Глава 10. ЛИЗИ ДОВОДЫ ПРОТИВ БЕЗУМИЯ. (Хороший брат)



 

1

 

Доводы против безумия проваливаются с мягким, шуршащим звуком.

Эта фраза вертелась в голове Лизи, когда она медленно ползла по длинному кабинету её мужа, оставляя за собой отвратительный след: пятна крови изо рта, носа, изувеченной груди.

«С этого ковра кровь не отойдёт», – подумала она, и тут же, словно в ответ, в голове появилась эта фраза: Доводы против безумия проваливаются с мягким, шуршащим звуком.

В этой истории было безумие, всё так, да только единственный звук, который она смогла потом вспомнить, был не шуршанием, не жужжанием, не урчанием, а её криками, которые раздались в тот момент, когда Джим Дули установил консервный нож на её левой груди, словно механическую пиявку. Она закричала, отключилась, потом Дули пощёчинами привёл её в чувство, чтобы кое-что сказать. Потом снова позволил отключиться, но пришпилил записку к её блузке (сначала снял порванный бюстгальтер, а потом застегнул блузку на пуговицы), чтобы она не забыла. Записка ей не требовалась. Она и так всё запомнила.

– Профессор должен связаться со мной сегодня до восьми вечера, потому что в следующий раз боль будет куда сильнее. И лечитесь сами, миссас, слышите меня? Скажете кому-нибудь, что я был здесь, и я вас убью, – вот что сказал Дули. А в записке, пришпиленной к блузке, добавил: «Давайте закончим с этим делом, и мы оба будем счастливы». Подписано: «Ваш добрый друг Зак!»

Лизи понятия не имела, как долго она пролежала в обмороке во второй раз. Когда пришла в себя, увидела, что её разорванный бюстгальтер швырнули в корзинку для мусора, а записку пришпилили с правой стороны блузки. Левая сторона пропиталась кровью. Она расстегнула пуговицы, бросила на рану короткий взгляд, застонала и отвела глаза. Выглядело всё хуже, чем то, что Аманда когда-либо делала с собой, включая тот случай с пупком. Что же касалось боли… она помнила что-то огромное и лишающее сознания.

Наручники Дули с неё снял и забрал с собой, зато оставил стакан воды. Лизи с жадностью её выпила. Однако когда попыталась подняться, ноги так дрожали, что не могли её держать. Так что она выползла из ниши на руках и коленях, пятная ковёр Скотта кровью и кровавым потом (ладно, ей никогда не нравился этот белый ковёр, выставляющий напоказ каждую пылинку), с прилипшими ко лбу волосами, слезами, высыхающими на щеках, кровью, образующей корочку на носу, губах, подбородке.

Поначалу она думала, что ползёт к телефону, возможно, чтобы позвонить помощнику шерифа Баттерклаку, несмотря на предупреждение Дули и неспособность управления шерифа округа Касл предупредить первую попытку покушения.

Потом эта строка из стихотворения (доводы против безумия) начала вновь и вновь звучать в голове, и она увидела, что кедровая шкатулка доброго мамика перевёрнута и лежит на ковре между лестницей вниз и столом, который Скотт называл Большой Джумбо Думбо. А содержимое кедровой шкатулки мусором валяется на том же ковре. И она поняла, что её целью была шкатулка и всё, что из неё вывалилось. А особенно ей требовалась та жёлтая вещица, что лежала на согнутом пурпурном меню отеля «Оленьи рога».

Доводы против безумия проваливаются с мягким, шуршащим звуком.

Из одного из стихотворений Скотта. Он написал их немного, а те, что написал, практически никогда не публиковались: он говорил, что они нехороши и пишет он их для себя. Но она полагала, что как раз это было дивно как хорошо, пусть даже и не до конца понимала его смысл, да и просто о чём оно. Особенно ей нравилась первая строка, потому что иногда ты слышишь, как уходят вещи, не так ли? Они проваливаются, уровень за уровнем, оставляя дыру, в которую ты можешь заглянуть. Или упасть, если утратишь бдительность.

СОВИСА, любимая. Тебе падать в нору кролика, так что хорошенько к этому подготовься.

