РАССКАЗ М-РА РОМА ЛАНДАУ, ИЛИ АПОЛОГИЯ СИГАРЕТЫ ДЛЯ НЕКУРЯЩЕГО 3 страница



— Перед тем как говорить о психологии, мы должны ясно понять, чем занимается эта наука и чем она не занимается. Истинный объект психологии — это люди. Но о какой психологии может идти речь, если мы имеем дело не с людьми, а с машинами? Для изучения машин нужна не психология, а механика, вот почему мы и начнем с механики. И когда-то у нас еще дойдет дело до психологии…

— Человек может перестать быть машиной. Но для этого ему нужно прежде познать себя как машину, убедиться, что он — всего-навсего машина, безответственная машина. Человек отвечает за свои поступки, а машина не отвечает. Так вот,вы пока еще безответственны.

— Худшая из иллюзий человека — это убеждение в том, что он может что-то сделать. Все люди думают, что они способны к делу, все хотят заниматься делом, и их первый вопрос ко мне, когда они решат что-то предпринять, сводится к одному: так что же нам делать? Но будем откровенны: никто из нас ничего не делает и не может ничего делать. Это первое, что мы должны понять. Все случается. Все, что происходит в жизни человека, все, что совершается при его участии, — все это просто-напросто случается. И случается точно таким же образом, как случается дождь, когда понижается давление в верхних слоях атмосферы. Как тает снег под солнечными лучами, как поднимается пыль от ветра. Человек — это машина. Все, что он делает, все его действия, слова, мысли, чувства, убеждения, мнения и привычки — все это результат внешних воздействий, посторонних вмешательств. Сам по себе человек не в силах породить ни единой мысли, произвести ни единого действия. Все, что он делает, думает, чувствует, — все это с ним случается…

— Чтобы делать, надо быть… И понять, что это такое — быть…

— А затем, — добавлял чаще всего Гурджиев, — нужно научиться говорить правду. Вам это тоже кажется странным? Вы даже не отдаете себе отчета, что нужно именно научиться говорить правду. Вам кажется, достаточно одного вашего желания, чтобы быть правдивым или лжецом. А я вам говорю: люди довольно редко допускают намеренную ложь. В большинстве случаев они думают, что говорят правду. И тем не менее лгут беспрестанно, лгут, когда хотят сказать правду, и лгут, когда хотят солгать. Лгут не переставая, лгут как другим, так и самим себе. Потому-то никто не понимает ни других, ни самого себя. Нет ничего труднее, чем говорить правду. Нужно долго и упорно трудиться, чтобы отучить себя от лжи. И одного желания здесь мало. Чтобы говорить правду нужно знать, что такое правда и что такое ложь, — и прежде всего различать их в самом себе…

Но по мере того, как этот странный человек продолжал свои рассуждения, становилось ясно, что в его словах, помимо прямого смысла, таился другой, полностью противоположный первому. Не один только Успенский понимал, что самое широкое и самое глубокое их значение должно еще будет держаться в тайне. До той самой поры, пока этот человек с пронизывающим взглядом и иронической усмешкой не соизволит указать своим ученикам путь, ступив на который они смогут приблизиться к истине.

Мало-помалу вокруг Гурджиева сплотилась внушительная группа последователей. Успенскому, как и некоторым другим русским интеллектуалам, вошедшим в нее, в скором времени предстояло пережить поворотный этап в своих духовных исканиях. А вслед за ними сотни писателей, психологов, журналистов, философов, ученых, актеров, музыкантов и живописцев, французов, англичан, американцев, австрийцев, тысячи представителей той среды, которую принято называть духовной элитой, испытали влияние этого странного пассажира, который в ноябрьский полдень 1916 года, сидя в поезде, отправлявшемся с Николаевского вокзала в Санкт-Петербурге и битком набитом спекулянтами, между двумя глотками чая спокойно заявил соседу по купе: «Я торгую солнечной энергией».

