РАССКАЗ М-РА РОМА ЛАНДАУ, ИЛИ АПОЛОГИЯ СИГАРЕТЫ ДЛЯ НЕКУРЯЩЕГО 9 страница



Все остальное время я знал, что не существую, а сила страсти и способы самонаблюдения, которым меня обучили (и использованием которых я злоупотреблял, будто подталкиваемый темными силами), приводили к тому, что большую часть своей жизни я наблюдал за тем, как я не живу. Это наводило на меня страшную тоску. Мне казалось, я понял, что значит жить бок о бок со смертью, и иногда ночью я просыпался, думая, что испускаю последний вздох. Я наблюдал за тем, как мною овладевают определенные идеи, настроения, люди, вещи, занятия. Все это, вроде бы меня не касающееся, тем не менее волновало и удручало. Я презирал и себя, и окружающих людей за то, что они, как и я сам, пребывают в состоянии небытия. Ни их доброта, ни их ум, ни их страдания, амбиции, желания, ни их злость или глупость не казались мне реальными. Они, как и я, пребывали в этом состоянии не-бытия, которое, впрочем, осознавал только я один. От этого во мне зарождалось чувство превосходства, которое остальные неосознанно ощущали и за которое иногда меня любили, а чаще ненавидели. Но впечатление превосходства на самом деле было вызвано чувством глубокой тоски. Во мне оставалось так мало жизненных сил, что все мое внимание и вся моя энергия были сконцентрированы на трудной задаче поддержания, несмотря ни на что, жизни в моем теле, и у меня не хватало душевных сил на то, чтобы пытаться наладить отношения с окружающими. А поскольку я не придавал своей жизни никакого значения, кроме возможности заглянуть в бездну не-бытия, мне случалось пускаться в различные авантюры, писать и высказываться крайне предосудительно с точки зрения окружающих, что не способствовало улучшению наших взаимоотношений. Постепенно росло количество потерянных друзей, несостоявшихся любовных связей, преданных приятелей. Я прослыл бессовестным авантюристом, чудовищем надменности и эгоизма.

Я был одинок, и одиночество казалось мне мукой, источником тоски. И в этой тоске по бытию все мои комплексы удесятерились, все мой мрачные сны становились еще мрачнее. Когда я писал первые главы своей книги «Божьими тропами», внутренняя зажатость достигла своей высшей точки. В конце концов меня увезли в больницу, изможденного как изгнанника (а я и в самом деле познал изгнание), и к тому же ослепшего на один глаз. Произошел разрыв центральной вены сетчатки моего левого глаза. Проведенные в больнице анализы показали, что у меня не было и следов анемии. Я умирал «в хорошем состоянии». И, тем не менее, умирал.

Страшась смерти, я пытался уцепиться одновременно и за наслаждение, и за страдание. Чувствуя потребность в наслаждении, я убивал любовь. Вооруженный Учением, старался не стать жертвой желания. Я говорил себе: чтобы любить, нужно быть, а я этого еще не достиг, и трезвость ума требовала не отдаваться до конца ли сексу, ни сердечным привязанностям. В ожидании той поры, когда любовь станет для меня возможной, я считал целомудрие худшим пороком, чем распутство. Я предавался распутству, чтобы хоть как-то ощутить связь с жизнью, и тем самым потакал так называемой житейской морали. В то же время я чувствовал, что рискую погубить и свое будущее, и свою любовь. Я шел к жизни двумя путями путем наслаждения и путем страдания. Употребляя Учение во зло, я все же глубоко верил в него; страх смерти хоть и притушил эту веру, но не погасил совсем.

Разумеется, я жил впустую. Я все еще ждал, что мне откроется «истинное знание», хотя пути к нему чуть не довели меня до могилы, и в то же время впитывал обычные знания хотя они казались мне смехотворными. Я использовал то, что «знал», чтобы наслаждаться в мире, который меня не интересовал, чтобы привязать себя к нему и одновременно порвать с ним связь.

В последующие годы (это были годы нелегкого выздоровления) я по-прежнему искал помощи от людей, связанных с Учением, но не нашел ее, а сам «учитель» тем временем ушел в небытие.

