СНОВА АЗЫ: ПЕРЕЧЕНЬ ЗАПИСНЫХ КНИЖЕК
Лучший способ перейти к этому пункту и извлечь пользу из пятого источника неопределенности – это просто постоянно следить за всеми нашими движениями, даже за теми из них, которые связаны с самим написанием отчета. Не ради эпистемической рефлексивности, не из‑за своего рода нарциссического внимания к собственному труду, но потому что отныне всё суть данные: всё, начиная с первого телефонного звонка будущему интервьюируемому, первой встречи с консультантом, первых корректив, внесенных клиентом в грантовую формулу, первого запуска механизма исследования, с первого перечня ячеек для расстановки галочек в анкете. Исходя из логики нашего интереса к текстовым отчетам и описаниям, может оказаться полезным перечислить записные книжки (notebooks) – обычные или цифровые, это уже не имеет большого значения,– которыми следует обзавестись[197].
В первой записной книжке следует вести вахтенный журнал самого исследования. Это единственный способ задокументировать то изменение, которое претерпевает путешественник. Встречи, реакции других на исследование, удивление странностью поля и т. д. должны по возможности регулярно документироваться. Без этого ход искусственного эксперимента – выхода в поле, встречи с новым положением дел–быстро забудется. Даже годы спустя должна сохраняться возможность узнать, как задумывалось исследование, с кем были встречи, к какому источнику появился доступ и т. д., и при этом с точной датой и временем.
|
|
Вторую записную книжку нужно иметь для сбора информации, чтобы можно было одновременно хранить все темы в хронологическом порядке и распределить их по категориям, которые впоследствии разовьются во все более и более очищенные рубрики и подрубрики. Сейчас существует множество программ, поддерживающих это противоречивое разделение, но старикам вроде меня очень помогало скучное занесение данных на карточки. Каков бы ни был выбор, переход из одной системы отчета в другую намного облегчается, если набор данных может быть сохранен одновременно и нетронутым, и перетасованным в по возможности большое число комбинаций. Это единственный способ соответствовать гибкости и четкости предмету, который предстоит изучать.
Третья записная книжка должна быть всегда под рукой для проб пера ad libitum [198]. Специфическая компетентность, к которой надо стремиться, разгадывая сложные головоломки, не может быть достигнута без непрерывных набросков и эскизов. Невозможно представить себе, чтобы данные сначала какое‑то время собирали, а потом начинали описывать. Написание отчета слишком подвержено риску провалиться в этот зазор между исследованием и предоставлением отчета. То, что самопроизвольно сбегает с клавиатуры компьютера,– это общие места, клише, переносимые определения, заменяемые описания, идеальные типы, сильные объяснения, абстракции,– короче, та материя, из которой тексты большинства социальных жанров лепятся без труда. Чтобы противостоять этой тенденции, нужно тратить много усилий на разрушение этого автоматического письма; писать текстовый отчет не легче, чем разрабатывать в лаборатории правильный план эксперимента. Но идеи, параграфы, метафоры и тропы могут случайно приходить по ходу исследования. И если им не дают места и выхода, они либо будут потеряны, либо, что еще хуже, испортят трудное дело сбора данных, смешав метаязык акторов с метаязыком исследователей. Так что всегда полезно отвести отдельное место для многочисленных идей, которые могут приходить в голову, даже если использовать их доведется лишь годы спустя.
|
|
Четвертый тип записной книжки надо заботливо хранить, чтобы регистрировать в ней воздействие написанного отчета на акторов, чьи миры были либо развернуты, либо унифицированы. Этот второй эксперимент, добавляемый к самому полевому исследованию, принципиально важен для выяснения того, какую роль играет описание в процессе сборки социального. Исследование может быть завершено, но эксперимент продолжается: новый отчет добавляет свое перформативное действие ко всем остальным и тем самым тоже продуцирует данные. Это не означает ни права тех, кто был объектом исследования, цензурировать то, что о них пишется, ни безусловного права исследователя не обращать внимания на то, что его «информанты» говорят о заставляющих их действовать невидимых силах. Скорее это означает начало новых переговоров, где будет решаться, из каких компонентов мог бы – или не мог бы – состоять общий мир[199]. Поскольку значимость рискованного отчета может проявиться гораздо позже, следы, оставленные в его кильватере, тоже должны быть задокументированы.
|
|
Читатель может быть разочарован, узнав, что великие проблемы группообразования, действия, метафизики и онтологии, которые я до сих пор рассматривал, придется решать с такими «грандиозными» ресурсами, как маленькие записные книжки, которые необходимо сохранять на протяжении всей искусственной процедуры полевой работы и исследования. Но я заранее предупреждал читателя: нет ничего более полезного и нет более быстрого пути. В конце концов, Архимеду нужна была только точка опоры, чтобы перевернуть мир. Эйнштейн снабдил своих наблюдателей только линейкой и секундомером. С чего бы нам требовать более солидного оснащения, чтобы ползать по темным узким ходам, проложенным подслеповатыми муравьями? Если вам не хочется вести записи и делать это правильно, не пытайтесь заниматься социологией: здесь только один способ стать чуточку объективнее. И если об этих текстовых отчетах говорят, что они «недостаточно научны», я возражу, что хотя они, возможно, не выглядят научными в избитом определении этого прилагательного, они могут быть таковыми в соответствии с тем единственным пониманием научности, которое меня здесь интересует: они пытаются схватить непослушные объекты посредством искусственных приемов и с предельной точностью,– пусть даже это предприятие вполне может закончиться ничем. Если бы хоть часть энергии, затрачиваемой социологами на комментирование наших выдающихся предшественников, трансформировалась в полевые исследования! Как учил нас Гарфинкель: практика, только практика.
|
|
РАЗВЕРТЫВАНИЕ, А НЕ КРИТИКА
Беспорядочное внесение добавлений в беспорядочное описание беспорядочного мира не производит впечатления такой уж грандиозной деятельности. Но мы не гонимся за величием: наша цель – создать науку о социальном, единственно соответствующую специфике социального так же, как и всем остальленного в первых публикациях, и заканчивая Научными войнами. И все же, как я показал в предыдущей главе, без тщательного документирования науковедческий эксперимент был бы бесполезным. ным наукам пришлось изобрести изощренные искусственные способы соответствия конкретным феноменам, которые они стремились постигнуть. Если социальное циркулирует и становится зримым, только поблескивая в цепочках посредников, то именно это и нужно воспроизводить, культивировать, выявлять и выражать в наших текстовых отчетах. Задача в том, чтобы развернуть акторов как сети опосредствовании. Отсюда дефис в составном слове «актор‑сеть». Развертывание – не то же самое, что «простое описание», это не «раскрытие» «за» спинами акторов «действующих социальных сил». Это скорее похоже на усиление полимеразной реакции синтеза цепи маленького образца ДНК[200].
Что же не так в «просто описаниях»?[201] Хороший текст никогда не бывает неопосредованным портретом того, что он описывает,– потому что он вообще не портрет[202]. Он всегда часть некоего искусственного эксперимента по воспроизведению и усилению следов, оставленных испытаниями, в ходе которых акторы становились посредниками или посредники превращались в добросовестных проводников. Нет ничего менее естественного, чем поехать на полевые исследования и жить мухой на стене, раздавать анкеты, чертить карты, копаться в архивах, записывать интервью, играть роль «включенного наблюдателя», собирать статистические данные и искать через «Гугл» кого‑то в Интернете. Изобразить, вписать, рассказать, составить окончательный отчет – все это так же неестественно, сложно и трудоемко, как и проанатомировать дрозофил или запустить в космос телескоп. Вы считаете странными и искусственными опыты Фарадея? А что вы скажете об этнографической экспедиции Пит‑Риверса? Вы считаете искусственной лабораторию лорда Кельвина? А как насчет Маркса, составляющего сноски в библиотеке Британского музея, Фрейда, приглашающего пациентов на сеанс свободных ассоциаций на свою венскую кушетку, или Говарда Беккера, который учится играть джаз, чтобы писать о джазовой музыке? Просто записать что‑то на бумаге – это уже огромная трансформация, требующая столько же умений и столь же искусственная, как и рисование пейзажа или осуществление сложной биохимической реакции. Никакой ученый не должен находить для себя унизительным корпеть над описанием. Напротив, это высшее и редчайшее достижение.
