ХАОС ВО ВРЕМЕНИ – ВРЕМЯ В ХАОСЕ: КАЛЕНДАРЬ И ЧАСЫ В ГРЕЦИИ



 

Итак, что время не есть движение, но и не существует без движения – это ясно. Поэтому, когда мы исследуем, что такое время, нужно начать отсюда…

Аристотель. Физика, IV, II, 219 а

 

История любого календаря – это история изменений и реформ, которым подвергали календарь представители государственной власти, духовенство или даже международные организации. Народы древности, в том числе и греки, многократно вносили изменения в свой календарь, и это легко понять, ведь поначалу люди не обладали теми знаниями о природе, о движении планет, о сущности времени, какие они приобрели годы, а то и века спустя, все глубже проникая во внутренний ритм и законы материального мира.

Солнце, месяц, звезды, направление ветра – вот что издавна было часами и календарем для земледельца и скотовода, моряка и охотника, правителя и простого воина. Однако понадобились длительные наблюдения и опыты, чтобы приоткрыть тайны привычных явлений, свести полученные знания в систему и применить их для более точного расчета времени.

Солнечные часы Аполлония из Гераклеи. III в. до н. э.

На тысячу лет опередили греков вавилоняне, достигнув, как известно, небывалых успехов в математике и астрономии. Но не они, а египетские жрецы в Гелиополе составили древнейший календарь. Произошло это в 4241 г. до н. э., после многолетних наблюдений за годичным циклом «перемещений» звезды Сотис, которую сегодня называют Сириус. В июле она появлялась со стороны дельты Нила, незадолго до восхода солнца, предвещая приближение важного для всей страны события – разлива великой животворной реки. В основе египетского календаря лежал солнечный, или тропический, год, т. е. период времени между двумя прохождениями Солнца через точку весеннего равноденствия. Жители Эллады приняли солнечный календарь значительно позднее. Еще в V в. до н. э. Геродот рассказывал, что египтяне первыми определили годичный период и разделили его на двенадцать частей, и именно эту, египетскую систему исчисления времени историк считал более правильной, чем та, которую применяли тогда греки. Греки же через каждые три года на четвертый добавляли один дополнительный месяц, чтобы не нарушалось соответствие между временами года и отдельными явлениями природы. Египтяне, напротив, ежегодно прибавляли к двенадцати тридцатидневным месяцам еще пять дней, и благодаря этому каждый год имел у них полный цикл (Геродот. История, II, 4).

Основой греческого календаря долгое время был лунный год, что создавало немалые трудности и при разделении года на месяцы, и при попытках равномерно распределить дни по месяцам. И все же поначалу греки были довольны и этим еще очень далеким от совершенства календарем, ведь считалось, что все тайны движения светил и определения точного времени находятся в руках богов и ведомы только им. Недаром Прометей у Эсхила среди других благодеяний, оказанных им людям, выделяет и то, что научил смертных ориентироваться во времени:

 

Прометей: (Люди) примет не знали верных, что зима идет,

Или весна с цветами, иль обильное

Плодами лето – разуменья не было

У них ни в чем, покуда я восходы звезд

И скрытый путь закатов не поведал им.

 

Эсхил. Прометей прикованный, 454–458

Мудрый Сократ, по словам Ксенофонта, советовал молодым людям, с которыми любил беседовать, изучить астрономию, называемую у греков астрологией, однако только в таких пределах, чтобы быть в состоянии определить продолжительность дня и ночи, месяца, года, ибо это было полезно для тех, кто путешествовал по суше и по морю или нес сторожевую службу в своем городе (Ксенофонт. Воспоминания о Сократе, IV, 7).

Реконструировать греческую систему исчисления времени трудно еще и потому, что никакого общеэллинского календаря не было, а каждый полис имел свой собственный календарь, свой собственный способ согласования солнечного и лунного года, свою начальную точку отсчета годичного цикла и даже свои названия месяцев.

Афинский лунный год состоял из 12 месяцев по 30 дней в каждом, т. е. всего из 360 дней, и потому не совпадал с солнечным годом, в котором, как известно, 365 дней, 5 часов, 45 минут и 48 (46?) секунд. Для введения солнечного календаря требовались некоторые реформы, прежде всего неравномерное распределение дней по месяцам или же включение через определенные промежутки времени дополнительного месяца, тринадцатого по счету. Но и добавление тринадцатого месяца через три года на четвертый не могло устранить постепенно нараставшей разницы между календарным годом и годом солнечным. Приходилось искать другие решения. Приняли, например, восьмилетний цикл, в котором третий, пятый и восьмой годы должны были состоять из тринадцати месяцев, т. е. в общей сложности из 384 дней, тогда как остальные годы насчитывали 354 дня и были разделены на 12 месяцев. Философы, принадлежавшие к школе Анаксимандра, и в первую очередь Анаксимен (VI в. до н. э.), занимаясь астрономией и метеорологией, несомненно внесли крупный вклад в разработку более совершенной системы исчисления времени. В 432 г. до н. э. математик Метон из Афин определил девятнадцатилетний цикл, включавший в себя 12 лет по двенадцать месяцев каждый и 7 «високосных», а в 330 г. до н. э. Каллипп из Кизика рассчитал календарный цикл, охватывавший целых 76 лет. Почти двести лет спустя, в 145 г. до н. э., астроном Гиппарх внес в систему, предложенную Каллиппом, некоторые поправки; в Афинах же, где долгое время придерживались системы Метона, ее также корректировали и дополняли, соблюдая, однако, и цикл восьмилетний. Все эти частые реформы календаря поистине дезорганизовывали весь годичный распорядок праздников: религиозные обряды, связанные с определенным временем года, подчас не совпадали с соответствующими природными явлениями и процессами. На эту ситуацию как раз и намекает язвительный Аристофан; в его комедии «Облака» говорится среди прочего и о том, как недовольна богиня Селена жителями Эллады, столь произвольно обращающимися с лунным календарем:

Предводитель второго полухория:

 

Сердится на вас богиня: вы обидели ее.

Хоть не на словах – на деле помогает вам она.

Мало ль драхм вам каждый месяц сберегает лунный свет?

Из дому идя под вечер, говорите вы не зря:

«Факелов не покупай мне! Светит месяц в вышине».

И других услуг немало вам оказывает. Вы ж

Дней ее ничуть не чтите, повернули все вверх дном.

Боги злобно ей грозятся (жалуется нам она)

Всякий раз, когда вернутся, жертву прозевав, домой.

Счет они ведут привычный срокам праздников своих –

Вы же в дни для жертв и песен занимаетесь судом.

А случается, что в сроки наших божеских постов…

Вы приносите нам жертвы и смеетесь…

 

Аристофан. Облака, 610–623

Таковы были внутренние трудности, внутренние проблемы создания календаря, с которыми сталкивались жители отдельных греческих городов‑государств. Еще большими были трудности внешние, связанные с попытками согласовать между собой различные системы исчисления времени, принятые в тех или иных полисах. Делать это было тем труднее, что в официальных документах и в литературе годы часто обозначали по имени высшего должностного лица, находившегося в тот период у власти: в Афинах – по имени главного архонта‑эпонима (т. е. дающего название году); в Спарте – по имени эфора‑эпонима. Таким образом, время, когда произошло то или иное событие, обозначали так: «…в правление архонта такого‑то», «…когда архонтом был…», «…когда эфором был…» и т. п.

Ведя счет годам, греки непременно должны были установить какую‑нибудь отправную, начальную точку отсчета – дату, с которой они связывали начало «их» эры. В IV в. до н. э., с расцветом научных, в том числе исторических, знаний в эллинистическую эпоху, ученые пытались выяснить важную как для историографии, так и для повседневной хронологии дату взятия греками Трои. В III–II вв. до н. э. эти изыскания были продолжены, но достичь единодушия так и не удалось: мнения ученых колебались в пределах обширного периода между 1270 и 1183 годами до н. э. (добавим, что современная наука датирует окончание Троянской войны 1184/1183 годом до н. э.).

В III в. до н. э. афинский историк Тимей из города Тавромений в Сицилии ввел систему отсчета лет по «олимпиадам», т. е. ввел в историографию эру олимпийскую. Дата любого события определялась по его месту в четырехлетнем цикле Олимпийских игр – в периоде, называвшемся олимпиадой. Исходной точкой летосчисления стал, естественно, год проведения первых игр в Олимпии (по, позднейшим расчетам – 776 год до н. э.). Следовательно, первая олимпиада длилась с 776 по 773 г. до н. э., 772 год считался уже первым годом второй олимпиады, 769 год – четвертым и т. д.

Хотя другие греческие полисы также начали отсчитывать время по периодам} разделявшим их местные игры (в Коринфе – по двухлетним истмиадам между знаменитыми Истмийскими играми; в Дельфах – по четырехлетним пифиадам, ибо там проводились свои, Пифийские игры), однако наибольшее распространение получил в Элладе счет лет именно по олимпиадам, принятый тогда в Афинах. Победа «олимпийской» системы была обусловлена в первую очередь огромной политической и культурной ролью Афин в жизни Древней Греции, а также немалыми усилиями самого Тимея Сицилийского, который не только ввел в литературу новый принцип датировки событий, но и написал специальную работу по хронологии, где сопоставил последовательный ряд имен олимпиоников – победителей на Олимпийских играх – с другими системами хронологических индикаторов, прежде всего с перечнем афинских архонтов‑эпонимов.

В эпоху эллинизма глубокие перемены во всех сферах жизни затронули и основы летосчисления. Проявлением характерного для этого периода истории Греции культа властителей стала практика датировать события «эрой Селевкидов», начавшейся, по позднейшим подсчетам, в 312 г. до н. э. Началом новой «эры» могли явиться важные исторические события: таким было для многих народов Средиземноморья их подчинение римской власти. Например, в 146 г. до н. э., когда на земле Эллады была создана римская провинция Ахея, греки вступили в новую для них, «ахейскую эру» летосчисления.

В большинстве греческих городов‑государств, как и в самих Афинах, начало года приходилось на лето, примерно на середину июля, если считать по нашему годичному календарю. В некоторых же государствах год начинался осенью, как на острове Родос, или зимой, как в Беотии. Уже говорилось о том, что и названия месяцев в разных полисах были различны, ведь они происходили обычно от имен местночтимых богов или богинь либо, еще чаще, от названий праздников или религиозных обрядов, которые полагалось тут справлять именно в это время.

Год делился первоначально на зиму и лето, позднее утвердилось деление на зиму, лето и весну, и наконец появилась осень. Осень наступала, когда завершалось жаркое время сбора урожая, а на небе светила звезда Арктур. Весну греки встречали не столь дружно: в разные греческие полисы она приходила в разные сроки.

Месяц включал в себя три декады – начальную, среднюю и завершающую, но, так как число дней в месяцах было не одинаковым, а иногда и менялось, соблюдать точное деление на декады было сложно. Со временем, под влиянием календаря, принятого в древней Иудее, греки стали делить месяц на семидневки – недели. Во второй половине I в. н. э. историк Иосиф Флавий утверждал, что нет ни одного города, греческого или иного, где не получил бы распространения древнееврейский обычай почитания седьмого дня – субботы. В Риме же обычай этот укоренился значительно позднее.

День продолжался у греков от восхода до захода солнца – вспомним, что древние кельты и германцы начинали отсчитывать день еще с вечера дня предыдущего: такое понимание дня сохранилось у тех народов, у которых боги ночи и тьмы пользовались большим почетом, чем боги дня и дневного света. У греков граница между ночью и днем не была чем‑то раз и навсегда установленным. Очевидно, с течением времени граница эта в представлениях жителей Эллады смещалась: так, у Гомера утренняя заря – это часть дня, у писателей же более поздних – часть ночи. В целом греки делили день на пять частей, обозначаемых так: «рано», «перед полуднем» (по‑древнегречески буквально: «когда агора – рынок – полна народу»), «полдень», «пополуденное время», «вечер».

Для более точного определения времени в древности применялись солнечные часы. В Египте эту функцию исполняли всякого рода обелиски. В Грецию солнечные часы пришли, вероятнее всего, от халдеев, во второй половине VI в. до н. э., во многом благодаря усилиям философа, астронома, метеоролога Анаксимена. Впоследствии умение строить солнечные часы и пользоваться ими стало рассматриваться как особое искусство – гномоника.

Солнечные часы в Греции выглядели, в сущности, так же, как и современные: плита (иногда с выпуклой поверхностью), на которой были обозначены двенадцать делений – «часов». Через эти деления последовательно проходила тень от вертикальной стрелки – гномона, отмечая меняющееся в течение дня положение Земли относительно Солнца.

Понятно, что солнечные часы не могли быть абсолютно надежным способом измерения времени: зимой день короче, летом – длиннее, и совмещение тени стрелки с тем или иным делением не всегда позволяло с должной уверенностью судить о том, «который теперь час». Кроме того, солнечные часы способны были выполнять свою функцию лишь в местах, расположенных на той же географической широте, что и место, где они были изготовлены. Чтобы сконструировать такой прибор, казавшийся эллинам вершиной хронометрической техники, и в самом деле требовались немалые знания в области математики, астрономии, географии. Так как деления на плиту солнечных часов наносили исходя из продолжительности дня в момент солнечного равноденствия, то необходимо было уметь точно определять эти моменты годичного цикла. В этом помогал особый прибор, установленный астрономом и математиком Метоном на холме Пникс в Афинах в V в. до н. э.

Часы со стрелкой, описанные Витрувием (реконструкция)

Клепсидра, усовершенствованная Ктесибием. III в. до н. э. (реконструкция)

Обширные сведения о принципах действия солнечных часов и о различных их типах мы находим в трактате Витрувия. Римский ученый упоминает, например, «полукруглые» солнечные часы, выдолбленные в квадратном блоке и срезанные по линии наклона оси. Изобретателем их считался халдей Берос с острова Кос (III в. до н. э.). Тогда же Аристарх Самосский, математик и астроном, первым в древности выдвинувший гелиоцентрическую гипотезу, изобрел часы в форме «чаши или полушария». Евдокс из Книда придумал, по словам Витрувия, солнечные часы в форме «паука», сидящего в центре сплетенной им сети (вторая половина IV в. до н. э.). А некие Феодосий и Андриад впервые построили часы, способные показывать время на любой географической широте. Часам придавали самые невероятные формы – колчана, конуса и т. п. При этом заботились и о том, чтобы люди как можно шире и как можно чаще пользовались этим важным прибором: составлялись подробные инструкции, как самому изготовить солнечные часы, в том числе, пишет Витрувий, «дорожные висячие», удобные во время путешествия. Археологические раскопки еще больше обогатили наши знания об античной гномонике, об искусности и изобретательности древних, прежде всего греческих, мастеров‑«часовщиков».

Время измеряли и с помощью водяных часов, или клепсидр (от «клепто» – краду, и «гидор» – вода: в этих приборах время определялось по количеству убывающей, словно похищаемой кем‑ то воды). В установленные промежутки времени отмеренное количество воды перетекало из одного сосуда в другой. При использовании простейших клепсидр люди сталкивались с теми же проблемами, что и при измерении времени посредством солнечных часов. – Важнейшей из этих проблем была неодинаковая продолжительность светового дня зимой и летом. Поэтому в разное время года требовалось и разное количество воды. Усовершенствовал водяные часы известный математик и физик II в. до н. э. Ктесибий Александрийский. На открытие его навел случай. Витрувий рассказывает:

«Однажды, захотев повесить зеркало в лавке своего отца так, чтобы оно могло опускаться и подыматься посредством скрытой… веревки, он применил следующее приспособление. Под потолочной балкой прикрепил он деревянный желоб и приделал к нему блоки. По желобу он провел веревку в угол, где выложил небольшую трубу, по которой мог бы спускаться на веревке свинцовый шар. Когда же этот груз, падая вниз по узкой трубе, давил заключенный там воздух, стремительным падением выгоняя наружу через отверстие плотно сжатую его массу, то при выдавливании воздуха раздавался громкий и резкий звук.

Итак, Ктесибий… устроил фонтаны‑автоматы и множество занимательных приспособлений, в том числе и водяные часы, для устройства которых он прежде всего пробуравил отверстие в куске золота или в драгоценном камне, так как они не изнашиваются от падения воды… Таким образом, равномерно втекающая через такое отверстие вода поднимает опрокинутую чашку, называемую мастерами поплавком или барабаном, на котором укреплена рейка, примыкающая к вращающемуся барабану. И на той и на этом сделаны зубчики, которые, один другой подталкивая, производят мерные вращения… Кроме того, здесь, или на колонне, или на пилястре размечают часы, которые в течение целого дня указывает палочкой подымающаяся снизу статуэтка. Их сокращения или удлинения по, отдельным дням или месяцам производятся посредством вставки или вынимания клиньев. Краны для регулирования воды устроены так: сделаны два конуса, один цельный, а другой полый, выточенные так, что один совершенно точно входит в другой, и разведение или сжимание их одной и той же рейкой заставляет втекающую воду бежать сильной или слабой струей. Таким способом и при помощи таких приспособлений устраивают водяные часы для зимнего пользования.

Если же вставку и вынимание клиньев нельзя приноровить к сокращению или удлинению дней, поскольку клинья очень часто приводят к ошибкам, то надо поступать так: поперек колонки наносят часы… и на этой же колонке проводят месячные линии…По мере непрерывного вращения этой колонки в сторону статуэтки с палочкой…она то сокращает, то увеличивает длину часов соответственно каждому месяцу» (Витрувий. Об архитектуре, IX, 8).

«Башня ветров» в Афинах

Но и на этом изобретательская мысль древних не остановилась. Позднее появлялись клепсидры еще более сложной конструкции: наряду с фигуркой, указывающей часы, их оснащали и другими подвижными фигурками, которые танцевали или даже дрались друг с другом. Известны также часы, где выталкиваемый воздух производил громкий свист, повторявшийся через равномерные промежутки времени и отмечавший таким образом наступление нового часа. Витрувий упоминает, кроме того, еще об одной конструкции «зимних часов, называемых анафорическими»: в основе их устройства лежал механизм вращения барабана при изменении равновесия между «поплавком», поднимаемым силой воды, и висевшим с другой стороны мешком песка, равным по тяжести «поплавку» (Там же).

Как солнечные, так и водяные часы считались общественными сооружениями. Примером таких городских часов является и сохранившаяся до наших дней «башня ветров» в Афинах, построенная неким Андроником. Она представляет собой восьмигранник высотой около 13 м. По сторонам башни располагались рельефные аллегорические изображения различных ветров, а помещенная наверху фигура Тритона указывала направление ветра. При башне были устроены также солнечные и водяные часы. Бывали, впрочем, и небольшие солнечные часы для личного пользования, сделанные обычно очень искусно, иногда даже из драгоценной слоновой кости.

 

КАЛЕНДАРЬ И ЧАСЫ В РИМЕ

 

…Мы говорим: годы‑завистники

Мчатся. Пользуйся днем, меньше всего веря грядущему.

Гораций. Оды, I, II, 7–8

 

Римляне, как и греки и другие народы, многократно (и не всегда удачно) изменяли свою систему исчисления времени, пока не выработали знаменитый римский календарь, в основном сохранившийся и до сих пор.

Согласно литературной традиции, в начальную эпоху существования Рима (датой основания города считается 753 год до н. э.) римский год, так называемый Ромулов год, делился на 10 месяцев, первым из которых был март – месяц, посвященный легендарному отцу Ромула богу Марсу и потому носивший его имя. Этот год включал в себя всего 304 дня, распределенных по месяцам неравномерно: апрель, июнь, август, сентябрь, ноябрь и декабрь имели по 30 дней, а четыре других месяца – по 31 дню. Некоторые ученые ставят под сомнение эти сведения о первом римском календаре, применявшемся в легендарный царский период истории города, однако упоминания о бытовавшем некогда десятимесячном годе мы находим у многих римских писателей, таких, например, как Овидий (Фасты, I, 27–29; III, 99, 111, 119) или Авл Геллий (Аттические ночи, III, 16, 16). Память же о том, что именно «месяц Марса» был первым месяцем в году, можно обнаружить в названиях таких месяцев, как сентябрь (от «септем» – семь), октябрь («окто» – восемь), ноябрь («новем» – девять) и декабрь («децем» – десять). Итак, наши девятый, десятый, одиннадцатый и двенадцатый месяцы считались в Риме соответственно седьмым, восьмым, девятым и десятым.

