Глава 4 Декаденты, революционеры и душевное здоровье нации



  

  Нельзя, конечно, обвинять ни Пушкина, ни Достоевского за то, что сейчас происходит в русской литературе и русской действительности. Но должна же существовать какая-нибудь связь между последним полувеком нашей литературы и нашей действительности, между величием нашего созерцания и ничтожеством нашего действия. Кажется иногда, что русская литература истощила до конца русскую действительность: как исполинский единственный цветок Victoria Regia , русская действительность дала русскую литературу и ничего уже большего дать не может. Во сне мы были боги, а наяву людьми еще не стали.

Д.С. Мережковский1  

  

Был ли в России декаданс?

   

«Хотя в эпохи упадка вырождающихся становится больше, но благодаря именно им создаются государства», — писал Эмиль Дюркгейм в своем знаменитом исследовании «Самоубийство» (1897). Этот вывод он иллюстрировал, сравнивая современную ему французскую литературу с российской: «В писателях обеих наций заметны болезненная тонкость нервной системы и определенный недостаток психического и нравственного равновесия. Но насколько разные социальные следствия проистекают из этих одинаковых условий, как биологических, так и социологических! В то время как русская литература полна идеалов, в то время как ее специфическая меланхолия, основанная на активном сострадании к человеческим несчастьям, это — здоровая печаль, которая побуждает к действию, наша… не выражает ничего, кроме глубокого отчаяния и тревожного состояния депрессии»2. По Дюркгейму, возраст и жизнеспособность общества определяются тем, есть ли у него идеалы и высшие ценности. Старый мир переживал период аномии — разрушения устоев, жизненных норм и ценностей, проявляя все признаки умирания. Русское искусство, по мнению Дюркгей-ма, свидетельствовало — этой нации, несмотря на некоторую «психологическую слабость» и «отсутствие равновесия», удалось сохранить ценности и идеалы и остаться полной сил. Разочарованные в собственной цивилизации, европейцы видели зарю нового общества в «колоссальной, юной и варварской» России3.

Самим же русским в это верилось не вполне: они видели свою страну в закатном свете и обсуждали потерю обществом высших ценностей4. Профессор психиатрии И.А. Сикорский писал об «упадке идеализма и высоких мотивов, ослаблении воспитательного влияния старшего поколения на младшее, увеличении числа преступлений и самоубийств». Как и Дюрк-гейм, Сикорский иллюстрировал свой диагноз примерами из литературы. Он сравнил два произведения с похожим сюжетом, написанные с разрывом в десятилетие, — тургеневское стихотворение в прозе «Маша» (1875) и рассказ Чехова «Тоска» (1886). Герой обоих рассказов — извозчик, который рассказывает седоку о своем горе: у тургеневского извозчика умерла жена, у чеховского Ионы — сын. Различается в рассказах, по мнению Сикорского, только реакция седока. Если у Тургенева седок сразу заметил печальное, нахмуренное выражение лица извозчика и первый заговорил с ним о его несчастье, то у Ионы, кроме лошади, нет никого, чтобы поведать свою тоску. Сикорский из этого делал вывод о росте равнодушия, распаде социальных отношений и упадке нравов5.

Восьмидесятые годы были для русской интеллигенции трудным временем: за убийством Александра II последовала политическая реакция. Кипучий оптимизм 1860-х годов, героическое «хождение в народ» уступили место прозаической идеологии «малых дел» и проповеди социального конформизма. Литература тоже понесла потери: в 1881 году не стало Достоевского, двумя годами позже — Тургенева, Лев Толстой оставил художественную литературу. По сравнению с этими гигантами новые писатели выглядели незначительно — к тому же их гораздо более занимали вопросы не морали, а эстетики. На фоне прошлого новые литературные течения воспринимались безыдейными, упадочническими, декадентскими. Критики, со времен Рылеева и Белинского видевшие в литературе нравственного наставника общества, были обеспокоены «измельчанием», забвением идеалов, уходом от серьезной социальной тематики.

