ПИСЬМЕННОЕ НАРОДНОЕ ТВОРЧЕСТВО 24 страница



На смерть друга

 

Имяреку, тебе, – потому что не станет за труд

из‑под камня тебя раздобыть, – от меня, анонима,

как по тем же делам: потому что и с камня сотрут,

так и в силу того, что я сверху и, камня помимо,

чересчур далеко, чтоб тебе различать голоса –

на эзоповой фене в отечестве белых головок,

где на ощупь и слух наколол ты свои полюса

в мокром космосе злых корольков и визгливых сиповок;

имяреку, тебе, сыну вдовой кондукторши от

то ли Духа Святого, то ль поднятой пыли дворовой,

похитителю книг, сочинителю лучшей из од

на паденье А. С. в кружева и к ногам Гончаровой,

слововержцу, лжецу, пожирателю мелкой слезы,

обожателю Энгра, трамвайных звонков, асфоделей,

белозубой змее в колоннаде жандармской кирзы,

одинокому сердцу и телу бессчетных постелей –

да лежится тебе, как в большом оренбургском платке,

в нашей бурой земле, местных труб проходимцу и дыма,

понимавшему жизнь, как пчела на горячем цветке,

и замерзшему насмерть в параднике Третьего Рима.

Может, лучшей и нету на свете калитки в Ничто.

Человек мостовой, ты сказал бы, что лучшей не надо,

вниз по темной реке уплывая в бесцветном пальто,

чьи застежки одни и спасали тебя от распада.

Тщетно драхму во рту твоем ищет угрюмый Харон,

тщетно некто трубит наверху в свою дудку протяжно.

Посылаю тебе безымянный прощальный поклон

с берегов неизвестно каких. Да тебе и не важно.

 

1973

Это стихотворение почти неизменно читал сильно выпивший Довлатов. Читал, словно заново обретая траченую дикцию, мрачновато, опустив голову, глядя куда‑то в пол. Как в каж­дом настоящем алкоголике, в нем жил подсозна­тельный самоубийственный импульс – вероят­но, это и притягивало. "Может, лучшей и нету на свете калитки в Ничто". Довлатов в застоль­ной компании читал и другие стихи, своих питер­ских – Уфлянда, Вольфа, Горбовского, но к Брод­скому подходил в стадии определенной. Помню, как‑то звонит к нашим общим приятелям его жена Лена: "Сережа у вас? – Да. – Что делает? – Выпи­вает, но держится в порядке, стихи читает. – Ка­кие стихи? – Сейчас послушаю. Вот что‑то про драхму. – Ну, еще минут тридцать‑сорок есть".

Мне кажется, Довлатов всякий раз на всякий случай посылал свой "прощальный поклон" Брод­скому, кому же еще. Для него литературные совре­менники делились на Бродского и на остальных.

Бродский откликался. Мне дважды приходи­лось слышать от него признания в том, что Дов­латов – единственный сегодняшний русский прозаик, которого он дочитывает до конца, не от­кладывая. Примечательно полное соответствие Бродского‑читателя амбициям Довлатова‑писателя, который считал своим главным достижением именно увлекательность чтения. Не случайно Довлатов, в духе свойственного ему в поведении и в литературе understatement'a, называл свои­ми любимцами и ориентирами Куприна и Шервуда Андерсона – не замахиваясь на обожаемых им Достоевского и Джойса.

К первой годовщине безвременной (в непол­ные 49 лет, 24 августа 1990 года) смерти Довлатова Бродский написал эссе. Отметить эту пе­чальную дату попросил Бродского я (первая публикация – в лос‑анджелесском еженедельни­ке "Панорама" в сентябре 91‑го). Он передал мне текст без заглавия, сказав, что ничего подходя­щего не придумывается. На следующий день я предложил: "Может быть, просто – "О Сереже Довлатове"?" Бродский согласился. В "Сереже" обозначено соотношение: хотя номинальная раз­ница в возрасте у них составляла чуть больше года, но это были старший и младший из одного поколения.

