Легкий авианосец «Чапаев», СССР, 1941 г. 25 страница



В данном случае Сталин и Жуков принесли в жертву две армии, на которых пришелся удар Монтгомери. Не из излишней кровожадности, не для собственного удовольствия и не легко. Просто так было необходимо. Это было ценой. Вплоть до вчерашнего дня не было известно, на кого именно придется главный нажим, и только к полудню выяснилось, что 22‑я армия осталась чуть южнее полосы вражеского наступления. В отличие от обычной советской тактики, когда наступление начиналось одновременно на нескольких участках, поддерживаемое многочисленными отвлекающими и вспомогательными ударами, противник сконцентрировался на одном, достаточно узком, секторе, вложив в него всю огневую мощь первого эшелона, и только после обозначения успеха начал распирать создавшиеся коридоры значительными силами.

Когда к вечеру семнадцатого немцы получили все, на что еще были способны обреченные армии, к ним присоединились американские и британские дивизии, начавшие развивать наступление за Мюнстер и Белефельд. Взломав без большого труда не слишком‑то устойчивую оборону только недавно начавших закапываться в землю русских, 1‑я американская армия развернулась почти прямо на север, став разграничителем усилий новых союзников по рассечению советских фронтов на британо‑германскую и американскую «зоны ответственности».

Командующий армией генерал‑лейтенант армии США Куртни Ходжес получил к наступлению на одну дивизию меньше обещанного – VIII корпус остался без 106‑й пехотной дивизии, которая в ополовиненном состоянии была придержана в глубоком тылу для доформирования. Но армия зато имела полнокровную бронетанковую дивизию – величайшую ценность на Русском фронте, где количество танков на километр определяло успех или неуспех операции, производившейся на любую мало‑мальски значительную глубину. Американская 9‑я бронетанковая дивизия была одной из немногих частей, не имевших своего прозвища, так популярного среди остальных. Только в армию Ходжеса входили «Плющ» (4‑я пехотная), «Голова индейца» (2‑я пехотная), «Ключевая» (или «Краеугольная») 28‑я пехотная, а в соседях у них были дивизии с самыми разными экзотическими названиями и эмблемами, включая бронетанковые «Везучую семерку» и «Ад на колесах».

Привнесение в войну чего‑то личного имело гораздо большее значение, чем может показаться с первого взгляда. Война является механизмом, направленным на уничтожение в человеке всего внутреннего, всего своего, не открытого другим. Только генерал или маршал получают наконец право хоть на какую‑то оригинальность, на выражение своих мыслей, не до конца подавляемое вышестоящим начальством. Непосредственно же воюющие люди одеваются в одинаковую для всех форму, им выдают одинаковое оружие, они носят каски, которые делают их похожими как гвозди. Все это подчинено одной цели – дать человеку понять, что его личные переживания, его собственное, частное нежелание умирать не имеет никакого значения, что он всего лишь один из многих. И только когда продолжительность жизни человека на войне начинает несколько возрастать, когда пришедшие в часть солдаты успевают познакомиться друг с другом, прежде чем их убьют или отправят в дальний госпиталь, только тогда можно начинать чуть‑чуть понижать этот забор, ограждающий человеческие привычки, выкрашенный, соответственно, в «полевой серый» или желтовато‑зеленый цвет гимнастерок. При этом человек все еще остается винтиком, но ему начинают разрешать считать ту машину, в которой он ввинчен, своей. Тогда и появляются напыщенные названия вроде германских «Валлонии» или «Охраны фюрера», политически выверенные «Ясский», «Львовский» и так далее у советских дивизий и корпусов и более раскованные, иногда даже юмористические, вроде «Громыхающего Стада»[113], у американцев. И солдаты начинают даже гордиться этими названиями – не понимая, что все это не имеет никакого значения для бессмысленного железа, несколько граммов которого, если им придать подходящую форму и достаточную скорость, способны пресечь жизнь участвующего во всем этом безумии человека, оставив его семье лишь желтеющую похоронку или свернутый треугольником флаг с пришпиленной к нему медалью. И постаревшие солдаты, пережившие его на десятки лет, будут говорить: «Да, мы были „Кричащими Орлами“[114] или „Гвардейским Краснознаменным Одесским полком“, мы были крутые ребята, все как один…» И старики будут кивать головами и вспоминать давно забытые имена – потому что у них больше нет оружия и нет сил, и гордые названия на эмблемах и нашивках, раз или два в год пришпиливаемых к гражданским костюмам, – это все, что у них осталось…