Календарь для определения месяца, недели и дней. Вверху – боги‑покровители дней недели: Сатурн, Солнце, Луна, Марс, Меркурий, Юпитер, Венера.

Вместе с тем источники сообщают весьма разные, часто противоречащие друг другу известия об этом первом римском календаре. Так, в жизнеописании второго римского царя Нумы Помпилия Плутарх рассказывает, будто при Ромуле «в исчислении и чередовании месяцев не соблюдалось никакого порядка: в некоторых месяцах не было и двадцати дней, зато в других – целых тридцать пять, в иных – и того более» (Плутарх. Сравнительные жизнеописания. Нума, XVIII). Отсутствие точной, однозначной информации делает особенно сложным изучение того, как древние римляне измеряли время.

Следует также иметь в виду, что и в Италии, хотя и в меньшей степени, чем в Греции, существовали календарные различия регионального характера. Римский грамматик III в. н. э. Цензорин в своем обстоятельном трактате «О дне рождения» (X, 22, 5–6) утверждает, что в городе Альба март состоял из 36 дней, а сентябрь – только из 16; в Тускуле месяц квинтилий (июль) насчитывал 36 дней, а октябрь – 32; в Арретии же этот месяц имел целых 39 дней.

Первоначально, сообщает Плутарх, «римляне понятия не имели о различии в обращении луны и солнца» (Плутарх. Сравнительные жизнеописания. Нума, XVIII). По преданию, царь Нума, приняв во внимание разницу между лунным и солнечным годом, ввел в римский календарь еще два месяца – январь и февраль. Об это реформе мы узнаем и из сочинения Тита Ливия (От основания города, I, 19, 6), который говорит, что царь разделил год на двенадцать месяцев в соответствии с движением Луны. Таким образом, в основе раннеримского календаря лежал лунный год. Согласно Макробию (Сатурналии, I, 13), в календаре Нумы семь месяцев – январь, апрель, июнь, август, сентябрь, ноябрь и декабрь – имели по 29 дней, четыре: март, май, июль и октябрь – по 31, и лишь февраль – 28 дней. Такое распределение дней по месяцам объясняют суеверием римлян, избегавших четных чисел как «неблагоприятных».

В середине V в. до н. э. особая комиссия из 10 видных граждан (децемвиров), задачей которой была выработка законов, попыталась осуществить еще некоторые реформы календаря. С введением дополнительных месяцев (это предусматривала еще реформа царя Нумы), повторявшихся через определенные промежутки лет, тогдашний римский календарь должен был приблизиться к солнечному циклу. Сведения об этой реформе приводит в своем труде Макробий (Сатурналии, I, 13, 21), ссылаясь на анналистов II в. до н. э. Современные исследователи склонны, напротив, полагать, что эта многовековая традиция не во всем достоверна и что «Ромулов год» длился гораздо дольше. Возможно, что двенадцатимесячный цикл был введен лишь триста лет спустя после смерти славного царя Нумы и что именно это событие связано с деятельностью упомянутых римских децемвиров.

Но независимо от того, когда год был разделен на 12 месяцев, основой системы исчисления времени оставался лунный год, а введение дополнительных дней не устранило всех проблем упорядочения календаря. С 191 г. до н. э. жрецы – понтифики – в силу закона Глабриона имели право вводить дополнительные месяцы по собственному усмотрению (а не так, как в Греции – со строго определенной периодичностью). Подобная деятельность жрецов не опиралась на какие‑либо научные представления или расчеты: так, через два года на третий вводили дополнительный месяц, насчитывавший то 22, то 23 дня. Произвольное обращение с календарем привело к совершенному хаосу и неразберихе. Примером этому может служить ситуация, сложившаяся в 46 г. до н. э., когда разница между – номинальным и фактическим моментом годичного цикла составила уже 90 дней, поскольку с 59 до 46 г. до н. э. вообще не было «високосных» лет. Времена года перестали совпадать с соответствующими им месяцами, и потому Макробий имел полное право назвать 46 год до н. э. «годом замешательства». Об этом же напоминает своим читателям Светоний: «Из‑за нерадивости жрецов, произвольно вставлявших месяцы и дни, календарь был в таком беспорядке, что уже праздник жатвы приходился не на лето, а праздник сбора винограда – не на осень» (Светоний. Божественный Юлий, 40).

Почему понтифики так долго не вводили дополнительных месяцев, сказать трудно. Некоторые ученые видят причины такого невнимания к календарю в эти годы в том, что жрецы испытывали политическое давление со стороны влиятельных лиц, занятых именно в эти десятилетия взаимной борьбой и интригами. Так, например, в 50 г. до н. э., рассказывает Дион Кассий (Римская история, XL, 62), трибун Курион, будучи одним из понтификов, старался склонить членов жреческой коллегии к тому, чтобы ввести дополнительный месяц и тем самым продлить год, а с ним и время его магистратуры как трибуна. Когда предложение это было в конце концов отклонено, Курион перешел на сторону Цезаря и, очевидно, возложил вину за неупорядоченность календаря на приверженцев антицезарианской «партии». Напротив, Цицерон, бывший тогда наместником в Сицилии, в очередном письме к Аттику просит его употребить все свое влияние и добиться, чтобы в текущем году никаких изменений в календарь не вносилось и чтобы прежде всего не вводили дополнительного месяца (Письма Марка Туллия Цицерона, CXCV, 2). В этом случае также имели значение личные интересы и расчеты Цицерона: он уже не хотел больше исполнять свои обязанности на далеком острове, стремясь как можно скорее вернуться в Рим.

Устранить произвол и беспорядки в системе исчисления времени, исправить календарь выпало на долю самого Цезаря. Его реформа календаря, который в память о нем стал называться юлианским, не только придала более или менее окончательную форму римскому календарю, но и заложила важнейшие основы того, каким мы пользуемся сегодня. В 46 г. до н. э., по поручению Цезаря, александрийский математик и астроном Созиген установил годичный цикл, состоящий из 365,25 дня, и определил число дней, приходящихся на каждый из месяцев. Чтобы свести год к целому числу дней – 365, пришлось удлинить февраль, так что раз в четыре года этот месяц получал дополнительный день. При этом не прибавляли 29 февраля, как это теперь делаем мы, а просто повторяли день 24 февраля. Так как римляне, как мы увидим в дальнейшем, определяли то или иное число месяца исходя из того, каким по счету был этот день от ближайшего к нему предстоящего дня, называемого «календы», «ноны» или «иды» (при этом считали и сам день календ, нон или ид), то 24 февраля выступало как шестой день перед мартовскими календами (1 марта), а дополнительный день после него, также 24 февраля, приходилось уже называть «дважды шестым» (биссекстилис). Отсюда и весь этот удлиненный на один день год стали называть «биссекстус», от чего и произошло наше слово «високосный». Цезарь установил, пишет Светоний, «применительно к движению солнца, год из 365 дней и вместо вставного месяца ввел один вставной день через каждые четыре года». Желая сделать началом любого нового года 1 января, диктатор вынужден был в том же памятном римлянам 46 году до н. э. поступить так: «Чтобы правильный счет времени велся впредь с очередных январских календ, он вставил между ноябрем и декабрем два лишних месяца, так что год, когда делались эти преобразования, оказался состоящим из пятнадцати месяцев, считая и обычный вставной, также пришедшийся на этот год» (Светоний. Божественный Юлий, 40). Итак, новый, юлианский календарь вступил в силу 1 января 45 г. до н. э. и Европа пользовалась им еще многие века спустя.

Если в греческом календаре названия месяцев происходили от названий важнейших празднеств и религиозных обрядов, приходившихся на тот или иной месяц, то в Риме первые шесть месяцев носили названия, связанные с именами богов (за исключением февраля), а остальные шесть, как уже говорилось, обозначались просто по их порядковому номеру: квинтилий (от «квинкве» – пять), т. е. июль, секстилий (от «секс» – шесть), т. е. август и т. д., – считая по‑прежнему от марта и, таким образом, не нарушая традиций древнейшего римского календаря. Первый месяц – январь – был посвящен Янусу, богу всякого начала, и потому назван в его честь. Февраль был месяцем «очищения» (фебруум), избавления от всяческой скверны, совершавшегося во время праздника Луперкалий (15 февраля). Март был связан с богом Марсом, покровителем города, а апрель – с Венерой (греческой Афродитой). Название месяца мая происходило или от имени местной италийской богини Майи, дочери Фавна, или же от имени Майи, матери бога Меркурия. Наконец, июнь – месяц, посвященный Юноне, супруге всемогущего Юпитера.

Названия месяцев римского календаря сохранились в большинстве европейских языков, отразивших, однако, те изменения в римской календарной номенклатуре, которые произошли уже в первые десятилетия после цезаревой реформы. Среди безмерных почестей, оказанных Цезарю в Риме, Светоний упоминает и «наименование месяца в его честь» (Там же, 76). Квинтилий должен был отныне называться «месяцем Юлия», т. е. июлем. Спустя некоторое время таких же почестей удостоил сам себя Октавиан Август: «Календарь, введенный божественным Юлием, но затем по небрежению пришедший в расстройство и беспорядок, он восстановил в прежнем виде; при этом преобразовании он предпочел назвать своим именем не сентябрь, месяц своего рождения, а секстилий, месяц своего первого консульства и славнейших побед» (Светоний. Божественный Август, 30). Так возник привычный для нас месяц август. Подобные переименования месяцев в честь высших властителей угрожали превратиться в обычную практику, когда следующему императору – Тиберию предложили назвать своим именем сентябрь, а октябрь наречь «Ливием» в честь своей матери, жены Августа (Светоний. Тиберий, 26). Но император решительно отказался, рассчитывая произвести на римский народ хорошее впечатление своей непривычной скромностью. Согласно Диону Кассию, Тиберий ответил льстецам‑сенаторам: «А что вы будете делать, если у вас будет тринадцать цезарей?» (Римская история, LVII, 18). Продолжись такая практика переименований – и скоро бы действительно не хватило в римском календаре месяцев для увековечения памяти тщеславных императоров. Но не все преемники Тиберия проявляли подобную сдержанность и здравый смысл. Так, Домициан, который, по словам Светония, «с молодых лет не отличался скромностью», не упустил случая внести в календарь свое имя, точнее – оба своих имени: приняв после победы над германским племенем хаттов прозвище Германик, он переименовал в свою честь сентябрь и октябрь в «Германик» и «Домициан», так как в одном из этих месяцев он родился, а в другом стал императором (Светоний. Домициан, 12–13). Понятно, что после убийства Домициана заговорщиками сентябрь и октябрь снова получили свои прежние наименования.

И все же пример ненавистного римлянам императора не остался без подражания. В конце II в. н. э. император Луций Элий Аврелий Коммод Антонин проявил в этом отношении инициативу, идущую намного дальше тщеславных замыслов его предшественников. По свидетельству историка Геродиана (История римской империи, I, 14, 9), он задумал переиначить весь календарь так, чтобы не один или два, а все месяцы напоминали о нем и его царствовании. Впрочем, его биограф Лампридий в III в. н. э. писал, что подобная идея исходила не от самого императора, а от его льстецов и прихлебателей (Лампридий. Жизнеописание Коммода, 12). Отныне римский год должен был включать в себя такие месяцы: «амазоний», (Коммод любил, когда его наложницу Марцию изображали в виде воинственной амазонки), «инвикт» (непобежденный), «феликс» (счастливый), «пий» (благочестивый), «луций», «элий», «аврелий», «коммод», «август», «геркулес» (Геркулес, или Геракл, воплощение силы и храбрости, был любимым героем императора, который желал даже внешне походить на его изображения), «роман» (римский) и «экссуперантий» (выделяющийся). Есть все основания полагать, что такой календарь, введенный в Риме фантазией Коммода, сохранялся лишь до конца его правления.

Внутреннее деление римского месяца было довольно сложным. Обычно месяц делился на три восьмидневных периода; последний день каждого из них называли нундинами (от «новем» – девять: римлянам было свойственно при измерении определенного промежутка времени считать и завершающий день предыдущего периода, так что восьмой день римской недели назывался девятым). Однако на такие восьмидневные отрезки был разделен не отдельный месяц, а весь год в целом, так что хронологические рамки римских недель и месяцев не совпадали. В календаре до реформы Цезаря год насчитывал 44 восьмидневные недели и еще три дня, а в календаре юлианском год состоял из 45 восьмидневок и 5 дней. Семь дней недели считались рабочими (речь шла здесь прежде всего об исполнении служебных обязанностей), а на восьмой день в городах устраивали большие рынки, на которые сходились люди из окрестных деревень и которые также назывались нундинами. Неизвестно, как появился обычай отмечать рыночным днем конец недели, ведь уже сами древние не могли решить, был ли этот день праздничным или просто нерабочим. Во всяком случае для римских крестьян, являвшихся в нундины в город со своим товаром, этот день поистине был праздничным. В эпоху империи характер нундин значительно изменился: право устраивать рынок стало широко распространенной привилегией, предоставлявшейся городским общинам или даже частным лицам, которым император или сенат считали возможным дать разрешение на организацию торгов два раза в месяц. Так, в Помпеях, в доме купца Зосима, археологи обнаружили исписанные таблички с обозначением сроков проведения ярмарок – нундин в различных городах в течение одной недели: в субботу – в Помпеях, в воскресенье – в Нуцерии, во вторник – в Ноле, в среду – в Кумах, в четверг – в Путеолах, в пятницу – в Риме. Из письма Плиния Младшего сенатору Юлию Валериану явствует, что нундины устраивались не только в городах, но и в частных имениях, однако для этого нужно было добиться специального разрешения. Не всегда это было просто, и если кто‑либо в сенате противился этому, дело могло затянуться надолго. Например, когда знакомый Плиния, сенатор Соллерт, пожелал устроить рынок у себя в имении и обратился за разрешением в сенат, жители города Вицетия (нынешняя Виченца) направили в сенат свою делегацию с протестом, боясь, что перемещение торгов из города в частное владение уменьшит их доходы. В результате дело было отложено, и надежды на его положительное решение оставалось мало. «В большинстве случаев, – замечает Плиний, – стоит только тронуть, пошевелить – и пошло, пошло ползти все дальше и дальше» (Письма Плиния Младшего, V, 4). Даже император Клавдий, желая держаться скромно, как простой гражданин, вынужден был испрашивать у должностных лиц разрешения, чтобы открыть рынок в своих имениях (Светоний. Божественный Клавдий, 12).

Со временем в римском календаре произошли очередные перемены, и неделя стала включать в себя семь дней. Под влиянием христианских обычаев император Константин Великий в законодательном порядке провозгласил воскресенье («день Солнца») днем, свободным от работы.

Античные названия дней недели, как и названия некоторых месяцев, были связаны с именами богов и также вошли в современные европейские языки – английский, французский, немецкий, итальянский, испанский. Римская неделя состояла из таких дней:

понедельник – «день Луны»;

вторник – «день Марса»;

среда – «день Меркурия»;

четверг – «день Юпитера»;

пятница – «день Венеры»;

суббота – «день Сатурна»;

воскресенье – «день Солнца».

Сутки в Риме делились на день – от восхода до захода солнца – и ночь. Обе эти части суток в свою очередь делились на четыре промежутка времени, в среднем по три часа каждый. Естественно, эти промежутки имели зимой и летом разную продолжительность, ибо и само время дня и ночи менялось. Представление о суточном цикле древних римлян и о его сезонных колебаниях может дать следующая таблица:

Ночь также делилась на четыре части по 3 часа в каждой, от захода до восхода солнца. По принятой для этого военной терминологии, эти трехчасовые промежутки римляне называли «вигилиями» («стражами»).

Помимо календаря официального существовали и календари народные, основанные на повседневных наблюдениях за явлениями природы, движением небесных светил и т. п. Не будучи плодом каких‑либо научных изысканий, народные календари находили себе, однако, успешное применение в сельском хозяйстве, в деревенском быту населения Италии. Календари, изготовляемые крестьянами для собственного обихода, были очень просты и выглядели примерно так: на каменной плите высекали римские цифры, обозначавшие числа дней месяца, наверху изображали богов, давших имена семи дням недели, а посередине располагали знаки зодиака, соответствующие двенадцати месяцам: Козерог, Водолей, Рыбы, Овен, Телец, Близнецы, Рак, Лев, Дева, Весы, Скорпион, Стрелец. Передвигая какой‑нибудь камешек в пределах этой простейшей таблицы, римские крестьяне отмечали им любую дату.

Иной характер имел календарь религиозный, фасты, определявшие, в какой день можно проводить собрания и осуществлять необходимые правовые формальности. Долгое время сведения эти были доступны лишь патрициям, входившим в жреческие коллегии, благодаря чему римские патрицианские семьи с их связями с посвященными в тайны государственного управления жрецами обладали большим влиянием в делах Римской республики. Публичными, доступными для всех фасты сделал только Гней Флавий (возможно, секретарь знаменитого римского цензора Аппия Клавдия), и это было одной из причин ослабления влияния патрициев на государственные дела. Достоверно ли это предание, мы не знаем. Во всяком случае уже Цицерон высказывался о нем с большой осторожностью: «Есть немало таких, которые полагают, будто первым обнародовал фасты и изложил правила применения законов писец Гней Флавий. Не приписывай этой выдумки мне…» (Письма Марка Туллия Цицерона, CCLI, 8). Как бы то ни было, Цицерон также отмечает, что монопольное право определять, в какие дни какими делами можно было заниматься, давало большую власть.

Плиний Старший ссылается на некий труд по астрономии, принадлежавший, по его словам, Цезарю. Этот трактат мог служить и как календарь земледельца: в нем определялись сроки, когда в небе появлялись различные звезды, но еще важнее были многочисленные указания для земледельцев, какие работы в какое время года следует предпринимать. Так, из книги можно было узнать, что 25 января утром «заходит звезда Регул… находящаяся на груди Льва», а 4 февраля вечером заходит Лира. Сразу после этого необходимо, как советует автор трактата, начать перекапывать землю под саженцы роз и винограда, если, конечно, атмосферные условия позволяют это. Нужно также очистить канавы и проложить новые, перед рассветом заточить сельскохозяйственные инструменты, приспособить к ним рукоятки, починить прохудившиеся бочки, подобрать попону для овец и дочиста вычесать их шерсть (Плиний Старший. Естественная история, XVIII, 234–237). Очевидно, это сочинение, приписываемое Цезарю, возникло как раз в связи с его реформой календаря (впрочем, Светоний, описывая жизнь Цезаря, не упоминает о таком его трактате).

Как уже говорилось, у римлян была весьма сложная система исчисления и обозначения дней месяца. Дни определялись по их положению относительно трех строго установленных дней в каждом месяце, соответствовавших трем фазам движения Луны:

1. Первая фаза – появление нового месяца на небе, новолуние: первый день каждого месяца, называвшийся в Риме календами (название происходит, вероятно, от слова «кало» – созываю; ведь в этот день жрец официально оповещал граждан о начале нового месяца). «Календы января» – 1 января, «мартовские календы» – 1 марта.

2. Вторая фаза – Луна в первой четверти: пятый или седьмой день месяца, называвшийся нонами. День, на который приходились ноны в том или ином месяце, зависел от того, когда в этом месяце наступало полнолуние.

3. Третья фаза – полнолуние: тринадцатый или пятнадцатый день месяца, называвшийся идами. На 15‑й день иды, а на 7‑й – ноны приходились в марте, мае, в квинтилии (июле) и октябре. В остальные месяцы они приходились соответственно на 13‑е и 5‑е число.