Позже я понял, что безумная любовь, то есть полная и взаимная самоотдача, тоже способна привести к тому состоянию со-знания и со-рождепия, которое я искал у Гурджиева. Крайности обретение себя и полная самоутрата одинаково благодатны. Но мне предстояло также узнать, что безумная любовь имеет свои спады, свои пустоты и свой риск, так оно и было в пору моего увлечения Гурджиевым. И еще я понял, что дорог, ведущих к одной цели, которой все мы мечтаем достичь, существует множество. Единственное, что может нам помочь в поисках своего единственного пути, это надежда и великая благодарность миру со всеми его бесчисленными путями, в конце которых нас ожидает настоящая жизнь.

Такое заключение мне хотелось бы сделать в конце всего этого труда, хотя я вовсе не уверен, что так или иначе смогу его закончить.

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

ЗАМЕТКИ О НЕИЗВЕСТНОЙ КНИГЕ

Грядущий вестник Добра. Г-н Гурджиев заметает следы. Тысячи страниц музыки. Объективное и субъективное искусство. Музыка, которая убивает, крушит стены, завораживает змей и людей. Неимоверный труд. Тот, кто знает и говорит. Сеансы чтения вслух. Мнение некоторых о великой, но пока еще неизвестной книге Гурджиева.

 

РОМ Ландау рассказал нам, что ему удалось полистать маленькую книжку Гурджиева под названием «Грядущий вестник Добра». Эта работа была опубликована на средства автора и некоторых его учеников в 1933 году. Гурджиев постоянно стремился замести свои следы. Он скупил и сжег, в частности, все программы, выпущенные в связи с сеансами музыки и танца, которые давались в театре Эберто. Эти программы начинались с подробного и очень нетвердого описания «Института гармоничного развития Человека»[27]. Вполне возможно, что единственный тираж книги «Грядущий вестник Добра» («неумелая книжонка», если верить Рому Ландау), был уничтожен сразу же после выхода. Мне не удалось, несмотря на многочисленные поиски, найти хотя бы один экземпляр этой книги.

Обосновавшись в Париже в 1934 году, Гурджиев начал писать. Он заполнил тысячи страниц музыкальными записями, поскольку считал музыку, а точнее, определенную восточную музыку с эзотерической шифровкой, одной из наиболее эффективных дисциплин, помогающих как внутренней жизни человека, так и познанию космогонических законов.

«Объективная музыка[28], говорил он, может дать точные результаты не только на психологическом, но и на физическом уровне. Существует музыка, способная убивать людей на месте. История разрушения стен Иерихона с помощью музыки это легенда об объективной музыке. Никогда обычная музыка, какой бы она ни была, не могла бы разрушить толстые стены, но объективная музыка и в самом деле способна на это. И она может не только разрушать, но и созидать. Легенда об Орфее соткана из подобных воспоминаний об объективной музыке, ибо Орфей использовал ее как средство обучения. Музыка восточного заклинателя змей близка к объективной музыке, но в очень примитивном ее варианте. Часто речь идет только об одной ноте, едва модулируемой и тянущейся бесконечно: в этой простой ноте развиваются, однако, «внутренние октавы», а в них мелодии, которые неуловимы для слуха, но могут быть восприняты эмоциональным центром. И змея слышит эту музыку или, точнее, чувствует ее и подчиняется ей. Музыка подобного рода, только несколько более сложная, может заставить слушаться и людей. Таким образом, искусство это не только язык, но и нечто неизмеримо большее… Наше механическое общество может иметь лишь субъективное искусство. Объективное искусство требует по крайней мере проблесков объективного сознания. В нем необходимы огромная внутренняя цельность и твердый самоконтроль»[29].

Бесчисленные страницы с записью подобной музыки никогда, разумеется, не будут опубликованы. Они остаются исключительным достоянием эзотерических «групп».