Дули, должно быть, принёс шкатулку доброго мамика в кабинет, думая, что она имеет отношение к тому, что ему хотелось заполучить. Такие люди, как Дули и Герд Аллен Коул, он же Блонди, он же мсье Динг-донг-ради-фрезий, думают, что всё имеет отношение к тому, что они хотят заполучить, не так ли? И что, по мнению Дули, хранилось в кедровой шкатулке? Секретный список рукописей Скотта (возможно, зашифрованный)? Бог знает. В любом случае он вывалил содержимое шкатулки на пол, увидел, что это ерунда (ерунда для него), а потом потащил вдову Лэндон в глубь кабинета, ища, к чему её можно приковать до того, как она придёт в себя. Трубы под раковиной очень даже ему подошли.

Лизи медленно, но верно подползала к разбросанному содержимому шкатулки, её взгляд не отрывался от жёлтого вязаного квадрата. Она задалась вопросом: а смогла бы найти эту вещицу сама? И решила, что ответ – нет, она уже досыта наелась воспоминаниями. Теперь, однако…

Доводы против безумия проваливаются с мягким, шуршащим звуком.

Похоже на то. И если бы её драгоценный пурпурный занавес наконец-то упал, она бы услышала тот самый мягкий, шуршащий звук? Её бы это совершенно не удивило. Занавес, судя по всему, не очень-то отличался от паутины: посмотрите, сколько она уже вспомнила.

Хватит, Лизи, ты не решишься, прекрати.

– Сама прекрати, – прохрипела она. Её изувеченная грудь пульсировала болью и горела. Скотта ранили в грудь, теперь настала её очередь. Она подумала о том, как он вернулся на лужайку её дома в ту ночь, вышел из теней, тогда как Плутон лаял и лаял на соседнем участке. Скотт протягивал к ней то, что раньше было рукой, а ныне превратилось в какое-то кровавое месиво, из которого торчало нечто похожее на пальцы, Скотт сказал ей, что это – кровь-бул, для неё. Скотт потом отмачивал это порезанное мясо в тазу, наполненном слабым чаем, говоря ей, что этому способу (Пол это придумал) его научил брат. Говоря ей, что все Лэндоны поправляются очень быстро, по-другому им нельзя. Память проваливается ещё на один уровень, туда, где они со Скоттом сидят под конфетным деревом четырьмя месяцами позже. «Кровь лилась потоком», – сказал ей Скотт, и Лизи спросила, вымачивал ли потом Пол свои порезы в чае, на что Скотт ответил «нет»…

Прекрати, Лизи… он ничего такого не отвечал. Ты не спросила, а он не ответил.

Но она спрашивала. Она спрашивала Скотта обо всём, и он ей отвечал. Не тогда, не под конфетным деревом, позже. Той ночью, в постели. В их вторую ночь в отеле «Оленьи рога». После того как они занимались любовью. Как она могла забыть?

Какое-то мгновение Лизи полежала на белом ковре, отдыхая.

– Никогда не забывала, – сказала она. – Просто находилось это в пурпуре. За занавесом. Большая разница.

Она вновь уставилась на жёлтый квадрат и поползла. Я уверен, что лечение чаем появилось позже, Лизи. Да, я это точно знаю.

Скотт лежал рядом с ней, курил, наблюдал, как дым от сигареты поднимается всё выше и выше, туда, где исчезает. Так же, как исчезают полосы на столбе с красно-белыми спиралями.[87] Как иногда исчезал сам Скотт.

Я знаю, потому что это произошло, когда я решал дроби:

В школе?

Нет, Лизи, сказал он это таким тоном, словно она и сама должна была знать. Спарки Лэндон был не из тех отцов, которые отправляют детей в школу. Я и Пол – мы учились дома. Обычную школу отец называл «загоном для ослов».

Но порезы Пола в тот день… день, когда ты прыгнул со скамьи… они были глубокие? Не какие-то царапины?

Долгая пауза, в течение которой он наблюдал, как дым поднимается, застывает и исчезает, оставляя после себя только сладковато-горький запах. Наконец бесстрастное: Отец резал глубоко.

Такая сухая определённость не подразумевала комментариев, вот она и промолчала.

А потом он добавил: В любом случае это не то, что ты хочешь спросить. Спрашивай, что хочешь, Лизи. Давай, и я тебе отвечу. Но ты должна спросить.