Из эссе вычитывается об авторе не меньше, чем о герое. "Сережа принадлежал к поколению, которое восприняло идею индивидуализма и принцип автономности человеческого существо­вания более всерьез, чем это было сделано кем‑либо и когда‑либо. Я говорю об этом со знанием дела, ибо имею честь – великую и грустную честь – к этому поколению принадлежать".

Бродский находит в довлатовской прозе "от­сутствие претензии", "трезвость взгляда на вещи", "негромкую музыку здравого смысла". И глав­ное: "Этот писатель не устраивает из происхо­дящего с ним драмы... Он замечателен в пер­вую очередь именно отказом от трагической традиции (что есть всегда благородное имя инер­ции) русской литературы, равно как и от ее уте­шительного пафоса".

Бродский видит, таким образом, в Довлатове литературного и мировоззренческого союзника, прививающего русской прозе именно те каче­ства, которые он сам прививал русской поэзии.

Сравним приведенные слова с теми, которые им сказаны об американских стихах: "Они живы духом индивидуальной ответственности. Нет ничего более чуждого американской поэзии, чем излюбленные европейские мотивы – мироощу­щение жертвы с мечущимся в поисках винова­того указующим перстом... Поэзия по определе­нию – искусство весьма индивидуалистическое, и, в каком‑то смысле, Америка – логичное для нее пристанище".

Вот оно, поколение штатников, выросшее на "трофейном" кино – американском кино, получен­ном по репарациям из побежденной Германии. Эти картины повсеместно крутили по Советско­му Союзу, изымая титры, снабжая фантастичес­ким обозначением "зарубежный фильм", играя в дурацкую государственную викторину: мы буд­то не знаем, что показываем американское, а вы будто не знаете, что смотрите. Я моложе Брод­ского на девять лет, Довлатова на восемь – вроде немного, но разница решающая: ничего этого я уже не застал. А они складывались "Ревущими Сороковыми", которые в советском прокате ста­ли "Судьбой солдата в Америке". Потом – аме­риканским джазом.

Бродский пишет о тех, кому в конце концов удалось пересечь океан: "Мы оказались "амери­канцами" в куда большей степени, чем большин­ство населения США".

Близость у них (при том, что очень тесного общения в Нью‑Йорке не было) закладывалась на детском, подростковом уровне – то есть не­истребимая. То‑то Довлатов стихотворение Брод­ского читал будто о себе.

Речь в эссе Бродского постоянно и подчеркну­то идет и о младшем товарище, и о замечатель­ном писателе с высочайшей оценкой его литера­турных заслуг. Оба мотива звучат одновременно: "Для меня он всегда был Сережей. Писателя уменьшительным именем не зовут; писатель – это всегда фамилия, а если он классик – то еще имя и отчество. Лет через десять – двадцать так это и будет..."

Отметим пророчество: в 91‑м слава Довлатова только начиналась, оценка его была еще невнят­ной, многим он казался забавным рассказчиком смешных анекдотов. Бродский ошибся лишь в сроках: и десяти лет не понадобилось, чтобы Дов­латов сделался современным русским классиком.

Он, Сергей, словно надекламировал себе судь­бу. С поправкой на климат: не замерз в подъезде, а, перебравшись на широту Баку и Ташкента, умер, как пишет Бродский, "в удушливый летний день в машине "скорой помощи" в Бруклине, с хлынувшей горлом кровью и двумя пуэрто‑риканскими придурками в качестве санитаров".

В нарочитом снижении интонации – подлин­ное горе. Сосредоточение на участи умершего. Нельзя, неприлично, оплакивая потерю, оплаки­вать себя. "Трудно, подчас неловко бороться с ощущением, что пишущий находится по отноше­нию к своему объекту в положении зрителя к сцене и что для него больше значения имеет его собственная реакция (слезы, не аплодисменты), нежели ужас происходящего".