Однако нас беспокоит, что сосредоточившись на описании, мы что‑то упускаем, не «добавляя к нему» чего‑то еще, то, что часто называют «объяснением». Но противоположность между описанием и объяснением – еще одна из тех ложных дихотомий, которые надо похоронить, особенно когда речь идет о «социальных объяснениях», которые приходится выкатывать из дома престарелых. Либо сети, делающие возможным некое положение дел, полностью развернуты, и тогда добавлять объяснения излишне, либо мы «добавляем объяснение», утверждающее, что надо принять в расчет какого‑то другого актора или фактор, и тогда описание должно продвинуться на шаг даль‑t ше. Раз, несмотря на описание, сохраняется потребность в объяснении, значит, это плохое описание. Исключение составляет случай, когда описывается абсолютно стабильное состояние, при котором акторы действительно играют роль полностью детерминированных, и, следовательно, полностью «объяснимых» проводников, но в этом случае мы возвращаемся к более простым дорелятивистским ситуациям. Это новое ограничение – на «добавление» объяснения к описанию – становится все важнее: обычно именно когда привлекается «фрейм», социология социального и привносит свою избыточную причину. Как только какое‑то место помещается в «рамку», все очень быстро становится рациональным и объяснения начинают литься слишком свободно. Опасность растет еще и оттого, что именно этот момент чаще всего выбирает критическая социология, всегда подстерегающая на заднем плане, чтобы взять на себя социальные объяснения и заменить объясняемые объекты иррелевантными, универсально применимыми акторами – «социальными силами», слишком тупыми, чтобы что‑то понимать, и не выносящими, когда их раскрывают. Тщательная работа над описанием – прямо как «безопасный секс» – предохраняет от передачи объяснений.
Опять же именно попытки подражать ложному представлению о естественных науках препятствуют социальным наукам: всегда остается ощущение, что описание слишком конкретно, идиосинкратично, локально. Но, вопреки поговорке схоластов, существует только наука о частном[203]. И если мы устанавливаем связи между конкретными местами, то делать это нужно увеличивая число описаний, а не отправляться в путь на дармовщинку на таких «вездеходах», как Общество, Капитализм, Империя, Нормы, Индивидуализм, Поля и т. д. Хороший текст должен запускать в хорошем читателе такую реакцию: «Пожалуйста, больше подробностей, мне хочется еще подробностей». Бог в деталях, равно как и все остальное, в том числе и дьявол. Сама сущность социального в том, чтобы быть специфическим. Название игры не редукция, а ирредукция. Как всегда повторял Габриэль Тард, «существовать – значит различаться».
«Развертывать» просто означает, что на протяжении отчета, подводящего итоги исследования, количество акторов должно увеличиваться; диапазон сил, побуждающих акторов к действию, должен расширяться; число объектов, активно участвующих в стабилизации групп и сил, – умножаться; а разногласия по поводу дискуссионных реалий должны наноситься на карту. Лишь никогда не пытавшиеся писать о посредниках вместо проводников, скажут, что это легкая задача, что‑то вроде «просто описания». Для нас же, наоборот, это дело требует столько же изобретательности, как и лабораторный эксперимент в каждом новом случае,– и успех тут столь же редок. Если он и случается,– что выходит не автоматически и достигается не просто словами «доктор философии» под чьей‑то подписью,–то хороший отчет будет формировать социальное в буквальном смысле: участники действия – через противоречивое посредничество автора – будут собраны таким образом, что смогут объединиться в коллектив. Это звучит не столь уж заманчиво, и все же это вовсе не то, чем можно было бы полностью пренебречь.
Проблема в том, что социологи слишком часто мечутся между гордыней – каждый из них мечтает стать Ньютоном социологии и Лениным социальных изменений – и отчаянием: они презирают себя за простое накопление отчетов, описаний и статистических данных, которых никто не прочтет. Но выбор между абсолютным могуществом и полной ненужностью не имеет смысла. В том, чтобы отчаиваться по поводу собственного текста, не больше смысла, чем в желании заведующего химической лаборатории соответствовать требованиям NIH[204]. Значимость, как и все остальное, является достижением. Интересен или неинтересен отчет, зависит от объема работы, вложенной в то, чтобы сделать его интересным, то есть найти ему место среди других вещей[205]. Вот что могут помочь выяснить пять неопределенностей все вместе: из чего состоит социальное? Что действует, когда действуем мы? К группе какого типа мы принадлежим? Чего мы хотим? Какой мир мы готовы сделать своим общим миром? Эти вопросы задают не только ученые, но и те, кого они изучают. Ни мы, социологи, не знаем ответа, который бы скрывался за акторами, ни они–знаменитые «сами акторы». Факт в том, что ответов нет ни у кого, поэтому эти ответы нужно формировать, стабилизировать и пересматривать сообща. Вот почему социальные науки так необходимы для пересборки социального. Без них нам не узнать, что у нас общего, не узнать, какие связи нас соединяют, без них у нас нет способа узнать, как нам жить в одном и том же общем мире.
Чтобы выработать эти ответы, приветствуется каждая новая инициатива, в том числе и скромная интерпретация социолога. Ее провал не более предопределен, чем успех. Определенно, попытаться стоит. Именно потому, что пять источников неопределенности вставлены один в другой, отчет, написанный скромным, даже не облаченным в белый халат, коллегой, может иметь значение. Этот отчет может включать предварительное формирование связей, которые этому коллеге удалось развернуть. Он предлагает искусственное место (текстовый отчет), возможно, способное решить для какой‑то отдельной аудитории вопрос, к какому общему миру они принадлежат. Собранные вокруг «лаборатории» текста, авторы, как и читатели, могут сделать видимыми два механизма, объясняющих множественность ассоциаций, которые надо принимать в расчет, и стабилизацию – или унификацию–мира, в котором они хотят жить[206]. С одной стороны, это всего лишь текст, состоящий из стопок бумаги, исписанных чернилами или выжженных лазерным лучом. С другой–это маленький ценный институт, репрезентирующий, или, точнее, ре‑репрезентирующий, то есть представляющий заново, социальное всем его участникам, чтобы исполнить его и придать ему форму. Это немного, но просящий большего часто довольствуется меньшим. Многие «сильные объяснения» могут на поверку оказаться менее убедительными, чем те, что были более слабыми.
На последней странице своей книги по социологии науки Пьер Бурдье так определяет возможность для социолога обрести знаменитый взгляд Ока Божия из ниоткуда, когда он очистится от всех точек зрения, достигнув предельной критической рефлексивности:
Хотя [социологу] не следует забывать, что он, как всякий другой ученый, должен стараться помочь в построении внесубъектив‑ной точки зрения науки, в качестве социального агента он тоже находится внутри объекта, который рассматривает как свой объект изучения, и поэтому у него есть точка зрения, не совпадающая с другими,–в том числе с высокой и стоящей над всем точкой зрения квазибожественного наблюдателя, которой он может достигнуть, если полевые требования удовлетворены. Таким образом, социолог знает, что специфика социальных наук призывает его работать (как пытался делать я, говоря об отношении дара и труда в «Паскалевых медитациях» [207]) над конструированием научной истины, способной объединить видение наблюдателя и истину практического видения агента в неведомую точку зрения,– такую, которая подвергается проверке в иллюзии абсолюта [Bourdieu, 2001] [208].