Она то ли не могла вспомнить, что за этим последовало, то ли ещё не была готова к этому воспоминанию, но зато вспомнила, как они покидали своё убежище под конфетным деревом. Он заключил её в объятия под этим белым зонтиком, а мгновением позже они оказались снаружи, в снегу. И теперь, когда она продолжает ползти на руках и коленях к перевёрнутой кедровой шкатулке, воспоминание (безумие) проваливается, (с мягким, шуршащим звуком) и Лизи наконец-то позволяет разуму поверить в то, что её второе сердце, её тайное, сокрытое от всех сердце, знало всегда. На мгновение они были не под конфетным деревом, не под снегом, а совсем в другом месте. Тёплом, наполненном тусклым красным светом. Издалека доносилось пение птиц, воздух благоухал тропическими ароматами. Некоторые она узнала: красный жасмин, белый, бугенвиллия, мимоза, запах влажной земли, на которой они стояли на коленях, прильнув друг к другу, как влюблённые, каковыми они, собственно, и были, но названия самых сладких ароматов она не знала, а знать так хотелось! Она помнила, как открыла рот, чтобы спросить, и Скотт приложил ладонь (помолчи) к её губам. Она вспомнила, что ещё подумала, как это странно – они в зимней одежде, а попали куда-то в тропики, и увидела, что он боится. А потом они вновь оказались под снегом. Под тем безумным, невероятным октябрьским снегопадом.

И сколько времени они провели на той «пересадочной станции»? Три секунды? Возможно, меньше. Но теперь, передвигаясь на руках и коленях, потому что от слабости и шока не могла встать, Лизи смогла наконец-то признать, что это случилось, произошло в реальности. К тому времени, когда они добрались до «Оленьих рогов», она давно уже убедила себя, что ничего такого не было, но ведь было, было.

– И случилось ещё раз, – сказала она. – Случилось той ночью.

Ей ужасно хотелось пить. До безумия хотелось глотнуть воды, но ниша-бар находилась у неё за спиной, она ползла от воды и вспоминала песню старины Хэнка, которую пел Скотт, когда в воскресенье они возвращались домой: «Весь день я шёл по бесплодной земле и мечтал о воде, холодной воде».

Ты получишь свою воду, любимая.

– Получу? – прохрипела она. – Глоток воды определённо не помешает. Боль-то жуткая.

Ответа не последовало, но, возможно, она в нём и не нуждалась. Потому что таки добралась до рассыпанного по ковру содержимого шкатулки. Потянулась к жёлтому квадрату, сдёрнула с пурпурного меню и крепко зажала в руке. Лёжа на боку, том, который не болел, она пристально разглядывала свою добычу: эти маленькие ряды лицевых и изнаночных петель, эти крошечные накиды. Кровь с пальцев пачкала шерсть, но Лизи этого не замечала. Добрый мамик связала десятки афганов и таких вот квадратов, розово-серых, сине-золотых, зелёно-ярко-оранжевых. Афганы были коньком доброго мамика, и они один за другим слетали с её спиц, когда вечером она сидела перед телевизором. Лизи помнила, как ребёнком думала, что эти одеяла называются «африканы». Все кузины (Энглтоны, Дарби, Уиггенсы, Уошбурны, не говоря уж о бесчисленных Дебушерах) получали афганы, когда выходили замуж, а каждой из сестёр Дебушер досталось как минимум по три. К афгану прилагался дополнительный квадрат того же цвета и рисунка. Добрый мамик называла эти квадраты «усладами». Предполагалось, что они будут использоваться как салфетки на стол или как настенное украшение. Жёлтый афган добрый мамик подарила Лизи и Скотту на свадьбу, а поскольку он очень понравился Скотту, Лизи убрала приложенную к афгану «усладу» в кедровую шкатулку. И теперь, вся в крови, лёжа на ковре, сжимая в руке жёлтый квадрат, она отказалась от попытки забыть. Подумала: «Бул! Конец!» – и заплакала. Она понимала, что не способна на связные, последовательные воспоминания, но, возможно, значения это не имело: порядок в воспоминаниях удалось бы навести позже, когда возникла бы такая необходимость.

И, разумеется, если бы это «позже» наступило.