Дни месяца отсчитывали от каждого из этих трех определенных дней назад, так что, например, 14 мая обозначали как «день в канун майских ид», а 13 мая – как «третий день перед майскими идами» (об особенностях римского счета дней речь уже шла выше). После того как иды проходили, счет дней начинали вести от ближайших предстоящих календ: скажем, 30 марта – «третий день перед апрельскими календами».

Возможно, стоит привести здесь римский календарь целиком (см. стр. 135).

В календы один из жрецов‑понтификов наблюдал Луну и после жертвоприношений публично провозглашал, на какой день приходятся ноны и иды в этом месяце.

Год в Риме, как и в Греции, обозначали по именам высших должностных лиц, обычно консулов, например: «В консульство Марка Мессалы и Марка Пизона». Такая система датировки применялась и в официальных документах, и в литературе.

Начальной точкой летосчисления был для римлян год основания их великого города. Отнюдь не сразу римские историки условились между собой, какую дату следует официально считать исходной. Лишь в I в. до н. э. возобладало мнение ученого‑энциклопедиста Марка Теренция Варрона, предложившего считать годом основания Рима 753 год до н. э. (в принятой у нас системе хронологии). В соответствии с этой датировкой изгнание из Рима царей следовало отнести к 510/509 г. до н. э. Со времени установления республики и вплоть до эпохи правления принцепса Октавиана Августа счет лет в Риме вели при помощи консульских списков, и только тогда, когда с упадком республиканского строя власть консулов стала терять реальное значение, в исторической хронологии фундаментом летосчисления стала эра «от основания города» (не случайно именно это название получил обширный исторический труд Тита Ливия). В VI в. н. э. христианский писатель Дионисий Малый впервые начал датировать события годами, прошедшими «от рождества Христова», введя тем самым понятие новой, христианской эры.

Для определения времени в течение суток римляне пользовались теми же самыми приспособлениями, что и греки: знали и солнечные часы, и водяные – клепсидры, ибо и в этом случае, как и во многих других, они успешно перенимали опыт и достижения греческой науки. В самом деле, сведения о различных типах приборов, показывающих время, мы находим у римского ученого Витрувия, однако говорит он о часах, изобретенных греками. Первые солнечные часы римляне увидели в 293 г. до н. э., если верить Плинию Старшему, или в 263 г. до н. э., как утверждает Варрон. Последняя дата представляется более вероятной, так как часы эти были доставлены в Вечный город из Катины (ныне Катания) на острове Сицилия как трофей во время 1‑й Пунической войны (264–241 гг. до н. э.). Этими солнечными часами, установленными на холме Квиринал, римляне пользовались почти сто лет, не догадываясь, что часы показывают время неправильно из‑за разницы в географической широте: Сицилия расположена гораздо южнее Рима. Солнечные часы, приспособленные к римским условиям, устроил в 164 г. до н. э. Квинт Марций Филипп. Но и после этого римляне могли узнать время лишь в ясный, безоблачный день. Наконец, спустя еще пять лет цензор Публий Сципион Назика помог согражданам преодолеть и это препятствие, познакомив их с хронометром, им еще не известным, – с клепсидрой. Установленные под крышей водяные часы показывали время в любую погоду как днем, так и ночью (Плиний Старший. Естественная история, VII, 212–215). Первоначально в Риме часы были только на Форуме, так что рабы должны были каждый раз бегать туда и докладывать своим господам, который час. В дальнейшем приспособление это стало распространяться все шире, появилось больше часов для общественного пользования, а в самых богатых домах солнечные или водяные часы служили теперь и для удобства частных лиц: при определении времени, как и в других областях жизни, устройства неодушевленные все чаще вытесняли собой «живое орудие» – раба.

Водяные часы охотно применяли ораторы, поэтому регламент их выступлений стали измерять клепсидрами, а выражение «просить клепсидру» значило просить предоставить слово для выступления. Плиний Младший, рассказывая в одном из своих писем о ходе судебного разбирательства по делу Мария Приска, обвиненного в Африке в каких‑то должностных преступлениях, упоминает и о своей собственной речи на суде в защиту жителей провинции. В Риме было принято, что все выступающие в суде располагают для своих речей строго определенным временем (обычно тремя часами). Образцовой, заслуживающей одобрения считалась краткая речь, длившаяся не более получаса. Однако иногда дело требовало пространного изложения аргументов, и оратор мог просить судью прибавить ему клепсидр. Говорить дольше положенного позволили тогда и Плинию: «Я говорил почти пять часов: к двенадцати клепсидрам – а я получил объемистые – добавили еще четыре» (Письма Плиния Младшего, II, 11, 2–14). Выражение «двенадцать клепсидр» означало, что в водяных часах вода перетекла из одного сосуда в другой 12 раз. Четыре клепсидры составляли примерно 1 час. Таким образом, речь Плиния, длившаяся, по его сообщению, шестнадцать клепсидр, заняла внимание слушателей на целых 4 часа. Вполне вероятно, что судьи имели право регулировать скорость движения воды в часах, дабы вода вытекала быстрее или медленнее, в зависимости от того, хотели ли судьи сократить или продлить речь того или иного оратора.

С какими трудностями сталкивались римляне при исчислении времени, показывает в своей «Естественной истории» Плиний Старший. Он вспоминает, что в римских «Законах XII таблиц» упоминались только два момента суток – восход и заход солнца. Несколько лет спустя прибавился полдень, о наступлении которого торжественно объявлял особый посыльный, состоявший на службе у консулов и следивший с кровли сенатской курии (курия Гостилия на Форуме), когда солнце окажется между ростральной трибуной и Грекостасом – резиденцией иностранных (в первую очередь греческих) послов, ожидающих приема в Риме. Когда же солнце от колонны, воздвигнутой в честь Гая Мения, победителя латинов в 338 г. до н. э., склонялось к Туллианской тюрьме на Форуме, тот же вестник провозглашал наступление последнего часа дня. Все это, разумеется, было возможно лишь в ясные, солнечные дни.

 

В ГРЕЧЕСКОЙ СЕМЬЕ

 

…Легко понять, что добродетель мужчины в том, чтобы справляться с государственными делами… Добродетель женщины… состоит в том, чтобы хорошо распоряжаться домом, блюдя все, что в нем есть, и оставаясь послушной мужу.

Платон. Менон, 71 е

 

Известия о семейной жизни древних мы черпаем не только из письменных источников, которые уводят нас в глубь веков не дальше эпохи Гомера. Узнать что‑либо о семье в эпоху крито‑микенскую мы может лишь с помощью археологии, лишь опираясь на памятники материальной культуры. Однако они не в состоянии рассказать нам ни о формах и процедурах заключения браков, ни о правовых основах семейной жизни, ни о правах и обязанностях супругов в то далекое время. Можно лишь надеяться, что расшифровка критской письменности (линейного письма Б) прольет новый свет и на частную жизнь древних обитателей Восточного Средиземноморья.

На основе археологических находок крито‑микенского периода мы вправе предполагать, что женщины пользовались тогда большей свободой и играли более значительную роль в обществе и в семье, чем в столетия более поздние в собственно греческих полисах. Об этом говорят сцены из жизни женщин, представленные на фресках дворцов на Крите, а также особенности религии древних критян. В пантеоне местных богов немало женских образов, в которых ученые склонны видеть своего рода предшественниц позднейших греческих богинь. Так, например, богиню со щитом, изображенную на критских геммах и перстнях, связывают обычно с эллинской Афиной, а в богине с голубем усматривают сходство с греческой Афродитой.

Придворные дамы

Отсюда легко объяснить и участие женщин в совершении религиозных обрядов. На фреске одного из царских дворцов в Кноссе представлена группа женщин, исполняющих сакральный танец, как об этом свидетельствуют секиры в руках жрицы, а ведь секиры были одним из культовых символов в критской религии. И в более поздние века женщинам разрешалось участвовать в религиозных торжествах: это подтверждают и литературные памятники, и скульптура, и росписи на вазах. Вместе с тем сцен, иллюстрирующих участие женщин в публичных развлечениях, спортивных состязаниях, мы в дальнейшем не находим, зато на фресках крито‑микенской эпохи можно увидеть, например, девушку, которая отступает назад перед быком, дабы, разбежавшись, перепрыгнуть через него, в то время как по ту сторону от быка стоит другая девушка, готовая подхватить подругу, если прыжок удастся. Хорошо известен также фрагмент фрески, где изображена изящная танцовщица, получившая у археологов и искусствоведов прозвище «парижанка», ибо своей эффектной позой и нарядом она напоминает скорее элегантных модниц конца XIX–XX в., почти наших современниц. Нет сомнений, что подобные изображения позволяют судить о реальном положении женщин в тогдашнем обществе и в культуре древнего Крита.

Мало изменилась жизнь женщин и в эпоху микенскую. Их нравы, а также привилегии, которыми они продолжали пользоваться, способствовали их частому появлению на людях. В искусстве той поры можно встретить сцены из придворной жизни с участием женщин. Сохранился даже фрагмент, представляющий женщин, едущих на охоту на колесницах.

Переход от традиций родового строя к государственному, полисному устройству вызвал множество перемен во всех областях жизни древних, как общественной, так и частной. Причем между разными греческими городами‑государствами существовало немало различий и в сфере семейного быта их жителей.

Но были и явления, общие для всей Эллады, – обязательная моногамия и утвердившийся почти повсюду патриархат. За отцом признавали неограниченную власть над детьми, которых он еще в пору их младенчества формально «принял» в свою семью, после чего отец не имел только права распоряжаться их жизнью и свободой, они же были обязаны ему безусловным повиновением. Греки первыми из древних народов начали соблюдать принцип единобрачия, полагая, что вводить в свой дом множество жен – обычай варварский и недостойный благородного эллина (Еврипид. Андромаха, 170–180).

Все греки, в каких бы полисах они ни жили, имели общие взгляды на институт брака. Считалось, что супружество преследует две цели: общегосударственную и частно‑семейную. Первой целью брака было приумножение числа граждан, которые могли бы воспринять от отцов обязанности по отношению к государству: прежде всего охранять его границы, отражать набеги врагов. Перикл у Фукидида в своей речи в честь павших афинских воинов утешает их родителей, которым их возраст еще позволял надеяться на то, что у них родятся и другие дети: «Новые дети станут родителям утешением, а город наш получит от этого двойную пользу: не оскудеет число граждан и сохранится безопасность» (Фукидид. История, II, 44, 3).

Производя на свет детей, гражданин выполнял и свой долг перед родом и семьей, ибо дети продолжали род и принимали на себя также культовые обязанности по отношению к предкам, принося им жертвы, отдавая подобающие почести умершим и поддерживая и сохраняя семейные традиции. Наконец, вступая в брак, человек преследовал и сугубо личные цели – в старости обрести в детях опору.

Важнейшим считалось все же исполнение своего долга перед государством, и это объясняет, почему в Афинах, хотя и не было формального правового принуждения к женитьбе, само общественное мнение заставляло мужчин обзаводиться семьями. Одинокие люди, холостяки не пользовались тем уважением, каким окружали людей женатых и имеющих детей. В Спарте дело обстояло еще однозначнее и определеннее: агамия, безбрачие, холостая жизнь влекли за собой утрату личной и гражданской чести – атимию. Правда, атимия, которой подвергались спартанцы, уклонявшиеся от семейных уз, была лишь частичной, ограниченной и не лишала виновных их гражданских прав целиком. Однако им было не избежать унижений и притом не только со стороны других граждан, но и со стороны государства, должностных лиц. Так, по распоряжению властей, взрослые спартанцы, не состоящие в браке, должны были в зимнюю пору нагими обходить рынок‑агору, распевая специальную песню: в ней они признавали, что по заслугам понесли наказание, ибо не повиновались законам. Даже закон, обязывавший почитать стариков и соблюдаемый в Спарте особенно ревностно, в отношении людей, не создавших семьи, переставал действовать. Но освященная обычаем атимия, утрата чести, была не единственным наказанием, какое приходилось претерпевать холостякам в Спарте. Против них могли быть применены и судебные санкции: за уклонение от своих обязанностей перед государством полагалась особая кара – крупный штраф за безбрачие (Поллукс. Ономастикон, VIII).

Платон в «Законах», увлеченный поисками образца для задуманного им идеального государства, устами Афинянина выражает убеждение в необходимости такого закона: «Всем надлежит жениться начиная с тридцати лет до тридцати пяти; кто этого не сделает, будет присужден к пене и лишению гражданских прав – в той или иной степени». Это, по терминологии Платона, «простой закон о браке». Однако, учит философ, всегда лучше избрать «двоякий способ для достижения своей цели». Закон, основанный на таком двояком способе, звучал бы так: «Всем надлежит жениться начиная с тридцати лет до тридцати пяти и сознавая при этом, что человеческий род по природе своей причастен бессмертию, всяческое стремление к которому врождено каждому человеку. Именно это заставляет стремиться к славе и к тому, чтобы могила твоя не была безымянной. Ведь род человеческий тесно слит с совокупным временем; он следует за ним и будет следовать на всем его протяжении. Таким‑то образом род человеческий бессмертен, ибо, оставляя по себе детей и внуков, он… остается вечно тождественным и причастным бессмертию. В высшей степени неблагочестиво добровольно лишать себя этого; а между тем, кто не заботится о том, чтобы иметь жену и детей, тот лишает себя этого умышленно. Повинующийся закону не подвергнется наказанию. Ослушник же, не женившийся до тридцати пяти лет, должен ежегодно в наказание выплачивать такую‑то сумму, чтобы ему не казалось, будто холостая жизнь приносит ему облегчение и выгоду. Ему не будет доли и в тех почестях, которые всякий раз люди помоложе оказывают в государстве старшим» (Платон. Законы, IV, 721 a–d).

В другом месте устроитель идеального полиса значительно снижает предполагаемый брачный возраст для мужчин: «После того как человек, достигший двадцати пяти лет, посмотрит невест и они посмотрят его, пусть он выберет по желанию женщину и уверится, что она подходит для рождения и совместного воспитания детей, и тогда пусть женится – не позднее тридцати пяти лет» (Там же, VI, 772 е).

Вновь и вновь возвращается философ к этой теме: «…человек должен следовать своей вечнотворящей природе; поэтому он должен оставлять по себе детей и детей своих детей, доставляя богу служителей вместо себя». Но идеальное государство соединяет увещевание со строжайшими санкциями для ослушников: «…если кто не будет повиноваться по доброй воле, станет вести себя как чужеземец, непричастный данному государству, и не женится по достижении тридцати пяти лет, он будет ежегодно платить пеню: гражданин, принадлежащий к высшему классу, – сто драхм, ко второму – семьдесят, к третьему – шестьдесят, к четвертому – тридцать. Деньги эти будут посвящены Гере (богине‑покровительнице брака. – Прим. пер. ). Невыплачивающий их ежегодно будет принужден заплатить в двойном размере. (…) Итак, не желающий жениться подвергнется подобной денежной пене; что же касается почета, то младшие будут подвергать его всевозможному поруганию. Пусть никто из молодых не слушается его добровольно…» (Там же, VI, 773 е– 774 Ь).

Нетрудно заметить, что Платон здесь идет вслед за обычаями, принятыми в Спарте, где в свое время некий юноша оскорбил прославленного полководца Деркиллида, не уступив ему места и сказав: «Ты не родил сына, который со временем уступил бы место мне» (Плутарх. Сравнительные жизнеописания, Ликург, XV). Влияние спартанских традиций можно обнаружить и в суждениях Платона о выборе жены. По закону, приписываемому спартанскому реформатору Ликургу, молодые люди в Спарте обязаны были выбирать себе жен из бедных семей. Это требование имело несомненно глубокое экономическое значение, препятствуя таким образом концентрации богатства в одной семье, ведь накопление индивидуальной собственности мало соответствовало основополагающей идее спартанского законодательства – идее общественного равенства свободных граждан. При этом спартанцы предпочитали, чтобы их сыновья женились на бедных девушках, но родившихся и воспитанных в самой Спарте, а не на девушках из семей состоятельных, однако иноземного происхождения; в Спарте браки с иностранками формально не запрещались, а дети, родившиеся от свободного спартанца и дочери периэка или даже илота, становились полноправными гражданами.

Платон осуждает также браки по корыстному расчету, погоню за богатством и родственными связями с влиятельным лицом. Формально запрещать богатому вступать в брак с богатой или принуждать его жениться непременно на бедной было бы нелепо, полагает философ: подобный закон вызвал бы только смех и негодование. Необходима скорее отлаженная система убеждения: «Дитя, – так скажем мы сыну честных родителей, – тебе надо вступить в брак, который вызвал бы одобрение разумных людей. Они не посоветуют тебе при заключении брака избегать бедности и гнаться особенно за богатством. При прочих равных условиях следует предпочесть скромное состояние и тогда заключить брачный союз. Ведь это было бы на пользу и данному государству и брачующимся семьям». Подобную же аргументацию следует обратить и к родителям будущего жениха: «надо попытаться как бы заворожить родителей и убедить их, что в браке каждый человек должен выше всего ставить взаимное соответствие своих детей, а не стремиться ненасытно к имущественному равенству. Кто при браке всячески обращает внимание лишь на имущественное положение, того мы попытаемся отвратить от этого путем порицания. Однако мы не станем принуждать его с помощью писаного закона» (Законы, VI, 773, а–е).

Отсюда логически вытекает и отрицание приданого: давать и брать за невестой приданое значило бы подрывать взаимное равенство граждан. «Необходимое есть у всех граждан нашего государства; поэтому из‑за денег там меньше возникает дерзости у женщин и низкого, неблагородного порабощения ими мужей» (Там же, VI, 774 с).

В эпоху более раннюю, в VIII–VI вв. до н. э., отец девушки сам выбирал для нее мужа среди нескольких претендентов, добивавшихся ее руки. Он приглашал всех их в одно и то же время к себе, оказывал им гостеприимство в течение длительного срока, наблюдая при этом их манеру вести себя, их характер, физическую закалку, выносливость. С этой целью устраивались различные спортивные игры и состязания. Женихи приезжали с богатыми дарами хозяину дома и не менее дорогими подарками – нарядами и украшениями – той, кому предстояло стать нареченной невестой одного из них. Они также везли с собой обильные запасы продовольствия и вино.

Геродот подробно описывает, как в VI в. до н. э. выбирал себе зятя тиран Сикиона Клисфен: «У Клисфена…была дочь по имени Агариста. Дочь эту он пожелал отдать в жены тому из эллинов, кого он найдет самым доблестным. На Олимпийских играх Клисфен одержал победу с четверкой коней и велел объявить через глашатая: кто среди эллинов считает себя достойным стать зятем Клисфена, может на 60‑й день или раньше прибыть в Сикион… Тогда все эллины, которые гордились своими предками и родным городом, отправились свататься в Сикион. Для развлечения гостей Клисфен велел устроить конское ристалище и гимнастические состязания».