Вот, возможно, самая честная – из когда‑либо данных – версия мечты критической социологии; это было написано за несколько месяцев до безвременной кончины Бурдье.
Мучиться по поводу потенциальной эффективности социологических текстов – значит обнаруживать недостаток скромности или нехватку амбициозности. Если уж на то пошло, успешное распространение по всему социальному миру социальных наук более поразительно, чем экспансия естественных наук и технологических изобретений. Можем ли мы переоценить изменения, достигнутые тем, что каждый из нас, благодаря скромным текстам феминистских исследователей, теперь «имеет ген‑дер? Что мы знали бы о Другом, не будь отчетов антропологов? Кто мог бы измерить прошлое без археологов и историков? Кто был бы способен осуществлять навигацию, не будь географов? Кто бы имел бессознательное без психологов? Кто бы знал о полученной прибыли без бухгалтеров? Конечно, тексты кажутся жалкими тропинками для перемещения между многочисленными противоречивыми системами координат, и все же они несопоставимо эффективнее более грандиозных и сильных социальных объяснений, выдвигаемых, чтобы их принизить. Социолога не надо сажать в темный погреб за то, что он или она не может занять место всеобъемлющего и всевидящего Бога социальной науки. Нам, маленьким муравьям, не стоит поселяться ни в небесах, ни в преисподней,– и на земле есть много такого, через что приходится прогрызать себе путь.
VII. О сложности быть акторно‑сетевым теоретиком: интерлюдия в форме диалога
Помещение одной из кафедр Лондонской школы экономики, пасмурный февральский вторник, послеобеденный час, время заскочить в «Бивер» пропустить пинту‑другую. В дверь тихо, но настойчиво стучат. В комнату заглядывает студент[209].
Студент: Извините, я вам не помешаю?
Профессор: Нет‑нет, нисколько. У меня консультация по расписанию. Прошу вас, садитесь.
С.: Спасибо.
П.: Итак... По‑моему, вы немного растеряны?
С.: Ну да. Должен сказать, я всё больше убеждаюсь в том, как трудно применять Акторно‑сетевую теорию (ACT) в моем социологическом исследовании организаций.
П.: Нисколько не удивлен! Она ни к чему и не применима.
С.: Но нас учили... Я имею в виду... Это сейчас вроде бы в моде... Вы считаете, она вообще бесполезна?
П.: Возможно, и полезна, но только если ее ни к чему не «применяют».
С.: Простите, но не пытаетесь ли вы разыграть здесь один из дзен‑буддистских трюков? Должен вас предупредить, что я простой докторант в области организационных исследований, так что не ожидайте... К тому же я не слишком хорошо понимаю все эти французские штучки, читал, правда, кое‑что из «Тысяча плато» [210], но не так уж много там понял...
П.: Простите, я не собирался острить. Просто ACT – это, прежде всего, негативная аргументация. Она не говорит ничего позитивного о положении дел.
С.: Тогда что же она может мне дать?
П.: Лучшее, что она может вам дать,– это сказать что‑то вроде: «Когда ваши информанты соединяют в одной фразе организацию, оборудование, психологию и политику, не разбивайте ее сразу на маленькие четкие части; попытайтесь следовать за связью, которая образована между этими элементами, выглядящими с точки зрения любой нормальной методологии совершенно несоизмеримыми». Вот и все. ACT не скажет вам ничего позитивного о том, чем является эта связь.
С.: Почему же она называется «теорией», если в ней ничего не говорится о том, что мы изучаем?
П.: Это теория, и, на мой взгляд, серьезная, но она о том, как изучать вещи, вернее, о том, как их не изучать, или, вернее, как предоставить акторам пространство для самовыражения.
С.: Вы имеете в виду, что другие социальные теории им его не дают?
П.: В каком‑то смысле да, и именно потому, что очень сильны: они хороши для того, чтобы говорить о субстанции, из которой сделан социальный мир. В большинстве случаев это работает; все компоненты известны; набор должен быть ограничен. Но когда происходят быстрые изменения, это не работает. Это не годится для организационных исследований, исследований информации, маркетинга, исследований науки и техники или менеджмента, где границы чрезвычайно размыты. Новые темы – вот для чего нужна ACT.
С.: Но мои агенты... Я имею в виду тех, кого я изучаю в компании,–они же образуют множество сетей. Они связаны с множеством различных вещей, они повсюду... П.: Но видите ли, в этом‑то и проблема! Чтобы это сказать, вам не нужна акторно‑сетевая теория. Тут сгодится любая социальная теория из вам известных. Это же пустая трата времени – выбрать такую странную теорию, просто чтобы показать, что ваши информанты «образуют сеть».
С.: Но они именно это и делают! Образуют сеть. Смотрите, вот я проследил их связи: компьютерные чипы, стандарты, обучение, деньги, награды, страны, культуры, залы заседаний совета директоров и все такое. Разве я описал не то, что в вашем понимании и есть сеть?
П.: Не уверен. Согласен, что тут страшная путаница, и в основном по нашей вине,– придуманный нами мир совершенно ужасен. Но вы не должны смешивать ту сеть, которую описывают, и ту, которая используется для описания.
С.: Повторите, пожалуйста!
П.: Вы согласитесь, конечно, что рисовать карандашом не то же самое, что рисовать карандаш. Так же и с этим двойственным по значению словом «сеть». С помощью актора‑сети вы можете описать что‑то такое, что совсем не выглядит как сеть: это может быть индивидуальное состояние души, элемент оборудования, литературный персонаж; и наоборот, вы можете описать какую‑то сеть – метрополитен, канализацию, телефонную сеть,– которые вовсе не нарисованы в «акторно‑сетевой» манере. Вы просто путаете объект и метод. ACT – это метод, и при том преимущественно негативный; он ничего не говорит о форме того, что описывают с его помощью.
С.: Совсем сбит с толку! Но служащие моей компании – они‑то разве не образуют различимую, сложную и влиятельную сеть?
П.: Возможно, то есть я хотел сказать, конечно, да,–ну и что?
С.: Тогда я могу изучать их с помощью акторно‑сетевой теории!
П.: Опять же, может быть, да, а может быть, и нет. Это полностью зависит от того, что вы сами позволите делать своим акторам (вернее, своим актантам). Быть связанными, быть взаимосвязанными или быть гетерогенными здесь недостаточно. Все зависит от того, какого рода действие перетекает от одного к другому,– отсюда и слова «net» и «work» [211]. Boобще говоря, нам следовало бы говорить о «сети действий» (worknet) вместо «действующей сети» (network). Это и работа, и движение, и поток, и изменения,–вот что необходимо подчеркнуть. Но мы остановились на слове «сеть», и все думают, что мы имеем в виду Всемирную паутину–Интернет, или что‑то в таком роде.
С.: Вы хотите сказать, что, показав своих акторов связанными в форме сети, я еще не провел исследование в смысле ACT?
П.: Именно это я и имел в виду: ACT – это скорее название карандаша или кисти, нежели формы, которую надо начертить или нарисовать.
С.: Но когда я сказал, что ACT –это инструмент, и спросил вас, может ли он быть применен, вы возразили!
П.: Потому что это не инструмент, вернее, потому что инструменты никогда не бывают «просто» инструментами, готовыми к применению: они всегда изменяют те цели, которые вы мысленно ставите. Вот что такое «актор». Актор‑сеть (название глупое, согласен) позволяет вам производить такие эффекты, которых вы не получите средствами других социальных теорий. Это все, за что я могу ручаться. Это самый обычный опыт: просто порисуйте по очереди карандашом и углем,– и почувствуете разницу; да и печь пирог в газовой духовке – не то же самое, что в электрической.