Прежде, жаловался один из них, русская молодежь искала и находила поддержку у Тургенева, Чернышевского, Михайловского. Теперь же ей приходится довольствоваться «вместо Тургенева — Арцыбашевым, вместо Инсарова — Саниным [герой «декадентского» романа Арцыбашева], вместо Михайловского — Соломиным с его криком: “Долой стыд и пуританство”»6.

Слово «декаданс» заимствовано литературными критиками из истории Древнего Рима для характеристики манеры Теофиля Готье и Шарля Бодлера. Сперва поэты охотно приняли и с гордостью носили это имя, отличающее их от мира повседневности. Но вскоре «декадентов» обвинили в забвении морали и искажении классических форм искусства. В России термин «декадентство» прилагался к изображению эротики, экстаза, безумия и упадка. В русский язык он попал, по-видимому, в 1889 году с легкой руки художника и искусствоведа Игоря Грабаря7. В начале 1890-х годов журнал «Северный вестник» стал публиковать манифесты, стихи и прозу западных декадентов в переводе на русский язык, а в альманахе «Русские символисты» печатались их отечественные коллеги. Именно в этом альманахе в 1895 году появилось однострочное стихотворение Валерия Брюсова «О, закрой свои бледные ноги…», принесшее его автору скандальную известность. У Брюсова — последователя Верлена — встречались такие образы, как «фиолетовые руки», «прозрачные киоски», «голый месяц»8. Новое течение скоро сделалось неотъемлемой частью художественной жизни: появился не только «московский Бёрдсли» (художник Николай Феофилактов, специализирующийся на изображении ню), но и «русские Оскары Уайльды». В рассказе Власа Дорошевича «Декадент» две купеческие дочки разговорились в вагоне поезда. Одна из них рассказала о своем неудачном браке с поэтом, которого зовут «Оскар Уайльдович». Собеседницы пришли к заключению, что декаденты ни на что не годны и ищут их расположения только из-за денег9.

На декадентов смотрели критически не только купеческие дети и издатели популярных журналов, но и врачи. Французские психиатры, начиная с Валантэна Маньяна, назвали декадентов «высшими вырождающимися». Сикорский заявил об открытии, на основе изучения произведений символистов, декадентов и другой «патологической литературы», новой клинической формы — idiophrenia paranoides.   Так он назвал «своеобразный умственный склад, сходный с помешательством и напоминающий по своей внешности паранойю». Сикорский выражал надежду, что «совместные работы психиатров и научно образованных литераторов [будут] содействовать к устранению таких дегенеративных явлений из лучшей части прессы»10. Декадентство стало предметом особого внимания пропагандистов психогигиены в России, которые призывали спасать искусство от профанации, а общество — от дурного влияния патологического искусства.

Врач Психиатрической клиники Московского университета Ф.Е. Рыбаков (1868–1920) критиковал современных ему писателей за «отсутствие идейности»: «Куприн печатает рассказ “Изумруд”, где довольно красиво излагает психологию… бегового жеребца. И. Бунин печатает “Астму”, где все содержание заключается в том, что жил на свете землемер, страдал астмой и взял да умер от этой астмы». Для современных писателей, по словам Рыбакова, «важна не сама жизнь, важны лишь прозаические мелочи этой жизни». В этих мелочах они «копаются кропотливо, старательно, как только может копаться человек, которого не трогают никакие серьезные вопросы». Рыбаков утверждал, что нечто подобное «нередко встречается у разного рода нервнобольных, особенно у эпилептиков и лиц, которым грозит распад психической деятельности». По мнению психиатра, литература страдала не только от мелкотемья, но и от засилья «патологических типов — вырождающихся, неврастеников и психопатов», которым «место не на жизненном пиру, а в санатории, в психиатрической больнице». В сравнении с «дегенератами, алкоголиками, неврастениками делирантами, нравственно-помешанными и импульсантами», которыми полны произведения современных писателей, даже «душевнобольные» герои Достоевского выглядели лучше. Из всего этого Рыбаков делал пессимистический вывод: «больная, неуравновешенная, психопатическая душа может порою доходить до великих экстазов чувства, порою она может раскрыть перед собой еще невиданные переживания духа, но она никогда не поведает миру стойких общественных идеалов, она никогда не даст новых прочных устоев мировой жизни»11.

