахматовской миниатюры с двадцатью пятью четверостишиями (плюс одно повторяется дважды) стихотворения Вяземского, хотя очень внимательное чтение и позволило бы обнаружить несколько общих слов (например, любовь).

Приведённое четверостишие, как и всё стихотворение, несёт заметный отпечаток классицистической традиции – это логически выраженное абстрактное суждение. Унаследовано здесь и требование к точности слова, уместности его употребления. Вяземский взялся объяснить, почему не надобно выходить замуж без любви. Ему пришлось говорить о человеческой судьбе, переменах представлений о счастье, о свете, его стеснительных условностях, о жизни души и сердца – всё это со времён сентиментализма составило благодатный материал для бурно развивавшегося жанра романа. Но Вяземский не решился коснуться реальных ситуаций и чувств. А поэтических метафор и обиняков оказалось недостаточно, риторичность убила очарование сентиментальных и романтических упоминаний о розах, заре, душе, пери, огне, потаённом пламени и т. д. Называемые им «сердечное забытье», «мятежные мечты» тяготели к романтизму, который в это время уже утвердился в русской поэзии, принеся на смену принципам классицизма субъективность и конкретность [186, с. 29] как важнейшие стороны мироощущения свободной личности, способной именно благодаря страстям ощутить своё присутствие в этом мире, утвердиться в нём.

В стихотворении «К мнимой счастливице» эти принципы были изложены в традиционных оппозициях «холод / пламень», «рассудок / сердце», а живому чувству не оставлено простора. «Поэзия любви» получила именование «святого сладострастья». Вяземский впал в явное противоречие, проповедуя необходимость жить жизнью сердца – объективным тоном бесстрастного резонёра. Романтический идеал и классицистический способ его логического обоснования не были органически соединены. Ценность истинного чувства составляет смысловую доминанту, но слово «нежность» не просто отсутствует – оно здесь невозможно. У Ахматовой же оно с этой доминантой тесно сплавлено.

Выражения «настоящая нежность» и «слова о первой любви» находятся в сложном соотношении: они синонимичны и в то же время противопоставлены. Их оппозиционность окказиональна, поскольку неистинность слов о любви определяется характером говорящего. Слова «о первой любви» в этом контексте – чужие слова. Акцент на слове «нежность» предполагает такое наращивание смысла, которое придаёт этому слову особую весомость. Его смысл оказывается значительно шире словарного значения, что характерно для концептов. 

Термин «концепт» имеет солидную историю. В лингвистике разработан ряд его дефиниций, определена его роль как вербально выраженной единицы памяти, способствующей формированию картины мира в человеческом сознании, связь концепта с лингвокультурной традицией, автономно складывающейся в каждом языке [125; 126; 139; 371; 395, 539; 703 и др.]. Культурологический аспект этого понятия обусловил его применение в литературоведении. Академик Д. С. Лихачёв ввёл термин «концептосфера», обозначающий всю совокупность концептов нации. Концептосфера объединяет образные представления и ценностные установки носителя языка с известными ему текстами [348]. Объектом многих исследований стали функции концепта по созданию картины мира в культурном сознании наций и в творчестве отдельных писателей [52; 53; 68; 396; 500; 704 и др.]. В 2003 году В. Г. Зусман предложил рассматривать концепт «как микромодель системы “литература”»: «Концепт — одновременно и индивидуальное представление, и общность. Такое понимание концепта сближает его с художественным образом, заключающим в себе обобщающие и конкретно-чувственные моменты». «Сцепление концептов порождает смысл, превосходящий смысл каждого элемента, взятого по отдельности» [241]. Ныне раздаются голоса о необходимости «деактуализации методики концептуального анализа в лингвистике» и требования внедрять её разработку в литературоведении [539, с. 745]. В данном случае смысл ахматовского стихотворения становится более понятным на фоне истории формирования концепта «нежность» в русской поэзии.

У Державина, как мы успели заметить, производные от этого слова создают представление о «скромной» эротике. В контексте лирики XIX века значение слова «нежность» и его производных, включающее множество оттенков чувственного восприятия, постепенно получает и всё более отвлечённый смысл. Слово «нежность», окрашенное положительными коннотациями, становится знаком истинного чувства. В поэме Баратынского «Эда» читаем: «Простила нежная любовь / Любви коварной и нещадной» [57, с. 318].

