СОВРЕМЕННЫЙ ЧУДОТВОРЕЦ, МАТЕРИЯ И ДУХ



 

ВСЯКИЙ раз, когда происходит явление истины, она поражает своей простотой. Но подлинная простота всегда невыразима. Человек, удостоенный явления истины, бывает потрясен ее очевидностью и возмущается, если не видит ее отблеска в глазах ближнего, позабыв, что еще недавно сам был слепцом.

Это свойственно не только людям, но цивилизации, эпохе. В течение двух тысячелетий греки поклонялись Зевсу-громовержцу. Попробуй в те времена кто-нибудь заявить, что молнии вовсе не божественного происхождения, а просто электрический разряд, его бы прикончили за богохульство. В наши дни за подобное убивают гораздо реже. Да и не убьют, только посмеются.

Посмеются и над новым чудотворцем. Его вычурная гимнастика озадачивает. Есть ведь системы движений по крайней мере ясные и надежные: оздоровительные, фольклорные, монашеские, балетные… А тут нечто небывалое, не соотносимое с известными учениями и оттого тревожное. Нечто путаное, сомнительное, эклектичное, словно метеоролог основывался бы одновременно и на теории электричества и на вере в Юпитера. Для каждой монадологии свое время.

Современный чудотворец внушает: Царство мое от мира сего. Духовное зарождается в результате развития материи. Разом прорвав оболочку тела, дух вливается во всеобщую Духовность. Существует мнение, что с Богом надо обращаться так же осторожно, как с ядерным оружием, со взрывателем учиться обращению, даже с риском для жизни. Если так, то медитация становится точной наукой, молитва спортивным упражнением. Отныне Бог не плод воображения, окутанный теориями, учеными словесами, прикрывающими его антропоморфность. Бог постигается в результате не только духовного, но во многом и материального опыта, так как в нем участвует и тело. Разумеется, все вышесказанное может быть понято превратно и породить невероятнейшее недоразумение.

Подобными экспериментами занимается только современный чудотворец. Когда, расставив, как шахматы, свою паству в зале Плейель, он заставляет людей выполнять сложнейшие упражнения, проверенные веками монашеской практики, над ним можно посмеяться. Над Палисси, который сжег свою мебель, не смеялись, ведь в нашей стране предпочитают мещанскую меблировку. К опытам над человеком испытывают недоверие мало ли что еще выйдет. Ни одно учреждение подобные опыты не финан- сирует; комиссия по национальной безопасности или моральному перевооружению не проголосует за выделение на них средств из бюджета.

Абстрактное Божество нашептывает интеллектуалам утешительную формулу: ваше тело уже заведомо храм Божий. Эти атлеты мысли знают, что египтяне верили в связь тела и духа. Однако нынешние атлеты мысли предпочитают понимать подобную связь метафорически, поэтому у них самих сложение хилое. Таковая точка зрения избавляет от физических усилий. Современный чудотворец взорвал метафоры, опрокинул аналогии, понятие «работа» обрело у него прямой смысл. Может быть, храм Божий это не отдельное тело, а совокупность наших тел («Ибо, где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них»[64].),воплощенная гармония, высшее из возможных проявлений трансцендентного Бытия. А значит, мы на многое способны Возможно, иногда это будет игра с огнем, но нет иного способа достигнуть высшего напряжения сил.

 

ОБЕД У ГУРДЖИЕВА

 

КАК-ТО в одну из сред все собрание, утомленное вынужденным и ох каким тягостным молчанием, одуревшее от чтения, занималось тем, что дружно встряхивало конечностями, дабы привести в действие свои задубевшие мышцы. Несмотря на мышечные судороги и мурашки, посвященные толпой осаждали столовую (20 сидячих мест, 40 стоячих, если считать коридор). Но, как уже говорилось, место всегда отыщется где тесно тридцати, там, при желании, уместится и шестьдесят. Гурджиев избавил свою паству от необходимости самим наполнять тарелки, их уже наполненными передавали по цепочке из кухни. Некоторые, с каким-то особым гарниром, предназначались кому-то из сотрапезников персонально: лакомый кусочек для Сребровласки, для Директора, для Недотепы, для Говнюка, для Альфреда. Потом, когда Гурджиев вернулся из кухни и мы подняли рюмки с перцовкой, он возгласил тост за особый тип идиотов (самых отборных, а в общем-то обыкновенных), к которому я и сам имею честь принадлежать. Я никогда всерьез не занимался классификацией идиотов, расстановкой их по ранжиру (круглый, квадратный, многоугольный или болезненный, безнадежный). Но подобно тому, как Наполеон вырвал корону из рук Святого Отца, я сам без зазренья совести выбрал для себя подходящий, по моему мнению, ранг узурпировал звание идиот обыкновенный. Я руководствовался двумя соображениями: во-первых, согласно этой иерархии навыворот, обыкновенный идиот все же выглядит меньшим идиотом, чем все остальные (я полагал, да и сейчас уверен, что это именно так). Во-вторых, каждый из сотрапезников выбивался из сил, чтобы занять более высокое место в священной иерархии идиотизма. Мой же снобизм был иного рода, он заключался в моем исключительном смирении, благодаря которому я не стремился выбиться из нижних чинов. Так вышло, что первый тост, обращенный к идиотам моего типа, выявил, кто я есть. Я попался в ловушку сообразил, кто я. Ведь каждый имел право выбрать идиотический чин по собственному желанию. Я задал себе вопрос и тут же сам себе ответил.

Тосты за идиотов были для Гурджиева источником неиссякаемого веселья (о, как я его понимал!). Он живо повернулся к идиотам высшей пробы, приподнял свой бокал и одарил их ласковой улыбкой, подчеркнув ею как их ничтожность, так и их неописуемый идиотизм. Что до меня, то ко мне хозяин относился вполне иронически. Откуда, мол, взялся этот идиот и с чего решил, что он всего лишь идиот обыкновенный? Вспыхивала искра, и мгновенно разгоралось пламя. Благодаря самой простенькой режиссуре завязывались увлекательные сюжеты. Именно тот, кто не выносил алкоголя, обязан был накачиваться водкой, тот, кто обожал сладости, угощаться острыми, наперченными блюдами, а любитель перчика наоборот, давиться приторной пахлавой. В этом спектакле все мы были статистами. И каждый мученик, какой бы пытке он ни подвергался луком или халвой, не мог до конца понять мук соседа. Трезвенников буквально силком заставляли выпить второй бокал водки, в результате их столь застенчивые носы цвели багровым цветом. А вот немногочисленных гуляк, которых не надо было призывать к возлияниям и обжорству, хозяин одергивал. Он клеймил их дурные наклонности, подробно описывал, в какие расходы его вводят их неумеренный аппетит и пьянство. «Вы представлять, сколько это стоит? провозглашал Гурджиев, тыча в самую тощую редиску. Особый редис, особо доставленный прямо с Кавказа». (На самом деле с рынка в Нейи.)