Конечно, "в настоящей трагедии гибнет не герой – гибнет хор" (Нобелевская лекция). Здесь слышен голос Мандельштама, самого, вероятно, объективно близкого Бродскому поэта ("Стихи о Неизвестном солдате": "Миллионы убитых за­дешево", "Небо крупных оптовых смертей...", "Хорошо умирает пехота..."). Мандельштам словно откликнулся на вызов Сократа, говорив­шего, что гибнущие одиночки делаются героя­ми драм, но "никогда не было столь отважного и дерзкого трагического поэта, который вывел бы на сцену обреченный на смерть хор" (Элиан).

Все так, но где ты видишь и где увидишь ги­бель хора? А единичная смерть солистов – ощу­тима и рядом.

У Бродского есть два перекликающихся сти­хотворения – "На смерть друга", знакомца юнос­ти, яркого и беспутного поэта, героя московской богемы Сергея Чудакова, и "Памяти Геннадия Шмакова", близкого приятеля, искусствоведа, переводчика, полиглота, кулинара. Между ни­ми – шестнадцать лет. В первом случае "адресат" вовсе не умер – просто до Бродского, жившего уже в Штатах, дошли неверные слухи: Чудаков прожил еще два десятка лет. Во втором – речь о человеке, который умирал почти на глазах авто­ра. В стихах "На смерть друга" альтруистическо­го отстранения больше, чем в стихах на смерть Шмакова: может, оттого, что Чудаков был во всех отношениях дальше. Про Шмакова философич­нее: "Ты теперь, в худшем случае, пыль / свою выше ценящая небыль, / чем салфетки, блюду­щие стиль / твердой мебели; мы эта мебель". Про Чудакова ("лучшая из од" которого начиналась "Пушкина играли на рояле, / Пушкина убили на дуэли") свободнее: помню разговор с поклонни­цей Бродского о непонятных ей сиповках и ко­рольках – самое странное, что она была врач, однако пришлось разъяснять детали, непонятно, чему их там учат.

Но – так или иначе – главный мотив один, будь то о скончавшемся Шмакове, об оставшем­ся в живых Чудакове, об умершем Довлатове: "Другого всегда жальче, чем себя".

 

 

ПИСЬМЕННОЕ НАРОДНОЕ ТВОРЧЕСТВО

 

Владимир Высоцкий 1938–1980

Старый дом

 

Что за дом притих,

Погружен во мрак,

На семи лихих

Продувных ветрах,

Всеми окнами

Обратись в овраг,

А воротами –

На проезжий тракт?

Ох, устал я, устал, – а лошадок распряг.

Эй, живой кто‑нибудь, выходи, помоги!

Никого – только тень промелькнула в сенях

Да стервятник спустился и сузил круги.

В дом заходишь как

Все равно в кабак,

А народишко –

Каждый третий – враг.

Своротят скулу,

Гость непрошеный!

Образа в углу –

И те перекошены.

И затеялся смутный, чудной разговор,

Кто‑то песню стонал и гитару терзал,

И припадочный малый – придурок и вор –

Мне тайком из‑под скатерти нож показал.

"Кто ответит мне –

Что за дом такой,

Почему – во тьме,

Как барак чумной?

Свет лампад погас,

Воздух вылился...

Али жить у вас

Разучилися?

Двери настежь у вас, а душа взаперти.

Кто хозяином здесь? – напоил бы вином".

А в ответ мне: "Видать, был ты долго в пути

И людей позабыл, – мы всегда так живем!

Траву кушаем,

Век – на щавеле,

Скисли душами,

Опрыщавели,

Да еще вином

Много тешились –

Разоряли дом,

Дрались, вешались".

"Я коней заморил – от волков ускакал.

Укажите мне край, где светло от лампад.

Укажите мне место, какое искал, –

Где поют, а не стонут, где пол не покат".

"О таких домах

Не слыхали мы,

Долго жить впотьмах

Привыкали мы.

Испокону мы –

В зле да шепоте,

Под иконами

В черной копоти".

И из смрада, где косо висят образа,

Я башку очертя гнал, забросивши кнут,

Куда кони несли да глядели глаза,

И где люди живут, и – как люди живут.

