Письма к родным. Август 1902 – май 1907 2 страница



X павильон [Варшавской цитадели] 12 сентября'

1905 г.

Мой дорогой!

Итак, ты видел зверя в клетке. Когда ты вошел в комнату «свиданий», то с удивлением оглядывался, разыскивая меня. И вот ты увидел в углу серую клетку с двойной густой проволочной сеткой, а в ней твоего брата. А дверь этой клетки охранял солдат с винтовкой. Коротким было это наше свидание, мы почти ничего не успели друг другу сказать. Поэтому я буду тебе писать, а ты присылай мне от поры до времени какую-нибудь открытку с видом и привет. Я смотрю на эти открытки (я поставил их на стол), и глаза мои радуются, сердце ликует, грудь расширяется, и я вижу, словно живых, и улыбаюсь тем, кто прислал мне эти открытки, и мне тогда не грустно, но я не чувствую себя одиноким, и мысль моя улетает далеко из тюремной камеры на волю, и я опять переживаю не одну радостную минуту.

Это было так недавно. Была весна, могучая, прелестная весна. Она уже прошла, а я здесь преспокойно сижу в тюремной камере, а когда выйду – опять зазеленеют луга, леса, Лазенки,[49] зацветут цветы, сосновый бор опять мне зашумит, опять в летние лунные ночи я буду блуждать по загородным дорогам, возвращаясь с экскурсий,[50] в сумерках прислушиваться к таинственным шепотам природы, любоваться игрой света, теней, красок, оттенков заката – опять будет весна.

А теперь я отдыхаю от жизни; одиночество и бездеятельность пока не тяготят меня, время проходит быстро – я учусь, читаю, много сплю; и так проходит день за днем. Правда, прошло лишь восемь недель, а передо мною целые годы, но мысль об этом не томит меня теперь, это меня мало трогает. Мне только грустно, если из-за меня грустят мои друзья; но время и жизнь, которые для них не остановились ни на минуту, быстро вылечат их новыми горестями и радостями…

А я… я не раз сжигал за собой мосты. Быть может, это была не сила – c'était la fatalité! (A propos[51] – будь добр пришли мне какую-нибудь французскую элементарную грамматику – не могу справиться со склонениями.)

Твое письмо я получил; ты спрашиваешь, какая у меня камера и т. д. Так вот, в нескольких словах: камера большая – 5 на 7 шагов, большое окно с граненым стеклом, пища приличная, немного молока подкупаю сам. Прогулка 15 минут. Библиотека. Покупка два раза в неделю. Письма – пол почтового листика в неделю. Ванна [раз в месяц]. Сижу пока один. «Тюремной» тишины здесь нет. Через открытые форточки порой долетают очень отчетливо солдатские разговоры и песни, грохот телег, военная музыка, гудки пароходов и поездов, щебет воробьев, шум деревьев, пенье петухов, лай собак и различные другие звуки и голоса, приятные и неприятные.

Как видишь, брат, мне не так плохо, у меня теперь есть время думать, я смотрю на полученные открытки, с них улыбаются мне лица… И, находясь в тюрьме, имея перед собой долгие, томительные годы, – я хочу жить. Будь здоров.

Обнимаю тебя, твою жену и всех крепко.

Твой Феликс

 

И. Э. Дзержинскому

X павильон [Варшавской цитадели] 20 сентября 1905 г.

Мой дорогой!

Мое письмо от 25/IX ты, вероятно, получил?

Я пишу тебе опять, это для меня огромное развлечение. Я ожидал тебя в субботу. Как раз после нашего свидания я вспомнил, что, как только начнутся твои занятия, ты не сможешь меня навещать. Так вот, не огорчайся из-за этого, ибо на самом деле такие свидания больше раздражают, чем дают что-либо.

На прошлой неделе я получил открытку с изображении красивой девушки (но мне ее изуродовали), пальто и рубашку – спасибо. Никакой перемены в моем положении не произошло. Как и раньше, время тянется однообразно. Я читаю, учусь, бегаю из угла в угол по моей камере, стараюсь не думать ни о настоящем, ни о близком будущем. Самое худшее – это ожидание чего-то, вызывающее чувство пустоты, похожее на чувство, которое испытываешь, когда в ненастье где-нибудь в захолустье в пустом сарае часами ожидаешь поезда, с той лишь разницей, что здесь ожидать приходится месяцами, годами.