Как и их западные коллеги, российские психиатры отыскивали в новых художественных течениях те черты, которые сближали бы его с работами душевнобольных. Подобно Ломброзо, многие врачи коллекционировали произведения своих пациентов. Рыбаков писал о собранной им «небольшой коллекции писем и сочинений душевнобольных, написанных еще большей частью до возникновения у нас так называемого “нового” течения в литературе», подчеркивая, что в них встречаются «некоторые мотивы, не чуждые современным формам литературного творчества». Московский невропатолог Г.И. Россоли-мо (1860–1928), также собиравший работы пациентов, в 1901 году замечал: «Когда пятнадцать лет тому назад мне впервые пришлось рассматривать рисунки и читать стихи психически больных, на меня большинство подобных произведений искусства производило глубокое впечатление своей уродливостью и диким содержанием — до того они резко отличались своим патологическим характером от того, что давала в то время живопись и поэзия. Прошло всего пятнадцать лет, и от этой беспредельной разницы осталось очень мало — настолько, что в некоторых пунктах приблизились друг к другу произведения некоторых представителей больного и здорового искусства»12.

Общим для новой поэзии — как считали психиатры, начиная с Ломброзо, — было «избыточное использование метафор и аллегорий», «причудливые и фантастические образы», синестезии — окрашенное восприятие звуков. Рыбаков приводил строки Бальмонта:

Солнце пахнет травами,

Свежими купавами. <…>

Солнце светит звонами,

Листьями зелёными, —

как пример синестезий, а в качестве иллюстрации «спутанного мышления» цитировал Блока:

Здесь тишина цветет и движет Тяжелым кораблем души,

И ветер, пес послушный, лижет Чуть пригнутые камыши (выделено Рыбаковым. — И.С.).  

В самом начале нового столетия Россолимо выступил на заседании Московского общества невропатологов и психиатров с докладом о «больном искусстве». Хотя свой доклад он посвятил недавно скончавшемуся С.С. Корсакову, его пафос был позаимствован у такого борца с вырождением в искусстве, как Макс Нордау. Тот призывал врачей «в общих журналах и… общедоступных лекциях знакомить публику с главными выводами психиатрии:…пусть они указывают ей на помешательство писателей и художников-психопатов и выясняют, что их модные произведения не что иное, как бред, выраженный пером или кистью»13. Как и Нордау, опасавшийся, что декаденты оказывают почти гипнотическое влияние на публику, Россолимо предупреждал об опасности «психического заражения»: «Дегенерант неизлечим, но обезвредить такого больного — это уже одна из важнейших задач гигиены, так как многие психопатические состояния отличаются своей заразительностью». Современное состояние он характеризовал как эпидемию больного искусства:

Укажите мне ту интеллигентную семью, где бы ни раздавалась музыка, — игра на рояли, на скрипке или пение. Если вы мне укажите на таковую, я в ответ назову вам также дома, где инструмент берется с бою, особенно, если в семье преобладает женский пол. Прокатитесь весной, летом или осенью по окрестностям большого города и вы не найдете ни одной дачной местности, где бы перед избушкой или березовой рощицей не сидел один или несколько фабрикантов масляных этюдов, которые зимой с радостью ждут открытия всякой, какой бы то ни было выставки, чтобы пощекотать художественный взор и высказать свои соображения относительно манер, планов, настроения и гаммы тонов.

Психиатр предлагал подумать о «гигиене эстетического воспитания» и ввести его «медико-психологическую нормировку»: запретить специальные занятия музыкой в раннем возрасте и участие в любительских спектаклях, исключить из программы эстетического развития «некоторые виды современного вырождающегося искусства из области живописи, скульптуры и литературы, особенно поэзии», запретить посещение театров и участие в любительских спектаклях, а музыкальное образование в школе ограничить хоровым пением14.