С.: Но мой руководитель хочет совсем не этого. Ему нужна рамка, в которую можно поместить мои данные.
П.: Если вы хотите хранить больше данных, купите жесткий диск побольше.
С.: Он всегда говорит: «Молодой человек, вам нужна рамка».
П.: Похоже, ваш руководитель торгует картинами! Рамы действительно красивы, любо‑дорого посмотреть: позолоченные, белые, резные, с лепными узорами, алюминиевые и т. д. Но вы когда‑нибудь видели, чтобы художник начинал создание своего шедевра с выбора рамы? Это было бы немного странно, не правда ли?
С.: Вы же просто играете словами. Под «рамой» я имею в виду теорию, идею, общее положение, концепт,– что‑то такое, что придает данным смысл. Что‑то такое нужно всегда. П.: Вовсе нет! Скажите, если некое X–просто «частный случай» некоего Y, то, что важнее изучать: X –всего лишь частный случай, или У–общее правило?
С.: Наверное, Y... но и X тоже, просто чтобы посмотреть, на самом ли деле это частный случай... оба, я думаю.
П.: А я бы поставил на У, так как X не научит вас ничему новому. Если нечто – только «пример» какого‑то состояния дел, то идите и изучайте само это состояние. Эмпирическое исследование, которому нужна рамка,– ну... это плохой выбор для начала.
С.: Но ведь вы всегда должны помещать вещи в какой‑то контекст, не так ли?
П.: Я никогда не понимал, что такое контекст, нет. Рама позволяет картине хорошо выглядеть, помогает лучше направлять взгляд, повышает ее стоимость и расширяет возможности датировки, но к самой картине она ничего не прибавляет. Обрамление или контекст – это сумма факторов, ничего не меняющих в данных, это знают все. Будь я на вашем месте, я бы обошелся вообще без рамки. Просто описывайте наличное состояние дел.
С.: «Просто описывайте»... Простите, но ведь это очень наивно, не правда ли? Разве это не та самая разновидность эмпиризма, или реализма, от которой нас предостерегали? Я думал, что ваш аргумент окажется... ммм... более изощренным.
П.: Потому что описание кажется вам легким? Думаю, вы, должно быть, принимаете за описание цепочку клише. На сотню книг комментариев и полемики только одна содержит описание. Описывать, быть внимательным к конкретному состоянию дел, искать единственно адекватный подход к данной ситуации – я всегда считал подобную работу исключительно требовательной.
С.: Честно говоря, я в растерянности. Нас учили, что есть два типа социологии, интерпретативная и объективистская. Ведь вы не хотите сказать, что относите себя к объективистскому типу?
П.: Не сомневайтесь! Да, безусловно.
С.: Вы? Но нам говорили, что вы вроде бы релятивист! Цитировали ваши высказывания, где вы утверждаете, что даже естественные науки не объективны. Ну, разумеется, вы за интерпретативную социологию, за точки зрения, многообразие позиций и все такое.
П.: На самом деле я не симпатизирую интерпретативным со‑циологиям. Нет. Напротив, я твердо уверен в том, что науки объективны – какими же еще они могут быть? Они ведь говорят об объектах, разве нет? Я просто говорю, что объекты могут выглядеть несколько более сложными, складчатыми, множественными, комплексными и замысловатыми, чем хотелось бы «объективистам», как вы их называете.
С.: Но как раз это и утверждает «интерпретативная» социология, разве не так?
П.: О нет, вовсе нет. Она бы сказала, что человеческие желания, человеческие смыслы, человеческие намерения и т. д. вносят «интерпретативную изменчивость» в мир неизменных объектов «чистых причинных связей», «строго материальных связей». Это совсем не то, что говорю я. Я бы сказал, что вот этот компьютер на моем столе, вот этот экран, эта клавиатура – объекты, состоящие из такого же множества уровней, что и вы здесь сидящий, со своим телом, своим языком, своими заботами. Сам объект и вносит множественность, точнее, вещь, «сборку». Когда вы говорите о герменевтике, к каким бы предосторожностям вы ни прибегали, вы всегда рискуете потерять второй башмак: кто‑нибудь обязательно скажет: «Но, конечно, есть и „природные", „объективные" вещи, которые „не" интерпретируются».
С.: Именно это я и собирался сказать! Есть не только объективные реальности, но и субъективные! Вот почему нам нужны оба типа социальных теорий...
П.: Видите? Вот неизбежная ловушка: «Не только... но и... ». Либо вы распространяете этот аргумент на все без исключения, но тогда он становится бесполезным: «интерпретация» превращается в синоним «объективности»,–либо вы ограничиваетесь одним аспектом реальности, человеческим, и застреваете на месте, потому что объективность всегда остается по ту сторону забора. А тогда уже не имеет значения, считать ли «ту сторону» беднее или богаче: в любом случае она для нас вне досягаемости.
С.: Но вы не отрицаете, что и вы тоже занимаете определенную позицию, что ACT также находится в определенных условиях, что вы тоже привносите свой уровень интерпретации, перспективу?
П.: Нет, с чего бы вдруг я стал бы это отрицать? Ну и что? Самое замечательное в позиции заключается в том, вы можете ее занять и модифицировать! Почему я должен за нее держаться? У астрономов – поскольку они находятся на земле – ограниченная перспектива. Возьмите, к примеру, Гринвич, обсерваторию вниз по реке отсюда. Вы там когда‑нибудь были? Красивое место. И все‑таки они немало преуспели в изменении этой перспективы с помощью инструментов, телескопов, спутников. Теперь они в состоянии начертить карту распределения галактик по всей Вселенной. Неплохо, не правда ли? Покажите мне позицию – и я покажу вам две дюжины способов из нее выйти. Послушайте: можете спокойно забыть эту оппозицию между «положением» и «взглядом ниоткуда». А заодно разницу между «интерпретативным» и «объективистским». Бросьте герменевтику и возвращайтесь к объекту, или, точнее, к вещи.
С.: Но ведь я всегда ограничен своей локальной точкой зрения, своей перспективой, собственной субъективностью.
П.: Ну конечно, ограничены! Но что заставляет вас думать, что «иметь точку зрения» – значит «быть ограниченным» или, особенно, «субъективным»? Когда вы, путешествуя за границей, следуете знакам «Бельведер 1,5 км», «Панорама», «Прекрасный вид» и в конце концов добираетесь до захватывающего дух места,–разве это доказывает вашу «субъективную ограниченность»? Это сама вещь, долина, горы, дороги предлагают вам этот взгляд, эту возможность, эту точку зрения. Лучшее доказательство состоит в том, что двумя метрами ниже вы уже ничего не увидите из‑за деревьев, а двумя метрами выше – тоже ничего, из‑за множества припаркованных машин. Но при этом у вас одна и та же ограниченная «субъективность» и вы возите с собой все ту же «позицию»! Если вы и можете смотреть на статую с разных точек зрения, то лишь потому, что у самой статуи три измерения, и она позволяет вам, да, позволяет вам обойти ее вокруг. Если что‑то дает возможность смотреть на себя с разных точек зрения, то лишь потому, что это «что‑то» – в высшей степени комплексное, замысловато сложенное, хорошо организованное и красивое, да, объективно красивое. С.: Но ведь объективно красивого не бывает – красота и должна быть субъективной... относительной... на вкус и цвет... Я опять в растерянности. Почему же тогда мы в этой школе тратим столько времени на борьбу с объективизмом? То, что вы говорите, не может быть верным.