Для солдат советских армий, разбитых, разрубленных на части, выжженных артиллерией и вытоптанных траками немецких, американских, английских или канадских танков, это все не имело никакого значения. Даже для тех из них, кто еще оставался жив. 130‑й латышский стрелковый корпус генерала Бранткална, один из немногих еще держащихся островков в море текущих на северо‑восток дивизий с белыми крестами и белыми звездами на танковой броне, доживал свои последние часы. Цепочка холмов, вытянувшаяся почти правильной дугой между двумя испепеленными фольварками, была истерзана всеми видами оружия – насколько это только возможно. Считать немецкую артиллерию слабой может только тот, кто не был под ее ударом. И считать немецкую авиацию разбитой может только тот, на кого в конце сорок четвертого года не падали бомбы «восемьдесят восьмых», безнаказанно плывущих в затянутом дымом пожаров небе.

Их обошли уже слева и справа, и «пантеры» уже пытались ударить сзади – и так же отходили, ища себе более полезное для здоровья занятие, чем добивание отчаянно огрызавшегося корпуса. Бранткалн все понимал. Его, конечно, не просвещали в высоких штабах о его истинной задаче, и он ни разу не видел лично ни Жукова, ни тем более Сталина – но весь опыт, полученный кровью, своей и чужой, ясно давал ему понять – это конец. Генерал знал, что их не бросили: пока связь была, Казаков и Еременко твердили ему: «Держись, только держись, сколько сможешь». Но ни один из них не заикнулся о том, сколько именно надо держаться, пока не подойдут свои. Что это означает, было понятно. Корпусом пожертвовали, и армией пожертвовали, и, наверное, не ею одной – чтобы втянуть в сражение как можно больше вражеских сил, пустить им первую кровь, заставить тратить силы, замедлять продвижение, дезориентировать.

Это было по‑русски, и это было, наверное, правильно. Командарм и комфронта не бросали корпуса на произвол судьбы, они задействовали весь диапазон своих средств, чтобы продать свою жизнь подороже, это было именно то, что от них требовалось на этом этапе. Артиллерийские полки, уцелевшие в первые часы или, вопреки воле врагов, спасенные отчаянно, зло дерущимися летчиками воздушных армий, управляемые с максимумом изворотливости и хитрости, на которые были способны советские офицеры, двигались и стреляли. Эскадрильи бомбардировщиков прорывались к линии фронта, сбрасывали свой груз и откатывались назад, теряя машины и людей. Засады немногочисленных оставленных армиями танковых батальонов расстреливали «Королевских тигров» и двигавшихся за ними «шерманов», зная, что сигнала к отступлению не будет. Человека нельзя припирать к стене. В нем может проснуться темное, страшное чувство, затягивающее разум в такую глубокую воронку, выхода из которой нет, даже если он останется жив.