ТОГДА этот пассажир ехал па Кавказ, в свой родной город — Александрополь[23]. Едва начав работу по привлечению первых учеников, он вынужден был оставить ее, поскольку все разгоравшееся пламя войны и социальные потрясения грозили оборвать связь Гурджиева с Европой. Если эти ученики и впрямь пожелают «работать» с ним, если они и в самом деле призваны к «самоусовершенствованию», они, несмотря ни на что, отыщут возможность присоединиться к учителю.

Александрополь в ту пору трудно было назвать настоящим городом: то было скопление деревушек, где жили люди самых разных национальностей. Вот армянский квартал — его дома с плоскими, поросшими травой крышами чем-то напоминают жилища египетских феллахов. За холмом, где раскинулось кладбище с разноцветными церковными куполами в форме луковиц, виднеются заснеженные вершины Арарата, к которому некогда причалил Ноев ковчег. Центр города был русским, но располагавшийся там рынок оставался типично восточным: жалкие лавочки, медники, восседающие на коврах, гадатели, сказители, жонглеры. Дом родителей Гурджиева стоял в греческом квартале, в низине, а за ним тянулось дикое тюркское предместье. Целое скопище разных миров, где обитали мечтатели, игроки, спекулянты, купцы и воины, а над всеми этими навесами и кровлями — гора, где жизнь когда-то началась вновь для праведников, избегших потопа.

Гурджиеву было тогда сорок восемь лет. Его родители, греки, происходили из Малой Азии. Отец был продолжателем древнейших культурных традиций, в его памяти хранились бесчисленные сказки и легенды, он знал наизусть тысячи стихотворных строк на самых разных языках. Когда троим самым ревностным ученикам Гурджиева, включая Успенского, удалось добраться до Александрополя, их учитель предстал перед ними в неожиданном обличье примерного сына, послушного и внимательного. «Его отношение к отцу, — пишет Успенский, — было проникнуто необычайным почтением. Отец выглядел мужиковатым стариком среднего роста, с неизменной трубкой в зубах и в папахе на голове. Трудно было поверить, что ему уже за восемьдесят. По-русски он почти не говорил, зато с сыном беседовал целыми часами, и было приятно посмотреть, как внимательно тот слушал его, временами посмеиваясь, но никогда не теряя нити беседы, а еще и подкрепляя ее вопросами и комментариями. Старику явно доставляло большое удовольствие потолковать с сыном. Гурджиев посвящал ему все свободное время и не выказывал ни малейших признаков нетерпения, скорее наоборот: все время старался подчеркнуть, как интересны ему родительские рассказы…»

«Детские годы Гурджиева, — сообщал впоследствии Успенский, — протекали в такой же атмосфере, насыщенной отголосками сказок, легенд и старинных поверий. Чудесное было для него реальным фактом. Услышанные им предсказания, к которым все окружающие относились с полным доверием, неизменно сбывались, открывая ему глаза на подспудную суть вещей. Все эти влияния с самых ранних лет пробуждали в нем тягу к чудесному, непостижимому, магическому».

Он окончил медицинское училище, а затем поступил в семинарию, готовясь стать священником. Вполне возможно, что в течение одного или двух лет, перед тем как отправиться в странствия, он и впрямь исполнял священнические обязанности. Во время этих странствий, предпринятых из соображений мистического порядка, «он, без сомнения, столкнулся со множеством явлений, свидетельствующих о наличии необычных способов познания и неизведанных возможностях человека, лично познакомился с людьми, обладавшими даром ясновидения и прочими загадочными способностями». Иногда он проговаривался, что за эти двадцать или двадцать пять лет скитаний ему и впрямь встретилось несколько замечательных людей — он особенно подчеркивал это слово: «замечательных». А при случае пояснял, что входил в группу людей — священников, ученых, врачей, эрудитов, — решивших отправиться на поиски священного Знания, хранимого в почти недоступных монастырях тайными духовными школами. Знание это сквозит в песнопениях и танцах, оно запечатлено на монументах, неведомых современному миру, и овладеть им невозможно без долгих посвятительных обрядов. Когда у него спрашивали о судьбе его спутников, он говорил, что они рассеялись по всему Востоку, а ему самому было поручено окончить жизнь на Западе, поучая людей тому, что они способны воспринять[24].» После долгих испытаний, — продолжает Успенский, передавая слова самого Гурджиева, — ему удалось наконец добраться до истоков этого Знания в обществе нескольких друзей, пустившимся, как и он сам, на поиски чудесного. О самих духовных школах и о местах, где они располагаются, он говорил мало и как-то уклончиво. Упоминал тибетские монастыри, Читрал, Афонскую гору, Персию, Бухару и Восточный Туркестан, не забывая упомянуть о многочисленных дервишеских орденах, но никогда не вносил в это никаких уточнений».