Гурджиев-художник был одновременно музыкантом и хореографом. Кроме того, он интересовался ковроткачеством в той мере, в какой это традиционное искусство (следы его сохранились в Персии) является отражением священных ритмов и мелодий. Писательство само по себе никогда его не привлекало. Тем не менее с тех пор, как ему пришлось отказаться от активного участия в работе «Института гармоничного развития Человека», он усердно писал на греческом, армянском, русском, плохом английском и ломаном французском, писал огромную фантастическую эпопею, в которой пытался изложить весь свой громадный мистический опыт и знания, полученные во время пребывания в монастырях Тибета и Малой Азии. «Знающий не говорит, говорящий не знает», сказал некогда Лао-цзы. Тем не менее Гурджиев, который слыл знающим, решается заговорить. Все заставляет думать, что он говорил лишь для того, чтобы затруднить доступ к этому знанию, усилить его тайну.

Листки этой книги, причудливой и во всех отношениях великой, были перепечатаны на машинке молчаливыми ученицами Гурджиева и покоились в шкафу квартиры на улице Колонель-Ренар. Одна американка не пожалела тысячи долларов, чтобы получить возможность прочесть двадцать страниц этого труда. Она была не единственной просительницей. К концу жизни, то ли от усталости, то ли от отвращения к окружающим, Гурджиев перестал преподавать. Он собирал у себя только самых преданных учеников, собирал на обед или чтобы прочесть им вслух фрагменты своей рукописи. Сидя на диванчике, он покуривал и выпивал, начиная хохотать в том месте, где аудитория не усматривала ничего смешного, и тогда какой-нибудь из его учеников пытался, запинаясь, вслух расшифровать текст, насыщенный непереводимой на французский игрой слов, грубыми шутками, учеными размышлениями, мудростью, чудачествами и гениальными озарениями. Ученик кое-как бормотал этот текст перед группой в двадцать-тридцать человек, сидящих в позе лотоса. Совершенно особая сила и характер внимания этой публики, эмоциональность лектора, выбираемого лично Гурджиевым, присутствие последнего, сама обстановка в комнате все это придавало фразам богатство, глубину, отзвук того, чего, может быть, в них и не было заключено. Разве что написаны они были как раз для того, чтобы во время подобных сеансов от них исходило множество волнующих обертонов[30].

Однако после смерти Гурджиева часть этой книги была пересказана на английском и вышла под заглавием «Всё и вся». Книга распространялась среди англоязычных «учеников» в 1950 году. Эта сильная книга, безобразно переведенная да английский, попала в руки нескольким людям, которые, не будучи учениками Гурджиева, с усердием принялись за трудное чтение. Мне кажется полезным привести здесь их заметки. За исключением м-ра Кеннета Уокера, авторы этих заметок не следовали учению Гурджиева и не находились в длительном контакте с ним. Но я полагаю, что их суждения будут небезынтересны для читателя.

Книга «Всё и вся», которую не так уж легко найти в Лондоне и Нью-Йорке, пока еще ждет читабельного перевода на французский. Если, как полагает м-р Горэм Мансон, «можно предсказать, что эта книга выдержит проверку временем, привлечет внимание все большего числа публики и вызовет многочисленные толкования», нам кажется полезным, чтобы читатели нашей книги ознакомились с первыми высказываниями, произнесенными по поводу книги «Всё и вся».

Таким образом, здесь мы найдем:

1) Отрывок из рассказа м-ра Кеннета Уокера, озаглавленный «Venture with Ideas» и опубликованный в Нью-Йорке издательством Пеллегрини и Кадахи.

2) Исследование, которое Дени Сора любезно согласился написать для нас.

3) Статью, написанную м-ром Горэмом Мансоном в октябре 1950 года для американского журнала «Туморроу».

4) Эссе м-ра М.Л. Треверса, появившееся в «Уорлд ревю» в Лондоне в июле 1950 года. Текст этот, на наш взгляд замеча тельный, сравнивает сочинения Гурджиева с заброшенным ныне садом «Волшебных сказок». Я осмелюсь пригласить вас взло мать ржавую калитку этого сада, если в вас еще осталось, не смотря на вашу взрослость, что-то от великой неповторимости детства.