Когда на бойца смотрит смерть и ясно, что спасения нет и быть не может, что кавалерия Буденного не спешит с боевым кличем тебе на помощь, сметая врагов, – тогда у разума может быть только три выхода. Первый – сказать себе: «Это все равно конец, нет никакого смысла, все равно убьют», и поднять руки. В сдавшихся стрелять не будут, противник наступает успешно, и пленные могут получить шанс пережить первые часы, когда ворвавшиеся в их окопы солдаты действуют еще сами по себе, не связанные правилами и надзором тыловых чистоплюев. Но до этого можно и не дожить, потому что таких людей, не раздумывая, убивают свои – те, кто выбрал другую дорогу. «Это все равно конец, все равно убьют», – говорят себе те, другие. И заканчивают: «Так сдохнем же так, чтобы они всю жизнь потом боялись». И тогда контроль берет то, что определяет жизнь человека, бессознательное, глубинное, едва покрытое налетом цивилизованности, воспитания, научного атеизма или, наоборот, церковных заповедей. Человек впадает в состояние боевого безумия, подхлестываемого химией разлагающихся азотных соединений застилающего все вокруг порохового и тротилового дыма. Превращая его в зверя, бессознательное выбирает один из всего лишь двух возможных выходов, позволяющих не выпадать из окружающей действительности до тех пор, пока избавление наконец не придет. Это может быть кураж или злоба. В каждой национальности люди делятся в подобном выборе на примерно одинаковые доли. Все эти ироничные истории про «горячих эстонских» пли «латышских» парней, про хладнокровие англичан или немцев – все это правда только в нормальной жизни. 8‑й эстонский корпус был в армии Старикова на Ленинградском, 16‑я литовская дивизия была на 1‑м Прибалтийском, у армянина Баграмяна. В Латышском стрелковом корпусе, воевавшем на 2‑м Прибалтийском фронте, русских, евреев, узбеков и татар было сейчас не меньше, чем латышей и эстонцев. Выставивший перед собой ствол «Дегтярева» белобрысый латыш, в озверении полосующий огнем перебегающие в дыму фигуры, мог, обернувшись вправо, увидеть оскаленного русского парня, выцеливающего офицеров, встав почти в полный рост, плюющего на воющие вокруг осколки, а слева – горбоносого осетина, с рычанием выдергивающего грязными пальцами изо рта обломки выбитых пулей зубов, не отрываясь от автомата.

 

– Уходи, девочка, назад! Уходи, я тебя умоляю!

Комбат, заросший черной грязью, страшный, с горящими, налитыми кровью глазами, буквально выл, оскалившись, на нее и набиваемый ею диск.

– Не пори ерунду, командир. Некуда мне идти. Нейтралки больше нет, и тыла тоже. Не пойду я никуда.

Аня не была дурой, хотя находилась на фронте всего третий день. Все ей было ясно с ее несостоявшейся военной карьерой. Просто женщине сложнее было впустить внутрь себя зверя, войти в то состояние, которое облегчает последние минуты жизни осознавшим себя мужикам. Да она и женщиной‑то еще не была…

Зная, что ничего у нее с комбатом нет и быть не может, она все же решила прийти к нему, чтобы остаться рядом. Даже не пришла, просто привело ее. Насколько вокруг хватало глаз, все горело и вспыхивало, меняя очертания. В ложбинках между холмами и на бывшей трехсотметровой нейтральной полосе, сплошь перекопанной на метр в глубину, горели танки и бронемашины. В двухстах метрах прямо перед КП батальона в землю воткнулся сбитый в самом начале «Ильюшин» – большая часть фюзеляжа самолета, как ни странно, уцелела, и до сих пор сквозь уже мелкие язычки пламени был виден обгоревший скелет стрелка.

Когда началось по‑крупному, на командном пункте батальона собралось человек пятнадцать бойцов, к четвертой атаке их осталось девять. Если бы все снаряды, которые взорвались в расположении их батальона, упали за секунду, земля просто бы провалилась внутрь себя, забрав всех бойцов с собой, но немецкий и американский огонь подчинялся той же самой статистике, дающей погрешность на несколько человеческих душ, которые выживут всегда, при любом обстреле. Аня молча поглаживала свою винтовку, успокоенная тем, что комбат отвернулся и больше не гонит ее. В метре справа сидел, привалившись к стенке окопа, мертвый боец, крепко обхвативший двумя руками пулеметный диск – наверное, тот самый второй номер, за которого капитан набивал диск до того, как она пришла. Хотя и первого тоже убило.

В воздухе послышался вой. Звук приближался, усложняясь, и когда все попадали на дно траншеи, излил себя дюжиной разрывов спереди и сзади, потом еще и еще. Воздух трясся и забивал в ноздри и уши смешанную с земляной крошкой пыль, дышать было почти невозможно, но это и не требовалось. Спокойно разглядывая лицо чернолицего сержанта, который, неслышным шепотом матерясь (по губам вполне можно было разобрать), поспешно утапливал патроны в объемистый диск своего ППШ, Аня ждала, пока налет закончится.