Доклад Россолимо был одним из самых ранних проявлений психогигиены в нашей стране. Реакция на него была неоднозначной. Некоторые из коллег были согласны, что декадентское искусство может плохо повлиять на неустойчивые умы молодого поколения. Другие не принимали характеристику нового искусства как продукта «больной психики», считая, что упадок вызван не психологическими, а социальными причинами. Посредственность, утверждали они, наводнила искусство только потому, что все свободное и сильное уничтожено репрессиями и цензурой. Если в современном искусстве и преобладают графоманы, то это, во-первых, потому, что самым ярким индивидуальностям не дают ходу, а во-вторых, сама общественная атмосфера не способствует художественному вдохновению. Подобно дискуссии вокруг идеи Ломброзо о врожденном преступном типе, спор об искусстве обнажил политические симпатии и антипатии медиков. Российские врачи, юристы и антропологи в большинстве своем отрицали существование врожденной предрасположенности, указывая на социальные причины преступности. О взглядах Ломброзо отзывались как о «нездоровых тенденциях» и «крайне ненаучных претензиях»15. В статье «Преступные и честные люди» профессор судебной психопатологии Московского университета В.П. Сербский напоминал, что общество зачисляет в преступники только наиболее несчастных и отверженных, тогда как преступники из высших классов в тюрьму не попадают16. Похожим образом, в дискуссии о декадансе многие психиатры не остановились на том, что «патологическое» искусство — создание больных авторов, но старались найти за этими явлениями социальные причины. Психиатр из Петербурга М.О. Шайкевич заявил, что «жестокий и категорический диагноз» Россолимо не принимает во внимание социально-патологических условий. «Основной чувственный тон этих условий: разочарование, недовольство и усталость   — состояния, отличающиеся угнетающим свойством. Угнетение же ведет к усилению эгоистической чувствительности, сознанию собственной слабости и необходимости опоры, хотя бы в мистицизме»17. Психопатологические черты героев современных произведений, утверждал Шайкевич, — не изобретение писателей и не результат их «извращенной психики» или аморальных интересов. Художники только описывают то, что видят, и не могут быть ответственными за падение нравов. Изображенная ими психопатология — это «прежде всего, отражение известных общественных условий»18.

Современные художники, утверждал Сикорский, не «дегенераты», развлекавшие кучку зрителей, которых интересует только удовлетворение собственных инстинктов. Чехов, Горький, Вересаев, Куприн и Леонид Андреев предупреждают об опасностях вырождения. Леонид Андреев получил известность как портретист сильных чувств и крайних ситуаций. В юности он рисовал Демона, пытаясь выразить абстрактное понятие зла. Поэтому, писал Сикорский, ему особенно удалось изображение темных сторон дегенерации и тех людей, которыми руководили не мораль и разум, а инстинкты. В свою очередь, Чехов изображал «пошлых» и скучных людей, лишенных идеалов, — тех, кто пассивно подчинился течению жизни: его «полуживые персонажи» — продукт темной эпохи19. Врач М.П. Никинин видел у Чехова изображение социальных недугов: демонстрируя обилие неврастеников в современном обществе, писатель указывает на те же причины неврастении, на которые обращают внимание и психиатры. «С улучшением этих [общественных] условий уменьшится число неврастеников и истеричных, и увеличится число деятельных членов общества»20. Даже Россолимо, хотя и находил изображение неврастении у Чехова «неубедительным», в конце концов согласился с тем, что неврозы его героев — следствие «наших русских условий».

В предреволюционном 1904 году психиатры во всех современных произведениях слышали один и тот же мотив: «так дальше жить нельзя»21. Весной следующего года эта фраза была у всех на устах. Несколькими годами ранее московский психиатр В.В. Воробьев (1865–1905) видел основную опасность для общества в скоплении «дегенеративных талантов» и «аномальных направлениях художественного творчества, вроде декадентства, ультра-импрессионизма, ультрасимволизма»22. Оказывая первую помощь раненым на баррикадах Красной Пресни в декабре 1905 года, Воробьев был смертельно ранен выстрелом полицейского пристава. Воображаемая угроза декаданса и вырождения уступила место реальной политической опасности.