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

РАССКАЗ М-РА КЕННЕТА УОКЕРА

Человек, который владеет собой. Гурджиев и музыка. Гурджиев и дети. Рассказы о Вельзевуле. Обязанности стариков. Что нужно, чтобы спасти жителей Земли. Мораль хамелеона. Что говорил Гамлет о своем отце.

 

ВСЕ, что я могу сделать, это передать впечатление, произведенное на меня Гурджиевым. Для меня он был воплощением завершенной «работы». Он достиг сознания самодисциплины и целостности большей, чем другие люди. Конечно, чужое сознание не может быть до конца объективно оценено, но чем оно выше, тем могущественнее его власть над различными проявлениями своей личности. Все, что делал Гурджиев, казалось, имело истоки в нем самом. Когда он гневался как это с ним иногда случалось, его гнев выглядел намеренным и прекращался всякий раз, когда достигал своей цели. Тогда его черные глаза начинали лукаво поблескивать, строгое оливковое лицо расслаблялось, и разговор возобновлялся с того места, где перед тем неожиданно прервался. Ни его замыслы, ни его поступки никогда не были неосознанными. Они всегда преследовали какую-то цель и осуществлялись с максимальной экономией усилий, как у кошки. Его невероятная работоспособность объяснялась этим умением никогда не растрачивать энергию попусту. Было абсолютно ясно, что он превосходно владеет своим телом.

Иногда мы приходили послушать музыку. Тогда Гурджиев приносил свой инструмент довольно необычный вид аккордеона. Покачивая его у себя на коленях, он извлекал из него какой-то судорожный стон, отстукивая одновременно левой рукой такт снизу вверх. Его правая рука лежала на клавишах, и он то импровизировал, то играл вспоминавшиеся ему мелодии, но для меня это всегда было что-то незнакомое. Эти минорные мелодии напоминали мне то песни мусульманских портовых рабочих в Суэце, то мрачную музыку моря, проникающего в узкую пасть грота. Гурджиев очень мало рассказывал нам о мелодиях, собранных им во время путешествий, но было ясно, что их источники различны. Некоторые мелодии явно исполнялись людьми, связанными с определенным физическим трудом (например, песни, напеваемые крестьянами, занятыми своим делом), или традиционные песни старых торговцев коврами в Центральной Азии, когда они, сидя на корточках в огромном сарае, расчесывали, пряли, красили и ткали шерсть. Гурджиев рассказывал о том, как в зимние вечера в этой работе могла участвовать вся деревня, у каждого было свое занятие и соответственно свое музыкальное сопровождение.

Другим источником его вдохновения была священная музыка, услышанная им в различных монастырях православных греческих, ессейских или суфистских. Я плохо разбираюсь в музыке и потому могу сказать лишь две вещи: во-первых, музыка эта была очень древняя, во-вторых, она оказывала очень сильное воздействие на слушающих.

Чем больше я узнавал Гурджиева, тем больше убеждался в том, что человек он исключительный. Он обладал качествами, которых я никогда не встречал ни у кого другого: глубочайшие познания, необыкновенная жизненная сила, полное отсутствие страха. Будучи уже старым, он по-прежнему был способен работать за четверых. Мало кто знал, как он был занят в интервале между нашими встречами. Он должен был не только направлять работу своих французских учеников, но также кормить у себя большое число русских беженцев. Очень многие приходили к нему за помощью или советом, т. к. Гурджиева хорошо знали завсегдатаи окрестных кафе.

Одной из самых ярких особенностей наших последних собраний было множество детей, толпившихся у стола, особенно после возвращения Гурджиева из Америки. Те из учеников, у кого были дети, словно почувствовали, что пришел момент их к нему привести. Разумеется, считали они, дети мало что поймут, но в дальнейшем будут вспоминать, что встретили в Париже удивительного человека, некоего мсье Гурджиева. Он же встречал их очень тепло и с большим вниманием, всегда старался как-то развлечь. С простотой великого человека он радовался, видя их у себя за столом, одаривал гостинцами и даже вводил в замешательство родителей, пичкая их отпрысков огромным количеством сластей. Некоторые дети робели, но большинство чувствовало себя хорошо, они смеялись его шуткам и живо отвечали на вопросы. На детей Гурджиев возлагал особые надежды: они были представителями, еще не испорченного поколения; правильное воспитание и образование еще могли, с его точки зрения, их спасти. Я люблю вспоминать эти детские сборища, ибо в них Гурджиев предстает в «свой роли роли доброго дедушки, веселящего и раздающего гостинцы.