Известно, что шутка лучший способ разрядить обстановку. Суть комизма игра на несочетаемом: ужасе и восторге, приобретении и потере, серьезности и гротеске. Гурджиевские застолья лучшее тому подтверждение. Разряжая весьма серьезный настрой перебранки, они тем не менее не нарушали умело организованного молчания, которое копилось часами. Оно как бы скользило поверх улыбок, таилось за каждой остротой. Тот, кто вел себя невпопад, слишком ли чопорно или чересчур развязно, подвергался поношению, на него низвергалась лавина насмешек и оскорблений. Необходимость есть и пить, притом сверх меры (а гурджиевское угощение переварить невозможно, что потом и подтвердилось), да еще одновременно быть начеку, дабы избежать ловушки, участвовать в сложном ритуальном действе и к тому же осуществлять «внутреннюю работу» (об этом вслух не говорилось, но было понятно и так), все это создавало особое силовое поле, напитанное благочестием и раблезианством, насмешкой и самоуглубленностью, отдающее сразу и эротикой и монастырем. На эти ужасные испытания гурджиевским застольем я выходил, как на поединок. Уходил же с них повеселевшим и бодрым и в самом деле обновленным. Они были наилучшим средством рассеять мой сон и мой пессимизм, избавить и от навязчивых идей, и от желудочных колик.

Едва ли не самым забавным были исключительная покорность и фанатизм сотрапезников, благоговейно внимавших Гурджиеву, даже брошенное вскользь замечание звучало для них божественным глаголом. Умиляло грубоватое милосердие этого старика, его беспредельная внимательность, которой хватало на каждого из присутствующих, столь материальное выражение доброты, когда кусочек халвы, крохотный огурчик, ложечка соуса становились особым даром, исполненным глубокого смысла. Тягчайшее ярмо взвалил на себя этот старик. Увлекшись мелочами, я все же постоянно чувствовал, как тяжко ему нести свою ношу, распознавал трагедию, разыгрывающуюся в столь непривычных декорациях. Почему все здесь так противоречиво? Что за правила для утонченнейших кроются за этими правилами для невзыскательнейших? В подобных условиях, когда от усталости, позднего часа и, конечно же, водки у него, случалось, слегка заплетался язык, я вовсе не ожидал (в отличие от тех, кто наблюдал разворачивающееся действо с бесстыдством зевак), что он будет бить без промаха. Но всякий раз, когда после сорокапятиминутного затишья (ничего примечательного за это время не происходило, и все же нельзя было ослабить внимание, чтобы не упустить множество мелких событий) с его уст вдруг срывалось грубое слово или он неожиданно обращался к кому-нибудь из присутствующих с замечанием, адресованным лично ему или всем, я восхищался и умело построенным сюжетом, и ритмом диалога, единственная цель которых дать выход эмоциям. Тем или иным способом ему удавалось добиться того, чтобы каждый уходил от него взволнованный, влюбленный и ошалевший.

Во время индивидуальных занятий мы были предоставлены самим себе никто не проверял нашу добросовестность, не оценивал результата. На застольях же происходила как бы цепная реакция. Все было чрезвычайно важно. И наиважнейшим делом была еда, но также и беседа. Обмен репликами превращался в перестрелку. Каждый чувствовал себя каторжником, застигнутым при попытке к бегству. Он словно попадал в пучок прожекторов с нескольких вышек. Стакан водки был орудием пытки, заменял каленое железо или яд, к которым прибегали на «Божьем суде». На какой же духовный рост мог рассчитывать тот, у кого недоставало духа как следует напиться?

Эта Великая Попойка не знаю уж, не кощунственно ли так сказать? ассоциируется для меня с Тайной вечерей. Наше застолье напоминало лубочную картинку какого-нибудь художника из Эпиналя, но в то же время Икону. Взбодренные ударом хлыста, мы все становились участниками трагического застолья. Обжорство было пыткой не только для нас, но и для Учителя. Сразу было видно, кто из приглашенных Иуда, а кто любимый ученик. Вон тот наш сотоварищ, с вдохновенным от возлияний ликом, безусловно, Петр. Водку он терпеть не может («Вы, директор, произносить еще тост, вы ничего не пить»), однако же, аккуратно посещает трапезы. Вот разомлевшие Марии Магдалины, а вон типичные Марфы, а там Никодимы, добровольно идущие на муки. Сознательно ли стремился Гурджиев к подобному сходству? Трудно сказать, но в любом случае сцена поразительно походила на причащение, потому стоило отнестись с почтением к самому акту поглощения пищи и тщательно соблюдать предписанный ритуал, сколь бы нелеп он ни был.

Стоит ли говорить, что этот эксперимент так и остался никем не понят? А ведь, сколько было потрачено чернил, сколько желчи излили на Гурджиева многочисленные идиоты, разумеется, самой высшей пробы. Кстати, сами участники трапез никогда не откровенничали о своем причащении. Не припомню случая, когда они даже друг с другом болтали о застольях. А если я сам сейчас разоткровенничался, так к собственному же удивлению и смущению. Но мог ли я в своих показаниях обойти столь важный аспект? На века затянулся ученый диспут о причащении кровью и плотью Христовыми. Я же считаю своим долгом удостоверить, что причащение одной плотью (корнишонами и перцем) может способствовать зарождению духовной общности. Без всякого волшебства и малейшей попытки прибегнуть к массовому гипнозу. Если я назвал это причащением, то имелось в виду не внешнее, поверхностное сходство, а глубинная сходность с причастием духовного и душевного опыта, полученного во время трапез.

Однако действовали они не на всех одинаково. Гурджиев еще раз проверял свои теории. Дело не в пище, сгодится любая, а в едоке, в том, сколько он способен переварить. Эта вселенская трапеза могла иметь и разрушительные, и благотворные последствия в зависимости от того, следует ли она законам космоса, соответствует ли воле Творца.

Что касается денег, которыми нас частенько попрекал Гурджиев (тысячи раз проводилась аналогия о роли денег у Гурджиева и у психоаналитика, поэтому не стану повторяться), тех самых, что тратились на угощение, то они являлись как бы символом. Подчеркивали готовность Творца расточать свое Богатство равно на достойных и недостойных. В щедрости хозяина, его безумном мотовстве (в молодости он каждый вечер жег рубли, в результате чего наутро группа оказывалась без средств к существованию) проявлялось одновременно презрение и почтение к деньгам. Его неисчерпаемую щедрость визгливо славили фальшивые нотки скупости и торгашества. Получалось, что хозяин, следуя закону спроса и предложения, открыто предлагал гостям сделку: я вам угощение, вы мне свои эмоции.