А когда видишь пустые белые стены, желтую дверь, окно с решеткой, когда слышишь, что за дверью ходят, хлопают дверьми, открывают их и закрывают, а за окном слышишь голоса, смех людей, а иногда играющих детей, – с непреодолимой силой возвращается это чувство ожидания: вот сейчас должны открыть и мою дверь, войти и… нельзя выразить словами, образами того, что затем должно произойти. Это жажда жизни, свободы.

Трудно бороться с этим чувством. Я себе внушаю, повторяю тысячу раз: ведь это моя комната, моя квартира, но, когда смотрю на эти голые стены, никакое внушение не может помочь. Я сажусь тогда за стол, беру книжку и читаю или смотрю на открытки, и когда не вижу уже камеры, а перед глазами – лишь этот уголок, то чувство ожидания исчезает.

Однако лучше всего я чувствую себя по вечерам. Сижу до поздней ночи и поздно встаю. Когда горит [керосиновая] лампа, камера полностью видоизменяется, становится менее противной. В ней царит полумрак (я сделал из бумаги абажур), благодаря чему белый цвет стен и темно-желтая окраска двери теряют свою выразительность, а падающие на пол и стены тени от стола, книг, висящего пальто и шапки, от кровати, стула и, наконец, моя собственная движущаяся тень заселяют эту пустую камеру, придают ей жизнь. Но больше всего привлекает тогда на себя внимание стол, он один, ярко освещенный, господствует в камере, заполняет ее (днем он маленький, примостился под окном). И тогда с освещенных открыток как живые смотрят на меня: красивые деревья над водой, головка лукаво улыбающейся девушки, кустики прелестного вереска, напоминающего мне наши леса и мое детство, почти голенькая девчурка с локонами («голясек-купасек», как говорила Янка[52] – моя любимая малышка, когда мать раздевала ее для купания), далее – крепкий старик в меховой шапке, напоминающий мне, по странной ассоциации мысли, одну сцену в лесу: мы лежали за городом в сосновом бору, поросшем кое-где и лиственными деревьями и кустарником; была уже глубокая ночь, совершенно темно, лишь ночное летнее небо было усеяно звездами, мы лежали навзничь и смотрели на эти миллионы блестящих, сверкающих разными красками 8везд, мы молчали в глубоком раздумье и какой-то безмерной грусти. Далее – вид озера с парусной лодкой, солнце выглядывает из-за темных туч, а лодка мчится вперед по ветру с быстротой птицы; дальше уже не открытка, а картина с изображением якутского сказочника с прекрасным, выразительным лицом юноши (эту картинку я вынул из книжки «12 лет»,[53] она была вклеена отдельно от текста).

Итак, весь мир я вижу тогда перед собой. Внутри и вне X павильона по вечерам прекращается почти всякое движение, и я могу тогда свободно общаться с этим моим миром.

Я хотел бы написать тебе больше, но, как видишь, уже нет места – больше половины листика почтовой бумаги нам не дают. Впрочем, я намерен писать тебе каждую неделею. Я помню твое удивленное лицо, когда я сказал тебе на свидании, что буду писать каждую неделю. Тебе казалось, что просто не хватит материала для писем в условиях тюремной жизни в одиночке, однако… в капельке отражается весь мир, и можно его познать, усердно изучая эту каплю. Я думаю, что из этих моих тюремных писем и ты можешь что-нибудь приобрести, а именно – более сильную, более глубокую любовь к жизни.

Будь здоров! Всех вас крепко обнимаю.

Твой

Феликс

P. S. Если сможешь достать – пришли мне Мицкевича «Пан Тадеуш». В субботу начался третий месяц моего заключения.

 

И. Э. Дзержинскому

X павильон [Варшавской цитадели]

26 сентября 1905 г.

Мой дорогой!

Опять я пишу тебе. Передо мной – розы. Одна, розовая, почти совсем уже увяла, но зато две бело-желтые, с зеленоватым оттенком и пунцовая еще свежи, прелестны, ласкают мой глаз, я любуюсь ими, они доставляют мне большую радость. А открытки тоже постоянно смотрят приветливо на меня. У меня появилась еще одна – красивая, с которой стройные, но печальные березы кланяются мне.