Влюбленные. VII в. до н. э. Крит

Далее историк подробно перечисляет славных женихов, съехавшихся к Клисфену. «Когда эти женихи прибыли к назначенному сроку, Клисфен сначала справился у каждого из них о городе, из которого он происходит, и о его роде. Затем, удерживая женихов у себя в течение целого года, тиран испытывал их доблесть, образ мыслей, уровень образования и характер. При этом он беседовал с каждым отдельно и со всеми вместе. Для женихов помоложе он устраивал гимнастические состязания, особенно же наблюдал их на общих пирах. Во все время пребывания женихов в Сикионе Клисфен поступал так и при этом роскошно угощал их. Больше всех пришлись ему по сердцу женихи из Афин и среди них более всех сын Тисандра Гиппоклид…

Между тем наступил день свадебного пиршества, и Клисфен должен был объявить, кого из женихов он выбрал. Тогда он принес в жертву 100 быков и пригласил на пир женихов и весь Сикион. После угощения женихи начали состязаться в песнях и откровенно‑шутливых рассказах. В разгар пиршества Гиппоклид, который всецело завладел вниманием остальных гостей, велел флейтисту сыграть плясовой мотив. Когда тот заиграл, Гиппоклид пустился в пляс и плясал в свое удовольствие. Клисфен же смотрел на всю эту сцену мрачно и неприязненно. Затем, немного отдохнув, Гиппоклид приказал внести стол. Когда стол внесли, он сначала стал исполнять на нем лаконские плясовые коленца, а затем и другие, аттические. Наконец, упершись головой в стол, он начал выделывать коленца ногами. Уже при первом и втором танце Клисфен думал, хотя и с ужасом, что этот бесстыдный плясун может стать его зятем, но все же еще сдерживался, не желая выказывать своего неудовольствия. Когда же он увидел, как тот исполняет ногами пантомиму, то не смог уже молчать и вскричал: „О сын Тисандра, ты, право, проплясал свою свадьбу!“ (…)

…Клисфен между тем, водворив молчание, обратился к собравшимся с такими словами: „О женихи моей дочери! Вы все мне любезны, и, если бы это только было возможно, я вам всем угодил бы, не отдавая предпочтения одному избраннику и не отвергая остальных. Но ведь дело идет только об одной девушке, и поэтому нельзя исполнить желание всех. Тем из вас, кто получит отказ, я даю по таланту серебра за то, что он удостоил меня чести породниться со мной, посватавшись к моей дочери, и должен был так долго пребывать на чужбине. А дочь свою Агаристу я отдаю в жены Мегаклу, сыну Алкмеона, по законам афинян“. Мегакл объявил о согласии обручиться с Агаристой, и тогда Клисфен назначил срок свадьбы» (Геродот. История, VI, 126–130).

Добавим, что после того, как обоюдное решение о женитьбе бывало принято, избранный претендент подносил будущему тестю богатые подарки, а тот, в свою очередь, назначал молодой паре приданое, чему греки придавали очень большое значение.

В классическую эпоху истории Греции сохранялись те же формы выбора отцом мужа для своей дочери, только теперь претендентами считались молодые люди, уже знакомые будущему тестю. Отец по‑прежнему обладал полной властью над судьбой своей дочери, тем более что в тот период роль женщины в семье, ее свобода были существенно ограничены, особенно в Афинах.

В отличие от Спарты в главном городе Аттики законным считался лишь брак между свободным гражданином и дочерью другого свободнорожденного. Если одна из сторон не имела гражданских прав в данном полисе, то дети от такого брака рассматривались как незаконнорожденные и потому лишались гражданских прав и права наследования. По закону, принятому в Афинах при Перикле в 460 г. до н. э. и возобновленному Аристофонтом 57 лет спустя, после смерти отца дети, рожденные в таком браке, могли получить лишь единовременное пособие, не превышавшее тысячи драхм. Стоит вспомнить, что Перикл, защищавший этот закон, сам оказался в подобной же ситуации и вынужден был просить афинян сделать исключение для его сына, рожденного Аспасией, уроженкой Милета, считавшейся в Афинах иностранкой.

Кровное родство, напротив, не являлось препятствием для супружества. Браки заключались иногда даже между детьми одного отца. Закон запрещал вступать в брак только тем, у кого была общая мать. Девушек в Афинах выдавали замуж рано, в пятнадцать или даже в двенадцать лет. Платону такая практика казалась неприемлемой для его идеального государства: «Срок вступления в брак для девушки будет с восемнадцати до двадцати лет: это – самое позднее; для молодого человека – с тридцати до тридцати пяти лет» (Платон. Законы, VI, 785 b).

Заключению брака предшествовало формальное обручение. Обещание жениху давала не сама девушка, а ее отец от ее имени; если она была сирота, то от ее имени выступал ее брат или другой близкий родственник; если же у нее не было никого из близких, то все ее дела вел назначенный по закону опекун. Обручение было важным юридическим актом, ибо при этом обсуждали имущественные отношения будущих родственников, размеры приданого, часть которого, называемая «мейлия» (утешение), оставалась личной собственностью молодой жены и в случае развода возвращалась ее семье. Давать за невестой приданое требовал не закон, а обычай, часто более могущественный, чем любое писаное право. Поэтому даже сироты и девушки из малоимущих семей не оставались без приданого: его собирали для них в складчину их сограждане или даже само государство. Так, например, в Афинах после смерти Аристида его дочери «были выданы замуж государством: город обручил их за счет казны и назначил каждой по три тысячи драхм приданого» (Плутарх. Сравнительные жизнеописания. Аристид, XXVII). Дети, рожденные от брака, которому не предшествовал формальный акт обручения, не могли быть включены в списки граждан и лишались права наследования.

Образец брачного договора дает нам документ, записанный на папирусе в эллинистическом Египте, в 311 г. до н. э., на острове Элефантина и заверенный, как полагалось по закону, шестью свидетелями. В документе говорится, что некий Гераклид берет себе в жены свободнорожденную женщину Деметрию, дочь Лептина и Филотиды с острова Кос. «Свободный берет ее свободной» с приданым – платьями и украшениями – стоимостью в тысячу драхм. Гераклид в свою очередь предоставит Деметрии все, что подобает свободнорожденной женщине, а жить они будут вместе там, где по взаимному соглашению сочтут нужным зять и тесть. Если же Деметрия совершит что‑либо дурное, что навлечет позор на ее мужа, то лишится всего, что принесла с собой, однако Гераклид должен доказать истинность обвинений против Деметрии перед тремя почтенными мужами, которым выразят свое доверие обе стороны. Гераклид не имеет права ни вводить в дом иную женщину, ни признавать своими детей, рожденных ему другой женщиной, так как все это навлекло бы позор на Деметрию, ни вообще под каким‑либо предлогом причинять зло своей жене. Если же окажется, что дурной супруг сделал что‑либо подобное и Деметрия сможет это доказать в присутствии трех мужей, которым обе стороны выразят свое доверие, то Гераклиду придется вернуть Деметрии ее приданое и, сверх того, уплатить еще 1000 драхм пени. Договор этот должен был соблюдаться при любых условиях, причем обоим будущим супругам вручали по одному экземпляру письменного текста соглашения, чтобы они хранили его отдельно и могли в случае необходимости представить для судебного разбирательства.

Не менее интересным документом является папирус гораздо более поздний – II в. н. э. Здесь молодой муж подтверждает по всей форме, что получил от тестя приданое, но требует еще некоторых вещей как «дополнение к приданому». Само приданое включало в себя золотые серьги, кольцо, цепочку, посуду, серебряные наплечники и некоторые другие ценные предметы, перечисленные в тексте документа. В «дополнение к приданому» новобрачный желал получить медный сосуд, медный ларь для кладовой и сундук для одежды, рыночную корзину и т. п. Текст документа в значительной степени поврежден, поэтому о других претензиях зятя мы, видимо, уже никогда не узнаем.

Формальный акт заключения брака имел первоначально частный характер семейного торжества и лишь со временем превратился в акт религиозный и публично‑правовой. Уже древние обычаи предусматривали свадебное пиршество в доме отца новобрачной и ее торжественные проводы из родительского дома в дом ее мужа. В день свадьбы дом невесты убирали цветами. Рано утром она совершала торжественное омовение в воде из местного священного источника (в Афинах это был источник Каллироя к югу от Акрополя). Воду черпали и носили молодые девушки – лутрофоры («носящие воду для купели»). После купания невесту одевали и украшали, и уже в свадебном уборе она ждала начала празднества. Собирались приглашенные, приносили жертвы богам – покровителям семьи и брака: Зевсу, Гере, Гестии, Артемиде и Мойрам, причем сама новобрачная приносила им в жертву свои детские игрушки и прядь волос. После совершения религиозных обрядов отец вручал свою дочь прибывшему зятю, произнося ритуальную формулу, подтверждающую, что с этой минуты девушка свободна от обязанности приносить жертвы своим предкам, а будет теперь участвовать в жертвоприношениях предкам ее мужа. Это был важнейший религиозно‑правовой акт: отец освобождал дочь от своей власти и передавал ее под опеку мужа, в семью которого она переходила.

После сакрального ритуала гостей приглашали на свадебный пир. Приглашения рассылались официально и составлялись по определенному образцу. О содержании такого приглашения нам сообщает оксиринхский папирус III в. н. э., но, по всей видимости, мы имеем здесь дело с давней традицией. Некто Гераид просит адресата пожаловать к нему утром в день свадьбы его дочери. Тот, кто не мог почему‑либо воспользоваться приглашением и участвовать в свадебных торжествах, посылал письмо с поздравлениями и теплыми пожеланиями. Другой папирус сохранил текст такого поздравительного письма, полученного тем же Гераидом от некоего Гераклида: Гераклид горячо разделяет радость друга по поводу «доброго, богобоязненного и счастливого супружества» его дочери и жалеет, что не может явиться на свадебный пир.

Добавим, что на самой свадьбе новобрачная, лицо которой было скрыто под фатой, сидела отдельно от гостей, в кругу своих сверстниц.

Хилон из Спарты, которого позднейшая традиция причисляла к семи великим мудрецам Эллады, тот самый, что, по преданию, написал на храме в Дельфах «Познай самого себя», оставил немало кратких советов и афоризмов, наставлений и поучений: одно из них, как рассказывает Диоген Лаэртский, звучало так: «Брак справляй без пышности» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов, I, 70). Идея скромной, лишенной крикливой пышности свадьбы была близка и Платону. В своем идеальном полисе он предполагал ввести специальный закон, ограничивающий расходы на свадебные пиры и предостерегающий от пьянства.

«На брачные пиршества каждая сторона должна приглашать не более пяти друзей или подруг и таким же должно быть число родственников и домочадцев с обеих сторон. Издержки ни у кого не должны быть большими, чем это позволяет его состояние, а именно: для граждан самого богатого класса – одна мина, для второго – полмины, и так далее… Всем повинующимся закон должен выразить одобрение; неповинующегося подвергают наказанию стражи законов как человека, лишенного чувства прекрасного и не воспитанного в законах свадебных муз. Пить до опьянения не подобает никогда, за исключением празднеств в честь бога – дарителя вина; к тому же это небезопасно для человека, серьезно относящегося к браку. Здесь и жениху, и невесте подобает быть очень разумными: ведь это немалая перемена в их жизни. Да и потомство должно произойти от наиболее разумных родителей; между тем ведь почти неизвестно, в какую ночь – или день – будет с божьей помощью зачат ребенок. Поэтому бракосочетание не должно совершаться, когда тело отяжелело от вина. Напротив, ребенок должен зародиться, как это и подобает, крепким, спокойным… А пьяный человек и сам мечется во все стороны, и увлекает все за собой; он неистовствует и телом, и душой; стало быть, тот, кто пьян, не владеет собой и не годится для произведения потомства. (…) Поэтому… в течение всей жизни, а всего более тогда, когда наступает время плодить детей, должно остерегаться и не совершать по доброй воле ничего вредного, дерзкого и несправедливого. Ибо все это неизгладимо запечатлевается в душе и теле ребенка, и дети рождаются плохими во всех отношениях» (Платон. Законы, VI, 775, а–е).

Трагические последствия пьянства на свадебном пиру были хорошо известны грекам, в том числе такие, о которых рассказывает Плутарх. Однажды на острове Хиос во время свадьбы, когда новобрачную везли к дому ее молодого супруга, царь Гиппокл, друг жениха, захмелев и развеселившись, вскочил на свадебную повозку.

Он вовсе не имел намерения обидеть молодую пару, а сделал это лишь в шутку. Увы, пьяная шутка обошлась ему дорого: друзья жениха набросились на него и убили.

Торжественно провожаемая в дом мужа, новобрачная чаще всего ехала в украшенной цветами повозке, в сопровождении своего молодого супруга и одного из близких родственников – шафера. За их повозкой тянулся весь свадебный кортеж. Мать невесты держала в руках горящий факел, зажженный от домашнего очага. Этим факелом разжигали потом очаг в доме молодоженов, перенося тем самым огонь из одной семьи в другую. Этот символический ритуал должен был прочно связать взаимными узами обе семьи – старую и молодую, а также снискать дому новобрачных покровительство Гестии, богини домашнего очага. Еще большую торжественность этой процессии придавали гименеи – свадебные песни в честь бога брачных уз, исполняемые группами молодежи. Кортеж останавливался перед домом новобрачных, и молодой муж вводил жену в дом, перенося ее через порог на руках. Происхождение этого обычая толковалось по‑разному: одни видели в нем наследие глубокой старины, когда девушек похищали, чтобы жениться на них; другие – и это кажется более правдоподобным – полагают, что обряд перенесения через порог должен был подчеркнуть значение и особое положение жены в доме, ее отличие от других женщин, переступавших порог этого дома. При входе новобрачных осыпали финиками, орехами, фигами, мелкими монетами. Этот обычай, называемый «катахисма», был распространен и при иных семейных торжествах и символизировал пожелания успеха и достатка, а может быть, также он означал своего рода жертвоприношение домашним божествам, дабы заручиться их благожелательностью к молодым супругам. Затем факелом разжигали очаг, приносили жертвы предкам и совершали совместную трапезу хлебом и фруктами. Молодые люди начинали семейную жизнь.

Свадебный поезд

Во время застолья гости подносили новобрачным ценные подарки, о которых упоминает в своем обширном труде Афиней в начале III в. н. э. (см.: Пир мудрецов, IV, 128 Ь). После пира молодую пару провожали в брачный покой – талам, а знакомая молодежь, стоя под дверью, громко распевала свадебные гимны – эпиталамы, не лишенные шутливых и подчас нескромных намеков. На следующий день пиршество возобновлялось, и вновь наступал черед подарков. Подарки, подносимые молодоженам в этот, второй день свадьбы, назывались анакалиптрами, а сам этот день – анакалиптерией, ибо новобрачная выходила к гостям уже без свадебного покрывала – калиптры.

Как уже говорилось, в классической Греции свобода женщин, особенно афинских, подверглась существенным ограничениям. То, что даже свободнорожденная женщина не имела гражданских прав, было в древнем обществе повсеместным явлением. Однако и в частной жизни женщина все больше зависела от мужчины, во все большей мере подчинялась его власти и опеке. Девушкой, в доме отца, она во всем должна была повиноваться воле своего родителя, а в случае его смерти – воле брата или опекуна, назначенного ей по завещанию отца или по решению должностных лиц государства. Становясь замужней женщиной, она и вовсе теряла всякую самостоятельность. Она не могла сама принимать решения, касающиеся ее имущественных дел, не имела она и такой свободы передвижения, какой располагали женщины более ранней эпохи. Почти все дни афинянки проводили на женской половине дома – в гинекее, занимаясь домашним хозяйством, ткачеством и шитьем, а также воспитанием детей, пока те были совсем маленькие. На улицу афинская женщина выходила всегда в сопровождении рабыни, причем скромность заставляла госпожу прикрывать лицо от взоров встречных мужчин. Афиняне были убеждены, что женщина должна поступать и вести себя так, чтобы о ней нельзя было сказать ни хорошего, ни дурного; она просто вообще не должна была привлекать к себе чье‑либо внимание, а выходить на улицу чаще ей удавалось по достижении только такого возраста, когда о ней можно было скорее спросить: чья это мать, нежели: чья это жена. Лишь участие в религиозных обрядах и праздниках позволяло афинским женщинам ненадолго покидать гинекей и присоединяться к ликующей толпе.

Уже сами древние авторы отмечали большие различия в положении женщин в разных греческих полисах. Эти различия сказывались даже на внешнем облике женщин. Считалось, например (об этом пишет псевдо‑Дикеарх во II–I вв. до н. э.), что фиванские женщины выделяются среди других гречанок высоким ростом и особенно привлекательной походкой и манерой держаться. Лицо они прикрывали белой тканью, так что видны были только глаза. Заметно отличались фиванки и прическами, и обувью, и образом жизни. Женщины Беотии, как и жительницы островов Эгейского моря, славились своей утонченностью, образованностью, склонностью к поэзии. В Спарте заботились прежде всего о здоровье и физической закалке девушек и молодых женщин, дабы и их дети были здоровее, сильнее, крепче, – в Спарте этому уделяли гораздо больше внимания, чем в Афинах. Ксенофонт, поклонник спартанской политической системы, восхищен и тем, как жители Лакедемона относятся к женщинам. Другие греки, в первую очередь афиняне, видят предназначение женщин в том, чтобы в уединении прясть шерсть, – могут ли женщины, воспитанные таким образом, произвести на свет нечто великое? Спартанцы же, замечает писатель, еще со времен Ликурга полагают, что изготовлять одежду способны и рабы, свободнорожденные же спартанки имеют иное предназначение – рожать крепких, здоровых и мужественных защитников государства. Поэтому девушки должны были заниматься физическими упражнениями, участвовать в играх и состязаниях наравне с юношами и даже вместе с ними. Ведь законы Ликурга предусматривали, что настоящие, полноценные граждане могут родиться лишь в том случае, если и отец, и мать их равно закалены и физически развиты (Ксенофонт. Лакедемонская полития, I, 3–5).

Подобные различия проявлялись и в отношении к супружеской верности, к разводам. В Афинах измена жены рассматривалась как вполне достаточный повод для расторжения брака; впрочем, Платон осуждал неверность любого из супругов: «… гражданам нашим не подобает быть хуже птиц и многих других животных, рожденных в больших стадах, которые вплоть до поры деторождения ведут безбрачную, целомудренную и чистую жизнь. Когда же они достигают должного возраста, самцы и самки по склонности соединяются между собою попарно и все остальное время ведут благочестивую и справедливую жизнь, оставаясь верными своему первоначальному выбору. Наши граждане должны быть лучше животных. (…)

… Закон… с помощью труда будет по возможности умерять развитие удовольствий, сдерживая их наплыв и рост и давая потребностям тела противоположное направление. Это может удасться, если не будут любовные утехи бесстыдными. Если люди из стыдливости будут редко им предаваться, это ослабит власть бесстыдства благодаря редкому обращению к любовным утехам» (Платон. Законы, VIII, 840 d–841 b).

Все это было, однако, только теорией. В действительности афиняне наказывали за измену лишь женщин. Жена теряла свое доброе имя, а муж имел право убить ее любовника. Именно такую ситуацию описывает одна из судебных речей знаменитого афинского оратора Лисия. Обманутый муж, удостоверившись в том, что жена ему изменяет, взял с собой надежных свидетелей и, войдя в покои своей неверной супруги, обнаружил ее с любовником в недвусмысленном положении. Пользуясь подобающим ему старинным аттическим правом, он тут же убил виновного. Обвиненный в убийстве, злосчастный ревнитель супружеской чести неоднократно повторял в суде, что действовал в полном соответствии с законом. Он подробно рассказывал судьям, как все случилось:

«Когда я женился и привел жену в дом, поначалу я взял себе за правило не донимать ее чрезмерной строгостью, но и не давать ей слишком много воли – словом, присматривал за ней, как положено. А когда родился ребенок, я целиком ей доверился, считая, что ребенок – самый прочный залог супружеской верности. Так вот, афиняне, первое время не было жены лучше ее: она была превосходной хозяйкой, рачительной, бережливой, старательной. А все мои беды начались со смертью моей матери. Во время похорон моя жена сопровождала тело покойной, и тут ее увидел этот человек. А спустя некоторое время он и соблазнил ее: выследив служанку, ходившую на рынок за покупками, через нее он стал делать жене предложения и в конце концов погубил ее. (…)

… Всех, кого мог, я собрал и повел за собой. В лавочке близ моего дома мы запаслись факелами и вошли в дом всей толпой, благо наружная дверь была заранее отперта служанкой. Вышибив дверь, ведущую в спальню, мы застигли его прямо на ложе с моей женой… Ударом кулака я, судьи, сбил его с ног, скрутил и связал ему руки за спиной и стал допрашивать, как посмел он забраться ко мне в дом. Отрицать свою вину он даже не пытался, а только слезно умолял не убивать его, предлагая откупиться деньгами. На это я отвечал: „Не я тебя убью, но закон, который ты преступил, поставив его ниже своих удовольствий. Ты сам предпочел совершить тяжкое преступление против моей жены, моих детей и меня самого, вместо того, чтобы соблюдать законы и быть честным гражданином“.