П.: Потому что вещи, которые люди называют «объективными», большую часть времени – просто клише для обозначения неоспоримых фактов. У нас нет хорошего описания чего бы то ни было: что такое компьютер, программное обеспечение, формальная система, теорема, компания, рынок. Мы не знаем почти ничего и о том, что представляет собой вещь, которую вы изучаете,–организация. Как же мы можем отделить ее от человеческих эмоций? Так вот, есть два способа критиковать объективность: один из них состоит в уходе от объекта к субъективной человеческой точке зрения. Но есть и другое направление – то, о котором я говорю: назад к объекту. Позитивисты не владеют объективностью. Описанный Аланом Тьюрингом компьютер гораздо богаче и интереснее тех, что описаны в журнале «Wired»[212], не правда ли? Как мы видели вчера на занятии, описание мыловаренной фабрики в романе Ричарда Пауэрса «Прибыль» намного живее, чем то, что вы читаете в гарвардских исследованиях. Это и называется «вернуться назад к эмпиризму».
С.: И все‑таки моя точка зрения меня ограничивает.
П.: Конечно, ограничивает, но – снова – и что с того? Не надо верить всей этой болтовне об «ограниченности» точкой зрения. Все науки изобретали свои способы перемещения от одной точки зрения к другой, из одной системы координат в другую,– ради Бога: это и называется релятивностью.
С.: А‑а! Так вы признаете себя релятивистом!
П.: Ну конечно же, кем еще я могу быть? Если я хочу быть ученым и достигнуть объективности, я должен быть в состоянии переходить из одной системы координат в другую, с одной позиции на другую. Без этих перемещений я навсегда остался бы ограниченным своей узкой точкой зрения. С.: Так вы связываете объективность с релятивизмом?
П.: «Релятивностью»,– да, разумеется. И все науки это делают. Наши науки тоже.
С.: Но каков наш способ смены позиции?
П.: Я же вам сказал, мы занимаемся описаниями. Все остальные пользуются клише. Расспросы, анкетирование, полевая работа, архивы, опросы, что угодно,– мы идем, мы слушаем, мы изучаем, мы экспериментируем, мы становимся компетентными, мы меняем свои взгляды. На самом деле все очень просто: это называется исследованиями. Хорошие исследования всегда приносят много новых описаний.
С.: Но у меня уже есть масса описаний! Я в них просто тону. Именно в этом моя проблема. Вот почему я пришел в растерянность и подумал, что было бы полезно обратиться к вам. Не может ли ACT помочь мне с этой массой данных? Мне нужна рамка!
П.: «Полцарства за рамку!». Очень трогательно; думаю, мне понятно ваше отчаяние. Однако нет, ACT для этого по большей части не годится. Ее главный принцип в том, что акторы сами создают все, включая свои собственные рамки, теории, контексты, метафизики, даже свои собственные онтологии. Так что, боюсь, идти надо в сторону еще большего числа описаний.
С.: Но описания такие длинные. Вместо этого я должен объяснять.
П.: Вот видите? Вот в чем я не согласен с большинством наставлений в области социальных наук.
С.: Вы не согласны с тем, что социальные науки должны давать объяснения накопленным ими данным? И вы называете себя социологом и объективистом!
П.: Я бы сказал так: если ваше описание нужно объяснять, это плохое описание, вот и все. Только плохие описания нуждаются в объяснении. Это и в самом деле очень просто. Что почти всегда понимают под «социальным объяснением»? Подключение нового актора для придания уже описанным необходимой для действия энергии. Но если вы нуждаетесь в добавлении энергии, то это значит, что сеть неполна. И если уже собранным акторам недостает энергии для действия, то тогда они не «акторы», а простые проводники, обманки, марионетки. Они ничего не делают, поэтому их нельзя включать в описание. Я никогда не видел, чтобы хорошее описание нуждалось в объяснении. Но мне приходилось во множестве читать плохие описания, к которым ничего не прибавляло массивное добавление «объяснений». И ACT не помогла.
С.: Все это очень прискорбно. Мне следовало бы знать: другие студенты предостерегали меня – держись от ACT подальше. Теперь вы мне говорите, что я не должен даже пытаться что‑либо объяснять!
П.: Я этого не говорил. Я просто сказал, что либо ваше объяснение релевантно, и на практике это означает, что вы включаете в описание нового агента: просто сеть оказалась длиннее, чем вы думали, либо это не актор, производящий различия, и вы просто вводите нечто нерелевантное, ничуть не способствующее ни описанию, ни объяснению. В таком случае выкиньте его.
С: Но так делают все мои коллеги. Они говорят о «корпоративной культуре JBM», «британском изоляционизме», «давлении рынка», «собственных интересах». Почему вдруг я должен лишать себя контекстуальных объяснений?
П.: Вы можете пользоваться ими как кратким кодом или чтобы быстро заполнить части вашей картины, не имеющие для вас значения, но не думайте, что они что‑то объясняют. В лучшем случае они равно относятся ко всем вашим акторам, а это означает, что скорее всего они излишни, поскольку неспособны ввести между ними различия. А в худшем случае из‑за них всех новых интересных акторов поглотит потоп старых. Разверните содержание со всеми его связями – и получите контекст в придачу. Как говорил Рем Кольхаас, «контекст смердит». Это просто способ остановить описание, если вы устали или слишком ленивы, чтобы продолжать.
С.: Но моя проблема как раз в этом: как остановиться. Мне надо заканчивать диссертацию, у меня осталось только восемь месяцев. Вы всегда говорите «больше описаний», но это напоминает Фрейда и его нескончаемый анализ. Когда вы остановитесь? Мои акторы в состоянии беспорядка! Куда мне идти? Что такое завершенное описание? П.: Вот это хороший вопрос, практический. Я всегда говорю: хорошая диссертация – завершенная диссертация. Но есть и другой способ остановиться, а не только «добавление объяснения» или «помещение в рамку».
С.: Тогда скажите, какой?
П.: Остановитесь, когда напишете 50 000 слов, или какой там формат, всегда забываю.
С.: О! Вот это и вправду замечательно! Итак, моя диссертация будет завершена, когда я ее напишу. Вы мне так помогли, огромное спасибо. Я чувствую такое облегчение.
П.: Рад, что вам понравилось! Нет, серьезно, разве вы не согласны, что метод всегда определяется размером и типом текста, который вы собираетесь написать?
С.: Но это же текстовое ограничение, оно не имеет ничего общего с методом.
П.: Вот видите? Вот почему мне не нравится, как учат докторантов. Написания текстов целиком и полностью относится к методу. Вы много месяцев пишете текст, состоящий ' из множества слов, основанный на огромном количестве интервью, часов наблюдений и документов. Вот и всё. Вы не делаете ничего более.
С.: Но я делаю еще много чего. Я учусь, я провожу исследования, я объясняю, я критикую, я...
П.: Но ведь все эти грандиозные цели вы реализуете через текст, не так ли?
С.: Конечно, но текст – это инструмент, медиа, мой способ самовыражения.
П.: Нет никаких инструментов, медиа, только посредники. Текст ими насыщен. Вообще‑то это принцип ACT.
С.: Простите, профессор, я же вам сказал, что никогда не был силен во французских штучках; я могу писать программы на С и даже С ++, но не занимаюсь Деррида, семиотикой и всем этим. Не верю, что мир сделан из слов и все такое...
П.: Прошу вас, не впадайте в сарказм. Это не к лицу инженеру, живущему в вас. К тому же я и сам не верю, что все «есть текст». Вы меня спрашиваете, как остановиться, а я вам просто говорю: лучшее, что вы можете сделать как докторант, это добавить текст, который будет прочитан вашими руководителями, возможно, несколькими вашими информантами, тремя‑четырьмя коллегами, к наличному положению дел. В этом нет ничего иллюзорного, только откровенный реализм. Одно решение вопроса, как остановиться,– это «добавить рамку», «объяснение»; другое – написать последнее слово в последней главе вашей чертовой диссертации.