Друзья мои, как я вам благодарен, сколькими радостными минутами я вам обязан; своими проявлениями памяти обо мне вы сумели влить в мою душу жизнь и спокойствие, продлить и тайком перенести весну даже в эти тюремные стены. Я чувствую себя сильным и молодым. К вам постоянно возвращается моя мысль, и трогательные чувства овладевают мною, и я хотел бы сердечно обнять вас, так сердечно, как вас люблю.

И мне кажется, что улетела от меня вся ложь и фальшь условностей, господствующие в человеческих отношениях, тяжелым камнем ложащиеся на душу, давящие грудь, отравляющие жизнь там, вне тюремных стен, извращающие чувства, превращающие жизнь в невыносимую тюрьму, а человека – в улитку. Вместо тепла, блаженства и счастья чувств – холодные, резкие и убийственные, как топор, слова, вместо логики жизни и человеческих душ – логика слов и мыслей. Даже тогда, в летнюю ночь в лесу, когда с темного неба мерцали нам звезды, победило слово. Быть может, это необходимость, но моя душа восстает против этой необходимости, хотя сама ей подчинилась. Смертельно утомила меня эта жизнь. Подобно Горькому, мне нужно было бы устраниться на некоторое время от этой культурной жизни куда-нибудь в пущу, в степь, в наши леса и деревенское затишье, если бы аргусов глаз[54] стражей порядка и общественного спокойствия не выследил меня, не задержал и не заточил в тюрьму. Итак, я сижу теперь здесь и благославляю вас, что вы не забыли обо мне.

Теперь, продолжая предыдущие мои письма, я хочу описать тебе впечатления, которые я получаю здесь, сказать, чем я живу. Четверть часа прогулки – это наибольшее ежедневное развлечение. Я с наслаждением бегаю по дорожке и вдыхаю живительный воздух в стосковавшиеся по нему легкие, смотрю на обширное небо и остаток почерневшей уже и пожелтевшей зелени в тюремном садике. Не думаю тогда о солдате с винтовкой и о жандарме, вооруженном саблей и револьвером, стоящих по обоим концам тропинки, по которой я гуляю, часто совсем их не замечаю. Вижу небо, мчусь с задранной кверху головой (вероятно, я очень смешно выгляжу тогда со своей козьей бородкой, с вытянутой шеей и продолговатым, острым лицом). Я слежу за небом. Иногда оно бывает совершенно ясное, темно-голубое с востока, более1 светлое с запада, иногда серое, однообразное и столь печальное; иногда мчатся тучи фантастическими клочьями – то блестящие, как серебро, то серые, то темные, то легкие, то опять тяжелые страшные чудовища, – несутся вдаль, выше, ниже; одни обгоняют другие с самыми разнообразными оттенками освещения и окраски. За ними виднеется мягкая, нежная лазурь неба. Однако все реже я вижу эту лазурь, все чаще бурные осенние вихри покрывают все небо серой пеленой свинцовых туч. И листья на деревьях все больше желтеют, сохнут, печально свисают вниз, они изъедены, истрепаны, не смотрят уже в небо. Солнце все ниже и появляется все реже, а лучи его не имеют уже прежней животворной силы. Я могу видеть солнце только во время прогулки, ибо окна моей камеры выходят на север. Лишь иногда попадает ко мне отблеск заката, и тогда я радуюсь, как ребенок. Через открытую форточку вижу кусочек неба, затемненный густой проволочной сеткой, слежу за великолепным закатом, за постоянно меняющейся игрой красок кроваво-пурпурного отблеска, борьбы темноты со светом. Как прекрасен тогда этот кусочек неба! Золотистые летучие облачка на фоне ясной лазури, а там приближается темное чудовище с фиолетовым оттенком, вскоре все приобретает огненный цвет, потом его сменяет розовый, и постепенно бледнеет все небо, и спускаются сумерки. Так коротко это продолжается и бывает так редко, но это так красиво. Это лишь отблеск заката, самого заката отсюда не видно. Чувство красоты охватывает меня, я горю жаждой познания и (это странно, но это правда) развиваю это чувство здесь, в тюрьме. Я хотел бы охватить жизнь во всей ее полноте.

Будь здоров, мой брат. Обнимаю тебя крепко, шлю

приветы.

Твой

Феликс

 

А. Э. Булгак

[X павильон Варшавской цитадели] 9 октября

1905 г.