Итак, судьи, он претерпел именно то, что велит делать с такими преступниками закон. (…) Я… покарал его той карой, которую установили вы сами и которую вы сочли справедливой для такого рода преступников…Сам ареопаг, который исстари вершил суд по делам об убийстве и которому и в наши дни предоставлено это право, постановил в совершенно ясных и определенных выражениях, что неповинен в убийстве тот, кто покарает смертью прелюбодея, если застигнет его вместе со своей женой. (…)

Я думаю, что для того государства и устанавливают законы, чтобы к ним обращаться в спорных случаях и выяснять, как следует поступить. Так вот, в моем случае закон велит потерпевшему наказывать виновных именно так. Надеюсь, что вы согласитесь со мной, иначе прелюбодеям вы обеспечите такую безнаказанность, что даже воры начнут себя выдавать за распутников, зная, что их не тронут, если они скажут, будто проникли в чужой дом для встречи с любовницей: все будут знать, что с законами о распутстве можно не считаться… (…)

Я считаю, судьи, что покарал его не только за себя, но и за государство. Если вы согласитесь со мной, подобные люди поостерегутся вредить своему ближнему, видя, какая награда их ждет за такого рода подвиги. А если вы не согласны со мной, то отмените существующие законы и введите новые, которыми будут карать тех, кто держит жен в строгости, а соблазнителей оправдывать. Так, по крайней мере, будет честнее, чем теперь, когда законы ставят гражданам ловушку, глася, что поймавший прелюбодея может сделать с ним что угодно, а суд потом грозит приговором скорее потерпевшему, чем тому, кто попирая законы, позорит чужих жен» (Лисий. Оправдательная речь по делу об убийстве Эратосфена, 6–8, 24–27, 29–30, 35–36, 47–49).

Исходя из общего принципа, что целью брака является рождение детей, обеспечение государства новыми гражданами, греческие мыслители считали необходимым принудительно расторгать бездетные браки. Переводя эту идею на язык законов, Платон высказывается об этом весьма категорично: «Срок для рождения детей… пусть будет десятилетний, не более… Если же в продолжение этого времени у некоторых супругов не будет потомства, то они – ко взаимной пользе – расходятся, посоветовавшись сообща с родными…» (Платон. Законы, VI, 784 Ь).

В Спарте законодатель Ликург предусмотрел иное решение в тех ситуациях, когда муж был значительно старше жены и детей у них не было. В этом случае, заботясь об умножении числа граждан в своем отечестве, старый муж должен был выбрать порядочного, крепкого и красивого юношу и ввести его в свой дом, к своей жене, а родившегося у них ребенка признать своим. И наоборот – если кому‑нибудь приходилась по сердцу чужая жена, плодовитая, способная родить много детей, то он мог, договорившись предварительно с ее мужем, войти к ней и жить с ней, как со своей (Ксенофонт. Лакедемонская полития, I, 9–10; Плутарх. Сравнительные жизнеописания. Ликург, XV).

Конфликты между супругами имели разные причины, иногда развода добивался муж, а иногда – и жена. По мере того как женщины вновь обретали большую свободу распоряжаться домашним имуществом, а также другие права в семейной жизни, конфликты между супругами становились все острее.

Если к расторжению брака стремилась жена, она в письме на имя архонта излагала причины, по которым она хотела развестись с мужем. В том случае, когда муж не возражал против развода, жена могла оставить своего супруга без всякого судебного разбирательства и иных правовых формальностей. Если же при разводе возникали какие‑либо имущественные споры (например, о возвращении приданого, разделе личной собственности и т. п.), дело, естественно, усложнялось. При несогласии мужа на расторжение брачных уз жена обращалась к архонту и дело передавалось в суд. Исход тяжбы зависел в немалой степени от того, насколько брачный договор предусматривал обстоятельства и последствия возможного развода и как он определял взаимные обязательства супругов в этом случае.

Если инициатива развода принадлежала мужу, события развивались быстрее и проще: муж отсылал свою жену вместе с приданым к ее отцу или опекуну, не приводя даже никаких мотивов. Этот акт расторжения брака так и назывался: «отсылание».

Играющий мальчик

Папирусные документы эпохи эллинизма дают немало примеров семейных конфликтов, приводивших к разрыву супружеских отношений. Вот перед нами жалоба некоего ткача Трифона, поданная местному стратегу Александру. В ней говорится: «Деметра, дочь Гераклида, была моей женой, и я обеспечивал ее всем, что подобало, как только мог. Она же не пожелала дальше жить со мной и в конце концов ушла, забрав с собою мои вещи, список которых я здесь прилагаю. Поэтому прошу: прикажи привести ее к себе, дабы ее постигло то, чего она заслужила, и дабы принудить ее вернуть мои вещи».

Иногда супруги расставались мирно, по взаимному согласию, как свидетельствует следующий договор между бывшими мужем и женой. Некий могильщик Сулид и его жена Сенпсаида объявляли о расторжении их брака и об отказе в будущем от каких‑либо имущественных претензий друг к другу. Мужчина сохранял свадебные подарки, сделанные им когда‑то своей невесте, а женщина забирала назад свое приданое, а также имущество, нажитое ею и составлявшее ее личную собственность. С этого момента их развод считался полным и окончательным, и каждый из них мог, если пожелает, вступить в новый брак по своему усмотрению.

Поскольку рождение детей было, как уже не раз говорилось, главной целью супружеского союза, греческие законодатели и философы обращали особое внимание на создание благоприятных условий для будущих матерей. «Новобрачные должны подумать о том, чтобы дать государству по мере сил самых прекрасных и наилучших детей. (…) Пусть же молодой супруг обратит внимание на свою жену и на деторождение. То же самое пусть делает и молодая супруга, в особенности в тот промежуток времени, когда дети у них еще не родились» (Платон. Законы, VI, 783 е). Самая необходимая обстановка для успешного развития плода – спокойствие. Платон продолжает: «…все беременные женщины… должны во время беременности особенно заботиться о том, чтобы не испытывать множества неистовых наслаждений, а равно и страданий; желательно, чтобы этот промежуток времени они прожили в радостном, безмятежном и кротком настроении» (Там же, VII, 792 е).

Это попечение о здоровье ребенка не шло дальше определенной психологической подготовки. Ни перед родами, ни во время родов женщины не находились под наблюдением врача. Греки считали вполне достаточным присутствие повивальной бабки или даже просто опытной в таких делах рабыни. В особенно тяжелые минуты родов все надежды возлагались на богиню Эйлетию, покровительницу рожениц, отождествляемую с Артемидой. К ней и обращали люди свои мольбы, прося ее отложить свой священный лук и явиться на помощь страдающей женщине, облегчить ее муки. Мольбы эти помогали, конечно, не всегда: при тех примитивных средствах, какие применяли древние акушерки, роды зачастую заканчивались трагически. Погибала мать, или дитя, или оба одновременно. Тогда и появлялись горькие надгробные надписи, вроде той, которую составил Гераклит Галикарнасский: «Вот – свежая могила. Еще не увяли листья венков на надгробной плите. Прочти надпись, о путник! Посмотри, чьи бедные кости прикрыл этот камень. „Прохожий, я – Артемиада. Книд – мое отечество, Меня взял в жены Эвфрон, и пришло время родов. Двумя детьми я была беременна; одно оставила отцу – будет ему опорой в старости; другое взяла с собой – на память о любимом муже“».

Авл Геллий (Аттические ночи, X, 2) передает рассказ Аристотеля о том, как некая женщина в Египте родила пятерых близнецов. При этом греческий философ, по словам Геллия, утверждал, что не слышал, будто когда‑нибудь женщине удавалось произвести на свет одновременно больше пяти детей, да и это случалось очень редко. (В самом Риме, как сообщает Авл Геллий, только однажды родилось пятеро близнецов, однако мать не перенесла родов.) Можно лишь предполагать, что особенно сложные и тяжелые роды доставляли слишком много хлопот неопытным и не готовым к такого рода ситуациям случайным повитухам, так что новорожденные выживали далеко не всегда.

Появление на свет ребенка было для семьи событием торжественным, независимо даже от того, как отнесся к ребенку отец. Когда рождался мальчик, двери дома украшали оливковыми ветвями, а когда девочка – шерстяными нитями. Младенца купали в воде, в которую в Афинах вливали оливковое масло, а в Спарте – вино. Затем его заворачивали в пеленки и укладывали в колыбель, сплетенную из ивовых прутьев. Если отец решал признать ребенка и принять его в семью, то на пятый или на седьмой день после родов устраивали семейный праздник под названием «амфидромия» (обход кругом): отец поднимал ребенка с земли в знак признания и быстро обносил его вокруг домашнего очага. В это же время рассыпали зерна пшеницы, ячменя, а также горох и соль, чтобы снискать благоволение духов‑покровителей и тем самым оберечь младенца от всех злых сил. Теперь его как нового члена семьи поручали опеке домашних богов.

Если же отец не признавал ребенка, его просто выкидывали прочь из дому, что было равносильно смертному приговору. Однако случалось и так, что кто‑нибудь находил брошенного младенца, начинал о нем заботиться, воспитывать его. Некоторые ученые оспаривают существование у отцов такого права бросать своих же детей и тем обрекать их на смерть, и все же греки нередко стремились избавиться от ребенка, главным образом по соображениям экономическим. Каким бы бесчеловечным ни казался этот обычай, мы вынуждены принять факт детоубийства в Древней Греции как достоверный и вполне доказанный. Не вызывает сомнений, что в греческих государствах, прежде всего в Спарте, младенцев, родившихся слабыми или увечными, лишали жизни, опасаясь, что в дальнейшем они станут для государства не опорой, а тяжелым бременем. В Спарте участь ребенка определял не отец, как в Афинах и некоторых других полисах, а старейшины города. Сразу же после его появления на свет младенца представляли старейшинам, которые и решали, достаточно ли он здоров и крепок, чтобы его можно было воспитывать и готовить к гражданской жизни, или предпочтительнее сразу же его умертвить.

Вместе с тем зачастую греки стремились избавиться и от вполне здоровых детей, в особенности девочек. Это можно объяснить экономическими условиями, порождавшими тенденцию к саморегуляции численности населения. Общество само при помощи таких жестоких обычаев контролировало и регулировало демографические процессы. Число детей в семье ограничивалось обычно двумя, редко тремя, семьи же, где было две дочери, считались скорее исключениями. Причины этого понятны: женщины не могли выполнять те задачи, которые ожидали подрастающее поколение граждан греческих полисов. Женщины не охраняли границ государства, не исполняли сакральных функций, поддерживая культ предков, не представляли ценности как рабочая сила в хозяйстве. Аристотель пишет: «… должно поставить предел скорее для деторождения, нежели для собственности, так чтобы не рождалось детей сверх какого‑либо определенного числа. Это число можно было бы определить, считаясь со всякого рода случайностями, например с тем, что некоторые из новорожденных умрут или некоторые браки окажутся бездетными. Если же оставить этот вопрос без внимания, что и бывает в большей части государств, то это неизбежно поведет к обеднению граждан, а бедность – источник возмущений и преступлений» (Аристотель. Политика, II, 3, 7, 1265 Ь). Из этих рассуждений Аристотеля явствует, что речь шла именно об имущественных вопросах: с увеличением числа детей пришлось бы еще больше дробить семейную собственность, граждане разорялись бы, а с ними и государство.

В IV в. до н. э. проблема перенаселения уже всерьез тревожила эллинов. Примерно на рубеже IV–III вв. до н. э. греки, как сообщает Полибий, решили впредь ограничиваться воспитанием одного, самое большее – двоих детей. Сам Полибий резко выступает против практики ограничения рождаемости и видит гораздо большую опасность в том, что страна со временем может совсем обезлюдеть. «… Всю Элладу, – пишет он, – постигло в наше время бесплодие женщин и вообще убыль населения, так что города обезлюдели, пошли неурожаи, хотя мы и не имели ни войн непрерывных, ни ужасов чумы…Если бы кто посоветовал нам обратиться к богам с вопросом, какие речи или действия могут сделать город наш многолюднее и счастливее, то разве подобный советчик не показался бы нам глупцом, ибо ведь причина бедствия очевидна, и устранение ее в нашей власти. Дело в том, что люди испортились, стали тщеславны, любостяжательны и изнежены, не хотят заключать браки, а если и женятся, то не хотят вскармливать прижитых детей…» (Полибий. Всеобщая история, XXXVII, 9).

На основе письменных источников подсчитано, что в IV в. до н. э. в 61 афинской семье было 87 сыновей и 44 дочери. В 228–220 гг. до н. э. в 79 греческих семьях, переселившихся в Милет в Малой Азии и получивших там права гражданства, было 118 сыновей и 28 дочерей, а среди семей в самом Милете в 32 было по одному ребенку, в 31 семье – по два. Греки заботились о том, чтобы в семье оставалось по возможности два сына – на случай смерти одного из них. О том, как беспощадны были древние к дочерям, свидетельствует письмо некоего грека Гилариона из Александрии, куда он отправился искать работу, к его жене Алиде (I в. до н. э.). Проявляя трогательное беспокойство о маленьком сыне Аполлинке, отец наказывает жене, ожидавшей в это время второго ребенка: «Если счастливо родишь и это будет мальчик – оставь его в живых, а если девочка – брось ее».

Ни религия, ни мораль, ни право не осуждали этой жестокой практики детоубийств. Люди, находившие брошенных младенцев и спасавшие им жизнь, также делали это не из сострадания, а из корыстного расчета: они воспитывали себе верного раба или рабыню, за которых в будущем можно было получить немалые деньги. Девочки чаще всего попадали таким путем в руки сводников и притонодержателей.

Греческие города‑государства не боялись снижения численности населения даже в периоды крупных войн, ибо всегда имели возможность пополнить ряды своих граждан за счет выходцев из других, перенаселенных полисов. В связи с этим мы можем встретить в источниках частые упоминания о предоставлении прав гражданства иноземцам. Только царь Филипп V Македонский после битвы при Киноскефалах в Фессалии в 197 г. до н. э., опасаясь уменьшения своих военных сил в будущем, выступил против обычая бросать или убивать детей и всемерно поддерживал многодетные семьи.

Правовое положение подкидышей было в разных полисах весьма различным. На острове Лесбос брошенное и найденное чужим человеком дитя рассматривалось как свободнорожденное, так, как если бы мужчина, нашедший его, по обычаю «поднял» его с земли и тем самым признал своим и принял в семью. В Афинах человек, обнаруживший и выходивший подкидыша, был вправе обращаться с ним в дальнейшем и как со свободным, и как с рабом. При этом отец, некогда выбросивший ребенка, формально продолжал сохранять над ним отцовскую власть, а над сыном или дочерью раба – свои права господина и собственника. И в том, и в другом случае он мог со временем, вновь найдя брошенного ребенка, предъявить на него неоспоримые притязания и требовать его возвращения. В Спарте правовое положение брошенных детей вообще никак не определялось, ведь там заботились о воспитании только сильных, здоровых граждан, а потомство физически слабое было обречено на смерть. Здесь закон прямо принуждал родителей публично умертвлять «неудачного» ребенка. Здоровых же детей спартанцы не убивали и не бросали.

Если же отец признавал свое дитя и принимал его в семью – выражением чего и был торжественный обряд амфидромии, – то на десятый день жизни младенца ему наконец давали имя. Имена выбирали не из какого‑нибудь установленного перечня распространенных, общепринятых имен, а по собственной прихоти, зачастую придумывая новые, подходящие к обстоятельствам, или же называли мальчика именем деда, а девочку – именем бабки. Обряд имянаречения также был событием торжественным, предусматривавшим приглашение многочисленных гостей; те вручали родителям подарки, поздравляя их с этим важным семейным праздником. Спустя год отец представлял сына своей фратрии (на филы и фратрии подразделялись тогда жители Афин), что было равносильно включению его в число полноправных граждан.

Ребенок – как мальчик, так и девочка – находился под опекой матери или няньки, в которой позднее юная девушка находила поверенную своих сердечных тайн и верную помощницу во всем, а со временем, выйдя замуж, забирала ее с собой в свой новый дом. Мальчики в возрасте семи лет переходили под опеку отца.

Не всегда матери сами выкармливали младенцев, часто они отдавали их кормилицам. В кормилицы, мамки поступали обычно обедневшие женщины из числа свободных или рабыни. В афинских семьях в кормилицы охотнее всего брали спартанок: те славились и отменным здоровьем, и искусными, хотя и суровыми методами воспитания. Детей выкармливали молоком, медом, а когда малышу уже можно было давать более твердую пищу, поступали так: кормилица или нянька брала в рот кусок и, разжевав его, кормила этой размельченной массой ребенка. Современная гигиена бесспорно выдвинула бы немало возражений против такой практики, но в древности она была весьма распространена.

Напротив, применявшийся в Элладе способ, как успокаивать и убаюкивать младенца, хорошо известен и признан правильным и в наши дни. Ребенка брали на руки и носили, укачивая: «И для тела, и для души младенцев возьмем за первоначало кормление грудью и движения, совершаемые по возможности в течение всей ночи и дня. Это полезно всем детям, а всего более самым младшим, – так, чтобы они постоянно жили, если это возможно, словно на море. Всячески надо стремиться именно так поступать с новорожденными. (…) В самом деле, когда матери хотят, чтобы дитя уснуло, а ему не спится, они применяют вовсе не покой, а, напротив, движение, все время укачивая дитя на руках. Они прибегают не к молчанию, а к какому‑нибудь напеву, словно наигрывая детям на флейте» (Платон. Законы, VII, 790 с‑е).

Греки хорошо понимали, как важно, хотя и нелегко было в воспитании маленьких детей сохранять меру, не прибегая к слишком суровым методам, но и не допуская, чтобы ребенок рос избалованным и изнеженным. «Изнеженность делает характер детей тяжелым, вспыльчивым и очень впечатлительным к мелочам; наоборот, чрезмерно грубое порабощение детей делает их приниженными, неблагородными, ненавидящими людей, так что в конце концов они становятся непригодными для совместной жизни» (Там же, VII, 791 d). К суровым методам воздействия, применявшимся матерями или няньками, относилось и запугивание ребенка фантастическими чудищами, готовыми вот‑вот наброситься на непослушного маленького мальчика или девочку. В Греции таким страшилищем выступал «мормо» – упырь, вурдалак.

Мало‑помалу кругозор ребенка становился шире, мир его представлений – богаче, и тогда в этот детский мир начинали входить сказки, игрушки, разные игры и развлечения. Малыши забавлялись погремушками и игрушками из терракоты, дерева или металла. Среди них были всякого рода зверюшки, кубики, волчки, приводимые в движение нажимом на рукоятку, куклы – также из терракоты или более дорогие: из слоновой кости; многие куклы могли даже двигать ручками и ножками. Была и миниатюрная кукольная мебель, колясочки. Так, в храме Геры в Олимпии была найдена кроватка для куклы, украшенная слоновой костью.

В письменных памятниках мы то и дело находим упоминания о подвижных фигурках, марионетках и иных движущихся игрушках, управляемых незаметно при помощи ниточек или цепочек. Например, Аристотель сравнивает движение животных с движениями марионеток, когда невидимые нити то натянуты, то ослаблены, или же с ходом детской коляски, при которой меньшее по размеру колесо является ведущим (см.: Аристотель. О движении животных, VII, 701b).

Дети постарше, преисполненные фантазии и богатых творческих замыслов, сами лепили себе игрушки из глины, воска или даже из хлебного мякиша. Они, кроме того, строили песочные дворцы, скакали на палочках, запрягали в коляски или маленькие повозки собак или коз, играли в жмурки (эта игра называлась у них почему‑то «бронзовая муха»). Знали маленькие эллины и качели, и обручи, и воздушных змеев. Подражая старшим, они устраивали в своем кругу состязания по бегу и прыжкам, и, наконец, ничем не заменимой во все времена оставалась для мальчишек игра в мяч. В играх дети придумывали награды и наказания. Так, играя в мяч (эта игра называлась «басилинда»), дети присваивали выигравшему титул царя – «басилевс», проигравший же получал прозвище «осел». Мальчик, проигравший в беге, должен был какое‑то время носить на закорках своего более удачливого соперника, а тот, чтобы усложнить игру, закрывал при этом проигравшему рукой глаза. Эта забава известна под названием «эфедрисм» (от «эфедридзо» – ехать у кого‑нибудь на спине). В игре, называвшейся «хитринда», один из участников сидел на земле и должен был схватить кого‑либо из своих товарищей, которые в это время приставали к нему и всячески его задевали; при этом мальчику, сидевшему в центре, не позволялось ни на минуту отрываться от земли или сходить со своего места.