Некоторые утверждали, что Гурджиев кормил нас чем-то необыкновенным. Это неверно просто восточные блюда, щедро приправленные изысканными пряностями. Настоящие русские огурцы, греческий лукум, испанские арбузы. Однако было важно, чтобы на пирушке присутствовали угощения со всего света, даже если купили их в соседней лавочке. Сходство Гурджиева одновременно с Христом и с моим дедом совсем меня не озадачивало. Я никак не мог понять другого: мне многократно внушали, что с помощью Христа мы восходим к Богу-Отцу. Допустим, я стал немного понимать Христа, но никак не возьму в толк, зачем нужен Бог-Отец с его крутым, неисповедимым нравом. На каждой мессе нам напоминают, что Христос пошел на муку. Но ведь то было единственный раз, а мука Отца вечна и постоянна. Он потчует человека, одаряя его фруктами из собственного сада. То же самое делает этот кавказский старик, украшенный усами, словно классный наставник былых времен, когда те частенько бывали священниками. Так я и представлял себе облик Бога-Отца: обязательно растительность на лице, усы или даже борода. Когда причащаешься миру, неважно, посредством чего, главное, чтобы сам ты был достоин свершающегося события, то есть сосредоточен. Перед тем как попасть в кастрюлю, зайцу предстояло помучиться. Его, бывало, подвешивали к крану, чтобы он подох. На меня в детстве это производило ужасное впечатление, а зря. Гурджиев не призывал к посту, наоборот мог бы попотчевать и собачиной, если бы не снисходил к человеческим слабостям, считал возможным требовать чего-либо непосильного. Однако мучения зайца были не напрасными, как и муки Бога-Отца, как и любые чрезмерные усилия. Несмотря на легкомысленности или хамоватость сотрапезников, Гурджиеву удавалось создать на своих пирушках обстановку духовного единения. Они становились вселенским пиром, тайной из тайн. Нет, питались мы вовсе не безвкусно, нашей едой была не только пресная маца. Нас потчевали пищей поострей. Той самой, о которой сказано: «…ядущий со Мною хлеб поднял на Меня пяту свою»[65].

Глядя на картину с изображением Тайной вечери, я всегда вспоминаю застолья у Гурджиева, хотя в тех «полотнах» не было и следа от гармонии Леонардо. Изображение чудовищно искажено, персонажи смахивают на мерзкие карикатуры. И все же каждое «полотно» хранило тайну. Хватало нескольких мазков, пусть и неуверенных, чтобы возник образ Христа и его апостолов таких, какими они виделись художнику. Участником Тайной вечери ощущает себя тот, кто ее жаждет, кто прозрел, но, увы, подлинные Вечери возможны только перед самой кончиной Учителя: им суждено увенчать его Надгробие.

На застольях у Гурджиева я мог и позубоскалить, но при этом прекрасно понимал, какой великий дар каждое проведенное с ним мгновение. Теперь я вспоминаю о нем на каждой мессе. Не он ли призвал меня к самой развязке трапезы? Не он ли научил меня не отвергать ни единого земного причастия?

 

ПРОЩАНИЕ СО СТАРИКОМ

 

СОВРЕМЕННЫЙ чудотворец умер в своей постели. По нашим временам это даже как-то странно. Не был погублен ни цикутой, ни иссопом, ни газовой камерой. Разве что цирроз печени его доконал. Короче говоря, он умер своей смертью.

Похороны, пожалуй, в слегка русском стиле. Отпевание на улице Дарю парижском островке, оставшемся от погрузившейся в пучину российской Атлантиды.

Потом Фонтенбло-Авон, цветы, венки. О «Институт гармоничного развития Человека»! О Кэтрин! К чему твои окропленные слезами письма? Где твой мастер письма, где этот Мидлтон? Лишь Гурджиева обрела ты взамен.

Опять возопили плакальщицы. А мои-то слезы, интересно, каковы на вкус? Должно быть, они крокодиловы. Если внимательно разглядеть мою слезу под микроскопом, выяснится, что это вовсе и не слеза.

Разглядываю мертвый лик человека, которого я попытался описать. Но как же плохо я знал его, как мало выспрашивал.

Я плачу.

Из глаз течет водица.

Подохнуть как собака. А сам ты, Георгий Иванович, спас свою душу? Свободен ли теперь от тенет косной материи? От постылых трапез? От обмана чувств? Сумел ли сосредоточиться, овладеть энергией? Принял ли тебя Бог?

Может, кто-то и ожидает чуда, надеется, что на сороковины произойдет некое необычайное событие в тибетском вкусе. Напрасная надежда. Воскреснуть способен только новый Христос.

А современный чудотворец всего лишь человек.

И все же он не подох как собака. Его смерть очередное упражнение, сложнейшее, вечное, для которого требуется по-особому напрячь мышцы. Его спокойствие обманчиво, в мертвом теле таится сила. Его глаза закрылись навечно. Но взгляд из-под смеженных век преследует нас неотступно. Еще один урок нам. Кто сумел выдержать его сверкающий взгляд?

Разом вдруг порвалась нить, он уже умер, а нам еще жить. Следы ведут в будущее. «Ну и вляпались вы», проворчал напоследок.

Стоя у твоего изголовья, я вспоминаю спираль, извивам которой мы обязаны были следовать. Я уже сейчас понимаю, что путь наш будет неверен. Из тебя сделают пугало, мумию, папу римского, еще, глядишь, и философа.

Не встретить мне больше исследователя, столь дерзко бросающего вызов Богу, безбожника, столь заботящегося о своей душе. Приветствую тебя в твоем вечном упокоении. В тебе сочетались невоплотившиеся Паскаль и Пруст, Декарт и Рабле, Лукреций и Гулливер, Товия и ангел, Коперник с усами, Жюль Верн Господень. Если Христос приводит к Богу-Отцу, ты вернул меня к Христу. Дело не в нарисованных значках и не в пояснениях, важнее твой пример: ты создал набросок созидательного Бдения, симфонии глубочайшей Сосредоточенности.

Кто еще дерзнул прожить, как ты? Кто способен решиться на такую жизнь?

Свершилось ты исторг из меня подлинные слезы, мсье Гурджиев.

Я не мог тебя не любить.

POST SCRIPTUM. Всякий, кто не доверится мне, усомнится в моей проницательности и понятливости, будет прав. Каков свидетель, таково и свидетельство. Но какой уж есть. Я старался добросовестно поделиться всем, что видел, чувствовал, понял. У меня своя правда, и для меня она единственная подлинно живая. А живое живет: разрушается и возрождается, вырастает из своего семечка, копит свой яд.

За или против Гурджиева? И так, и этак. Как мы бываем одновременно за и против Бога, за и против самих себя, за и против собственной жизни. Агиография свободный жанр. Если кто-то возмутится, мне все равно. Если бы все было однозначно, то не тянулся бы в течение тысячелетий бесплодный спор: у нас были бы единое миропонимание, единая мораль, единая вера. А точнее, вовсе не было бы веры. Раскройте Успенского и попытайтесь определить, «за» вы или «против». По моему разумению, равно преступно и с ходу заглатывать гурджиевскую космологию, и презрительно от нее отмахиваться. Все это несерьезно. Приближаться к Гурджиеву, будь он жив или мертв, следует одновременно и с опаской, и с почтением. Не трепещущий или не почитающий одинаково наивны. Дары у человека, подобного Гурджиеву, принимают и отвергают. Его самого принимают и от него защищаются. С ним сражаются. А сражаться с Гурджиевым (не против него) означает понять его, узнать и в конце концов полюбить.

Превращать же его, особенно теперь, после смерти, в безвкусную статую святого, в помесь пряника с просвиркой исключительно злая шутка. Особенно если этим грешат поклонники Гурджиева, из самых, разумеется, лучших побуждений. Прямое к нему неуважение.

В нашу во многом сумбурную эпоху, когда любой поступок, в общем-то, ничего не значит, надо все же позаботиться, чтобы создать верный образ Гурджиева, написать точный комментарий к его евангелию, остаться бодрствующим, даже если некоторым это придется не по нраву не врачам, конечно, а малым сим. Поэтому вот что я хотел бы добавить.