Тупаки и пускающие дурную кровь. Ибо Лэндоны (а до них и Ландро) могли быть только такими. Рано или поздно это проявляется.

Так что не приходилось удивляться, что Скотт сразу раскусил Аманду: о таких он знал не понаслышке, из первых рук. Как часто он резал себя? Лизи не знала. Не могла читать его шрамы, как читала шрамы Аманды, потому что… ну потому что. Один случай членовредительства, о котором она знала наверняка (ночь теплицы), был, однако, особенным. И он научился резать себя от отца, который начинал резать и детей, когда его собственного тела не хватало, чтобы выпустить всю дурную кровь.

Тупаки или пускающие дурную кровь. Или одно, или другое. Рано или поздно это проявляется.

В декабре 1995 года было жутко холодно. И со Скоттом начало твориться что-то неладное. В канун Нового года у него планировались выступления в институтах Техаса, Оклахо-мы, Нью-Мексико и Аризоны (он это называл «Западное турне 1996 года Скотта Лэндона»), но он позвонил своему литературному агенту и велел ему отменить всю программу. Агентство, организовавшее выступления, подняло дикий крик (и неудивительно, речь шла о трёхстах тысячах долларов), но Скотт своего решения не изменил. Сказал, что не может ехать в турне, сказал, что заболел. И он заболел, всё так. По мере того как зима набирала силу, Скотт Лэндон действительно превратился в больного человека. Лизи уже в ноябре поняла, что…

 

2

 

Она понимает, с ним что-то не так, и это не бронхит, как он утверждает. Он не кашляет, кожа его при прикосновении холодная, поэтому, пусть он и не меряет температуру и не даёт ей положить на лоб одну из тех полосок, что меняют цвет при повышении температуры, она знает – температура у него нормальная. Проблема, похоже, психологическая, а не физическая, и её это ужасно пугает. Однажды, когда она набирается храбрости и предлагает ему подъехать к доктору Бьёрну, он чуть не отрывает ей голову, заявляет, что «она помешана на врачах, как и все её чокнутые сёстры».

И как она должна на это реагировать? И действительно, какие у него проявляются болезненные симптомы? Какой врач, даже такой милый, как доктор Бьёрн, воспримет их серьёзно? Во-первых, он перестал слушать музыку, когда пишет. И пишет он не так много, это во-вторых, и гораздо важнее, серьёзнее. Работа над его новым романом (который Лизи Лэндон, пусть она и не литературный критик, очень нравится) замедлилась от спринта до скорости черепахи. А что ещё важнее… Господи Иисусе, куда подевалось его чувство юмора? Мальчишечье чувство добродушного юмора может истощиться, но его внезапное исчезновение в тот самый момент, когда осень уступила место холоду, пугает до глубины души. Это так похоже на эпизод из старого фильма о джунглях, когда внезапно смолкают барабаны туземцев. И пьёт он больше, да и дольше, до глубокой ночи. Она всегда ложится спать раньше него (обычно гораздо раньше), но знает, когда он укладывается в кровать и чем от него пахнет. Она также знает, что может о многом судить по содержимому мусорных баков, стоявших у амбара, на реконструированном сеновале которого расположены его рабочие апартаменты, и по мере того как её тревога растёт, заглядывает в них раз в два или три дня. Обычно она видит банки из-под пива, Скотт всегда любил пиво, но в декабре 1995-го и в январе 1996-го в баках появляются бутылки из-под виски «Джим Бим». И по утрам Скотт страдает от похмелья. По какой-то причине это беспокоит его больше, чем всё остальное. Иногда он бродит по дому (бледный, молчаливый, больной) и окончательно приходит в себя только во второй половине дня, далеко за полдень. Несколько раз она слышала, как он блевал за закрытой дверью в ванной, и по скорости, с которой исчезает аспирин, она знает, что у него сильно болит голова. Вы можете сказать, ничего необычного в этом нет; выдуй ящик пива или бутылку «Бима» между девятью и полуночью – и ты за это заплатишь, Патрик. Возможно, всё так, но Скотт крепко пил с их самой первой встречи в университете, когда он принёс плоскую бутылку виски в кармане пиджака (и разделил её с ней), но понятия не имел, что такое похмелье. Теперь же она видит пустые бутылки и знает, что каждый день к рукописи романа «Медовый месяц преступника» на его столе прибавляется лишь одна или две страницы (бывают дни, когда не прибавляется ни одной), и задаётся вопросом, а как много он выпивает ежедневно.