...Сколько кануло, сколько схлынуло!

Жизнь кидала меня – не докинула.

Может, спел про вас неумело я,

Очи черные, скатерть белая?!

 

1974

Высоцкий – ускользающий персонаж: несмотря на то, или потому именно, что о нем с конца 80‑х написано и ска­зано больше, чем о любом другом рус­ском литераторе. Он абсолютный ли­дер в жанре воспоминаний, где "друзья Володи" составляют отдельный мощный отряд мемуари­стов. О нем пишут научные труды ("Функцио­нальные особенности лексики и фразеологии по­этических произведений Владимира Высоцкого" и т. п.), по нему защищают диссертации, его об­суждают "доценты с кандидатами", устраиваются конференции, сочиняются книги. В Орле выпущен словарь "Окказионализмы В.С.Высоцкого" – там собраны 418 придуманных Высоцким слов: "безгитарье", "всенаплевающе", "израиелеванный", "бермутно" и т. д. Ему тут приписаны, правда, и слова, существовавшие прежде, вроде "недолю­бить" или "всяко‑разно". В другом исследовании насчитывается 150 неологизмов, тоже немало. В конце века представительный социологический опрос определил, что не знают Высоцкого вооб­ще – всего полпроцента населения России. По это­му показателю он опережает Пушкина.

При всем этом не вполне понятно, каково место Высоцкого в словесности. В кулуарах од­ного московского мероприятия я стал свидете­лем бурного спора видных литературных крити­ков: Высоцкий – высокая поэзия или масскульт? Заведомо тупиковая дискуссия велась в академи­ческом тоне с бокалами в руках. В напряженный момент тот, который "высокая", прищурился и выдвинул тому, который "масскульт", сильный аргумент: "Знаете, как я вас позиционирую? Я вас позиционирую как пиздюка, вот как". Оп­понент смешался.

Объект обсуждения смог бы этот окказиона­лизм зарифмовать и спеть – замечательная вы­шла бы песня. В своем жанре Высоцкий мог всё. Мастерство складывания слов – захватывающее. Рифмы хочется выписывать и читать отдельно: "рос в цепи – россыпи"; "Вологде – вона где"; "Бог хранит ‑ ВОХРами"; "дешево и враз ‑ проведешь его и нас"; "тяжело шаги – лошади"; "об двери лбы – не поверил бы"; "как встарь, ищи – товарищи"; "не дай Бог ‑ Бодайбо".

Важнейшее обстоятельство – то, что такого у Высоцкого много, очень много. Россыпи. Еще при жизни его афоризмы по‑грибоедовски разошлись повсеместно. "Настоящих буйных мало – вот и нету вожаков". "Я был душой дурного общества". "Лучше гор могут быть только горы". "Я самый непьющий из всех мужиков". "Лечь бы на дно, как подводная лодка". "А те, кто сзади нас, уже едят". "И в мире нет таких вершин, что взять нельзя". "Если я чего решил, то выпью обязательно".

Российского президента начала XXI века ост­ряки прозвали "главврач Маргулис" – без пояс­нений, потому что в песенном письме из сума­сшедшего дома он "телевизор запретил".

Фольклорное восприятие такого явления не­избежно. По‑народному безлично, почти ано­нимно, Высоцкий существовал два десятилетия: как в сказке "Аленький цветочек", проявляясь лишь голосом. Слишком рано (1967 год) появив­шаяся кинокартина "Вертикаль" образ автора любимых песен не оформила. Остальные его экранные явления были более или менее удачны­ми эпизодами. На телевидение Высоцкого не пускали почти до самого конца жизни.

Ключевое событие произошло в декабре 79‑го – телесериал "Место встречи изменить нельзя".

В те пять вечеров показа милицейские отчеты за­фиксировали нулевую преступность. Грабить и убивать было некому и некого: страна сидела у телевизора. Высоцкий сыграл капитана Жеглова, и голос обрел лицо. Как всегда бывает в жизни за­мечательных людей, это случилось вовремя – за полгода до смерти. Высоцкий умер Жегловым.