Для того чтобы извлечь урок из жизни и произведений Гурджиева, надо сперва очистить ум и сердца, избавившись от вредных привычек. То есть разорвать путы примитивной логики и морали, основанной лишь на страхе. Решившиеся на духовные поиски всегда равняются на предшественников. Великие примеры буквально завораживают их, что пагубно. Склонный к умствованию непременно станет философом, разумеется вторичным. Склонный к действию героем. К чувствительности верующим. И всегда чем-то одним, соблюдая чистоту жанра.

Не таков Гурджиев. Ни крови, ни слез. Да, по-моему, и вовсе ничего, кроме жиденьких чернил. Он сражается с открытым забралом. Не нужны ему ни поклонники, ни клевреты. Он не требует ни обожания, ни подобострастия. Вас толкают к нему ваш голод, ваша алчность, ваш ужас. Но он не дарует вам ни утешения, ни покоя, ни озарения. Гурджиев человек, и единственное, на что он способен, это показать вам, каких высот может достигнуть человек, самый обыкновенный.

Ему совсем неважно, добрый ли вы, умный, верующий. Разве что может спросить, достаточно ли у вас мужества, живете ли вы или существуете. Вас ведь ожидает не просто прогулка, а головокружительное странствие. И если вы можете обойтись без подобного путешествия откажитесь от него. Лучше уж влачить ваше жалкое существование, чем вообще погибнуть. Гурджиев выбирает нехоженые тропы, а головокружение быстро развеет вашу мнимую жизнь.

Можно будет, впрочем, спохватившись, отказаться от восхождения, заявив, что гора слишком уж высока, и если бы умелый проводник… А даже если бы он был умелым?

Можно же, понимая весь риск, проявить мужество.

Однако описывать гурджиевский эксперимент, даже не упомянув, что он опасен, хотя бы чуть-чуть не предостеречь сущая глупость, да и просто нечестно. Не стоит Гурджиева считать ангелом во плоти.

Что же касается шутливых, так сказать, зарисовок на полях моего свидетельства и пары грубых слов, которые я был вынужден привести, следуя исторической правде, так ведь, чтобы знаться с Гурджиевым, необходимо обладать хоть капелькой юмора. Без шуточек, увы, встреча с Гурджиевым не обойдется, даже посмертная.

Не исключено, что кто-то и не заметит в мешанине моих воспоминаний крупиц почтения и благодарности Гурджиеву. Но они несомненны, хотя я их и не подчеркивал. Если бы мне не удалось передать это, я счел бы себя настоящим лгуном.

Еще одно замечание.

Мне кажется, что мое свидетельство будет понятным только в контексте, дополненное и подкрепленное воспоминаниями людей, которые всерьез работали с Гурджиевым (желательно не писателей и не журналистов).

Именно тех, кто писать не умеет, писать не призван и за здорово живешь писать не сядет. Вот им бы и попробовать.

Да и умерли все писатели, участвовавшие в гурджиевских группах. В первую очередь скорблю о Люке Дитрихе и Рене Домале. Я достаточно хорошо знал Люка и не сомневаюсь, что он делал записи. Домаля я не знал вовсе, поэтому ничего не рискну утверждать. Но ведь Луи Повель любезно открыл свой сборник для самых разных свидетельств. Какой из меня «посвященный»? Мой маленький эксперимент был достаточно нелеп и смехотворен. А кто мешал более опытным ученикам Гурджиева дополнить его тем, что я упустил, уточнить то, что я исказил или неверно понял? Однако они уклонились.

Это я о живых. Но ведь умершим представить свои свидетельства еще более важно. Однако им, как оно всегда бывает, заткнули рот те, кто считает себя их законными наследниками. Они и позаботились, чтобы в сборник не попали наиболее важные отрывки из записей Дитриха и Домаля. Последовал презрительный отказ, как бы от имени умерших.

Охотно облекаюсь в это презрение с тем же животворным чувством, что испытывали апостолы. Под руководством Гурджиева я столь прилежно повторил урок Христа, что не заношусь ни перед мытарем, будь он даже журналистом, ни перед какой-нибудь дамой из непосвященных.

Никому не желаю корчиться на угольях, а потому, из гуманных соображений, посоветовал бы всякому, кто хранит в пожелтевших папках пытливую мысль умерших, как можно быстрее избавиться от этой гремучей смеси, передав ее единственному законному наследнику. Гражданское право (в том числе и в первую очередь авторское) тут ни при чем: единственный наследник все человечество, все мои ближние.

И вот этих моих ближних я умоляю не принимать всерьез такое скудное свидетельство, как мое. Умершие рано или поздно заговорят, в том числе и сам Гурджиев. Его грубоватое сочинение (оно уже издано на английском) поначалу может и разочаровать, зато потом пусть жестко, но умело заставит взглянуть на мир новыми глазами. Заставит, разумеется, только того, кто действительно готов взяться за «работу».

 

 

Часть IV

ЛИТЕРАТУРА

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Моя антология. Почему мы не можем сказать: «В пять часов маркиза выпила чашку чая». Я пишу, преодолевая собственное несуществование. Я пишу, чтобы сотворить мир. Слово, облекающееся Плотью. Пример: слово «дерево». Пример: слово «дружба». Роллан де Реневилль, Рене Домаль и дьявольская гордыня. Риск. Приключение, которое приводит к гибели. Агония Люка Дитриха.

 

КАЗАЛОСЬ бы, моя задача проста Учение привлекало многих писателей. Велик был соблазн собрать все сочинения, написанные под большим или меньшим влиянием гурджиевских идей, навеянные его «духовным опытом», затем присовокупить к ним наиболее подходящие выдержки из поэтов, которые, по словам Бодлера, жертвовали «поэтичностью» во имя поэтического эксперимента (например, Рембо, Нерваля, Бретона, Малькольма де Шазаля), и романистов, разрушавших романную форму в поисках наиболее точного воплощения внутреннего мира человека (например, Джойса, Пруста, Фолкнера, Сэмюэла Беккета). Получился бы полный свод всего живого и подлинно современного в нынешней литературе, достойного эпохи великих прозрений. Однако такой цели я себе не ставлю, и вообще сомнительно, чтобы подобный свод появился в ближайшее время. Утешением читателю может послужить то, что в отличие от большинства составителей антологий, создающих, за исключением двух-трех, пособия для конформистов, я не стремлюсь все до конца разъяснить. Может быть, тайна до поры и должна оставаться тайной. Сокровища всегда хранятся в тайниках.

Я подобрал тексты, причем только французские, основывающиеся на личных впечатлениях о Гурджиеве. Следовательно, с образцовой антологией моя подборка не имеет ничего общего.

ВОТ что нам внушал Гурджиев.