Еще в III в. до н. э. Хрисипп, философ‑стоик, указывал, что кормилицы и няньки обязаны опекать ребенка в течение трех лет, но уже и в этот период следует формировать его характер, прививать ему хорошие привычки и наклонности (Квинтилиан. Воспитание оратора, I, 1, 3).

Но еще задолго до Хрисиппа греки не только полностью отдавали себе отчет в том, что «ребенка гораздо труднее взять в руки, чем любое другое живое существо» (Платон. Законы, VII, 808 d), но и старались подойти к нему с пониманием его нужд и потребностей. «…По своему душевному складу трехлетние, четырехлетние, пятилетние и даже шестилетние дети нуждаются в забавах. Но надо избегать изнеженности, надо наказывать детей, однако так, чтобы не задеть их самолюбия…» (Там же, VII, 793 е). В идеальном государстве, созданном по проекту великого философа, должна была существовать особая система дошкольного воспитания, которую он описывает так:

«Все дети… от трех до шести лет пусть собираются в святилищах в местах поселения, так чтобы дети всех жителей были там вместе. Кормилицы должны смотреть, чтобы дети этого возраста были скромными и нераспущенными. Над самими же кормилицами и над всей этой детской стайкой будут поставлены двенадцать женщин – по одной на каждую стайку, чтобы следить за ее порядком… После того как дети достигнут шестилетнего возраста, они разделяются по полу. Мальчики проводят время с мальчиками, точно так же и девочки с девочками. Но и те, и другие должны обратиться к учению» (Там же, VII, 794 а‑с).

 

В РИМСКОЙ СЕМЬЕ

 

Поначалу особенно следует молодоженам остерегаться разногласий и стычек, глядя на то, как даже склеенные горшки сперва легко рассыпаются от малейшего толчка, зато со временем, когда места скреплений станут прочными, ни огонь, ни железо их не возьмут. (…) Слово «мое» и «не мое» необходимо исключить из семейной жизни. Как ушибы левой стороны, по словам врачей, отдаются болью справа, так и жене следует болеть за дела мужа, а мужу – за дела жены… (…) Жене следует полагаться на то, чем по‑настоящему можно привязать к себе мужа…

Плутарх. Наставления супругам, 3; 20; 22

 

Уже в древнейшие времена семья была в Риме прочной и сплоченной ячейкой общества, в которой безраздельно властвовал отец семейства – «патер фамилиас». Понятие семьи («фамилии») в римских правовых памятниках было иным, чем сегодня: в состав ее входили не только отец, мать, незамужние дочери, но и замужние, не переданные формально под власть мужа, наконец, сыновья, их жены и дети. Фамилия включала в себя и рабов и все домашнее имущество. В состав семьи, под власть отца попадали или путем рождения от законного брака и ритуального «принятия» ребенка в семью, или путем особого юридического акта, называвшегося «адопцио» (усыновление), причем усыновленный сохранял независимость в том, что касалось его правового статуса, или же, наконец, путем акта «аррогацио» – особая форма усыновления, при которой новый член семьи полностью переходил под власть отца семейства. Власть отца распространялась на всех членов фамилии.

Римская супружеская чета

В ранние времена отец обладал в отношении своих детей «правом жизни и смерти»: он определял судьбу всех, кто от него зависел; он мог собственного ребенка, рожденного им в законном супружестве, или признать своим и принять в семью, или же – как в Афинах – приказать умертвить его либо бросить без всякой помощи. Как и в Греции, брошенное дитя обычно погибало, если никто не находил его и не брал на воспитание. Со временем нравы в Риме смягчились, однако «право жизни и смерти» продолжало существовать вплоть до IV в. н. э. Но и после этого власть отца оставалась совершенно неограниченной там, где речь шла об имущественных отношениях. Даже достигнув совершеннолетия и женившись, сын не имел права владеть какой‑либо недвижимой собственностью при жизни своего отца. Лишь после его смерти сын в силу завещания получал все его имущество по наследству. Правда, римские законы предусматривали одну возможность освободиться от власти отца еще при его жизни – посредством особого акта, называющегося «эманципацио». Вместе с тем совершение такого акта влекло за собой важные юридические последствия, связанные с лишением «освободившегося» сына всяких прав на то, чем владела его семья. И все же обычай эманципации, достаточно распространенный в Риме, был наглядным выражением ослабления и даже разложения исконных семейных уз, столь чтимых и незыблемых в первые столетия истории Вечного города. К эманципации побуждали самые разные обстоятельства: иногда сыновья стремились скорее обрести самостоятельность, иногда же отец сам «освобождал» одного или нескольких сыновей, дабы семейное имущество оставалось в руках только одного наследника. Зачастую это могло быть и формой наказания в отношении непокорного или почему‑либо неугодного сына, ибо «освобождение» было до некоторой степени равносильно лишению наследства.

Девушки, выходя замуж, из‑под власти отца поступали под власть тестя, если, конечно, заключение брака сопровождалось соответствующим юридическим актом «конвенцио ин манум». Что же касается рабов, то над ними отец семейства имел полную и ничем не ограниченную власть: он мог обращаться с ними, как со всяким имуществом, мог убить раба, продать или уступить, но мог и даровать ему свободу путем формального акта «манумиссио».

Мать семейства ведала всем домашним хозяйством и занималась воспитанием детей, пока они были маленькими. В I в. н. э. в своем труде о сельском хозяйстве Луций Юний Колумелла писал, что в Риме, как и в Греции, с древнейших времен сохранялся обычай: управление всем домом и ведение домашних дел составляло сферу деятельности матери, дабы отцы, оставив за собой хлопоты, связанные с делами государственными, могли отдыхать у домашнего очага. Колумелла добавляет, что женщины прилагали немалые старания, дабы хорошо налаженный домашний быт их мужей придавал еще больше блеска их государственной деятельности. Он подчеркивает также, что именно имущественные интересы считались тогда основой супружеской общности.

Вместе с тем следует помнить, что ни в Греции, ни в Риме женщина не имела гражданских прав и была формально отстранена от участия в государственных делах: ей не полагалось присутствовать на собраниях народа – комициях. Римляне полагали, будто сами природные свойства женщин, такие, как стыдливость, слабость, нестойкость и незнание дел, обсуждаемых публично, не позволяют их женам, сестрам и матерям заниматься политикой. Однако в сфере частной, семейной жизни римлянка пользовалась гораздо большей свободой, чем женщина классической Греции. Она не была обречена на затворничество в отведенной исключительно для нее половине дома, а проводила время в общих комнатах. Когда же люди входили в переднюю часть дома – в атрий, она встречала их там как полновластная хозяйка и мать семейства. Кроме того, она свободно появлялась в обществе, ездила в гости, бывала на торжественных приемах, о чем греческие женщины не смели и подумать. Зависимость женщины от отца или мужа ограничивалась, в сущности, сферой имущественных отношений: ни владеть недвижимостью, ни распоряжаться ею женщина не могла.

Однако со временем и здесь обычаи стали менее суровы. Женщины получили право выбирать себе опекуна в делах, связанных с имуществом, и даже самостоятельно распоряжаться своим приданым при помощи опытного и верного раба. И все же никакая женщина в Риме, хотя бы она и освободилась от опеки мужа и обрела независимость в том, что касалось ее правового положения, не могла иметь кого‑либо «под своей властью» – это оставалось привилегией мужчин. Все большая независимость женщин и в материальном отношении, возможность иметь своего поверенного в имущественных делах заметно усиливали позиции жены в семье, авторитет же отца и мужа соответственно ослабевал. Эти перемены не остались незамеченными античной комедией, где отныне жалобы мужа, который «за приданое продал свою власть», становятся часто повторяющимся мотивом (например, у Плавта). Зато в отношении свободы личной жизни право и мораль в Риме по‑прежнему были значительно более строги к женщине, чем к мужчине, и это также нашло свое выражение в комедии. Так, у Плавта рабыня, сочувствующая своей госпоже, которой муж изменяет, говорит:

 

Под тягостным живут законом женщины,

И к ним несправедливей, чем к мужчинам, он.

Привел ли муж любовницу, без ведома

Жены, жена узнала – все сойдет ему!

Жена тайком от мужа выйдет из дому –

Для мужа это повод, чтоб расторгнуть брак.

Жене хорошей муж один достаточен –

И муж доволен должен быть одной женой.

А будь мужьям такое ж наказание

За то, что в дом привел к себе любовницу,

(Как выгоняют женщин провинившихся),

Мужчин, не женщин вдовых больше было бы!

 

Плавт. Купец, 817–829

И это не было лишь выдумкой насмешливого комедиографа. Некоторые римляне действительно не желали, чтобы их жены выходили из дому без их ведома. Публий Семпроний Соф, консул в 304 г. до н. э., даже разошелся со своей женой, узнав, что она отправилась в театр без его позволения.

Мужа для дочери выбирал отец – обычно по соглашению с отцом будущего зятя. Теоретически возрастной барьер для вступления в брак был очень низким: жениху должно было исполниться четырнадцать лет, невесте – двенадцать. Практически же нижняя граница брачного возраста обычно несколько отодвигалась и молодые люди обзаводились семьей позже, так как их еще ждали учение и военная служба. Зато девушки выходили замуж очень рано, как об этом свидетельствует одно из писем Плиния Младшего, в котором, оплакивая умершую дочь своего друга Фундана, он отмечает: «Ей не исполнилось еще и 14 лет… Она была просватана за редкого юношу, уже был назначен день свадьбы, мы были приглашены». Безутешный отец был вынужден истратить на ладан, мази и благовония для усопшей все деньги, выделенные им на одежды, жемчуга и драгоценности для невесты (Письма Плиния Младшего, V, 16, 2, 6–7).

До 445 г. до н. э. законный брак мог быть, по тогдашним представлениям, заключен только между детьми из семей патрициев. В 445 г. до н. э. трибун Канулей внес предложение, чтобы отныне можно было заключать браки по закону также между детьми патрициев и плебеев. Канулей подчеркивал, что существовавшие ограничения были несправедливы и обидны для римского народа:

«Или может быть еще какое‑нибудь большее или более чувствительное унижение, – говорил народный трибун, – чем считать недостойною брака часть сообщества граждан, точно она несет с собой заразу? Не значит ли это терпеть изгнание, оставаясь жить за одними и теми же стенами, не значит ли это терпеть ссылку? Они (патриции. – Прим. пер. ) боятся родства с нами, боятся сближения, опасаются смешения крови! (…) Разве вы не могли сохранить свою знатность в чистоте при помощи мер частных, т. е. не женясь на дочерях плебеев и не позволяя своим дочерям и сестрам выходить замуж не за патрициев? Ни один плебей не причинил бы насилия девушке‑патрицианке: эта постыдная прихоть свойственна самим патрициям. Никто и никого не принудил бы заключить брачный договор против его воли. Но запрещать по закону и делать невозможными брачные узы между патрициями и плебеями – вот что собственно оскорбляет плебеев. Ведь почему же вы не условливаетесь насчет того, чтобы браки не заключались между богатыми и бедными? То, что всегда и везде было делом личных соображений – выход замуж той или иной женщины в подходящую для нее семью и женитьба мужчины на девушке из семейства, с которым он вступил в соглашение, – эту‑то свободу выбора вы связываете оковами в высшей степени деспотического закона, которым вы хотите разъединить сообщество граждан, сделать из одного государства два. (…) В том, что мы ищем брака с вами, нет ничего, кроме желания считаться людьми, считаться гражданами…» (Ливий. От основания города, IV, 4, 6).

Римское право признавало две формы заключения брачного союза. В соответствии с одной из них молодая женщина переходила из‑под власти отца или заменявшего его опекуна под власть мужа, и ее, по обычаю «конвенцио ин манум», принимали в семью ее супруга. В ином случае брак заключался без перехода жены под власть мужа – «сине конвенционе ин манум»: став уже замужней женщиной, она по‑прежнему оставалась под властью своего отца, сохраняла связь со своей семьей и право на наследство. Основой такого супружеского союза было просто обоюдное согласие на совместное проживание в качестве мужа и жены. Расторжение такого союза не требовало особых юридических процедур, какие были необходимы в том случае, когда разводились супруги, вступившие в свое время в брак на основе перехода жены под власть своего мужа.

Существовали, кроме того, три различные правовые, точнее религиозно‑правовые, формы, в которых мог быть совершен обряд бракосочетания с переходом жены «ин манум» мужа:

1. «Коемпцио» (буквально: купля): девушка переходила из‑под власти отца под власть мужа путем своего рода символической «продажи» невесты ее будущему супругу. Этот своеобразный обряд был обставлен всеми атрибутами обычной торговой сделки: требовалось присутствие пяти свидетелей – совершеннолетних и полноправных граждан – и должностного лица, которое, как и при заключении иных договоров и торговых соглашений, должно было держать в руках весы (Гай. Институции, I, 108). Девушке, однако, полагалось выразить свое согласие на то, чтобы ее «продали», иначе соглашение не имело силы. С течением времени эта форма заключения брака применялась все реже, последние сведения о ней относятся к эпохе Тиберия.

2. «Узус» (буквально: использование): обычно‑правовой основой брака, заключенного з такой форме и с переходом женщины под власть мужа, было совместное проживание ее со своим супругом в его доме в течение целого года, причем важно было, чтобы она ни разу не провела трех ночей подряд вне дома мужа. Если условие соблюдалось, муж обретал над ней всю полноту супружеской власти на основе права «пользования» тем, что давно уже находится в его распоряжении. Если же жена не хотела переходить под власть мужа, она намеренно искала возможности провести три ночи подряд где‑нибудь вне дома мужа – в этом случае притязания ее супруга лишались законной силы. Эту форму брака практиковали главным образом в ту далекую эпоху, когда семьи патрициев и плебеев еще не могли на законном основании вступать между собой в родственные связи и необходимо было найти обычно‑правовую форму, позволяющую заключать подобные неравные браки. После 445 г. до н. э., когда закон Канулея сделал браки между патрициями и плебеями юридически правомочными, узус как форма установления супружеских правоотношений оказался уже пережитком. Римский юрист Гай (И в. н. э.) говорит, что обычай этот вышел из употребления отчасти потому, что люди сами от него отвыкли, отчасти же потому, что этому способствовало принятие новых законов (Гай. Институции, I, 108).

3. «Конфарреацио» (буквально: совершение обряда с полбенным хлебом): наиболее торжественная и официальная форма бракосочетания, практиковавшаяся римлянами чаще всего и все более вытеснявшая собой две другие. Помимо правовых основ заключение брака в форме конфарреации имело и религиозный, сакральный характер. Об этом говорит и само название, связанное с обрядом принесения в жертву Юпитеру – покровителю хлеба и зерновых вообще – полбенной лепешки или пирога, которым обносили также новобрачных и гостей. На торжествах должны были присутствовать два высших жреца или же десять других свидетелей, состояла же конфарреация в совершении различных обрядов и произнесении определенных словесных формул. Поскольку две другие формы заключения браков не имели сакрального характера, то в дальнейшем высшие жреческие должности были доступны только детям, рожденным супругами, которые сочетались браком в форме конфарреации.

Независимо от того, какую форму бракосочетания предпочитали семьи, желавшие породниться друг с другом, в Риме, как и в Греции, свадьбе предшествовало обручение. Но между порядками в Риме и в Элладе было и существенное различие, которое подтверждает, что женщины пользовались в Риме гораздо большей свободой. Если в Греции согласие на брак и брачное обещание давал от имени девушки ее отец или опекун, то в Риме молодые сами, сознательно принимая решение, публично приносили взаимные брачные обеты. Каждый из них на вопрос, обещает ли он (или она) вступить в брак, отвечал: «Обещаю». После совершения всех необходимых формальностей жених и невеста считались «нареченными», помолвленными. Нареченный жених вручал будущей жене монету как символ заключенного между их родителями свадебного договора или железное кольцо, которое невеста носила на безымянном пальце левой руки.

Формальности, связанные с обручением, совершались в первой половине дня, а к вечеру устраивали пир для друзей обеих семей, и гости подносили молодым спонсалии – подарки на обручение. Расторжение договора, заключенного при обручении родителями жениха и невесты, влекло за собой уплату особой пени виновной стороной, решившей отказаться от своих обязательств.

Так как свадебные обряды в Риме были тесно связаны с культом богов – покровителей земли и ее плодов, то большое значение имел выбор сроков, в которые следовало справлять свадьбы. Римляне старались выбирать дни, считавшиеся, по местным поверьям, особенно благоприятными и счастливыми. Самым удачным временем для вступления в брак казалась жителям Италии вторая половина июня, а также период сбора урожая, когда божества, опекающие земледельцев, особенно благожелательны и добры к людям, одаряя их щедрыми плодами земли.

В канун свадьбы невеста приносила в жертву богам свои детские игрушки и носившиеся ею до той поры одежды – точно так же, как мы помним, поступали и греческие девушки. В торжественный день молодой римлянке полагалось быть в строго определенном наряде: простая длинная туника прямого покроя и гладкая белая тога, не отделанная пурпурной каймой и лишенная каких‑либо иных украшений. Тога должна была быть стянута поясом, завязанным специальным узлом, называвшимся «узел Геркулеса». Лицо невесты прикрывала короткая фата, поэтому новобрачную в Риме называли «нупта», т. е. укрытая, заслоненная, закутанная в покрывало; фата была красно‑золотого или шафранового цвета. Свадебный наряд невесты дополняла особая прическа, которая в обычное время была обязательна только для весталок. Называлась она «шесть прядей»: специальным острым гребнем в форме копья волосы разделяли на шесть прядей, затем в каждую из них вплетали шерстяные нити и укладывали пряди под свадебный венок из цветов, собранных самой невестой и ее подругами (Плутарх. Римские вопросы, 87).

Наряд жениха не отличался от его повседневной одежды – для римлянина тога была достаточно почетным и торжественным одеянием. Со временем утвердился обычай украшать и голову мужчины миртовым или лавровым венком.

Никакое торжество, будь то государственное или частное, не могло состояться в Риме без гаданий и жертвоприношений богам, имевшим отношение к характеру того или иного торжества. Поэтому и свадебные празднества начинались с гаданий – ауспиций, после чего приносили жертвы, но не домашним и семейным божествам, как в Греции, а богам земли и плодородия – богиням Теллюс и Церере, дарующим щедрые урожаи. Позднее несомненно под влиянием греческих обычаев и отождествления римской Юноны с Герой в числе божественных покровителей семьи и домашнего очага оказалась и богиня Юнона. Связь же между свадебными обрядами и культом древнеиталийских земледельческих богов со временем изгладилась из памяти римлян.

Ту роль, какую на свадебных торжествах в Греции исполняла мать невесты, римские обычаи отвели пронубе – своего рода распорядительнице на свадьбе. Не всякой женщине можно было доверить эти почетные обязанности: женщина, избираемая распорядительницей, должна была пользоваться всеобщим уважением, хорошей репутацией и быть «одномужней», т. е. всю жизнь сохранять верность одному супругу. Она‑то и вводила наряженную невесту в зал для гостей, помогала ей при гаданиях, касавшихся будущего новой семьи, и именно она, а не отец невесты, как в Греции, торжественно передавала ее нареченному жениху, соединяя их правые руки в знак взаимной верности. Если гадания оказывались благоприятными, новобрачная сама совершала жертвоприношения, принимая на себя тем самым роль жрицы домашнего очага в доме ее мужа. Иногда молодые усаживались в специальные кресла, поставленные рядом и покрытые шкурой жертвенного животного, а потом обходили вокруг домашнего алтаря; впереди несли корзину с предметами культа. Когда все необходимые религиозные обряды подходили к концу, начинался свадебный пир – первоначально в доме родителей невесты, позднее – в доме самих молодоженов.