Таким образом, появившись в России в 1914 году, в возрасте сорока шести лет, он являлся обладателем знаний и способностей, неведомых нашей цивилизации. Был ли он облечен какой-то конкретной миссией по отношению к Западу — миссией, возложенной на него некими высшими духовными силами? Это остается загадкой, но неоспорим его поразительный дар излагать основные положения традиционных учений на языке, доступном для современных интеллектуалов. В Москве и Петербурге он начал проводить небезуспешные опыты с группой из нескольких довольно неординарных людей, преподавая им некую философскую систему, подкрепляемую специальными телесными и духовными упражнениями, — систему, в которой с необычайным мастерством и ошеломляющей точностью были слиты воедино элементы древнейшего человеческого знания и методы современной западной науки. Что бы он ни говорил по любому поводу и при любых обстоятельствах — все это обретало оттенок исключительной значимости. Высказывания Гурджиева затрагивали не только рассудок, но, как он любил выражаться, и «всю массу» человека. Что же касается самого Гурджиева, то с первых же минут знакомства любому становилось ясно, захочет ли он явить перед ним свое истинное лицо — ведь Гурджиев по собственному желанию мог «прятать» свой взгляд, лицо, тело и жесты, ибо он был обладателем особого рода способностей, носителем энергии, превосходящей всякое человеческое разумение, и являл собой пример почти абсолютной внутренней цельности и свободы.

Возвращаясь к его путешествиям, я могу сказать, что в настоящее время мы располагаем относительно них кое-какими подробностями, о которых то ли не знал, то ли не хотел упоминать Успенский. Я мог бы поделиться этими сведениями, если бы не поклялся держать их в тайне. Могу сказать только вот что: если, пользуясь заслуживающими доверия документами, проследить пути Гурджиева в 1890 — 1914 годах, то окажется, что маршруты его странствий пролегают по тем районам, где, согласно мнению знатоков древней Традиции, существует достаточно шансов встретить школы древней мудрости и быть принятым в них, если ты обладаешь соответствующими данными или тебе просто-напросто повезет. Во всяком случае, я могу полностью подтвердить приводимое ниже свидетельство г-на Р. Ландау. Согласно ему, Гурджиев в течение доброго десятка лет являлся главным русским агентом на Тибете. Этот факт, кстати говоря, был небезызвестен Киплингу. Тибетские власти доверяли Гурджиеву кое-какие посты в области финансов и вооружения. Но эти политические должности предлагались ему лишь в силу того, что он пользовался известным духовным авторитетом, — иначе и быть не могло в той стране, где одними словами не обойдешься, особенно если слова эти обращены к высшему духовенству. Он был наставником Далай-ламы, вместе с которым бежал из Тибета во время вторжения англичан. Этим фактом объясняются трудности, которые ему пришлось позже испытать в Англии, несмотря на протесты его друзей, обращенные к Ллойд Джорджу. И, напротив, кое-какие услуги, оказанные Гурджиевым во время первой мировой войны французским тайным службам в Индии и Малой Азии, способствовали доброжелательному отношению к нему со стороны Пуанкаре, который лично распорядился о его устройстве во Франции. Более чем вероятно, что Гурджиев не придавал особого значения всем этим политическим играм, относясь к ним не без некоторой скрытой усмешки, а в сущности — точно так же, как к своей торговле коврами в Петербурге или более поздним «делишкам» в парижском «Кафе де ла Пэ». У него были свои дела.