  

Русские гамлеты

   

Еще задолго до 1905 года врачи пришли к убеждению, что «оздоровление общества» возможно только при условии перемен. Активисты общественной медицины голосовали за проведение широких реформ, расширение прав земств и смягчение бюрократического контроля над врачами на государственной службе23. «Оздоровление» стало синонимом политических реформ. Медик В.В. Смидович, взявший себе псевдоним Викентий Вересаев (1867–1945), писал: «врач, — если он хочет быть врачом, а не бюрократом, — должен, прежде всего, бороться за устранение тех условий, которые делают его работу бессмысленной и бесполезной»24. Герой его собственных «Записок врача» (1901) был в этом смысле отрицательным примером: уставший от борьбы, он был готов сдаться перед трудностями провинциальной земской службы. Некоторые увидели в этом «неврастенике» карикатуру на врача. Президент Петербургского медикохирургического общества профессор Н.А. Вельяминов назвал книгу «нездоровой», а ее автора — амбициозным и эгоистичным неврастеником. Споры вокруг «Записок врача» продолжались много месяцев; отклики за и против публиковались не только в специальных, но и популярных журналах25. Сикорский был на стороне Вересаева, подчеркивая, что слабость его героя — обратная сторона его нравственного поиска и стремления к идеалам. По его словам, писатель «нарисовал нам совесть   среднего русского врача»: «тип, изображенный Вересаевым, это старый тип, хорошо известный в русской литературе — тип колеблющегося, сомневающегося, ноющего, бессильного человека. Тип этот представляет основную национальную черту русского человека, склонного к страданию, нерешительного, часто непрактичного». Тонко чувствующий, совестливый, но бездеятельный герой Вересаева, считал Сикорский, — это продукт эпохи, производящей «незавершенные и недоразвившиеся характеры», людей со слабой волей26.

На рубеже веков риторика воли встречалась повсеместно в высказываниях врачей, политиков, социологов, критиков. «Слабая воля» считалась признаком низкого социального статуса: ею наделялись дети, женщины, душевнобольные, «дикари» — т. е. все те, кто был «другим» по отношению к белому образованному мужчине27. Последний же мог обладать «слабой волей», только если был болен. Специально для таких случаев американский врач-физиотерапевт Джордж Биард (George М. Beard) в 1860-х годах придумал новый диагноз — неврастению, или нервное истощение. Эта болезнь, по мнению Биарда, поражала главным образом уставших от дел бизнесменов и работающих женщин среднего класса. В 1880—1890-х годах неврастения, вначале считавшаяся «американской болезнью», перекочевала в Европу. Так, во Франции конца XIX века — в период военных конфликтов с Германией — стало принято проявлять озабоченность здоровьем французской молодежи и говорить об упадке нации. В моду вошли исследования национального характера, сравнение силы воли и предпринимательского духа у разных наций. По мнению французов, их страна уступала Англии, Америке и Германии, где еще сохранился характерный для их древних предков «дух выдержки и настойчивости». Если пациенту-неврастенику врачи предписывали отдых, постельный режим, усиленное питание и массаж, то нации рекомендовалась «закалка воли». Дюркгейм писал: «Неспособность к самоограничению на протяжении некоторого времени есть признак болезни» — и советовал упражнения в самоконтроле и самодисциплине. Чтобы воспитать характер и «наполнить сталью» сердца молодых французов, патриоты предлагали «культ отечества» и армейскую подготовку28.

В некоторых исследованиях национального характера — в противоположность Дюркгейму — о русских и славянах говорилось как о людях пассивных, слабовольных и праздных, чей «меланхолический» темперамент вызван холодным и пасмурным климатом. Так, Г.Х. Эллис писал об «апатии, отрешенности, мистическом фатализме» русского характера. По мнению одного французского автора, этот характер — «скорее пассивный, чем активный, скорее сопротивляющийся, чем предпринимательский, скорее упрямый, чем проявляющий собственную волю, скорее покорный, чем бунтарский, скорее подчиняющийся авторитету, чем сильный и доминирующий». Сами русские с этим соглашались, а отечественные психиатры считали, что их страна не уступает по числу неврастеников даже самой «родине» этой болезни — США. «В настоящий момент мы, русские, едва ли найдем себе соперников в других нациях относительно огромного количества неврастеников», — писал профессор психиатрии из Харькова П.И. Ковалевский и задавался вопросом, «не с большим ли правом неврастения может называться русскою болезнью?»29.