На какое-то время ей удаётся забыть о своих тревогах благодаря поездкам в гости и суете, связанной с покупкой рождественских подарков. Скотт – не любитель ходить по магазинам, даже когда покупателей в них немного и всё можно выбрать не торопясь, но в этот сезон он так и рвётся в бой. Каждый день сопровождает её, будь то торговый центр Обурна или магазины на Главной улице Касл-Рока. Его часто узнают, но он с улыбкой отказывается дать автограф людям, которые обращаются с такой просьбой в надежде получить нежданный подарок, говоря, что не может отстать от жены, ибо в противном случае не увидит её до Пасхи. Он, возможно, и потерял чувство юмора, но она ни разу не видит, чтобы он вышел из себя, даже если желающие получить автограф очень уж настойчивы, и на какое-то время он вроде бы становится привычным Скоттом, несмотря на пьянство, отменённое турне и медленное продвижение вперёд с новым романом.

Рождество само по себе счастливый день, сопровождаемый обменом подарками и энергичной дневной гимнастикой под одеялом. На рождественский обед они едут к Канти и Ричу, и за десертом Рич спрашивает Скотта, когда появится фильм по одному из его романов. «Вот где лежат большие деньги», – говорит Рич, будто не зная, что из четырёх фильмов, снятых по произведениям Скотта, три провалились. Только киноверсия «Голодных дьяволов» (Лизи этот фильм так и не посмотрела) принесла прибыль.

По пути домой чувство юмора Скотта возвращается, как большой старый бомбардировщик «В-1», и он так имитирует Рича, что Лизи смеётся до колик в животе. А по прибытии на Шугар-Топ-Хилл они сразу поднимаются наверх, чтобы второй раз «попрыгать» в кровати. Ещё не отдышавшись после скачки, Лизи ловит себя на мысли: если Скотт и болен, то, может, людям стоит от него заразиться этой болезнью, и мир определённо станет лучше.

В день рождественских подарков[88] она просыпается в два часа утра от желания отлить, и (опять приходится говорить о deja vu) его в постели нет. Но на этот раз он не ушёл. Она уже научилась определять разницу (даже не отдавая себе отчёта, каким образом), между тем, когда он просто встаёт раньше неё, и когда он, по её мнению, (ушёл) проделывает тот трюк, уходит в то странное место.

Она справляет малую нужду с закрытыми глазами, прислушиваясь к посвисту ветра за стенами дома. По звукам он холодный, этот ветер, но она не знает, что такое холод. Пока не знает. Пройдёт ещё пара недель, и она узнает. Пройдёт ещё пара недель, и она узнает всё.

Облегчившись, она смотрит в окно ванной. Оно выходит на амбар и кабинет Скотта на переделанном сеновале. Будь он там (иногда, если ему не спится ночью, туда он и уходит), она увидела бы свет, может, даже услышала бы радостную, карнавальную рок-н-ролльную музыку, очень, очень слабую. Но в эту ночь окна амбара темны, и единственная музыка, которую она слышит, – завывание ветра. Ей становится не по себе, в глубине сознания возникают мысли (инфаркт инсульт) слишком неприятные, чтобы рассматривать их всерьёз, однако достаточно настойчивые, потому что… учитывая, какой он… какой он в последнее время… полностью отмести их не удаётся. Поэтому, вместо того чтобы, не просыпаясь, возвратиться в спальню, она выходит через другую дверь ванной, которая ведёт в коридор второго этажа. Зовёт мужа по имени, ответа нет, но она видит золотую полосу света под закрытой дверью в дальнем конце коридора. И наконец различает доносящуюся из-за двери едва слышную музыку. Не рок-н-ролл, а кантри. Хэнк Уильямес. Старина Хэнк поёт «Ко-Лайгу».