Так, в конце 1916 года он навестил своего отца, престарелого сказителя, чей дом в Александрополе стоял у подножия горы Арарат. В июне следующего года он снимает дачу в Ессентуках, куда, несмотря на трудности гражданской войны, прибывают его ученики. Именно там, на этой даче, а чуть позже — в старом, увитом розами доме на берегу Черного моря он изложил основы своего учения той горстке мужчин и женщин, которых вскоре рассеяла революция. Мы никогда не узнаем об этом периоде его жизни больше того, что сообщил Успенский, но позволительно думать, что Гурджиев и впрямь спешил исповедаться этим людям перед тем, как в несколько ином обличье проникнуть в «растленную» Европу. Когда большевистский смерч достиг юга России, Гурджиев порывает со своей группой и исчезает.

Исчезает, чтобы всплыть в Тифлисе. Сняв небольшое помещение, он открывает в нем «Институт гармоничного развития Человека», о чем оповещают многочисленные афиши и проспекты. Здесь ему предстоит, не заботясь о внешней карикатурности первых опытов, разработать технику подрывного образования, чтобы вслед за тем применить ее в Европе, никак не желающей порвать с веком Просвещения. Попытав счастья в Константинополе, Берлине и Лондоне, он наконец находит себе пристанище во Франции, в Авонском замке, неподалеку от Фонтенбло. Именно там в 1922 году «Институт гармоничного развития Человека» обретает свою законченную форму.

Начиная с этого момента свидетельства Успенского иссякают, а мы в своей книге намереваемся рассказать как раз о деятельности Гурджиева в период 1922 — 1949 годов. Волей-неволей нам придется использовать сообщения многочисленных интеллектуалов и художников, которых глубоко взволновала эта деятельность.

В 1924 году, когда любопытной публике не терпелось узнать, что же происходит в Авонском замке, где только что скопчалась Кэтрин Мэнсфилд, Гурджиев срочно отбывает в Америку, чтобы открыть там филиал своего «Института». Кроме того, он дает в Нью-Йорке публичные сеансы своих «движений», то есть упражнений, весьма близких тем, которыми занимаются дервиши и которые составляют значительную часть его учения.

По возвращении он попадает в чудовищную автомобильную катастрофу, находясь за рулем одной из своих роскошных машин, к которым питал такое пристрастие. Врачи утверждают, что дни его сочтены. Переломы черепных костей поразительно быстро срастаются, однако Гурджиев решает оставить свою деятельность по управлению «Институтом» и закрывает его. Вплоть до 1930 года он живет неподалеку от площади Звезды в Париже, где исписывает каждый день страницу за страницей и принимает гостей. По утрам в «Кафе де ла Пэ» появляется седоусый пожилой господин в каракулевой папахе и пьет там кофе, заедая сырками, извлеченными из собственного кармана. Гарсоны, которых он наделяет царскими чаевыми, посматривают на него с явным восхищением.

Начиная с 1930 года Гурджиев излагает свое учение многочисленным мелким группам во Франции и Соединенных Штатах. Формы и сути его учения мы подробно коснемся чуть дальше. А пока вспомним об этих собраниях, происходивших то у самого Гурджиева, то у кого-нибудь из его помощников, вспомним о поразительных обедах, которые он давал своим гостям, о показах «движений», о чтении его рукописей.

«Как в нескольких словах описать этого странного человека? — спрашивал себя Горэм Мансон, профессор нью-йоркской «Новой школы социальных исследований» в статье, опубликованной в 1950 году американским журналом «Туморроу». — Калиостро XX века? Но свидетельства о Калиостро противоречивы, а истории, которые вы прочтете здесь о Гурджиеве, и вовсе не укладываются ни в какие рамки. Лично я могу ручаться за его фантастическую работоспособность. Он спал всего три-четыре часа в сутки, и тем не менее его заряда энергии хватало на множество разнообразных дневных занятий. Те, кто пытался угнаться за ним, зачастую буквально валились с ног, тогда как он, проработав двадцать часов, не выказывал ни малейших признаков усталости и после короткого сна вставал свежим и бодрым. Прошлой зимой, остановившись в отеле «Веллингтон», он поднимался к себе в номер в три-четыре часа ночи, а часов в семь коридорные уже видели, как он снова спешил к лифту. В ту пору ему было семьдесят три года. Покинув гостиницу, он направлялся в свою «контору», ресторан на Пятой авеню, где целое утро принимал посетителей.