Никто из окружающих нас людей, никто из тех, кого мы знаем, ты сам, твоя любимая женщина, твой отец, друг, Франсуа Мориак и Гёте, уличный регулировщик и бакалейщик короче говоря, никто из нас не обладает единственной и постоянной личностью. Наше «я», точнее, то, что мы за него принимаем, меняется так же стремительно, как и наши чувства, мысли, настроения. Следовательно, мы в корне ошибаемся, считая себя в разные моменты одной и той же личностью. На самом деле мы постоянно меняемся. Каждая мысль, каждое настроение, каждое желание стремится выдать себя за подлинное «я», и мы не сомневаемся, что все они принадлежат единой личности. Однако в нашей повседневной жизни истинная наша личность не проявляется уже потому, что и не существует как таковая.

Все эти ложные «я», или, пользуясь весьма условными терминами психологии, «личностные проявления», не исходят от человека в целом. Их совокупность также не составляет целого человека, ведь из множества ложных утверждений не составить одного истинного. Совокупность того, чем я являюсь сейчас, каким я был вчера, каким буду завтра, и так с рождения до смерти, все же не есть мое истинное «я». Я нечто иное. Множеством «я» личность наделена не в свидетельство собственного существования, а именно затем, чтобы осознать их неистинность. Чтобы все их одно за другим уничтожить, чтобы в сражении с ними окрепла воля к подлинному бытию, чтобы, изничтожая их, понемногу высвобождать свое, укрываемое ими, истинное «я», чтобы в этой битве постепенно выявился я весь. В борьбе личности с привнесенными «я», сформировывается некая материя, иноприродная тем «я», из которых, как принято считать, личность и состоит. Истинная личность крепнет в сражении против частных «я», против, так сказать, собственных же составных частей. Она совсем иной природы, из другой материи, чем эти частные, ложные «я». И все же они реально существуют. А как же иначе? Дюран грустит, Дюран хочет, Дюран вспоминает, Дюран в хорошем настроении, Дюран дышит, и т. д. Но существуют они только затем, чтобы быть отвергнутыми. Надо принести в жертву каждое из своих «я». Вдохновленный жгучей ненавистью и отвращением к ним, собери все свои силы и разбей их наголову, перегрызи им глотку. И лишь когда они будут уничтожены в этой беспощадной битве, лишь тогда, освободив свое истинное «я», познав всего себя, можно будет сказать: «Я таков, какой есть».

Человек, как целое, не дан нам изначально. Он выявится, если мы сами себя избавим от неистинных «я». Стоит нам ступить на путь познания всего себя, мы станем лучше понимать и других, лучше даже, чем они сами. Мы научимся отличать их «я» единственное и постоянное от ложного образа. Я уже не напишу: «В пять часов маркиза выпила чашку чая». Которая маркиза? Нет одной маркизы, их целый хоровод, пляшущих, как пылинки в солнечном луче: маркиза за час до того, через час после и, наконец, ровно в пять. Нет личности постоянной и единственной. Вовсе и не существует никакой маркизы. Следовательно, если я со спокойной уверенностью заявлю: «В пять часов маркиза выпила чашку чая», тем самым я сделаю все, чтобы укрепить людей в их пагубном заблуждении. Ведь большинство уверено, будто бы в повседневной жизни проявляется истинное «я»[66].

Цель настоящей литературы выразить человеческую личность целиком. Следовательно, подлинное творчество начинается с решительного отказа признать реальность ложных «я», включая «я» самого автора, которое не более истинно.

С какого-то момента мы уже понимали, что у писателя есть всего два способа изобразить ложное существование.

Первый. Мое бытие ущербно, я робот и пишу только для того, чтобы заявить, что на данный счет не заблуждаюсь. К тому же призываю и читателя. Ничего мне не остается, как описать это ложное существование изощреннейший узор, вытканный из гнилых нитей. Таковы «Улисс», «В поисках утраченного времени», «В ожидании Годо». Я описываю ложное существование с отвращением и подобное же омерзение к нему стараюсь вызвать у читателя. «Читая стихотворение, утверждает Рене Домаль, мы созерцаем битву поэта с ложью. Он повествует о себе самом, своих муках, он дает высказаться своим страстям, желаньям, чувствам именно для того, чтобы победить их, смастерить им гробницу из умело подобранных слов». Следовательно, его главная цель «уничтожить в себе то, что неточно, приблизительно называют психическими центрами», которые в нашей повседневной жизни являются постоянным источником лжи. Я раскрепощаюсь, отворачиваю все вентили, снимаю заглушки, позволяю вольно изливаться всем своим неподлинным «я», растормаживаю подсознание, что и дает мне силы овладеть сверхсознанием. Моим пером водит великая мечта потребность в истинном бытии. Для этого я и распахнул все двери, дабы мир просквозило ветерками автоматического письма.

Нас, однако, подобный способ не устраивал. Разве что в качестве подготовки ко второму к нему мы и спешили перейти. Впрочем, граница между подлинными исследователями духовной жизни и популяризаторами пролегла уже после войны. Мы добровольно предоставили полную свободу этим бездарям, пускай себе токуют. Наставниками стали именно те, кто и сам только что дозрел до экзистенциализма, причем весьма поверхностно понятого. Они-то были уверены, что столь жалкого багажа им хватит, чтобы стать писателем.

Мы же мечтали освоить второй способ письма.

Если существует возможность достичь целостности собственной личности, то с этого следует и начать. Лишь после того получишь право ораторствовать или испещрять значками бумажные листы. Но как этого достичь или хотя бы встать на верный путь? Очень просто: преодолеть инерцию своих привычек. Каких именно? Всех влечений, из которых и состоит твоя жизнь. Ты же раб собственных воспоминаний, ощущений, желаний, мыслей, бифштекса, который поглощаешь, сигареты, которую куришь, похоти, хорошей погоды или ненастья, вон того дерева, проехавшей мимо машины, прочитанной книги. Все это необходимо отвергнуть. Но что же я получу взамен? А ты попробуй и сразу поймешь всю благотворность своего восстания против жизненных привычек. Пусть у тебя даже не хватит сил, пускай будут провалы, ты все же поймешь, что все ложные «я» сметены с пьедестала как горсть праха и он теперь свободен. На него можно воздвигнуть подлинное Я, твердое и плотное, как мрамор. Неважно, будет ли оно воздвигнуто, но сам бунт против всеобщего не-существования и себя самого, и окружающего мира вдохнет в мою речь созидательную силу, которой лишена речь обыденная невнятная и несвободная.

Разглядываю дерево. Что я из себя представляю? Не личность, а облачко пыли. Я существую лишь в созерцаемом мной. Но существует ли само дерево? И оно не существует: его дупло рот, из которого я изливаюсь, как дыхание. Оно здесь только для того, чтобы породить мое ложное существование. Рассматривать надо осторожно. Если я созерцаю дерево с осторожностью, не отождествляю себя с ним, рассматриваю его сознательно, если борюсь и с самим собой, и с этим деревом за то, чтобы видеть его таким, каково оно есть, тем самым я и себе, и ему дарую подлинное бытие. Как бы творю дерево. И если теперь я напишу слово «дерево», это уже будет не случайно брошенным словом, но актом наречения дерева, после чего оно впервые обретет бытие дерева. Изменяется мое отношение к объектам: прежде я относился к ним как к свидетелям защиты на бесконечном судебном слушании, в котором и заключалось мое «существование». Я сочинял о них байки, делал предметом литературы, теперь же я их просто называю[67]. Таков Адам, изображенный Уильямом Блейком: его большие глаза широко распахнуты, и в то же время взгляд как бы устремлен в глубь себя; его левую руку обвила змея, а указательный палец правой руки воздет вверх. На втором плане проходят вереницей все живые существа. Он нарекает их именами.