Милая Альдона!

Твое письмо я получил несколько дней тому назад и сегодня могу тебе ответить. Ты мне даешь столько тепла и сердечности, что, когда мне становится грустно, я обращаюсь к тебе; твои слова, такие простые, искренние и сердечные, успокаивают мою грусть. Я тебе за это очень благодарен. Моя жизнь была бы слишком тяжелой, если бы не было столько сердец, меня любящих. А твое сердце тем более мне дорого, что оно меня сближает с моим прошлым, далеким, но заманчивым, с моим детством, к которому обращается моя усталая мысль, и мое сердце ищет сердце, в котором нашелся бы отзвук и которое воскресило бы прошлое. Поэтому я всегда обращаюсь к тебе и никогда еще не разочаровывался в этом. Ведь жизнь наша в общем ужасна, а могла бы быть прекрасной и красивой. Я так этого желаю, так хотел бы жить по-человечески, широко и всесторонне. Я так хотел бы познать красоту в природе, в людях, в их творениях, восхищаться ими, совершенствоваться самому, потому что красота и добро – это две родные сестры. Аскетизм, который выпал на мою долю, так мне чужд. Я хотел бы быть отцом и в душу маленького существа влить все хорошее, что есть на свете, видеть, как под лучами моей любви к нему развился бы пышный цветок человеческой души. Иногда мечты мучают меня своими картинами, такими заманчивыми, живыми и ясными. Но, о чудо! Пути души человеческой толкнули меня на другую дорогу, по которой я и иду. Кто любит жизнь так сильно, как я, тот отдает для нее свою жизнь. Без любящих сердец, без мечтаний я не мог бы жить. Не могу пожаловаться, я имею и то и другое. Дорогая, не беспокойся обо мне, только люби меня. Денег у меня достаточно. Нахожусь в хороших для узника условиях. Конечно, это тюрьма, и отсутствие свободы, впечатлений, совершенная оторванность от жизни тяжело отражаются, но ничего нельзя поделать. Я много читаю, учусь французскому, стараюсь познакомиться с польской литературой. Приезжать сюда для свидания на 5 минут не стоит, разве для урегулирования твоих дел. Мы даже обняться не сможем, будешь меня осматривать в клетке через двойную железную решетку. Я бы так не хотел после долгой разлуки увидеться с тобой при таких условиях. Крепко тебя целую. Расцелуй детей.

Твой Феликс

 

А. Э. Булгак

Варшава,[55] 27 января 1906 г.

Дорогая Альдона!

Прости, что я так долго не писал тебе. Ты знаешь, что это не по забывчивости. Я опять в Варшаве. Здесь прекрасная погода – чувствуется приближение весны. Вчера я был за городом, и мне стало так тоскливо по нашим лесам, лугам и полевым цветам. Помнишь, как мы ломали дубовые ветки, и вы плели венки, чтобы отвезти их на кладбище в Деревную.[56] Я припоминаю большой дуб за сеновалом над Усой и около моста над Водничанкой.

Крепко целую тебя и деток.

Твой Фел[икс]

 

А. Э. Булгак

[Берлин] 27 апреля 1906 г.

Моя дорогая! Я объехал большой кусок Европы[57] и сегодня возвращаюсь на родину. Получила ли ты мою открытку, посланную несколько дней тому назад? Посылаю тебе открытку с «Детьми Карла I» Ван-Дейка – правда, красиво?… Я хотел бы побыть у вас, однако мне не скоро удастся исполнить это желание. Горячо обнимаю тебя и Гедымина.

Твой [Феликс]

 

А. Э. Булгак

Вильно,[58] 4 июля 1906 г.

Моя дорогая!

Со вчерашнего дня я опять гощу в Вильно. Сегодня после 4 лет разлуки видел Стася. Пробуду здесь несколько дней. Сердечно обнимаю всех вас, жаль, что я не могу заехать к тебе хотя бы ненадолго.

Твой Фел[икс]

 

А. Э. Булгак

Радом,[59] 18 июля 1906 г,

Моя дорогая!

Сейчас уже ночь, я на вокзале ожидаю поезда. Вот скоро и лето кончится, а я так и не смог к тебе выбраться. Недавно я был в Миханах, видел Стася и Ядвисю. Сердечно обнимаю тебя и всю твою семью.