В периоды политической реакции жалобы на слабость национального характера и вырождение учащались. В конце 1880-х годов харьковский психиатр Н.И. Мухин писал, что вырождение в России — нечто большее, чем биологический процесс накопления наследственных болезней. Это прежде всего продукт социальный — «по странному, несправедливому определению рока — и награда за труды, и наказание за грехи». Основная масса русских, «лихорадочно трудящаяся, терпящая всевозможные недостатки, отовсюду принимающая удары на свою голову и “с горя” пьющая…. не могла удержать стойкой нервной системы». Неврастения же — это та почва, на которой «пышным цветом развиваются цветы вырождения»30. Если иностранные авторы теории дегенерации упоминали в числе ответственных за вырождение факторы социальные — бедность, алкоголизм, отсутствие гигиены, то их русские коллеги упоминали в первую очередь репрессивный общественно-политический строй. Мухин не оставлял сомнений в том, что неврастения и вырождение — продукт «унижения», бедности и репрессий. А в 1908 году на собрании, посвященном Б.-А. Морелю — создателю теории дегенерации, Бехтерев назвал главной причиной вырождения русского народа капитализм, конкуренцию и расслоение общества на богатых и бедных31.

На первом съезде Союза русских невропатологов и психиатров в 1911 году политические протесты не могли звучать открыто и выражались эвфемизмом. Московский психиатр М.Ю. Jlax-тин сообщал о появлении большого количества «патологических альтруистов» — людей благородных и стремящихся к самопожертвованию. Однако в «русских исторических условиях» они не могли реализовать этих стремлений. Оставаясь невостребованным, их альтруизм принимал уродливые, патологические формы; страдая от «надрыва» и душевной дисгармонии, эти люди становились замкнутыми и, в конце концов, могли превратиться в пациентов психиатра. Ему вторил врач-большевик П.П. Тутышкин (1868–1937), утверждавший, что главная причина ослабления воли и энергии нации — невозможность политического действия. А их харьковский коллега Б.С. Грейденберг заявлял, что для «переходных исторических эпох» и великих социальных катаклизмов характерно увеличение числа неврозов и преобладание «незавершенного психологического типа»32.

И вновь для обсуждения «неудобных» политических вопросов психиатры обратились к иносказанию — литературной критике. Аменицкий интерпретировал психологические проблемы персонажей Леонида Андреева как обычные для периодов политической реакции. Врач, подписавшийся как «д-р В.М. Б-р» (возможно, В.М. Бехтерев?), примерами из литературы иллюстрировал увеличение числа «слабовольных» индивидов в периоды репрессий: «Когда мозг истощает для своей деятельности все жизненные соки, является общая атрофия других органов, и вследствие — ослабление воли. Тот, кто теряет силу воли, теряет в то же время силу жизни и с этой минуты делается жертвой пессимизма». По его мнению, эта же причина привела к тому, что «глубокое разочарование в науке, в цивилизации, в успехе просвещенной части современного человечества» постигло Льва Толстого. Волна пессимизма «захватила таких писателей, как Надсон (поэт печали), Вс. Гаршин, у которого изображен целый ряд “маленьких гамлетов”, и других»33.

Имя Гамлета уже не раз возникало в дискуссиях психиатров. Соотечественники Шекспира считали его героя безумным из-за неспособности к действиям и несовпадения его желаний и воли. Нерешительность Гамлета стала хрестоматийной, войдя даже в учебники психиатрии. Так, Генри Модели писал о неспособности Гамлета к действию в своей получившей широкую известность книге «Физиология и патология души» (1867). После того как эта книга была переведена на русский язык, российская публика также смогла узнать, что у людей с сильным интеллектом, способных без конца приводить аргументы как за, так и против какого-либо решения, «размышление парализует действие».