НАРЕЧЬ предстоит не только предметы, но и людей, и отношения между людьми. На вопрос Люка Дитриха: «Как ты думаешь, что нас с тобой связывает?» Рене Домаль ответил:

«Наша дружба не состояние, а постоянный процесс. Нельзя относиться к ней как к чему-то завершенному, замершему. Мы должны поминутно творить ее. Чтобы дружба была прочной, требуются встречные усилия. Творение дружбы требует от нас двойного усилия: каждый совершает работу и за себя, и за другого. Что принято называть дружбой? Когда покрывают грешки друг друга, хлопают друг друга по плечу, равнодушно попустительствуют, сваливают на другого ответственность и т. д. От всего этого нам следует отказаться.

Каждый миг нашего общения должен быть священным. Ты существуешь для меня, как и я для тебя, лишь в моменты, когда я открыт, чтобы принять тебя, когда ты теряешь для меня свою предметность. В ином состоянии мы друг другу не нужны…»[68]

То же и в любви. Вспомните, что говорил Оредж: необходимо внутренне перестроиться, изменить собственные представления о любви. Человек, которого мы любим, для нас «вещь», предмет нашей страсти. Влюбленные стремятся овладеть друг другом, как предметом. Каждый из них как бы превращается в пасть, стремящуюся пожрать другого. Но возможна иная любовь, когда на равных правах существую я и существуешь ты. О том же говорил и Ясперс: «Общение возможно только между двумя суверенными личностями… Только в противостоянии подобного рода мы раскрываемся друг другу, тем самым призывая один другого к свободному сотворчеству».

Наша цель не описывать, а творить. Но для этого необходимо сперва сотворить самого себя и только тогда приступать к описаниям. Я написал: дружба. Это и есть дружба. Я написал: дерево. Это и есть дерево. Я написал: любовь. Это и есть любовь. Следует вновь произнести имена предметов, животных, всех живых существ и взаимосвязей между ними.

Чтобы пояснить свою мысль, приведу пять формул Роллана де Реневилля с комментариями Домаля из книги «Всякий раз, когда начинает светать»:

1. Поэзия (то из написанного, что обладает священными свойствами) это средство познания мира.

2. Истинное познание возможно только на собственном опыте. Домаль добавляет: «Соответственно речь не идет о назидательной или философской поэзии, которая только рассуждает о предмете».

3. Истинное познание возможно лишь в слиянии субъекта и объекта.

К чему мы и стремились, занимаясь у Гурджиева. Однако есть опасность понять эту формулу превратно, о чем предупреждает Домаль:

«Подобный принцип хорошо известен и уже успел принести немало вреда. По недоразумению с ним связывают такие вредные понятия, как пресловутая «интуиция», «приобщение», «слияние» и т. д. Важно, с чем слиться. Если с внешним и несамостоятельным объектом, то это значит быть им порабощенным, уснуть, что, как правило, и приводит к потере собственной личности. У крысы, попавшей в ловушку, есть два пути: либо начать пожирать приманку, полагая, что это единственный способ познания, либо попытаться вырваться на свободу. Сохранение собственной личности в процессе познания путь к свободе, к познанию подлинному».

4. Истинное познание совершенно. Комментарий Домаля:

«Если наше существование относительно, то как же мы можем овладеть совершенным знанием? Тогда одно из двух. Допустим, мы признаем, что наше познание раздроблено на отдельные акты. В таком случае о совершенном знании не может быть и речи. Нам остается поддерживать связи только с теми объектами, которые Реневилль называет «мистическими», иначе мы окончательно попадем в плен к внешнему. Стремясь к мгновенному познанию всего разом, можем ли мы быть уверены, что действительно обрели полное и совершенное знание, что это не обман чувств? Чтобы убедиться в точности нашего знания, надо постоянно подвергать его экспериментальной проверке».

5. Поэтическое творчество (даже малейший его проблеск) подобно сотворению мира.

Комментарий Домаля:

«В порыве вольного вдохновения поэт, сочиняющий стихотворение (или неважно что), сознавая при этом, как он творит, зачем и для кого, поистине сотворяет мир. Но не так-то просто припомнить поэта, способного к подобному творчеству. Существенный изъян большинства поэтов, да и наша общая беда безответственность. Поэт вовсе не обязан осознавать механизм собственного творчества. Увы, так оно и происходит. Об этом же говорит Сократ, называя поэтов «безумцами», «одержимыми», «орудием богов». (Обычно подобные определения считают хвалебными. Действительно, в «Федре» их можно счесть за похвалу, но стоит заглянуть в «Иона», и станет ясно, что похвала эта не без иронии.)

Мы должны стремиться стать ответственными поэтами, пожертвовать вдохновением во имя знания. Обрести свободу, но не для того, чтобы воспевать, а для того, чтобы творить. Наше слово должно стать творящим. Наша цель добиться того, чтобы оно обращалось в плоть. Во главе с Гурджиевым мы ведем поиск знания, свободы и всеединства. Соответственно и поэзия наша должна стать сверхязыком, способным выразить и наше знание, и свободу, и всеединство, воплотить и предметы, и человеческие страсти во всем их величии выявить их горний смысл».

Г-н Андре Руссо в «Фигаро литтерер», говоря о Домале, очень точно назвал это «дьявольской гордыней». Да, такова наша гордыня.

НО, ЧТОБЫ Слово обратилось в плоть, следует, разумеется, отказаться от всего того, что так скрашивает жизнь писателя и вообще любого художника: от непосредственности, от изумительной способности самоотождествляться со зрелищами, с живыми существами, со своими изощренными фантазиями, тончайшими переливами чувств, с воспоминаниями. Художник всегда обуреваем страстями. Я же отрекаюсь от всего, что свойственно художнику, от своих природных склонностей. Я стремлюсь заглушить в себе ростки того, что мы называем «вдохновением», «внутренней музыкой», «непосредственным выражением чувств», верой в милосердие Всевышнего, легко отказываюсь от «гениальности» и т. д. Я одинок, страшно одинок наедине со своей сверхчеловеческой задачей.

Для меня произнесение слова «дерево» равнозначно акту аскезы. Все самые расхожие человеческие чувства я соотношу со своим «я» единственным и постоянным, то есть лишенным обычных людских пороков, стремящимся достигнуть состояния Я внеположного, завершенного и неколебимого. Мелкие «истины» человеческой природы, да и моей собственной, интересуют меня только в соотнесении с Истиной. Как наблюдение, так и вдохновение имеют единственную цель Познание. Следовательно, я обязан овладеть своим Я внеположным, завершенным и неколебимым. И одновременно уничтожить все прежние «я», остановить течение собственной жизни. Если ты взялся за это дело, то чем дальше, тем труднее, цель будет отдаляться, будут множиться отказы и отрицания. Предстоит усомниться в истинности собственного существования, убедиться в своей суетности, бессилии. В результате я погружусь в молчание. Мне душно, я совсем задыхаюсь, но все же проявляю упорство, потому что другого пути нет: все прочее литература[69], как было сказано по другому поводу. Все прочее безответственная болтовня, недостойная сделка с неистинным, безумное притязание, дурное применение Речи.