– Иду‑ут!!! – заорал рычащим голосом комбат и обернулся на нее: – Уйдешь?!

– Нет! – крикнула она, вставая. Значит, он про нее не забыл.

Шепчущий боец справа, широко и страшно улыбаясь, припал грудью к полукругу увенчанного прокопанными секторами выступа траншеи и дернул к себе автомат.

«Рыцарь», – подумала Аня, – «рыкарь», «рычащий воин». Ее тоже начало захлестывать. Выглянув наружу, она увидела то же, что и в предыдущие разы, – ползущие в дыму танки и транспортеры, редкие фигуры прыгающих через рытвины, перебегающих людей. Связи давно не было, уже три часа. Ни с дивизией, ни с соседними батальонами, ни тем более с артиллерией. Трижды комбат посылал людей, и только последний вернулся, с разорванной щекой, сказал, что все, больше никого посылать не надо. Комбат только кивнул, поняв. Присев снова, пониже, он заправил в ракетницу крупную ярко‑красную гильзу с латунным ободком и упер рукоять в заднюю стенку окопа, выпустив в пятнистое небо сияющий шарик сигнала. Через минуту‑две спереди начали подниматься разрывы, штук десять прошлись поперек равнины и угасли.

– Живые, надо же! – в изумлении произнес капитан.

Она посмотрела на него, не поняв, но он ничего не добавил, снова приникнув к своему пулемету.

Аня смотрела через прицел на перебегающие человеческие фигурки, привычно прикидывая ветер по направлению и пологости поднимающегося вокруг дыма. Была бы оптика, можно было бы и в таком дыму бить на выбор. Но и так ничего. Выбрав машущего рукой в их направлении человека, она, практически не целясь, выстрелила в него, и тот упал.

– Молодец, красавица! – в восторге закричал страшно улыбающийся сержант, оскалившись настолько сильно, что челюсти едва не выскочили вперед, как у кобры. Она перезаряжала и стреляла, почти визжа от радости, и люди останавливались на мгновение, чтобы опрокинуться назад, перевернутые огромной энергией винтовочной пули. Сбоку трещали очереди, бойцы решили, что эта атака для них последняя, и наслаждались вседозволенностью, перестав экономить патроны.

Пехота залегла, и угловатые танки выскочили вперед, звонко тренькая пушками с коротких остановок. Капитан запустил еще одну ракету, но ничего не произошло, только сзади взлетело сразу три. Перекосившись, он посмотрел прямо на девушку – видимо, хотел что‑то сказать, но не сказал, только сплюнул черной слюной и снова отвернулся. Несколько танков почему‑то загорелось, хотя никаких видимых причин к этому не имелось, и Аня сумела снять в колено одного из вылезающих в верхний люк танкистов, он был метрах в двухстах пятидесяти. Катаясь по земле, танкист орал так, что его было слышно через весь грохот, треск и непрекращающееся снарядное шелестение. К нему попыталось подбежать сразу двое, и Аня, как на стрельбище, влепила им по пуле в таз, один умер, наверное, сразу, а второй тоже начал орать. Теперь они орали вдвоем, и те бойцы, которые находились в состоянии куража, пьяные от своей неуязвимости, начали все громче смеяться.

– Ну даешь, девчоночка, ну даешь! – утирая слезы, прокричал немолодой мужик, волосы которого торчали из‑под каски слипшимися мокрыми клоками. Она как раз вышаривала в подсумке полную обойму, и солдат, кивнув, протянул ей одну из своих. – На, для тебя не жалко.

Танки отошли назад, за ними, пятясь, отползали пехотинцы, провожаемые ее одиночными выстрелами. Странно, что им удалось отбиться, она этого не ожидала. И те, кто был пьяным, и те, кто был злым, начали смеяться все громче. Сначала засмеялся тот клокастый, вспоминая, видимо, свой смех минуту назад, потом к нему присоединилось еще несколько человек, и вскоре ржали уже все, кто с всхлипываниями, кто охриплым басом, кто заливисто, пуская петуха. Причем это не была истерика, это был нормальный смех счастливых, радующихся жизни мужчин, хлопающих друг друга по плечу и мотающих головами, давясь от восторга. Откуда‑то сбоку тоже долетели отголоски смеха, а потом снова все покрыл грохот разрывов, приближающийся скачками к КП.