С.: Но меня учили наукам! Я системный инженер, я пришел в социологию организации не для того, чтобы все это бросить. Я хочу добавить к тому, что мне уже известно, схемы потоков, институты, людей, мифологии и психологию. Я даже готов быть, как вы нас учите, «симметричным» в отношении различных факторов. Но не говорите мне, что наука– это рассказывание увлекательных историй. С вами так трудно. То вы законченный объективист, возможно, даже наивный реалист: «просто описывайте», то вы абсолютный релятивист: «расскажите пару симпатичных историй и бегите». Разве все это не ужасно по‑французски?
П.: И все это заставляет вас ужасно... что? Не будьте дураком. Кто говорил об «увлекательных историях»? Не я. Я говорил, что вы пишете диссертацию. Вы что, станете это отрицать? А потом я сказал, что эта столь‑многословная‑длинная‑док‑торская‑диссертация, которая станет единственным долговечным результатом вашего нахождения здесь, является насыщенной, плотной.
С.: В смысле?
П.: В том смысле, что это не прозрачное оконное стекло, переносящее без всякого искажения информацию о вашем исследовании. «Нет ин‑формации, есть только транс‑формация»,– полагаю, вы согласны, с этим лозунгом ACT? Ну, тогда он, конечно, имеет отношение и к вашей диссертации,– разве нет?
С.: Возможно, но хотелось бы знать, в каком смысле он позволит мне быть более научным. Я не хочу отказываться от научного этоса.
П.: В том смысле, что ваш текст, в зависимости от того, как он написан, захватит или не захватит актор‑сеть, которую вы стремитесь исследовать. В нашей дисциплине текст – не рассказ, не увлекательная история. Скорее, он – функциональный эквивалент лаборатории. Это место для испытаний, экспериментов и симуляций. В зависимости от того, что происходит в тексте, актор есть или его нет, сеть прослеживается или не прослеживается. А это целиком зависит от того, как именно текст написан, и каждая новая тема требует нового способа управляться с ней посредством текста. Большинство текстов просто откровенно мертвы. В них ничего не происходит.
С.: Но в нашей программе никто и не упоминает о «тексте». Мы говорим об «исследовании» организации, а не о том, как «писать текст» о ней.
П.: Что я вам и говорил: вас учат плохо! Не учить докторантов‑социологов писать диссертации – все равно что не учить химиков проводить лабораторные эксперименты. Вот почему я теперь учу только одному: писать. Я все время твержу как мантру: «описывайте, пишите, описывайте, пишите».
С.: Проблема в том, что это – совсем не то, чего хочет мой научный руководитель! Он хочет, чтобы мое эмпирическое исследование «приводило к каким‑то полезным обобщениям». Он не хочет «просто описаний». И если я сделаю по‑вашему, и у меня получится хорошее описание одного какого‑то состояния дел, то что с того? Я все равно должен поместить его в рамку, найти типологию, сравнить, объяснить, обобщить. Вот из‑за этого я и впадаю в панику.
П.: Впадать в панику вам стоит, только если ваши акторы не делают всего этого постоянно – активно, рефлексивно, одержимо. Они тоже сравнивают; они тоже типологизируют; они тоже разрабатывают стандарты; они тоже распространяют свои механизмы, свои организации, свои идеологии, свои состояния ума. С чего бы вам одному заниматься ителлектуальным трудом, а им вести себя как компания идиотов? То, что они делают для распространения, установления связей, сравнения, организации,–это и есть то, что вы должны описывать. А не добавлять некий другой уровень к «просто описанию». Не пытайтесь перейти от описания к объяснению: просто продолжайте описание. Ваши собственные мысли по поводу вашей компании совершенно не интересны в сравнении с тем, каким образом самой этой компании удается расширяться.
С.: Но если мои люди не действуют, если они активно не сравнивают, не стандартизируют, не организуют, не обобщают,–что тогда мне делать? Я же забуксую. Я буду неспособен предложить никаких других объяснений.
П.: Вы меня действительно потрясаете! Если ваши акторы не действуют, они не оставят никаких следов. Вы не получите никакой информации. И вам нечего будет сказать.
С.: Вы имеете в виду, что когда нет следов, мне следует молчать?
П.: Невероятно! А вы бы поставили такой вопрос в какой‑нибудь естественной науке? Это прозвучало бы полной глупостью. Надо быть социологом, чтобы заявлять, что можно продолжать объяснение даже в отсутствие какой бы то ни было информации! И вы на самом деле готовы выдумывать данные?
С.: Нет, конечно, нет, но я все же хочу...
П.: Правильно, по крайней мере вы разумнее некоторых ваших коллег. Раз нет следов, то нет информации, тогда нет описания, тогда и не о чем говорить. Ничем не заполняйте эти лакуны. Это похоже на карту неведомой страны XVI века: никто туда не едет, никто не возвращается, так, ради Бога, оставьте ее чистой! Terra incognita.
С.: А скрытое действие невидимых сущностей?
П.: Если они действуют, то оставляют следы. Тогда вы получите какую‑то информацию и сможете об этом говорить. Если следов нет, то просто заткнитесь.
С.: А что, если их вытесняют, отрицают, замалчивают?
П.: Ничто на земле не даст вам возможности заявить о его присутствии без предоставления доказательства этого присутствия. Такое доказательство может быть косвенным, надуманным, усложненным, но оно вам необходимо. Невидимые вещи невидимы. И точка. Если они заставляют другие вещи двигаться, и вы можете задокументировать эти движения, то тогда они видимы.
С.: Доказательство? Что такое вообще доказательство? Разве это звучит не ужасно позитивистски?
П.: Надеюсь, что да. Что хорошего в том, чтобы говорить о действии вещей, существование которых вы не можете доказать? Боюсь, вы путаете социальную теорию с конспирологической,– хотя сейчас к этому склоняется большинство в критической социологии. С.: Но если я не добавляю ничего, то, выходит, я просто повторяю, что говорят акторы.
П.: Чего бы стоило обращение к дополнительным невидимым сущностям, которые действуют, не оставляя никакого следа и ничего не меняя ни в каком состоянии дел?
С.: Но должен же я заставить акторов научиться чему‑то такому, чего они не знали; иначе зачем бы я их изучал?
П.: О, социологи! Вы всегда ставите меня в тупик. Если бы вы вместо ACT изучали муравьев, вы бы и от муравьев ожидали, что они чему‑то научатся из вашего исследования? Нет, конечно. Это они учителя, а вы у них учитесь. Вы объясняете, что они делают, для себя, к собственной выгоде или к выгоде других энтомологов, а не ради них самих,– им это совершенно не нужно. Что заставляет вас думать, что исследование всегда должно чему‑то учить тех, кого исследуют?
С.: Но в этом и состоит сама идея социальных наук! Потому я и здесь, в школе: чтобы подвергнуть критике идеологию менеджмента, разоблачить многочисленные мифы информационных технологий, подняться на уровень критического отношения ко всей этой технической мишуре, идеологии рынка. Если бы не это, поверьте, я остался бы в Силиконовой долине и делал бы гораздо большие деньги – ну, теперь‑то, может быть, и нет, потому что этот мыльный пузырь лопнул... Но, как бы то ни было, я должен дать рефлексивное понимание людям...
П.: ...Которые, конечно, не были рефлексивными, пока вы не удостоили их своим исследованием!
С.: В каком‑то смысле да. Я имею в виду, нет. Они что‑то делали, но не знали, почему... Что тут не так?