ЧТОБЫ следовать этим путем, надо преисполниться величайшим презрением к «человеческой природе», выдавить из себя все чувства, преодолеть приступы безнадежности и ужаса. Нетрудно догадаться, что добровольно вставший на путь от «механического существования» к «истинному бытию» рискует окончательно порвать свои связи с миром, причем ничего не получив взамен. И, наконец, обязан расстаться даже с малейшей надеждой на «милосердие», при этом он и сам утрачивает способность любить. Также легко догадаться, что для личности, испытывающей потребность выражать свои чувства, радость от свободного их выражения, подобная авантюра может завершиться гибелью. Она потому и соблазнительна, что позволяет как бы прорваться за пределы языка к великой тайне Слова. Но существует опасность погрузиться в безысходное молчание, в бесчувствие, в смерть.

Я УВЕРЕН, что именно такой смертью умерли Рене Домаль и Люк Дитрих. Подобный же исход ожидал и меня. Вспоминаю судьбу Рильке, муки Сезанна. Несмотря, может быть, на различие путей, средств, силы ума, святости, цель у них была едина.

Мы еще поговорим о Рене Домале. Что же касается Люка Дитриха, то я прекрасно понимаю, через какие духовные, душевные и физические мучения должен был пройти столь жизнерадостный и непосредственный по своей природе человек. Вам напомнят, что автор «Счастья опечаленных» и «Познания города» умер от раны в ноге, задетый американским снарядом во время высадки союзников. Но это повод, а не причина: он уже умирал. Вспоминаю его огромные, широко распахнутые глаза, полные вопросов. Говорить он уже был неспособен.

Обо всем сказанном следует помнить, читая его вроде бы с юмором написанные страницы. Учение тут предстает в фарсовом обличье, но таит и немало разгадок.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

ЛЮК ДИТРИХ: НЕВЕСТА[70]

 

ГОСПОЖА Камор кивнула мне с улыбкой и шепнула:

Идите за мной. Он сейчас придет.

Она провела меня в спальню, обитую репсом в цветочек, украшенную раковинами из Дьепа, поддельным саксонским фарфором, разрисованной фигуркой св. Терезы Младенца Иисуса и, разумеется, огромной медной кроватью. Кровать была покрыта белым вязаным покрывалом, сквозь которое просвечивала розовая перина.

Усадив меня на один из трех стульев, г-жа Камор села напротив и произнесла:

Не шевелитесь. Он идет.

Тут открылась дверь, и в комнату вошел человек. Совсем бесшумно, ибо на ногах у него были мягкие тапочки. Ничего в нем не привлекало внимания, разве что глянцевые люстриновые рукава. Он был близорук, двигался ощупью. Дотронувшись до моего лба, он сел на свободный стул рядом с г-жой Камор.

ПОТОМ обратил ко мне свои выпуклые, словно невидящие, глаза и заговорил:

Мы решили вам помочь, но наша помощь будет действенной, если только вы и впрямь желаете вернуть потерянное.

Воздев палец, он повторил:

Вы хотите этого?

Больше всего на свете, ответил я.

Если так, то дело сделано.

Увы, вставил я, все гораздо сложнее. Одного моего желания мало. Лукреция меня разлюбила. Пожалуйста, объясните, как это могло случиться? Еще вчера она меня обожала, клялась в вечной любви, и вдруг полный разрыв.

Последовал туманный ответ:

Вы ошибаетесь. Она вас любит. Но как-то раз, обернувшись к вам, она вас не обнаружила.

Наверно, я неясно выразился. Я всегда бежал по первому ее зову. Отвечал на каждое письмо. Почуяв неладное, я бросился к ней, но это уже не помогло, скорее наоборот.

Он покачал головой.

Вас со всех сторон обступили злые силы. Много врагов вокруг, но самый злобный таится в вас самом. Сейчас, когда мы рядом, он затаился. Но, когда вы останетесь один, он тотчас проявится. Постоянно помните о своем Двойнике. Этот Двойник скрывается в вашей голове, говорит вашими устами, двигает вашими руками. Он завладел орудиями, с помощью которых вы собирались возвести свою постройку, оттого она и рушится. Он захватил средства, употребив ко- торые вы смогли бы его изгнать. Пока не выдворите Двойника, удачи не будет. Следовательно, прежде всего мы помо- жем вам изгнать его.

Я встревоженно осведомился:

А сколько это продлится? Когда я смогу написать моей невесте? Когда придет ответ?

Все будет зависеть от вас. Вам потребуется собрать волю в кулак, сосредоточиться. Вы ведь готовы следовать всем нашим советам, не так ли?

Ну конечно! воскликнул я.

Хорошо. У вас есть изображение этой девушки? спросила г-жа Камор.

Я достал из кармана фото и протянул ей.

С минуту она пристально вглядывалась в фотографию, затем протянула незнакомцу. И он в свою очередь внимательно изучил ее.

Потом она вернула мне фотографию со словами:

Каждый вечер, в десять часов, вы должны на пять мипут сосредоточить свой взгляд вот на этой точке между ее глазами и думать только о невесте, ни о чем больше. И одновременно стараться пережить чувства, которые испытывает влюбленный. Тогда ваше астральное тело перелетит к ней и убедит ее вернуться.

О, конечно же, так и буду делать, воскликнул я. Ведь все равно я постоянно, день и ночь, мечтаю о ней, глядя на фотографию. Ни о чем другом и думать не могу. Только вот что меня тревожит: неужели такое простое средство способно помочь?

Незнакомец ответил:

Видимо, следует вам пояснить, что игра фантазии и духовная реальность не совсем одно и то же. Точно следуйте нашим предписаниям и все будет в порядке. Даю голову на отсечение, если у вас хватит выдержки, вы обретете то, что вам необходимо, однако главное суметь принять его. Но, как вам уже было сказано, кроме волн и внимания, необходимо еще вот что: выявлять и уничтожать направленные на вас злые силы. Вы назовете день и час вашего рождения, чтобы мы могли составить астрологическую таблицу, а на ее основе подробный астрологический календарь. Установим все ваши благоприятные и неблагоприятные дни.

В неблагоприятные вам следует остеречься. Может быть, даже стоит посидеть дома, чтобы избежать неприятностей. А в благоприятные, чтобы еще усилить воздействие добрых сил, вам следует носить в петлице алую розу.

Роза меня и убедила. Могут ли не помочь рекомендации такого знатока магических свойств вещей?

Меня попросили зайти через три дня за листком с подробными рекомендациями, предупредив, чтобы я до тех пор ничего не предпринимал.

Поскольку я обрел уверенность, что все завершится благополучно, даже ожидание было не лишено приятности. Ужас последних дней сменился надеждой.

Точно в назначенный час я был у г-жи Камор.

Со словами «это необходимо» она дала мне листок, исписанный почерком школьного учителя, с заголовками, подчеркнутыми красным и синим карандашом.

Еще она одарила меня завернутым в шелковую материю талисманом, который помогает как раз в моем случае. Его изготовил Он лично.