Ключом к пониманию всего того, что было плохо понято в самом Гурджиеве, безусловно является его книга «Рассказы Вельзевула своему внуку», опубликованная на английском языке под заглавием «Всё и вся». Первые романы, как правило, являются автобиографическими, и хотя «Всё и вся» не роман, а аллегория, это произведение многое проясняет в ее авторе. Главный герой этой аллегории, Вельзевул, появился на свет на далекой планете Каратас, в облике, сильно отличном от нашего. У него есть копыта, хвост и рога, впрочем, последних он лишился в результате понесенного наказания. Однако по мере прочтения книга образ Вельзевула постепенно стирается, несмотря на все попытки его запечатлеть, и на его месте возникает образ человеческого существа с огромной головой, длинными усами и черными глазищами. За путешествиями Вельзевула скрыты скитания самого Гурджиева. Это Гурджиева мы видим сидящим в чайной, попивающим маленькими глотками чай из пиалы и беседующим с каким-нибудь случайным знакомым о странности человеческих судеб. Это Гурджиев в эпоху Вавилонской цивилизации спускается на землю, чтобы участвовать в споре великих эрудитов того времени по поводу бытия и не-бытия человеческой души. Автор слишком явно виден за персонажами, он сам говорит за них, а потом удаляет их прочь со сцепы. Так, когда Вельзевул отвечает на вопрос о Добре и Зле, который ему задает его внук, то вещает здесь, разумеется, не Вельзевул, а сам Гурджиев.

«Что человеческие существа считают хорошим, а что плохим?» спрашивает Хассейн. Дед отвечает ему, что на земле существуют два различных понимания Добра и Зла. «Первое, говорит он, формулируется следующим образом: «Любой поступок объективно хорош, если человек совершает его согласно со своей совестью, и плох, если он испытывает от это-го угрызения совести». Потом Вельзевул объясняет внуку, что на земле существует и другое понимание Добра и Зла, которое, через поколения обычных людей, постепенно распространилось почти по всей планете под названием морали. Сам Вельзевул эту мораль ни во что не ставит, считая характерной чертой такой морали то, что «она принадлежит существу, которое называют хамелеоном».

Гурджиев всегда ставил акцент на сознании. Существовало два слова, которые он постоянно употреблял: «долг» и «ответственность». Он говорил, что, достигнув определенного возраста, человек накапливает долги, за которые должен нести ответственность. Он должен оправдать свое существование, служа ближнему и Творцу. Ребенок свободен от долгов и ответственности, но когда он становится взрослым, то должен добросовестно выполнять оба эти обязательства. В одной из глав «Всё и вся» рассказывается о том, как юный Хассейн удручен чувством долга по отношению к тем, кто в мучительных усилиях создал для него условия жизни, которыми он, придя в этот мир, может пользоваться.

Дед отвечает, что пока ему не нужно оплачивать этот долг:

«Время, которым ты в твоем возрасте располагаешь, дано тебе не для того, чтобы ты расплачивался за свое существование, но чтобы подготовить тебя к будущим обязанностям, которые налагаются на все ответственные трехмозговые существа. Так что пока живи как живется, но не забывай одного: в твоем возрасте совершенно необходимо каждый день при восходе солнца, любуясь его величием, устанавливать контакт между твоим сознанием и различными бессознательными частицами твоего «я». Попытайся продлить это состояние и убедить бессознательные частицы (но не так, как если бы они были сознательными), что, если они будут мешать твоему бытию, они не только не смогут, когда ты станешь взрослым, служить тому благу, для которого были созданы, но и все твое существо в целом, частью которого они являются, будет неспособно хорошо служить нашему Общему и Вечному Творцу, а следовательно, должно будет расплатиться за твое рождение и твое бытие».


Дата добавления: 2018-09-23; просмотров: 143; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!