Не слишком примечательное лицо на экране произносило очень обыкновенные слова, но за­вораживающий голос превратил их в фольклор. Пожалуй, лишь одна реплика Жеглова претенду­ет на афоризм: "Вор должен сидеть в тюрьме". Остальное – удручающе никакое: "Дырку ты от бублика получишь, а не Шарапова", "Теперь Гор­батый, я сказал, Горбатый", "С тобой, свинья, не гавкает, а разговаривает капитан Жеглов". Но именно это, произнесенное таким голосом, за­печатлелось в благодарной народной памяти.

Произошла объяснимая несправедливость: чужие незначительные слова канонизировались как речения поэта Владимира Высоцкого наряду с его собственными стихотворными достижения­ми. Оттого и кажется закономерным упомянутый довод литературного критика: научно феномен объяснить сложно, неясно, куда вставить Высоц­кого, в какую культурную нишу.

По законам существования искусства, его сло­весные попадания у всех на слуху, промахи за­быты. Между тем пристрелка шла массирован­ная. За короткий продуктивный период – два десятка лет – он написал более шестисот песен (для сравнения, Окуджава за сорок лет – менее ста пятидесяти).

Шестьсот песен, попытки прозы, постоянная работа в театре, съемки в кино, множество кон­цертов, разъезды по стране, а потом и путеше­ствия по Европе и Америке, с поездками на ми­фические в то время для российского человека Канары, Мадейру, Таити – вся эта обильная и бе­шеная активность впечатляет и ставит дополни­тельный вопрос: не преувеличен ли акцент на пьянстве Высоцкого в многочисленных мемуа­рах?

Разумеется, свидетельств тому множество, и известно, что впервые он выпил в тринадцать лет, что придававший значение нумерологии, особен­но цифрам возраста (песня о 37‑летних поэтах), Высоцкий свое 33‑летие встречал в психбольнице Кащенко, что трижды пережил клиническую смерть – все так. Ясно, что человек, написавший "Проводник в предвестье пьянки извертелся на пупе", кое‑что понимал в этом деле. Но так же понятно, что любому мемуаристу лестно вспоми­нать, как он пил с "Володей", тем более ‑ как не давал пить, и еще более – как спасал.

Умер Высоцкий от наркотиков или, точнее, сочетания их с алкоголем. Но наркотики появи­лись, судя по всему, в последние три‑четыре года: на протяжении всей жизни фактором биографии стала выпивка. Накал был по‑высоцки высок: он каждый раз запивал, как насмерть. Но всякий, кому случалось выпивать и сочинять, понимает, что никогда и никто спьяну не воспроизведет такого достоверно‑уморительного языка, как в "Диалоге у телевизора", не составит таких точ­ных словосочетаний, как "Бабы по найму рыда­ли сквозь зубы" или "Бараки, длинные, как сро­ки", не запустит такую крутую спираль бытового абсурда, как в "Поездке в город", не создаст бли­стательную метафору "И кровь в висках так ло­мится‑стучится, / Как мусора, когда приходят брать", не нарисует живописную – кроваво‑алое по белоснежному – картину "Охоты на волков", не заставит протяжно вибрировать букву "у" в строке "Стервятник спустился и сузил круги". Все это требует трезвого кропотливого труда. И сам колоссальный объем писательской и артистичес­кой работы, выполненной Высоцким за малое время, заставляет если не изменить угол зрения, то по крайней мере – скорректировать.

Что до соотношения количества и качества, все шестьсот песен хорошими быть не могут. Де­сятки и сотни из них – на уровне "дырки от буб­лика". Конечно, время само разбирается и отсеи­вает, но в случае Высоцкого вступает в силу еще одно обстоятельство, которое делает его явление уникальным в отечественной культуре. Это об­стоятельство, за неимением лучшего, приходит­ся называть иностранным словом "драйв".


Дата добавления: 2019-02-12; просмотров: 89; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!