– Скотт? – снова зовёт она, опять не получает ответа и идёт по коридору, отбрасывая волосы со лба, босые ноги шелестят по ковру, который позднее отправится на чердак. Идёт охваченная страхом, причину которого не может выразить словами, разве что страх этот как-то связан (ушёл) с уже канувшим в Лету или с тем, чему следовало туда кануть. «Сделано и забыто», – сказал бы папаша Дебушер; это одно из выражений, которые старый Дэнди выловил в пруду, том самом, к которому мы все спускаемся, чтобы утолить жажду, в который забрасываем свои сети.

– Скотт?

Она какие-то мгновения стоит перед спальней для гостей, и её охватывает ужасное предчувствие: он сидит мёртвый в кресле-качалке перед телевизором, погибший от собственной руки, и почему она не видела, что всё к этому шло, в последний месяц или около того симптомов хватало. Он продержался до Рождества, но теперь…

– Скотт?

Она поворачивает ручку, толкает дверь, и он сидит в кресле-качалке, как она и представляла себе, но очень даже живой, закутанный в любимый афган доброго мамика, в жёлтый. По телевизору (звук приглушён до минимума) показывают его любимый фильм: «Последний киносеанс». Его глаза не отрываются от экрана.

– Скотт? Ты в порядке?

Его глаза не двигаются, не моргают. Её охватывает ещё больший страх, в глубине сознания одно из странных слов Скотта (тупак) вдруг выскакивает как чёртик из шкатулки, и она загоняет его обратно в подсознание практически беззвучным (Пошло на хер!) проклятием. Она заходит в комнату и вновь произносит его имя. На этот раз он моргает (слава Богу), и поворачивает голову, чтобы посмотреть на неё, и улыбается. Это та самая скоттлэндоновская улыбка, в которую она влюбилась, увидев в самый первый раз. Особенно её умиляло, как при этой улыбке поднимались уголки его глаз.

– Эй, Лизи, – говорит он, – почему ты не спишь?

– Я могу задать тебе тот же самый вопрос, – отвечает она Оглядывается в поисках спиртного (банки пива, ополовиненной бутылки виски «Джим Бим») и не находит. Это хороший знак. – Уже поздно, или ты этого не знаешь? Поздно.

Долгая пауза, в течение которой он о чём-то напряжённо думает. Наконец говорит: «Меня разбудил ветер. Молотил ставней по стене дома, и я не смог заснуть».

Она уже собирается что-то сказать, но не произносит ни слова. Когда люди женаты долгое время (она полагает, величина срока, именуемого «долгое время», у каждой семейной пары своя; у них это порядка пятнадцати лет), между ними возникает телепатическая связь. И в этот самый момент телепатическая связь сообщает ей, что он ещё не закончил, хочет сказать что-то ещё. Вот она и молчит, ждёт, чтобы услышать, права ли она. Поначалу кажется, что да. Он открывает рот. И тут на дом обрушивается порыв ветра, и она слышит доносящееся из-за стен дребезжание, словно стук металлических зубов. Скотт поворачивается на этот звук… чуть улыбается… улыбка не из приятных… улыбка человека, который знает некий секрет… и закрывает рот. Вместо того чтобы сказать то, что собирался, вновь переводит взгляд на экран, где Джефф Бриджес[89] (очень молодой Джефф Бриджес) и его лучший друг едут в Мексику. Когда они вернутся, Сэм Лев будет мёртв.

– Как думаешь, ещё сможешь уснуть? – спрашивает она его, а когда он не отвечает, вновь начинает бояться. – Скотт! – Голос звучит несколько резче, чем ей хотелось, и когда его глаза возвращаются к ней (неохотно, уверяет себя Лизи, хотя фильм этот он видел добрых два десятка раз), она повторяет вопрос уже более спокойно: – Как думаешь, ты ещё сможешь уснуть?

– Возможно, – допускает он, и она видит в его глазах нечто ужасное и печальное: он боится. – Если ты будешь спать со мной голой.

– В такую холодную ночь? Ты шутишь? Давай-ка выключай телевизор и возвращайся в постель.

Он возвращается, и она лежит, слушая завывания ветра и наслаждаясь теплом, идущим от мужского тела.

Она начинает видеть бабочек. Такое происходит с ней практически всегда, когда она засыпает. Она видит больших красно-чёрных бабочек, раскрывающих крылья в темноте. Ей приходит в голову мысль, что она увидит их и когда придёт время умирать. Мысль эта пугает, но не так чтобы очень.