В любовной лирике Пушкина это слово выступает и как синоним любви, и как её основная характеристика. В стихотворении «Я помню чудное мгновенье» общее впечатление «гений чистой красоты» уточняется дважды повторенной метонимией образа любимой «голос нежный». В параллели с удвоенным выражением сакральности любовного восторга («И божество, и вдохновенье, / И жизнь, и слёзы и любовь») [493, т. 2, с. 265] контекстуальное значение этой метонимии соотносится не только с обликом возлюбленной, но и с возвышенным характером самого чувства влюблённости. Определение всего комплекса значений, приобретённых концептом «нежность», требует специального рассмотрения, здесь мы лишь вспомним его особое место в романе «Евгений Онегин». Татьяну поэт называет в третье главе «мечтательницей нежной» (IX) Хотя в первых главах романа Онегин не думает о любви, но зарождение истинного чувства описывается с помощью производных от слова нежность. В четвёртой главе герой смягчает свою отповедь Татьяне уверением: «Я вас люблю любовью брата – / И, может быть, ещё нежней» (XVI). В пятой главе у него не нашлось для Татьяны слов, «Но как-то взор его очей / Был чудно нежен», «Взор сей нежность изъявил: / Он сердце Тани оживил» (XXXIV). В шестой главе это слово остаётся ключевым уже в воспоминании Татьяны о его «мгновенной нежности очей» (III). И в письме Онегина к Татьяне именно это слово позволяет ему бережно коснуться прошлого: «Случайно вас когда-то встретя, / В вас искру нежности заметя, / Я ей поверить не посмел…» [493, т. 5, с. 59, 82, 115, 120, 180]. Одно из самых известных стихотворений Пушкина «Я вас любил: любовь ещё, быть может…» увенчивается упоминанием нежности: «Я вас любил так искренно, так нежно, / Как дай вам бог любимой быть другим» [493, т. 3, с. 131]. Соседствующее слово «искренно» воспринимается как часть синонимического ряда, в котором наречия «безмолвно, безнадежно» могут быть соотнесены с «тихостью» и «скромностью» уже в смысле, противоположном державинскому, как обозначение любви благоговейной и самоотверженной.

Нежность становится синонимом истинности и глубины чувства – это подтверждает его контекстуальное значение в строках поэмы Лермонтова «Сашка»: «Москва, Москва!.. люблю тебя, как сын, / Как русский, — сильно, пламенно и нежно!» [342, т. 3, с. 220]. В стихотворении Тютчева «Последняя любовь» слово нежность участвует в создании оппозиции чувственного влечения и сердечного чувства: «Пускай слабеет в жилах кровь, / Но в сердце не скудеет нежность… / О ты, последняя любовь, / Ты и блаженство и безнадежность» [617, т. 1, с. 156]. Однако в его первой строфе даже не превосходная, а сравнительная степень качества – «нежней» – выражает огромность чувства, его целостное единство: «О, как на склоне наших лет / Нежней мы любим и суеверней…/ Сияй, сияй, прощальный свет / Зари последней, зари вечерней». Синонимический ряд «свет», «сиянье» создаёт представление о высшей значимости чувства, прямо названного в заглавии. Красота света в христианской культуре соотносится с представлением о божественной красоте. Таким образом, нежность выступает в качестве концепта, лежащего в основе поэтического образа любви. Примечательно, что «Последняя любовь», как и стихотворение «Так, в жизни есть мгновения…» было отмечено Л. Н. Толстым. Рядом с первым он поместил буквы «“Т. Ч.” (Тютчев. Чувство)», а со вторым – «“Т. К.” (Тютчев. Красота)» [617, т. 1, с. 402, 405]. Во втором из упомянутых стихотворений настроение мира и счастья неотделимо от истинности переживаемой красоты «благодати земного», слитого с «небесным»: «Всё пошлое и ложное ушло так далеко, / Всё мило-невозможное / Так близко и легко» [617, т. 1, с. 160]. Красота истинного чувства как воплощения высшей ценности в стихах не анализируется, а предстаёт в едином образном представлении.

Каждый из названных авторов, разумеется, писал без оглядки на кого-либо, но в результате сложился общий для русской лирики концепт «нежность». Он может включать и эротические представления, но к ним не сводится. Он отсутствует у рационалистически мыслящего Вяземского. В стихотворении Ахматовой нет «отсылок» ни к Пушкину, ни к Баратынскому, ни к Тютчеву. Этим стихотворением и его зачином Ахматова гордилась до конца дней. В сохранившихся набросках к «Большой исповеди» она о нём вспоминала:


Дата добавления: 2019-02-13; просмотров: 333; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!