Талисман следовало носить на шее.

На прощанье она горячо меня заверила, что и сам Он сосредоточит свою мысль на моей возлюбленной, дабы поддержать мою ослабшую волю и направить ее на нужный объект.

Наконец-то я обладал распорядком жизни.

Я прочитал:

 

РАСПИСАНИЕ

Понедельник. Нейтральный день. В десять вечера сосредоточить мысль.

Вторник. Неблагоприятный день. Ничего не предпринимать. В десять вечера сосредоточить мысль.

Среда. Благоприятное влияние Венеры. С полдесятого утра до без четверти восемь вечера носить в петлице красную розу. Сосредоточить мысль в десять вечера.

Четверг. Сосредоточить мысль в десять вечера.

Пятница. Неблагоприятный день. Ничего не предпринимать. Сосредоточить мысль в десять вечера.

Суббота. Благоприятное влияние Юпитера. С десяти утра до семи вечера носить в петлице красную розу. Сосредоточить мысль в десять вечера.

Воскресенье. Сосредоточить мысль в шесть утра, в пять вечера и в десять вечера.

P.S. Строжайше запрещается писать и звонить невесте, а также посещать ее.

 

В ПОЛДЕСЯТОГО вечера, сверив время, я решил, что пора подготовиться к действу, которое, по мнению мага и г-жи Камор, должно меня спасти.

Я плотно задернул шторы, заткнул уши ватой, нашел с помощью карты и компаса направление на Шампьер (департамент Сомма), расположил фотографию Лукреции так, чтобы моей мысли было удобней, пронзив переносицу возлюбленной (на фотографии), достичь ее самой и подчинить моей власти.

Сажусь, подперев рукой голову, и приступаю к делу.

Первое, что отвлекло мое внимание, гранулированная поверхность фотобумаги. Она напомнила мне об оставленной на подоконнике простокваше. Я забыл прикрыть банку, наверно, она успела покрыться пылью.

Я начал снова, объясняя неудачу тем, что до десяти еще далеко. Посмотрел на часы действительно, прошло всего несколько секунд.

Опять уставился в переносицу, пытаясь вдохнуть хоть какую-нибудь жизнь в фотоснимок. Для этого быстро пробежал по контуру изображения. Оно затуманилось, а затем из марева явственно выступило лицо кассирши из Палладиума, за которой я ухаживал, когда жил у Арлетт. «Ах, я вам не верю, твердила моя кассирша, вы известный краснобай».

Поскольку она была близка к истине, я горячо запротестовал:

«Ничего подобного! Это чистой воды вранье!»

Тогда она улыбнулась, поощряя меня на дальнейшую ложь. Я завершил сцепку возмущенной репликой «О, Боже!» Затем взглянул на часы и обнаружил, что прошло целых пять минут. «Какой ужас, если именно сейчас Двойник будет заставлять меня думать о других женщинах!»

И я задумался о Двойнике (злейшем моем враге, по утверждению мага). Ведь если он «скрывается в моей голове», то как отличить, где его мысль, а где моя? Маг требует, чтобы я думал не о Двойнике, а о невесте, но Двойник ее заслоняет

Пошел вон, закричал я Двойнику, мне нужна она, а не ты.

Я схватил фотографию обеими руками и так яростно в нее воззрился, словно держал за горло самого Двойника и собирался откусить ему нос.

Тут я обнаружил, что у меня не один Двойник, а три, десять, двенадцать, двадцать четыре, тридцать шесть, триста шестьдесят пять. Здесь и марабу, покрытый вместо перьев курчавой шерстью, и вонючий козел с плакучей ивой вместо головы, и рыкающая чернильница на львиных лапах, и крокодил, пожирающий сдобные булочки, и глаз на паучьих лапках, и трепливый язык, устроившийся под хвостом у обезьяны. Эти на первом плане, а за ними невнятная мешанина толпа калек, безногих, безруких, безголовых. Гогочут, извиваются, корчатся, кувыркаются. На задницы водрузили шляпы, все украшены язвами, зато в белых перчатках.

«Проклятье, ну и вляпался же я! Всего пять минут осталось, чтобы собраться».

Быстро распахиваю форточку, надеясь, что сквозняком выдует Двойников из комнаты.

Окунаю голову в холодную воду, прополаскиваю горло, чищу зубы и, чувствуя душевный подъем, спешу к фотографии. Но впопыхах опрокидываю столик. Фото падает. Трачу четыре, а может, все десять минут, чтобы все поставить на место. А потом начинаю размышлять:

«Теперь мне уже не удастся начать в срок. Пусть я опоздаю на пятнадцать секунд, на шестнадцать, восемнадцать, но маг ведь велел начать ровно в десять. Здесь необходима точность, и упущенные секунды уже никак не наверстаешь. Этот ритуал как раз и должен был приучить меня к порядку, а с чего все началось? С оплошностей, опоздания. Но тогда не приведет ли меня ежедневное исполнение ритуала к погибели?

А может, не стоит и пытаться, не упорствую ли я в заблуждении?

Впрочем, я и не упорствую, ведь до сих пор мне так и не удалось сосредоточиться. Вот уже две с половиной минуты я думаю о чем угодно, только не о невесте. Когда я специально не стараюсь, у меня это прекрасно выходит. Почему же мне не удается овладеть своей мыслью? Очень просто: потому что, по словам мага, моя мысль принадлежит не мне, а Двойнику. Но сейчас надо забыть о Двойнике. А как? Чтобы одолеть препятствия, надо о нем не думать. Как же я справлюсь с Двойником, если забуду о нем?»

Увы, все кончено уже пять минут одиннадцатого.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

До и после «дьявольской гордыни». Люк Дитрих пока еще играет. Поль Серан пишет роман, чтобы убедить себя, что он освободился. Они оба воссоздают атмосферу.

 

В ТЕКСТАХ Люка Дитриха и Поля Серана не ощущается той «дьявольской гордыни», которая, как я уже упоминал, владела нами, когда мы занимались у Гурджиева. Однако оба они воссоздают атмосферу, породившую эту гордыню.

Люк Дитрих описывает свое первое соприкосновение с Учением так, как он его воспринял в тот момент. Тогда он еще относился к нему не слишком серьезно, не был им захвачен. Для него это еще было игрой. Но уже через несколько месяцев Дитрихом овладела та самая гордыня, и он вступил в суровую битву с тишиной и омертвением.

Что же касается Поля Серана, то роман «Ритуальное убийство» он написал после того, как порвал с Учением. Это именно «роман». Роль «романиста» ему необходима. Так удобнее отмежеваться от себя прежнего, обуянного гордыней ученика Гурджиева, и взглянуть на происходившее с точки зрения «обыденной жизни», к которой он стремился вернуться. В романной форме Полю Серану проще свести счеты с Гурджиевым, разоблачить его. Счеты действительно серьезные, и литературные приемы, видимо, нужны ему как раз для того, чтобы точнее описать внутренний смысл событий.

Остальные три текста, вошедшие в этот маленький сборник, вскрывают самую сущность гурджиевского эксперимента над словом.

Из романа Поля Серана я выбрал его драматическую завязку и наиболее важные эпизоды.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ


Дата добавления: 2018-09-23; просмотров: 133; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!