– Лизи? – Голос Скотта, издалека. Он тоже засыпает. Она это чувствует.

– М-м-м-м?

– Ему не нравится, что я говорю.

– Кому не нравится?

– Я не знаю, – говорит он очень тихо, из далёкого далека. – Может, это ветер. Холодный северный ветер. Тот, что прилетает из…

Последнее слово – «Канады», вероятно, именно оно, но точно Лизи сказать не может. Уже затерялась в стране сна, и он тоже затерялся, потому что, попав туда, они никогда не бывают вместе, и она боится, что сон – также и репетиция смерти, место, где могут быть грёзы, но нет любви, нет дома, нет руки, которая сжимает твою, когда стая птиц мчится по горяще-оранжевому небу на закате дня.

 

3

 

В последующий период времени (недели две) она начинает верить, что ситуация выправляется. Позже она спросит себя, ну как могла быть такой глупой, такой намеренно слепой, как могла воспринять его попытку удержаться за этот мир (и за неё) каким-то улучшением, но, с другой стороны, если у нас нет ничего, кроме соломинок, мы хватаемся и за них.

И некоторые кажутся достаточно толстыми, чтобы хвататься за них без боязни. В первые дни 1996 года пить он перестаёт полностью, разве что пару раз позволяет себе стакан вина за обедом, и теперь он каждый день много времени проводит в кабинете. И только потом («потом, потом, суп с котом» – бубнили они, когда маленькими детьми строили первые словесные замки на берегу пруда) она осознаёт, что за эти дни к рукописи романа не добавилось ни одной страницы, он не работал, а тайком пил виски, заедал мятными пастилками и писал себе бессвязные записки. Потом она найдёт засунутый под клавиатуру «Мака», которым пользуется муж, листок бумаги (бланк письма с шапкой «СО СТОЛА СКОТТА ЛЭНДОНА»), где он нацарапал: Тракторная цепь говорит ты опаздываешь Скут старина Скут, даже теперь. И только когда этот холодный ветер, тот самый, что долетает из Йеллоунай-фа, ревёт вокруг дома, она наконец-то замечает глубокие серпообразные порезы на его ладонях. Порезы, которые он мог сделать только собственными ногтями, когда боролся, цепляясь за жизнь и здравомыслие, как борется альпинист, пытающийся удержаться на долбаном уступе под внезапно начавшимся дождём со снегом. Только потом она найдёт батарею пустых бутылок из-под виски «Джим Бим», полтора десятка, не меньше, и за это, пожалуй, она может себя похвалить, потому что Скотт постарался их запрятать.

 

4

 

Первые два дня 1996 года не по сезону тёплые. Старожилы называют такой погодный феномен январской оттепелью. Но уже утром третьего января синоптики начинают предупреждать о резкой перемене погоды: мощный холодный фронт надвигается из засыпанных снегом центральных регионов Канады. Жителям Мэна напоминают, что баки с топливом для обогрева домов должны быть залиты под завязку, водопроводные трубы – изолированы от воздействия холода, а для животных нужно подготовить «тёплое место». Температура воздуха, по прогнозам, упадёт до двадцати пяти градусов ниже нуля,[90] но температура воздуха – не самое страшное. Холодный воздух принесёт шквалистый ветер, а с учётом этого фактора температура опустится до шестидесяти, а то и до семидесяти градусов ниже нуля.[91]

Лизи так напугана, что звонит в фирму, с которой заключён контракт на обслуживание дома, потому что Скотт на предупреждение синоптиков не реагирует. Гэри заверяет её, что у Лэндонов самый тёплый и крепкий дом во всём Касл-Вью, обещает приглядеть за её ближайшими родственниками (прежде всего за Амандой, это ясно без слов) и напоминает ей, что холодная погода – непременный атрибут жизни в Мэне. Несколько холодных ночей – и мы уже на пути к весне, говорит он.