Позже британские психиатры считали Гамлета душевнобольным уже по иной причине: они находили персонажа Шекспира «привлекательным и трогающим только при условии, что он безумен»34. С ними соглашался российский психиатр Л.В. Блуменау, назвавший Гамлета «неуравновешенным» и подозревавший за этим патологическую наследственность: «мать — бесхарактерная женщина, дядя — страстный преступник». Однако большинство его коллег, симпатизируя шекспировскому персонажу, не считали Гамлета душевнобольным. По словам врача А.Н. Кремлева, если принять, что «всё, что делает Гамлет в течение первых трех актов, он делает, находясь на границе помешательства, тогда весь глубокий смысл его речей, всё его остроумие, все его разоблачения, — всё это теряет всякий смысл». Кремлев не усматривал в Гамлете ни «отсутствия интеграции поведения», ни «уродливой неравномерности развития», — ни одного из признаков дегенерации, которые приписывали ему другие психиатры35.

В России Гамлет воспринимался не только и не столько как символ рефлексии и бездействия, сколько как символ противостояния властям. Г.Х. Эллис так объяснял популярность Гамлета в России: «с умом острым, но не подавляющим, тонко чувствующий, с благородными идеалами, но слабой волей и неопределенными целями, в неравной борьбе с политическим миром, называемым “тюрьмой”, в довершение всего — темпераментный в исполнении своей роли — каждый русский из тех, кто хотел стоять прямо и быть самим собой, чувствовал себя Гамлетом один на один со своей судьбой»36. Доктор Б-р утверждал, что Гамлет — не душевнобольной или вырождающийся, а «всего лишь» неврастеник. Неврастения же — прибавлял он, возможно знакомый с идеями Дюркгейма, — скорее характеристика состояния общества, чем болезнь. Поэтому и Гамлет — это социальный тип, а не пациент. Он — человек «неполного психологического типа», принадлежащий, — как и русские интеллигенты, современники самого доктора Б-ра, — «переходному времени». В эпохи, подобные шекспировской и той, в которую жил сам доктор, «душевные функции членов общества… выбиты из колеи обыденной рутинной жизни — у одних подавлены сомнением, разочарованием в старом, у других приподняты, взвинчены — словом, духовная сфера находилась в состоянии неординарном, пожалуй, ненормальном». Но такая социальная анормальность вовсе не означает клинического сумасшествия, и перспективы у нее другие: «Для неполного психологического типа два выхода: это — тип вырождения, если неблагоприятные внешние условия продолжают подавлять светлые стороны его личности, или же — тип переходного времени, если появление его совпадает с прекращением консервативного, репрессивного настроения общества… Тогда из него может развиться критически мыслящая и действующая личность»37.

Русская литература рубежа веков, как считали современники, страдала от недостатка сильных характеров. Их место заняли «маленькие гамлеты» и «обломовы». Сикорский с сожалением констатировал: «так как слабость воли составляет национальную черту русского, как и других славянских народов, то изображением этого недостатка изобилует наша художественная литература. Обломов стал нарицательным именем недеятельного человека, а рефлексия и нытье, издавна свойственные русскому образованному человеку, выражают факт гамлетовской задержки на точке обдумывания при неспособности перейти к решимости и действию». Обломов и чеховские «нытики» побудили психиатров и психологов высказаться и о том, как не надо воспитывать детей, если хочешь получить сильную и бодрую нацию38.

Уже в 1860 году в эссе «Гамлет и Дон Кихот» Тургенев жаловался, что среди его современников было гораздо больше рефлектирующих и пассивных гамлетов, чем деятельных идеалистов, похожих на героя Сервантеса. И все же Дон Кихот появился, и именно тогда, когда его можно было менее всего ожидать. Как и герой Сервантеса, он казался безумцем39.

  


Дата добавления: 2018-10-26; просмотров: 160; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!