В течение трех часов неизвестно какой противник, то ли немцы, то ли уже американцы, произвел еще две атаки, уже с разных сторон, каждый раз предваряя их пятнадцатиминутной артиллерийской молотилкой. В одну из них легкий танк с трапециевидной башенкой вломился почти прямо на их позицию, и его подбил приползший неизвестно откуда бронебойщик, а потом сожгли бутылкой КС[115]. Трижды налетали самолеты, но каждый раз не по ним – вываливали свои бомбы куда‑то вбок, выпускали эрэсы, поливали что‑то невидимое из пулеметов и уходили назад, маневрируя. Аня, не стреляя, проводила первый раз самолет стволом, но капитан неодобрительно покачал головой, и она, пристыженная почему‑то, опустила оружие.

Когда начало темнеть, все успокоилось. По‑прежнему за их спинами стоял непрерывный грохот, поднимались трассы – видимо, какие‑то части корпуса еще дрались в темноте. В десять вечера неожиданно завыло и заныло, и между ними и следующей, далекой грядой холмиков, где все еще стреляли, вдруг шарахнуло так, что земля ходила ходуном еще, наверное, минут пять.

– Гвардейцы… – прошептал комбат, голос у него за день сел до почти бесшумного сипения.

Посовещавшись, решили никуда не уходить. Вокруг продолжалось какое‑то шевеление, слышались моторы, далекие голоса. Странно, что противник неожиданно оставил недобитые остатки штаба батальона в покое. Когда стемнело совсем, капитан, подсветив себе фонариком под раскинутой шинелью, посидел с двумя бойцами над картой, а затем солдаты уползли в темноту, закинув автоматы за спины. Через полчаса где‑то вдалеке поднялась стрельба, потом звучно хлопнула граната, и все стихло. К утру, когда все вымерзли как цуцики, потерявшие маму, второй пехотинец приполз с «сидором», набитым сухарями, и еще тремя ребятами из их батальона. У одного глаз был замотан грязной почерневшей тряпкой, засунутой под каску, но вторым он смотрел весьма бодро, сразу начал называть Аню «сестричкой» и многозначительно двигать бровью.

Ворочавшийся без сна пожилой боец приподнялся, молча вынул из ножен и протянул девушке финку с длинным, заточенным с двух сторон на острие лезвием. Кивнув, Аня, сон к которой тоже не шел, начала, приклонив голову к плечу, вырезать крохотные метки на прикладе своей уже вычищенной и отполированной винтовки. Одноглазый парень заткнулся и довольно быстро затих, вздрагивая во сне. К ней сон так и не пришел, и они до самого утра проговорили с комбатом и еще одним парнем, ползавшим за патронами по окопам.

Рассвет восемнадцатого ноября они встретили, прижавшись друг к другу, трясясь от озноба. Сожрали сухари, запивая водой из покрытых ледяной корочкой луж. Огонь разводить не решились, хотя там и сям все еще поднимались шапочки чахлого дыма, что‑то где‑то догорало. Сожженные танки за ночь превратились в черно‑бурые остовы, лишившиеся краски и похожие на окаменевших во сне доисторических зверюг.

– Скоро до нас доберутся? – поинтересовался бронебойщик, помятый, как с похмелья.

– Скоро, скоро, – успокоили его.

– Часов через шесть‑семь вся эта команда обратно попрет, только отмахиваться будем. А может, и позже. Анюта, что у тебя по штыковой подготовке было?

– Тро‑ойка…

– Нормально. С патронами могло бы быть и получше, ну да ладно уж… Танки нас, похоже, в покое оставили, теперь просто подчистят окопы пехотой. Зуб за зуб отдадим, и все, конец фильма, поцелуй в диафрагму. Как там у Булушева?

 

Как старинные дублоны,

Как старинные дукаты,

Тускло светятся патроны

В магазине автомата…

 


Дата добавления: 2018-10-25; просмотров: 233; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!