П.: Не так здесь то, что это ужасная дешевка. Большей частью то, что социологи называют «рефлексивностью», на самом деле просто способ задавать совершенно неуместные вопросы людям, задающим другие вопросы, на которые у аналитика нет ни малейшего ответа! Рефлексивность – это не аристократическая привилегия, которая всегда с вами только лишь потому, что вы член Лондонской школы экономики! У вас и у ваших информантов разные интересы: когда они пересекаются, это чудо. А чудеса,– если вы этого еще не знаете,–редки. С.: Однако если я ничего не добавлю к тому, что говорят акторы, то не смогу быть критичным.
П.: Смотрите‑ка, то вы хотите объяснять и разыгрываете из себя ученого, то намереваетесь разоблачать и критиковать и строите из себя политического активиста...
С.: А я хотел сказать: то вы наивный реалист – «назад к объекту», то говорите, что просто пишете текст, который ничего не прибавляет, а только следует за вашими пресловутыми «самими акторами». Это совершенно аполитично. Насколько я вижу, никакого критического отношения.
П.: Скажите, господин Разоблачитель, каким образом вы собираетесь подняться «на уровень критического отношения» над своими акторами? Я жажду это услышать.
С.: Только если у меня есть рамка. Это и есть то, в поисках чего я сюда пришел, но, видимо, ACT неспособна дать ее мне.
П.: А я рад, что неспособна. Я правильно понимаю, что эта ваша рамка скрыта от глаз ваших информантов и раскрывается благодаря вашему исследованию?
С.: Да, конечно. Это‑то и должно придать дополнительную ценность моей работе,– не описание того, что все и так уже знают, а объяснение, контекст, все то, чего они не могут
увидеть по недостатку времени, типология. Видите ли, они слишком заняты, чтобы думать. Вот что я могу дать. Между прочим, я вам еще не говорил: в компании готовы предоставить мне доступ к их файлам.
П.: Отлично, им по крайней мере интересно, чем вы занимаетесь. Неплохое начало. Но не заявляете ли вы, что за шесть месяцев своих полевых исследований вы сможете сами, просто написав несколько сот страниц, добыть больше знаний, чем эти 340 инженеров и прочих служащих,– все, кого вы изучаете?
С.: Не «больше» знаний, а иные знания. Да, надеюсь, что смогу. Разве я не должен стремиться именно к этому? Разве не для того я этим занимаюсь?
П.: Не знаю, чем именно вы занимаетесь, но насколько отличается то знание, которое добываете вы, от их знания,– еще большой вопрос.
С.: Это знание того же рода, что во всех науках, тот же способ объяснения вещей: от рассматриваемого случая к его причине. Раз мне известна причина, то я могу вывести результат как ее следствие. А что в этом неправильного? Это как если бы мы задались вопросом, что произойдет с маятником, далеко отклонившимся от положения равновесия. Зная закон Галилея, я могу и не смотреть ни на какой конкретный маятник; но я точно знаю, что произойдет, естественно, если пренебречь возмущениями.
П.: Естественно! Так вы надеетесь, что ваша объяснительная рамка послужит для вашего исследования тем же, чем закон Галилея – для движения маятника, за вычетом возмущений.
С.: Да, и я так думаю, хотя и не в такой научной форме. А что? Что тут неправильно?
П.: Ничего. Это было бы замечательно, но осуществимо ли это? Ведь это значит, что как бы себя ни вел данный конкретный маятник, это не добавит никакой новой информации к закону падающих тел. Закон потенциально содержит все, что можно знать о состояниях маятника. Конкретный случай – это просто, говоря философски, «реализация потенции», которая в нем уже была.
С.: Разве это не идеальное объяснение?
П.: Да, только в этом‑то и проблема. Это идеал в квадрате: идеал идеального объяснения. Я немного сомневаюсь, что служащие вашей компании ведут себя в соответствии с ним. Кроме того, я абсолютно уверен, что вы не сможете разработать такого закона их поведения, который давал бы возможность вывести из него все как конкретную реализацию того, что уже потенциально присутствовало.
С.: Минус возмущения...
П.: Да, да, об этом и упоминать не стоит. Ваша скромность заслуживает восхищения.
С.: Вы что, надо мной смеетесь? Стремление к такому типу рамки мне кажется осуществимым.
П.: А если и так, желательно ли это? Смотрите, что вы на самом деле говорите: что акторы в вашем описании не играют никакой роли. Они просто «реализуют потенцию» – за исключением мельчайших отклонений. Это означает, что это вообще не акторы: они всего лишь передают силу, которая через них проходит. Так что, дорогой мой, вы зря теряли время на описание людей, объектов, мест, которые на самом деле являются всего лишь пассивными проводниками, поскольку ничего не делают сами по себе. Вся ваша полевая работа попросту была потерей времени. Надо было идти непосредственно к причине.
С.: Но наука для этого и существует! Именно для этого: находить скрытые структуры, объясняющие поведение тех агентов, которые, как вам казалось, делают что‑то свое, но на самом деле являются просто местодержателями.
П.: Так вы структуралист! Наконец‑то вы вышли из кабинета. Местодержатели, не так ли вы назвали акторов? И при этом хотите, чтобы акторно‑сетевая теория работала! Эклектизм переходит все пределы!
С.: А почему я не могу делать и то и другое? ACT, разумеется, если она имеет какое‑то научное содержание, и должна быть структуралистской!
П.: Понимаете ли вы, что в понятии «актор‑сеть» присутствует термин «актор»? Можете ли вы мне сказать, какого рода действие осуществляет «местодержатель» в структуралистском объяснении?
С.: Легко. Он выполняет функцию. Это и есть самое главное в структурализме, если я его правильно понимаю. Любой агент в одной и той же позиции будет вынужден делать то же самое.
П.: Так что «местодержатель» по определению полностью замещаем любым другим?
С.: Да, это я и имею в виду.
П.: Но это как раз очень неправдоподобно и делает структурализм радикально несовместимым с ACT. В моем словаре актор, который не вносит никакого различия,– вообще не актор. Актор, если слова имеют смысл, это как раз то, что незамещаемо. Он уникальное событие, совершенно нередуцируемое ни к какому другому, за исключением случаев, когда вы посредством некоего процесса стандартизации делаете одного актора соизмеримым с другим, но даже это требует третьего актора, третьего события.
С.: То есть вы говорите мне, что ACT – не наука!
П.: Если быть точным, не структуралистская наука.
С.: Это одно и то же; любая наука...
П.: Нет! Исследования организаций, исследования науки и техники, бизнес‑исследования, информационные исследования, социология, география, антропология,– каким бы ни было предметное поле, эти науки по определению не могут основываться ни на каком структуралистском объяснении, так как информация – это трансформация.
С.: «Системы трансформации» – ведь структурализм изучает именно это!
П.: Никоим образом, друг мой, поскольку в структурализме ничего по‑настоящему не трансформируется, а просто комбинируется. Между ним и ACT – бездонная пропасть. Структура – это просто сеть, о которой у вас есть только очень схематичная информация. Это полезно, когда вы ограничены во времени, но не говорите мне, что это более научно. Если я хочу, чтобы в моем отчете были акторы, то они должны что‑то делать, а не занимать место; если же они что‑то делают, то создают различия. Если они не вносят различий, уберите их и начните исследование сначала. Вы хотите науку, в которой бы не было объекта.
С.: Вы и ваши истории. Истории, в которых происходят события,– вот чего вы хотите! Я говорю об объяснении, знании, критическом отношении, а не о сочинении текстов для мыльных опер на четвертом канале!
П.: Так я и думал. Вы хотите, чтобы ваш опус в несколько сотен страниц что‑то изменил, верно? Ладно. Тогда вы должны быть в состоянии доказать, что ваше описание того, что делают люди, вернувшись к ним, что‑то изменит в том, как именно они это делают. Это и есть то, что вы называете «иметь критическое отношение»?