Иногда я спрашиваю себя, как обошлась бы наша цивилизация узких специалистов с некоторыми людьми эпохи Возрождения, если бы они попали в наше время, — с такими людьми, как Роджер Бэкон, предшественник Фрэнсиса Бэкона, или Парацельс. Думаю, что они показались бы нам совершенно непонятными, что их универсальность сбила бы нас с толку. До сих пор биографы и историки не могут разобраться в их ошеломляющей самобытности. Мне кажется, что Гурджиев был загадкой. Для меня он не столько крупный религиозный деятель, сколько своего рода загадочная фигура эпохи Возрождения. Никогда не настаивая на том, что его идеи принадлежат ему самому, он утверждал, что они — порождение некой древней науки, дошедшей до нас благодаря усилиям эзотерических школ. Его юмор был поистине раблезианским; роли, которые он играл, были словно бы созданы каким-то великим драматургом; впечатление, производимое им на окружающих, было неизгладимым. Чувствительные натуры рассчитывали увидеть в его лице бледное подобие сфабрикованного литературного Христа, а увидев, шарахались прочь, повторяя, что он — всего-навсего разносчик черной магии.

Альфред Оредж, один из ближайших сподвижников Гурджиева, называл его «современным пифагорейцем». Это определение как нельзя лучше подчеркивает всю чуждость Гурджиева нашей цивилизации, которую невозможно сравнивать с великой эпохой расцвета античной культуры в VI — IV веках до нашей эры.

Но как объяснить интерес представителей западной культуры к восточным идеям Гурджиева и его учеников? Есть довольно простое объяснение, подходящее для всех тех, кто ищет облегчения своих личных невзгод в психоанализе, псевдорелигиозных культах, стадном духе, характерном для коммунизма или фашизма. Такого рода «терапевтический» интерес и впрямь привлекал немало людей на гурджиевские собрания. Но давайте зададимся вопросом: какой интерес могли представлять эти восточные идеи для таких скептиков, как Олдос Хаксли? Ответ состоит в том, что современная западная культура переживает тяжелый кризис. Наша эпоха была отмечена двумя мировыми войнами и экономической разрухой. Каждый мыслящий человек не мог не быть озабочен крушением своих надежд на пресловутый «прогресс». Первая мировая война отнюдь не способствовала созданию мира, «созревшего для демократии». Процветание 20-х годов сменилось экономической депрессией. Вторая мировая война переросла в «холодную войну». Все благие помыслы социалистов потонули в кошмаре тоталитаризма. Идею прогресса сменило трагическое ощущение того, что западный человек достиг своей мертвой точки. Усилия, направленные в сторону добра, не принесли ничего, кроме зловещих плодов. А Гурджиев и его ученики, не только не рассеяв всеобщего отчаяния, но и загасив последние искры веры, которые еще тлели в сердцевине нашей культуры, вселили в людей Запада новую надежду. Олдос Хаксли, этот современнейший из наших современников, побывав несколько раз на лекциях Гурджиева, в конце концов стал приверженцем Джералда Херда, несколько неуклюже черпавшим вдохновение из той восточной философии. Хаксли — типичный пример того, как современный дух стремится в самый разгар кризиса обратиться к идеям и учениям, совершенно чуждым западной культуре. Гурджиев и его ученики обрисовали картину кризиса в таких же мрачных тонах, как это могла сделать любая из пессимистических философских школ Запада, но в то же время картина эта была не менее светоносна, чем убеждения первых христиан. Именно в этом контрастном равновесии между светом и тьмой и следует искать причины привлекательности гурджиевских идей для современного человека».


Дата добавления: 2018-09-23; просмотров: 142; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!