Твой Фел[икс]

 

А. Э. Булгак

Петербург, 3 сентября 1906 г.

Моя дорогая!

Так давно я не имел никакого известия ни от тебя, ни о тебе. Напиши мне, пожалуйста, по адресу: Невский, д. 102, кв. 37, «Вестник Жизни», С.-Петербург. Хочу знать, как ты живешь и как поживает твоя семья. Я здоров и теперь живу здесь.[60] Сердечно обнимаю всех вас.

Твой Феликс

 

С. Э. Дзержинскому

[Варшава] 30 мая 1907 г.

Дорогой Стась!

Я уже вышел из «гостеприимного дома»,[61] что меня очень радует. Собираюсь поехать теперь в деревню отдохнуть. Еще не знаю, куда потом денусь…[62]

Сердечно обнимаю тебя.

Твой [Феликс]

 

Из дневника заключенного[63]

1908–1909

 

Апреля 1908 г

 

Всего две недели я вне живого мира, а кажется, будто прошли целые столетия. Мысль работала, охватывая минувшее время – время лихорадочного действия, – и доискивалась содержания, сущности жизни. На душе спокойно, и это странное спокойствие совершенно не соответствует ни этим стенам, ни тому, что покинуто мной за этими стенами. Словно на смену жизни пришло прозябание, на смену действия – углубление в самого себя.

Сегодня я получил эту тетрадь, чернила и перо. Хочу вести дневник, говорить с самим собою, углубляться в жизнь, с тем чтобы извлечь из этого все возможное и для самого себя, а может быть, хоть немного и для тех друзей, которые там думают обо мне и душой болеют за меня, – и этим путем сохранить силы до возвращения на волю.

Завтра Первое мая. В охранке какой-то офицер, сладко улыбаясь, спросил меня: «Слышали ли вы о том, что перед вашим праздником мы забираем очень много ваших?» Сегодня зашел ко мне полковник Иваненко, жандарм, с целью узнать, убежденный ли я «эсдек»,[64] и, в случае чего, предложить мне пойти на службу к ним… «Может быть, вы разочаровались?» Я спросил его, не слышал ли он когда-либо голоса совести и не чувствовал ли он хоть когда-нибудь, что защищает дурное дело…

Вот в том же коридоре, в котором нахожусь я, сидит предатель – рабочий-слесарь Михаил Вольгемут, член боевой организации ППС, захваченный под Соколовой после кровавого нападения на почту, во время которого было убито шесть или семь солдат. Когда жандармы перехватили его записку к товарищам с просьбой отбить его, начальник охранки Заварзин[65] уговаривал его в течение 10 час, обещая в награду за предательство освободить его, – и он сделался предателем. К делу было привлечено 27 человек, в том числе семнадцатилетние юноши и девушки. Я вижу его на прогулке, он ходит угрюмый, пришибленный и, насколько я смог заметить, никогда не разговаривает с товарищем по прогулке и ни с кем не перестукивается…

Где выход из ада теперешней жизни, в которой господствует волчий закон эксплуатации, гнета, насилия? Выход – в идее жизни, базирующейся на гармонии, жизни полной, охватывающей все общество, все человечество; выход – в идее социализма, идее солидарности трудящихся. Эта идея уже близится к осуществлению, народ с открытым сердцем готов ее принять. Время для этого уже настало. Нужно объединить ряды проповедников этой идеи и высоко нести знамя, чтобы народ его увидел и пошел за ним. И это в настоящее время насущнейшая из задач социал-демократии, задач той горсточки, которая уцелеет.

Социализм должен перестать быть только научным предвидением будущего. Он должен стать факелом, зажигающим в сердцах людей непреодолимую веру и энергию…

Небольшая, но идейно сильная горсть людей объединит вокруг себя массы, даст им именно то, чего им недостает, что оживит их, вселит в них новую надежду, что рассеет эту страшную атмосферу недоверия и жажду кровавой мести, которая обращается против самого же народа.

Правительство убийц не наладит порядка, не повернет жизнь в старое русло. Не пропадет даром пролитая кровь ни в чем не повинных людей, голод и страдания народных масс, плач детей и отчаяние матерей – жертвы, какие должен нести народ, чтобы преодолеть врага и чтобы победить.


Дата добавления: 2018-09-23; просмотров: 120; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!