После пиршества в доме родителей наступала вторая торжественная часть праздника – «дедукцио», проводы новобрачной в дом ее мужа. Традиция, обычаи требовали от невесты, чтобы она сопротивлялась, вырывалась, плакала. Лишь пронуба – распорядительница на свадьбе клала конец «упорству» девушки, уводя ее из объятий матери и передавая супругу. Пышное шествие открывал мальчик, который нес факел из прутьев терновника. И здесь, как и при исполнении других сакральных функций, это должен был быть мальчик «счастливый», т. е. такой, чьи отец и мать были живы. За ним шла новобрачная, ее вели два других мальчика, также не сироты; за ними несли символы домашнего труда: кудель и веретено с основой. Далее шествовали близкие родственники, друзья, знакомые и незнакомые. Сопровождали кортеж флейтисты и певцы, звучали свадебные песни и всевозможные язвительные и просто шуточные куплеты, немало веселившие приглашенных. По пути участников процессии осыпали орехами, что напоминало греческий обычай катахисма. На пороге дома новобрачную ждал ее муж, встречавший ее ритуальным приветствием. На это она отвечала принятой формулой: «Где ты – Гай, там я – Гайя». По представлениям древних, в этой формуле выражалась идея неразделимости супругов, отца и матери семейства (Плутарх. Римские вопросы, 30). Имя «Гайя» вошло в ритуальную формулу в память о жене римского царя Тарквиния Древнего Гайе Цецилии, считавшейся образцом добродетельной супруги.

Обменявшись с молодым супругом положенными приветствиями, новобрачная смазывала двери дома, куда она входила как будущая мать семейства, жиром кабана – животного, посвященного Церере, или волка, который считался жертвенным животным Марса, и украшала дверной проем цветными лентами. Действия эти должны были обеспечить молодой семье и ее дому благосклонность богов‑покровителей; возможно также, что тем самым жена принимала на себя обязанности хозяйки дома. Как в Греции, так и в Риме невеста сама не переступала порога дома: ее переносили на руках сопровождавшие ее мальчики, а пронуба следила, чтобы она даже не задела ногой порога. Наиболее вероятное объяснение этого обычая в том, что, переступая через порог, молодая девушка могла споткнуться, что у римлян считалось очень дурным предзнаменованием. Поэтому и случайно коснуться ногой порога значило теперь для новобрачной навлечь на себя опасность. Чтобы сильнее подчеркнуть неразрывную связь обоих супругов, муж встречал жену у входа в дом «водой и огнем». В чем состояла эта церемония, как она выглядела, мы, к сожалению, не знаем, но сами эти символы растолковать нетрудно: огонь обозначал домашний очаг, хранителем которого призвана была стать мать семейства, а вода была символом очищения.

Наконец пронуба вводила молодую жену в атрий ее будущего дома, где стояло супружеское ложе, находившееся под опекой божественного гения – покровителя семьи; к нему и обращала новобрачная свои моления даровать ей защиту и помощь, здоровое и благополучное потомство.

На следующий день гости собирались вновь, уже в доме молодоженов, на еще одну небольшую пирушку после большого пира. В присутствии собравшихся жена совершала жертвоприношение на домашнем алтаре, принимала гостей и даже усаживалась за прялку, дабы показать, что она уже приступила к обязанностям хозяйки дома. Несомненно, были и другие местные обычаи, которые, однако, не всегда соблюдались. Известно, например, что, отправляясь в дом мужа, новобрачная должна была иметь при себе три медные монеты: звоном одной из них она в пути могла заручиться помощью богов тех мест, другую отдавала мужу – вероятно, как символ древнего обычая «купли» жены, а третью монету приносила в жертву домашним богам – ларам.

Все эти торжественные обряды совершались тогда, когда девушка выходила замуж в первый раз. Если же во второй брак вступала вдова или женщина разведенная, дело ограничивалось принесением взаимного брачного обета. Часто этот акт происходил даже без свидетелей и без приглашенных на свадьбу гостей.

Описанные выше религиозные и правовые обычаи сохранялись в Риме в течение долгих столетий. В эпоху империи нравы стали менее строгими, и многие древние обычаи постепенно забывались. Отцы уже не навязывали своей воли дочерям‑невестам, а замужние женщины могли сами распоряжаться своим имуществом и даже составлять завещания без участия юридического опекуна.

Различия в положении женщин в Греции и в Риме проявлялись и в сфере общественной жизни. Если в комедии Аристофана Лисистрата созывает женщин на собрание, чтобы они выразили свой протест против войны, то эта сцена есть, разумеется, плод воображения комедиографа, а не отражение реальных порядков в греческих городах. Напротив, в Риме, как и повсюду в Италии, женщины могли иметь свои объединения, своего рода клубы, о чем свидетельствуют, в частности, сохранившиеся надписи. Так, в Тускуле существовало особое общество, куда входили местные женщины и девушки, а в Медиолане (ныне Милан) юные девушки справили в честь своей покойной подруги, принадлежавшей к их объединению, поминальные торжества – паренталии. В самом Риме было хорошо известно и признано в законном порядке общество замужних женщин – «конвентус матронарум», резиденция которого находилась на Квиринале, а в последние столетия Римской империи – на форуме Траяна. Члены этого общества посещали собрания, на которых обсуждались подчас весьма важные дела, касавшиеся даже общего положения в государстве: например, решение римских женщин отдать свои золотые украшения и иные драгоценности в казну во время войны Рима с жителями города Вейи (396 г. до н. э.) было принято, очевидно, как раз на одном из таких собраний.

В эпоху империи, когда и мужчины – римские граждане, по существу, уже перестали участвовать в управлении государством, изменился и характер деятельности женской организации. Император Гелиогабал в начале III в. н. э. переименовал ее в «малый сенат», проблемы же, которыми должны были теперь заниматься женщины, были очень далеки от тех, что привлекали к себе внимание женщин времен Римской республики. Это были исключительно личные или имущественные дела либо дела, касавшиеся различных общественных привилегий женщин в зависимости от их социального положения. Римские матроны решали, кто кому обязан первой поклониться и поздороваться, кто кому должен уступать дорогу при встрече, кто какими типами повозок имеет право пользоваться и кому принадлежит привилегия передвигаться по городу на носилках. В период существования республики право на носилки, как мы помним, строго регламентировалось законами, но при императорах эта важная привилегия стала широко доступна замужним женщинам старше сорока лет. На своих собраниях женщины обдумывали также, в какой одежде полагается выходить на улицу или как добиться признания за ними привилегии на ношение обуви, отделанной золотом и драгоценными камнями.

Хотя и во времена республики законы отстраняли женщин от участия в делах государства, матери, жены и сестры римских граждан все же хорошо ориентировались в политике, о многом узнавали от своих мужей или отцов, и известны случаи, когда они даже помогали своим родным или знакомым, вмешиваясь в государственные дела – иногда с самыми благими намерениями, а иногда и действуя во вред Римской республике. В самом деле, мы знаем, как активно втягивал женщин в свои политические замыслы Катилина, рассчитывая использовать их при осуществлении своих заговорщицких планов. В письмах Цицерона содержится великое множество упоминаний о том, как римским политическим деятелям приходилось считаться с вмешательством в государственные дела женщин, связанных с влиятельными людьми, и даже нередко прибегать к помощи этих энергичных и решительных римских матрон. «Узнав, что твой брат, – пишет он Цецилию Метеллу Целеру, – задумал и готовится обратить всю свою власть трибуна на мою погибель, я вступил в переговоры с твоей женой Клавдией и вашей сестрой Муцией, приязнь которой ко мне… я давно усмотрел во многом, – о том, чтобы они удержали его от нанесения мне этой обиды» (Письма Марка Туллия Цицерона, XIV, 6).

Часто нарушения брачных обещаний, разводы и повторные браки бывали связаны с политической деятельностью, расчетами римских граждан на успешную государственную карьеру. Использовал эти «семейные» средства и великий Цезарь. Плутарх не скрывает, чему был обязан будущий диктатор Рима своим быстрым продвижением к высшей власти. «Чтобы еще свободнее использовать в своих целях могущество Помпея, Цезарь выдал за него свою дочь Юлию, хотя она и была уже помолвлена с Сервилием Цепионом, последнему же он обещал дочь Помпея, которая также не была свободна, ибо была обручена с Фавстом, сыном Суллы. Немного позже сам Цезарь женился на Кальпурнии, дочери Пизона, которого он провел в консулы на следующий год. Это вызвало сильное негодование Катона (Младшего. – Прим. пер. ), заявлявшего, что нет сил терпеть этих людей, которые брачными союзами добывают себе высшую власть в государстве и с помощью женщин передают друг другу войска, провинции и должности» (Плутарх . Цезарь, XIV).

И в эпоху империи бывало немало примеров, когда высокое положение в государстве обретали люди, которым покровительствовали влиятельные женщины. Так, некий грек из окружения Нерона Гессий Флор был назначен прокуратором Иудеи благодаря дружбе своей жены с императрицей Поппеей Сабиной. Другой, не известный нам по имени житель Рима получил доступ в сенаторское сословие, так как за него усердно хлопотала влиятельная весталка Кампия Северина: об этом говорит статуя, которую воздвиг жрице Весты ее признательный подопечный.

Отзывчивые, готовые хлопотать за других и даже жертвовать собой ради тех, кто им дорог, римлянки времен республики способны были и энергично защищать свои права и привилегии. Легко общаясь между собой, завязывая приятельские связи, римские женщины могли в случае необходимости выступить как сплоченная общественная сила. Больше всего мы знаем о выступлении римских матрон после 2‑й Пунической войны – это событие подробно изложено в «Римской истории от основания города» Тита Ливия. В 215 г. до н. э., когда война еще шла и положение Рима было весьма затруднительным, был принят закон, по которому во имя сосредоточения всех сил и средств в государстве на ведении войны ограничивались права женщин в сфере их личной жизни. Им не разрешалось иметь для украшений больше чем пол‑унции золота, запрещалось носить одежды из крашеных тканей, пользоваться повозками в пределах городской территории и т. п. Хорошо понимая, с какими трудностями сталкивалась тогда их родина, римлянки подчинились строгому закону. Когда же война окончилась победой Рима, а закон 215 г. до н. э. продолжал оставаться в силе, женщины поднялись на борьбу с властями, добиваясь восстановления прежнего положения вещей. Ливий описывает в деталях различные перипетии этой борьбы в 195 г. до н. э., приводя даже обширные речи как тех, кто выступал за сохранение закона против расточительства, так и тех, кто решительно требовал его отмены:

«Ни одну из матрон не могли удержать дома ни чей‑либо авторитет, ни чувство приличия, ни власть мужа; они занимали все улицы города и входы на форум и умоляли шедших туда мужей… позволить и женщинам вернуть себе прежние украшения. Толпа женщин росла с каждым днем; они приходили даже из других городов и торговых мест. Женщины осмеливались уже обращаться к консулам, преторам и другим должностным лицам и упрашивать их. Но совершенно неумолимым оказался консул Марк Порций Катон, так говоривший в пользу оспаривавшегося закона:

„Если бы каждый из нас, сограждане, взял себе за правило поддерживать свое право и высокое значение мужа по отношению к матери семейства, то меньше было бы нам хлопот со всеми женщинами; а теперь свобода наша, потерпев поражение дома от женского своеволия, и здесь, на форуме, попирается и втаптывается в грязь, и так как мы не могли справиться каждый с одной только женой, теперь трепещем перед всеми женщинами вместе (…)

Не без краски стыда в лице недавно пробирался я на форум среди толпы женщин. Если бы чувство уважения к высокому положению и целомудрию скорее некоторых матрон, чем всех их, не удержало меня, чтобы не казалось, будто они получили порицание от консула, то я бы сказал: „Что это за обычай выбегать на публичное место, толпиться по улицам и обращаться к чужим мужьям? Разве каждая из вас не могла просить о том же самом своего мужа дома? Или вы любезнее на улице, чем дома, и притом с посторонними мужчинами больше, чем со своими мужьями? Впрочем, и дома вам было бы неприлично заботиться о том, какие законы здесь предлагаются или отменяются, если бы чувство стыда сдерживало матрон в границах принадлежащего им права“.

Наши предки постановили, чтобы ни одно дело, даже частное, женщины не вели без одобрения своего опекуна, чтобы они были во власти родителей, братьев, мужей; …мы же позволяем им браться уже за государственные дела, врываться на форум, на народные собрания. (…) Дайте волю слабому существу или неукротимому животному и надейтесь, что они сами положат предел своей вольности. (…) Женщины желают во всем свободы, или, лучше сказать, своеволия, если мы хотим говорить правду. (…)

Пересмотрите все законы, касающиеся женщин, которыми наши предки ограничили их вольность и подчинили их мужьям; однако, хотя они и связаны всеми этими законами, вы едва можете сдерживать их. И теперь неужели вы думаете, что с женщинами легче будет справиться, если вы позволите им нападать на отдельные постановления, силой добиваться прав и равняться, наконец, с мужами? Как только они сделаются равными, они тотчас станут выше нас. (…)

При всем том я готов выслушать причину, по которой матроны в смятении прибежали в публичное место и едва не врываются на форум… „Чтобы блистать нам золотом и пурпуром, – говорят они, – чтобы разъезжать по городу в колесницах в праздники и в будни, как бы в знак триумфа над побежденным и отмененным законом…; чтобы не было никакого предела расточительности и роскоши“ …Неужели вы, граждане, хотите вызвать между своими женами такое соревнование, чтобы богатые стремились к приобретению того, чего никакая другая приобрести не сможет, а бедные выбивались из сил, чтобы не навлекать на себя презрения за свою бедность? Поистине, они начнут стыдиться того, чего не нужно, и перестанут стыдиться того, чего должно стыдиться. Что она сможет, то жена будет приобретать на свои средства, а чего не в состоянии будет купить, о том станет просить мужа. Несчастный муж и тот, который уступит просьбам жены, и тот, который не уступит, а затем увидит, как другой дает то, чего он сам не дал. Теперь уже они просят чужих мужей… и у некоторых добиваются просимого. Тебя легко умолить во всем, что касается тебя, твоих дел и детей твоих, и потому, как только закон перестанет ставить предел расточительности твоей жены, ты сам никогда его не положишь“» (Ливий. От основания города, XXXIV, 1–4).

Так говорил строгий Катон. Но и женщины имели своих защитников и ораторов. Народный трибун Луций Валерий выступил против обидного для римских матрон закона, отметив, какие огромные жертвы понесли женщины во время войны и как охотно помогли они государству, отказавшись от дорогих нарядов и украшений. Теперь женщин следовало вознаградить. «Мы, мужи, будем наряжаться в пурпур… при занятии государственных должностей и жреческих мест; дети наши будут одеваться в тоги, окаймленные пурпуром;…неужели только женщинам запретим мы ношение пурпура?» Речь Валерия еще больше воодушевила римских женщин, и они, окружив дома должностных лиц, наконец, добились победы (Там же, XXXIV, 7–8).

В эпоху империи, отмеченную большей свободой нравов и разложением древних обычаев, права и возможности женщин в Риме значительно расширились. Жизнь женщин стала излюбленной темой для сатириков, да и многие другие писатели с беспокойством наблюдали, как распространяются в римском обществе легкомыслие, распущенность, разврат, причем средоточием многих зол выступали в глазах римлян двор и семья самого императора. Резко очерченную, впечатляющую картину нравов, не уступающую по силе выразительности лучшим сатирам Ювенала, рисует в одном из своих писем к Луцилию Сенека: «Величайший врач (Гиппократ. – Прим. пер. )…говорил, что у женщин не выпадают волосы и не болят ноги. Но вот они и волосы теряют, и ноги у них больные. Изменилась не природа женщин, а жизнь: уравнявшись с мужчинами распущенностью, они уравнялись с ними и болезнями. Женщины и полуночничают, и пьют столько же, состязаясь с мужчинами в количестве… вина, так же изрыгают из утробы проглоченное насильно… и так же грызут снег, чтобы успокоить разбушевавшийся желудок. И в похоти они не уступают другому полу:…придумали такой извращенный род распутства, что сами спят с мужчинами, как мужчины.

Что же удивительного, если величайший врач, лучший знаток природы, оказался лжецом и есть столько плешивых и подагрических женщин? Из‑за таких пороков они потеряли преимущества своего пола и, перестав быть женщинами, приговорили себя к мужским болезням» (Сенека. Нравственные письма к Луцилию, XCV, 20–21).

Не приходится удивляться и тому, что с ростом психологической, нравственной и имущественной независимости женщин все более частым явлением становились разводы. Совершенно иначе обстояло дело в первые века римской истории, когда до расторжения супружеских уз доходило лишь в исключительнейших ситуациях. По преданию, первый развод в Риме имел место в 231 г. до н. э. В течение пятисот лет после основания Вечного города там не испытывали необходимости в каких‑либо правовых мерах для обеспечения имущественного положения супругов на случай развода, так как разводов вообще не было. Затем, однако, некий Спурий Карвилий по прозвищу Руга, человек знатного происхождения, впервые расторг брачный союз, поскольку его жена не могла иметь детей. В городе говорили, что этот Спурий Карвилий нежно любил жену и ценил ее за добрый нрав и другие достоинства, но верность клятве ставил выше любви, а поклялся он в том, что обеспечит себе потомство. Так во всяком случае рассказывает об этом Авл Геллий (Аттические ночи, IV, 3, 1–2).

То, что Авл Геллий называет первым разводом в истории Рима, было, по‑видимому, первым расторжением брака по «вине» жены с соблюдением всех правовых формальностей. Нет сомнений, что семьи в Риме распадались и намного раньше, и если в «Законах XII таблиц» (середина V в. до н. э.) предусмотрена особая формула, посредством которой муж мог потребовать от жены отдать ему ключи, то в этом можно видеть, вероятно, следы обычно‑правовой практики, имевшей место в ранние времена в случае, когда супруги расходились.

Римское право различало две формы разводов: «репудиум» – расторжение брака по инициативе одной из сторон, и «диворциум» – развод по взаимному согласию обоих супругов. Браки, заключенные в формах «коемпцио» или «узус», расторгались без особых трудностей: как и в Греции, муж мог просто отослать жену в дом ее родителей или опекунов, вернув ей ее личную собственность. Выражением этого акта была формула: «Бери свои вещи и иди прочь». Если же бракосочетание совершалось в форме конфарреации, то осуществить развод было куда сложнее. Как заключение такого брака, так и его расторжение сопровождалось многочисленными правовыми формальностями. Первоначально законной причиной развода считались только измена жены или ее неповиновение мужу. В III в. до н. э. поводами к разводу помимо супружеской неверности жены были признаны и некоторые другие обстоятельства, однако муж должен был убедительно доказать виновность жены и обвинения его тщательно рассматривались на семейном совете. Гражданин, который, не приведя серьезных и обоснованных мотивов и не созвав семейный совет, отсылал свою жену, подлежал всеобщему осуждению, и мог быть даже вычеркнут из списка сенаторов.

Впрочем, уже во II в. до н. э. от этих принципов отошли, а законными поводами к разводу стали считаться любые мелочи. Например, муж был вправе обвинить жену и отказаться от нее только за то, что она вышла на улицу с открытым лицом. Могло ли быть поводом к расторжению брака «несходство характеров», психологическая несовместимость супругов, юридические памятники не говорят, но в жизни такое безусловно случалось. Вспомним хотя бы переданный Плутархом анекдот о некоем римлянине, которого упрекали в том, что он разошелся с женой, исполненной всяческих достоинств, красивой и богатой. Осыпаемый упреками, он вытянул ногу, на которой красовался изящный башмак, и ответил: «Ведь и обувь эта – новая и хорошо смотрится, а никто не знает, где она мне жмет» (Плутарх. Наставления супругам, 22).