С.: Думаю, да.
П.: Но вы согласитесь, что не годится предлагать им неуместное обращение к причинам, не производящих различий в том, что они делают, так как это причины слишком общего характера?
С.: Конечно, нет. Я имел в виду реальные причинно‑следственные связи.
П.: Но такие, которые все равно бы не работали, потому что если бы они и существовали, в чем я очень сильно сомневаюсь, они бы имели только одно следствие – превращение ваших информантов в местодержателей других акторов, которых вы называете функцией, структурой, правилом и т. д. На самом же деле они больше не были бы акторами, а лишь обманками, марионетками, и это было бы несправедливым даже для марионеток. Так или иначе, вы обращаете акторов в ничто: в лучшем случае они были бы способны произвести несколько незначительных возмущений, наподобие незначительной дрожи, добавляемой конкретным маятником.
С.: А?
П.: Теперь скажите мне, что такого политически важного в превращении тех, кого вы изучаете, в жалких «бездействующих» носителей скрытых функций, которые вы, и только вы, можете увидеть и выявить?
С.: Хм, вот умеете вы переворачивать все с ног на голову. Теперь я не уверен. Если акторы осознают то, что их подавляет, если они становятся сознательнее, рефлексивнее, разве уровень их сознания не станет выше? И они смогут взять свою судьбу в собственные руки. Станут более просвещенными, разве нет? А если так, то я скажу, что теперь, отчасти благодаря мне, это более активные, более совершенные акторы.
П.: Браво, брависсимо! Так для вас актор – полностью детерминированный агент, и к тому же абстрактный носитель функции, плюс небольшие возмущения, плюс некоторая сознательность, привнесенная просвещенными социологами? Ужасно, просто ужасно. И вы еще хотите применить ACT к этим людям! После того как вы редуцировали их, превратив из акторов в носителей функции, вы хотите прибавить к несправедливости оскорбление и щедро несете этим беднягам рефлексивность, которой они раньше обладали и которую у них отняли вы – тем, что рассматриваете их по‑структуралистски! Великолепно! Они были акторами, пока не явились вы со своим «объяснением». Не говорите мне, что это ваше исследование могло сделать их таковыми. Великое дело вы сделали, Студент! Сам Бурдье бы не сделал лучше. С.: Вам может очень не нравиться Бурдье, но он, по крайней мере, был настоящим ученым, и даже лучше – он был политически значимой фигурой. А ваша ACT, насколько я могу судить,– нет.
П.: Спасибо. Я почти тридцать лет исследовал связи между наукой и политикой, так что меня не испугаешь разговорами о том, какая наука «политически важна».
С.: А я научился не пугаться авторитетов, так что ваши тридцать лет исследования для меня мало что значат.
П.: Touche [213]. Но вы задали мне вопрос: «Что я могу сделать с помощью ACT?». Я на него ответил: никаких структуралистских объяснений. Одно и другое совершенно несовместимы. Либо вы имеете акторов, реализующих потенциальности, и тогда они вовсе не акторы, либо вы описываете акторов, актуализирующих виртуальное (кстати, это терминология Делеза), и они нуждаются в совершенно особых текстах. Ваша связь с теми, кого вы исследуете, требует разработки совершенно особых способов записи,– думаю, это как раз то, что вы бы назвали «критическим отношением» и «политической важностью».
С.: Чем же мы тогда различаемся? Вы ведь тоже хотите занимать критическую позицию.
П.: Да, возможно, но я уверен в одном: это не получается автоматически и в большинстве случаев терпит провал. Две сотни страниц интервью, наблюдений и т.д. ничего не меняют. Для достижения значимости нужно другое – ряд экстраординарных обстоятельств. Это редкое событие, и оно требует такого способа записи и регистрации, который трудно себе представить. Оно требует чего‑то столь же чудесного, как Галилей с его маятником или Пастер с вирусом бешенства.
С.: И что же мне делать? Молиться о ниспослании чуда? Принести в жертву цыпленка?
П.: Но почему вы хотите, чтобы ваш маленький текст автоматически оказался более важным для тех, кого он, возможно, затрагивает (а может, и нет), чем, скажем, огромная естественно‑научная лаборатория? Посмотрите, сколько усилий затратил «Интел» на то, чтобы чипы стали важными для мобильных телефонов! А вы хотите, чтобы все имели лейбл «LSE inside» – и совершенно бесплатно? Чтобы стать важным, надо еще поработать.
С.: Этого‑то мне и не хватало – перспективы работать еще больше!
П.: Но в этом‑то и все дело: если теория работает автоматически, по всему столу, во всех случаях жизни, то она вряд ли может быть научной. Тогда она просто неважна. Если же исследование действительно обладает научностью, то оно должно допускать возможность провала.
С.: Весьма признателен, очень мило с вашей стороны – напоминать мне, что я могу завалить диссертацию!
П.: Вы путаете науку с господством. «Способность упустить явление – сущностная черта научной практики»[214]. Скажите, могли бы вы представить себе одну‑единственную тему, к которой могла бы оказаться неприменима критическая социология Бурдье, которую вы так любите?
С.: Но я не могу представить себе ни одной темы, к которой
можно было бы применить ACT! »
П.: Прекрасно, вы совершенно правы, именно так я и думал.
С.: Это не комплимент.
П.: Но для меня это настоящий комплимент! Применимость чего‑либо– такая же редкость, как и хороший текст в социальной науке.
С.: Могу ли я со всей почтительностью заметить, что ради всей вашей чрезвычайно тонкой философии науки вы все же должны мне объяснить, как его написать.
П.: Вы так страстно желаете добавлять рамки, контекст, структуру к вашим «просто описаниям», разве вы станете ко мне прислушиваться?
С.: Но в чем же разница между хорошим и плохим с точки зрения ACT текстом?
П.: Вот теперь вы задали хороший вопрос! Отвечаю: та же разница, что и между хорошей и плохой лабораторией. Ни больше, ни меньше.
С.: Хорошо, хорошо, гм, спасибо. Мило с вашей стороны было поговорить со мной. Но после всего этого... теперь я думаю вместо ACT воспользоваться в качестве базовой рамки системной теорией Лумана: она кажется такой многообещающей– «аутопойезис» и все такое... Или, может быть, я понемножку буду пользоваться обеими...
П.: Хммм...
С.: Вам не нравится Луман?
П.: На вашем месте я бы оставил в стороне все «базовые рамки».
С.: Но ваш род «науки», как я вижу, предполагает ломку всех правил обучения социальной науке.
П.: Я предпочитаю ломать правила и следовать за своими акторами. Как вы сказали, я в конечном счете наивный реалист, позитивист.
С.: Знаете, что было бы действительно хорошо? Поскольку никто тут, похоже, не понимает, что такое ACT, вам бы следовало написать введение в нее. Тогда наши преподаватели доподлинно знали бы, что это такое, а тогда, если это не прозвучит грубостью с моей стороны, они, может быть, не так сильно бы старались подталкивать нас к ней, если вы понимаете, о чем я...
П.: Что ж, она и в самом деле так плоха?
С.: Видите ли, я всего лишь докторант, а вы – профессор. У вас масса публикаций. Вы можете позволить себе то, чего я не могу. А я должен слушать своего руководителя. Я просто не могу заходить слишком далеко, следуя вашим советам.
П.: Зачем же вы тогда ко мне пришли? Зачем пытаетесь применять ACT?
С.: Последние полчаса, должен признаться, я и сам этому удивляюсь...
Дата добавления: 2018-09-22; просмотров: 338; Мы поможем в написании вашей работы! |
Мы поможем в написании ваших работ!