В последний период существования республики разводы стали в Риме явлением повсеместным и очень частым, и сами женщины не сопротивлялись этому, добившись некоторого правового обеспечения своих имущественных интересов в случае расторжения брачных уз. Очевидно, все реже отправлялись поссорившиеся супруги в храм богини Юноны Мужеумиротворяющей на Палатинском холме. Юнона, считавшаяся хранительницей мира и спокойствия в семье, и в самом деле могла помочь разрешить конфликт между супругами: придя в храм, муж и жена по очереди высказывали богине свои претензии друг к другу и, дав тем самым выход своему гневу и раздражению, возвращались домой примиренные.

Однако и Юнона Мужеумиротворяющая оказывалась бессильна, когда в игру вступали куда более важные интересы и страсти. Римляне все охотнее меняли жен и мужей ради обогащения или политической карьеры. Не одному из них женитьба позволила поправить свое материальное положение или обрести сильных и влиятельных сторонников в политической борьбе. Примером этого может служить хотя бы биография Цицерона, который после 37 лет совместной жизни с Теренцией развелся с ней, чтобы жениться на двадцатилетней Публилии и таким образом уберечься от разорения: как юридический опекун своей молодой невесты он хорошо ориентировался в ее имущественных делах и мог рассчитывать на большую выгоду.

Разрыв с традицией, новые обычаи и законы привели к тому, что и женщины получили более широкие возможности сами решать свою судьбу. Если жена хотела оставить мужа, то для этого ей достаточно было найти поддержку у своих родителей или опекунов, а если жена не имела близких родственников и была юридически самостоятельна, то она могла и сама осуществить необходимые правовые формальности. Разводы по инициативе жены происходили в Риме все чаще – недаром Сенека замечает, что есть женщины, которые измеряют прожитые годы не по числу сменившихся консулов, а по числу своих мужей.

Бывало, что женщина, хорошо осведомленная о имущественных делах своего супруга, предвидя его возможное разорение, торопилась развестись с ним, чтобы спасти свою личную собственность. Подобная ситуация была нередкой, особенно в тех семьях, где муж участвовал в политической жизни, занимал какие‑либо высшие должности, что требовало больших расходов и со временем могло подорвать благосостояние семьи. Так, Марциал высмеивает некую римскую матрону, решившую бросить мужа, как только он стал претором: ведь это повлечет за собой громадные издержки:

 

В нынешнем ты январе, Прокулейя, старого мужа

Хочешь покинуть, себе взяв состоянье свое.

Что же случилось, скажи? В чем причина внезапного горя?

Не отвечаешь ты мне? Знаю, он претором стал,

И обошелся б его мегалезский пурпур в сто тысяч,

Как ни скупилась бы ты на устроение игр;

Тысяч бы двадцать еще пришлось и на праздник народный.

Тут не развод, я скажу, тут, Прокулейя, корысть.

 

Марциал. Эпиграммы, X, 41

Уже в эпоху принципата Августа добиться расторжения брака не составляло большого труда, ведь Октавиан Август с разводами не боролся, а заботился только о поддержании семейного уклада в целом, имея в виду устойчивый прирост населения. Этим объясняется принятие законов, предписывавших женщинам оставаться в браке с 20 до 50 лет, а мужчинам – с 25 до 60. Законы предусматривали также возможность разводов, обязывая разведенных супругов вступать в новые законные браки. При этом назначался даже срок, в течение которого женщина должна была вновь выйти замуж, а именно: от шести месяцев до двух лет, считая со дня развода.

Новых мужей гораздо легче было найти женщинам старым, поскольку кандидаты в мужья часто мечтали о будущем завещании и о том наследстве, которое их ожидает после смерти старой жены. Эта сторона римских нравов также не была оставлена без внимания сатириками:

 

Замуж идти за меня очень хочется Павле, но Павлы

Я не желаю: стара. Старше была б – захотел.

 

Там же, X, 8

Как законодатель Август стремился урегулировать и вопросы, связанные с самими разводами. Для того чтобы расторгнуть брачный союз, требовалось решение одного из супругов, выраженное им в присутствии семи свидетелей. Определенным достижением законодательства времен принципата было обеспечение материального положения женщин после развода, так как прежде они были в этом отношении фактически бесправны. Для жены стало возможным добиваться возвращения своего личного имущества на основе процедур в сфере гражданского права, даже если в брачном контракте возвращение имущества в случае развода не было оговорено. Это и объясняет действия той Прокулейи, жены претора, которую подверг беспощадному осмеянию язвительный Марциал.

Тогда же, видимо, возник обычай высылать заинтересованному лицу формальное уведомление о решении расторгнуть брачные узы – своего рода грамоту о разводе. Впрочем, сохранялся еще и давний обычай отсылать жену по любому, хотя бы и совершенно надуманному, поводу, если только муж задумал вновь вступить в брак, более выгодный для него. О такой практике прямо говорит Ювенал:

 

Любит, по правде сказать, не жену он, а только наружность:

Стоит морщинам пойти и коже сухой позавянуть,

Стать темнее зубам, а глазам стать поменьше размером,

Скажет ей вольный: «Бери‑ка пожитки да вон убирайся!»

 

Ювенал. Сатиры. VI, 143–146

Когда супруги расставались, возникало немало споров о разделе имущества. Однако не было и не могло быть споров о том, кто должен осуществлять опеку над детьми, так как в Риме дети были всегда подчинены только власти отца. Еще во II в. н. э. юрист Гай приводит слова императора Адриана о том, что нет ни одного народа, который имел бы большую власть над своими сыновьями, чем римляне (Гай. Институции, I, 53). Речь идет несомненно о принадлежавшем римскому гражданину «праве жизни и смерти» над его детьми.

Во время родов женщина не получала помощи от врача: в Риме, как и в Греции, достаточными считались услуги повитухи или опытной в акушерском деле рабыни. Не удивительно, что случаи выкидыша или смерти новорожденного, а иногда и роженицы были очень часты. В одном из своих писем Плиний Младший оплакивает двух дочерей Гельвидия Приска, умерших родами, разрешившись От бремени девочками: «Так прискорбно видеть, что достойнейших женщин на заре юности унесло материнство! Беспокоюсь за судьбу малюток, осиротевших при самом рождении своем…» (Письма Плиния Младшего, IV, 21, 1–2). Сам Плиний пережил иное несчастье: его жена Кальпурния, не зная по молодости, как нужно вести себя во время беременности, «не соблюдала того, что должны соблюдать беременные, а делала то, что им запрещено», и у нее случился выкидыш (Там же, VIII, 10, 1).

Если роды заканчивались благополучно, то торжества, связанные с появлением на свет нового члена семьи, начинались в Риме на восьмой день после родов и продолжались три дня. Это был так называемый день очищения. Отец, поднимая ребенка с земли, выражал тем самым свое решение принять его в семью, после чего богам приносили очистительные жертвы и давали младенцу имя. Кроме ближайших родственников, в этих торжествах участвовали и приглашенные гости, приносившие малышу первые памятные подарки – игрушки или амулеты, которые полагалось вешать на шею новорожденному, чтобы уберечь его от злых духов. На третий день праздника устраивали большое пиршество.

Регистрировать новорожденного, публично оповещать о его появлении на свет было долгое время необязательно. Лишь тогда, когда римлянин достигал совершеннолетия и одевал уже белую мужскую тогу, т. е. когда молодой гражданин должен был приступить к исполнению своих обязанностей перед государством, он представал перед должностными лицами и те вносили его в списки граждан. Впервые регистрацию новорожденных ввел в Риме Октавиан Август: в течение первых же 30 дней со дня рождения младенца отец обязан был оповестить власти о появлении на свет нового римлянина. В самом Вечном городе регистрация детей проходила в храме Сатурна, где помещались государственное казначейство и архив, в провинциях же – в канцелярии наместника в главном городе провинции. При этом составлялся письменный акт, подтверждавший полное имя ребенка, дату его рождения, а также его свободное происхождение и права гражданства. Введенный Суллой в 81 г. до н. э. «Закон Корнелия о подлогах» свидетельствует, насколько распространена была практика подделки документов о рождении: нередко люди приписывали себе римское гражданство, за что новый закон беспощадно наказывал ссылкой. Именно по такому обвинению, оказавшемуся ложным, было возбуждено судебное дело против греческого поэта Архия, которого в 62 г. до н. э. защищал сам Цицерон.

Дабы до некоторой степени предотвратить распространение подобных фальсификатов, все данные о происхождении и правах гражданства новорожденного вписывали в книгу метрик – календарий, а списки зарегистрированных детей доводили до всеобщего сведения. Когда и как часто – мы, правда, не знаем. Сохранился очень интересный документ – копия свидетельства о рождении девочки, написанная на вощеной табличке, очевидно, по желанию родителей. Текст помещен на обеих сторонах таблички и датируется 127 годом н. э., т. е. временем правления императора Адриана. Составлен документ в Александрии Египетской, поэтому даты в нем приводятся и по римскому, и по египетскому календарю. Текст гласит, что в консульство Луция Нония Аспренаты и Марка Анния Либона 27 марта некто Гай Геренний Геминиан, вносящий 375 сестерциев подати, заявил о рождении у него 11 марта того же года дочери Гереннии Гемеллы. Девочка была внесена в длинный список новорожденных, составленный по приказу наместника Египта и вывешенный на форуме Августа ко всеобщему сведению.

Это весьма ценный документ, так как он подтверждает, что в списки граждан вносили и девочек, что имело большое значение для женщин с формально‑правовой точки зрения – и при заключении брачных контрактов, и при обеспечении имущественных прав жены.

У нас нет свидетельств о том, как вел себя отец, если в его семье появлялись на свет близнецы – двойня или тройня. Видимо, при отсутствии врачебной помощи близнецам редко удавалось выжить. Как мы помним, о женщине в Египте, родившей сразу пятерых детей, сообщает Авл Геллий, приводя при этом мнение Аристотеля, что это наивысшее число детей, какие могут родиться одновременно (Аттические ночи, X, 2). Мы не знаем, впрочем, сколько малышей из тех пятерых выжили. Тот же автор рассказывает, что такое же количество детей произвела на свет некая рабыня в Риме в эпоху принципата. Однако прожили они лишь несколько дней, а вскоре умерла и их мать. Октавиан Август, узнав об этом, приказал воздвигнуть для них гробницу и записать на ней для сведения потомков всю эту историю. Конечно же, такое случалось чрезвычайно редко и уже тогда казалось событием исключительным, заслуживающим упоминания в исторических памятниках.

Положение детей, не принятых отцом в семью и оставленных умирать, было в Риме таким же, как и в Греции. Уже «Законы XII таблиц» предписывали умерщвлять младенцев, родившихся слабыми или увечными, как это имело место в Спарте. В то же время отец имел право отвергнуть, не принять в семью и ребенка вполне здорового – как мальчика, так и девочку. Стоит отметить, что с течением веков пользоваться этим правом стали все чаще: в период принципата Августа бросали главным образом девочек или детей внебрачных, а уже в III и IV вв. н. э. многие римляне свободно избавлялись от детей по собственному произволу. Закон не вмешивался в это дело, раздавались лишь голоса философов‑моралистов, осуждавших детоубийство: Музония Руфа в I в., Эпиктета в I–II вв. н. э. Законодательство регулировало только сложные правовые отношения, возникавшие между отцом брошенного ребенка и тем, кто его нашел и спас. По‑настоящему бороться с умерщвлением новорожденных начало лишь христианство.

В римском праве найденное дитя оставалось в неограниченной власти того, кто принял его к себе. Нашедший ребенка сам определял, будет ли он воспитывать его как свободного гражданина, или – что бывало гораздо чаще – как раба. Вместе с тем если родители брошенного малыша были свободнорожденными, то и сам он мог со временем обрести свободу. Отец, бросивший некогда свое дитя, сохранял над ним всю полноту своей отцовской власти и, если вновь встречал его, мог потребовать его возвращения. При этом он не обязан был даже вернуть добровольному опекуну – «воспитателю» – его издержки на содержание найденного и спасенного им ребенка. Понятно, что подобная практика рано стала вызывать возражения, оспаривалось само право отцов требовать возвращения брошенных ими детей, не возмещая при этом расходы, которые понес «воспитатель». Но только в 331 г. император Константин постановил, что отец, отказавшийся от своего ребенка, теряет над ним всякую отцовскую власть.

В том случае, если бросали ребенка, рожденного от внебрачной связи с рабыней, вернуть его можно было лишь после возмещения издержек на его содержание и воспитание. Во второй половине IV в. императоры Валентиниан, Валент и Грациан запретили оставлять без попечения свободнорожденных детей; что же касается ребенка от рабыни, то господин больше не имел права требовать его возвращения, после того как сам некогда обрек его на гибель. Наконец, уже в VI в. император Юстиниан вообще запретил бросать ребенка от рабыни: если же брошенный ребенок вновь был найден, его нельзя было уже рассматривать как раба. Благодаря этим мерам всякий найденыш, какого бы он ни был происхождения, вырастая, становился свободным.

К внебрачным детям в Риме относились по‑разному. Прочные, длительные внебрачные связи имели место уже в период известной суровостью своих обычаев Римской республики, но действительно распространенным, частым явлением они стали в правление Августа, отчасти как одно из следствий его собственного законодательства. Законы Августа предусматривали строгие кары за нарушение супружеской верности, за прелюбодеяние с чужой женой, однако за конкубинат, за связь с наложницей, не наказывали. Благодаря этому римляне продолжали поддерживать внебрачные отношения с женщинами, на которых они по социальным или моральным соображениям не могли жениться.

Но ни сама наложница, ни дети, рожденные от союза на основе конкубината, не пользовались никакими правами: женщина не имела защиты в лице мужа, а дети – как внебрачные – не могли предъявлять какие‑либо притязания на наследство отца. После победы христианства в Римской империи положение конкубины и ее детей было еще более осложнено, дабы побудить людей, поддерживавших внебрачные связи, скорее превратить их в законное супружество. В 326 г. Константин вообще запретил мужчинам иметь помимо законной жены наложниц. Некоторые ученые интерпретируют этот закон таким образом, что с превращением конкубината в формальный брачный союз дети, рожденные от конкубины, должны были быть признаны полноправными наследниками. При Юстиниане конкубинат расценивался как особая, низшая форма супружества, особенно в том, что касалось прав конкубины и ее детей на наследство. Такое отношение к внебрачным связям сохранялось в восточной части бывшей Римской империи до конца IX в., а на Западе – до XII в.

Теперь возвратимся к римской семье, в которой отец формально признал ребенка и принял его в семью. Заботились о малыше мать и нянька, выкармливала же его зачастую не мать, а мамка, кормилица. О том, хорош ли этот обычай, допустимо ли, чтобы мать отказывалась сама кормить грудного ребенка, в Риме судили по‑разному: одни полагали, что не так уж важно, чье молоко пьет новорожденный, лишь бы оно было питательно и полезно для младенца; другие считали кормление грудью обязанностью родной матери ребенка, а уклонение многих матерей от этой обязанности – постыдным проявлением эгоизма. Особенно подробно высказывался на эту тему философ Фаворин, слова которого приводит в своей книге Авл Геллий (Аттические ночи, XII, 1). Фаворин возмущался поведением тех матерей, которые и не помышляют сами вскармливать свое дитя. Философ видит в этом нечто удивительное: мать кормит в своем теле ребенка, которого еще не видит, и отказывается кормить своим молоком того, кого видит уже живым, уже человеком, уже требующим, чтобы о нем заботились. Разве грудь дана женщинам для украшения их тела, а не для кормления ею младенцев? – спрашивает Фаворин. Мать, не желающая сама кормить дитя, а отдающая его мамке, ослабляет ту соединительную нить, которая связывает родителей с их детьми. Младенец, отданный кормилице, забывается почти в такой же степени, как и умерший. Да и сам новорожденный забывает свою родную мать, перенося врожденное живому существу чувство любви на того, кто его кормит, и потом, как это бывает с детьми, которых бросили и отвергли, уже не испытывает к матери, его родившей, никакого влечения. И если в дальнейшем дети, воспитанные при таких условиях, показывают свою любовь к отцу и матери, то это не естественное чувство, возникающее от природы, а лишь желание сохранить репутацию доброго, почитающего своих родителей гражданина, заключает философ.

Уже в Древнем Риме имела своих представителей детская медицина – педиатрия. Наиболее известным среди них можно считать Сорана, жившего в Риме в царствование Траяна, а затем Адриана. В своем обширном труде «О женских болезнях» он в 23 главах обсуждает, как надлежит ухаживать за ребенком; семь из этих глав посвящены проблеме кормления новорожденных. Соран дает также указания, как следует пеленать младенца, как определять качество грудного молока, как подносить новорожденного к груди, сколько часов ему полагается спать, какой режим должна соблюдать сама кормящая мать или заменяющая ее кормилица и т. п. Некоторые рекомендации педиатра древности не расходятся и с сегодняшними взглядами на эти проблемы: так, Соран считал неправильным успокаивать плачущего ребенка, все время давая ему грудь, требовал кормить младенца регулярно и только днем, возражал против искусственного кормления. А о том, что искусственное кормление применялось уже тогда, свидетельствуют обнаруженные в детских саркофагах в Помпеях всевозможные бутылочки и приспособления вроде наших сосок.

По традиционным представлениям древних обитателей Италии, немалую роль в уходе за новорожденным играли местные, италийские божества. Каждое из них оказывало помощь матери или няньке в определенной ситуации: Левана (от «лево» – поднимаю) следила за тем, чтобы отец, подняв лежащего перед ним младенца, признал его членом семьи; Кубина (от «кубо» – лежу) опекала дитя в его колыбели; Статилина (от «сто» – стою) учила его делать первые шаги; Потина (от «пото» – пью) и Эдулия («эдо» – ем) учили пить и есть; Фабулина («фабулор» – разговариваю) заботилась о том, чтобы ребенок начал говорить. Разумеется, всем этим божествам мало что удалось бы, если бы не повседневные хлопоты и усердие матери и няньки, опекавших маленького мальчика или девочку до семи лет.

Помощь няньки была особенно необходима матери в первые месяцы и годы жизни ребенка, когда приходилось постоянно следить за ним, пеленать и укладывать, а затем приучать к дисциплине, воспитывать. При этом римские няньки пользовались теми же педагогическими приемами, что и греческие, пугая непослушных озорников чудищами, порожденными богатой человеческой фантазией. В Риме детей пугали Ламией, страшным, кровожадным существом, позаимствованным, впрочем, из греческой мифологии; Ламия нападала на детей и уносила их с собой.

Римляне вообще охотно доверяли уход за малышами рабыням‑гречанкам, так как с ними дети рано овладевали греческим языком, знание которого в Риме очень ценилось. Вместе с тем Квинтилиан придавал большое значение тому, чтобы няньки хорошо и правильно говорили по‑латыни, ведь именно от них ребенок слышал первые слова на родном языке, пытаясь их повторять и усваивать. Если дети привыкнут говорить неправильно, их потом будет очень трудно переучивать, полагал знаменитый римский оратор (Квинтилиан. Воспитание оратора, I, 1, 3–5).

Детские годы римских мальчиков и девочек проходили в играх и развлечениях, подобных греческим. Дети играли в кости, орехи, подбрасывали кверху монетку и следили, какой стороной она упадет. Излюбленным развлечением были всевозможные игры с мячом, одна из них была сродни греческой «басилинде». Тот, кто выигрывал, получал почетный титул «царя», о чем напоминает в своем послании Гораций Меценату:

 

«…За игрою твердят мальчуганы:

„Будешь царем, коли правильно бьешь“»…

 

Гораций. Послания, I, 1, 59–60

Злые, подчас жестокие игры также не были изобретением детей лишь позднейших столетий: уже в Древнем Риме любили прикреплять или приклеивать монету на дороге, с радостью наблюдая, как прохожий, согнувшись, безуспешно пытается ее поднять. Впрочем, годы беспечности, беззаботного веселья пролетали быстро, а за гранью этих лет детей ждало первое испытание – школа.

 


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 288; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!