Но когда пятого января температура опускается ниже нуля и ревущие ветры набрасываются на штат Мэн, Лизи не может припомнить ничего более ужасного, даже из детства, когда для ребёнка каждая гроза представляется бурей, а обычный снегопад – бураном. В доме все термостаты поставлены на максимальную мощность, и новый камин работает постоянно, но между шестым и девятым января температура воздуха в доме не поднимается выше шестидесяти двух градусов.[92] Ветер не просто воет под карнизами, но кричит, как женщина, которой безумец дюйм за дюймом вспарывает живот, да ещё тупым ножом. Снег, оставшийся после январской оттепели, срывает с земли этими ветрами, дующими со скоростью сорок миль в час (и порывами до шестидесяти пяти, достаточно сильными, чтобы повалить с дюжину радиомачт в центральном Мэне и Нью-Хэмпшире), и несёт над полями ордой призраков. Когда снежные гранулы бьют в наружные вставные переплёты, кажется, что их бомбардируют градины.

На вторые сутки этого непомерного канадского холода Лизи просыпается в два часа ночи и видит, что Скотта опять нет в кровати. Она находит его в спальне для гостей, снова завернувшегося в жёлтый афган доброго мамика. Он вновь смотрит «Последний киносеанс». Хэнк Уильямс выводит «Ко-Лайгу», Сэм Лев мёртв. Лизи никак не может растолкать мужа, но в конце концов ей это удаётся. Она спрашивает Скотта, всё ли с ним в порядке, и тот отвечает, что да. Предлагает ей выглянуть из окна, говорит, что это прекрасно, но нужно соблюдать осторожность, не смотреть слишком долго. «Мой отец говорил, что можно обжечь глаза, такие они яркие», – советует он.

Она ахает от всей этой красоты. В небе движущиеся полотнища занавеса, и у неё на глазах они меняют цвет: зелёные становятся пурпурными, пурпурные – пунцовыми, пунцовые переходят в другой оттенок красного, который она назвать не может. Вроде бы красновато-коричневый, но не совсем. Она думает, что никто бы не смог подобрать название оттенку, который она видит. Когда Скотт тянет её от окна за ночную рубашку и говорит, что достаточно, она поражается, глянув на электронные часы, встроенные в видеомагнитофон: простояла у окна, не отрывая глаз от северного сияния, десять минут.

– Больше не смотри. Голос у него плывёт, как у человека, который говорит во сне. – Пойдём со мной в постель, маленькая Лизи.

Она этому только рада, рада тому, что может выключить этот, как ей теперь представляется, ужасный фильм, вытащить Скотта из кресла-качалки и холодной комнаты. Но когда она ведёт его по коридору за руку, он произносит две фразы, от которых у неё по коже бегут мурашки: «Ветер звучит, как тракторная цепь, а тракторная цепь звучит, как мой отец. Вдруг он не умер?».

– Скотт, это чушь собачья, – отвечает она, да только такие фразы совсем не чушь собачья, если произносятся глубокой ночью, не так ли? Особенно когда ветер кричит, а небо, окрашенное в переменчивые цвета, кажется, отвечает тем же.

Когда она просыпается на следующую ночь, ветер воет по-прежнему, но в спальне для гостей телевизор не включён, хотя Скотт всё равно смотрит на экран. Сидит в кресле-качалке, завёрнутый в жёлтый афган доброго мамика, но не отвечает ей, даже не реагирует на неё. Скотт здесь, и Скотта здесь нет.

Он превратился в тупака.

 

5

 

Лизи перекатилась на спину в кабинете Скотта и посмотрела на стеклянную панель крыши, оказавшуюся прямо над её головой. Грудь пульсировала болью. Даже не подумав об этом, она прижала к ней жёлтый вязаный квадрат. Поначалу боль усилилась… но Лизи чуть-чуть успокоилась. Вглядывалась в прозрачный кусок крыши, тяжело дыша. До её ноздрей долетал кислый запах пота, слёз и крови, смесь которых мариновала кожу. Лизи застонала.

Все Лэндоны поправляются очень быстро, по-другому нам нельзя. Если это правда, а у неё есть основания верить, что правда, тогда сейчас она как никогда раньше хотела быть среди Лэндонов. Не хотела оставаться Лизой Дебушер из Лисбон-Фоллс, последним ребёнком мамы и папы, всегда самой маленькой.

Ты – та, кто ты есть, терпеливо напомнил ей голос Скотта. Ты – Лизи Лэндон. Моя маленькая Лизи. Но ей было так жарко и боль была такой сильной, что теперь ей требовался лёд, а голос… слышала она его или нет, долбаный Скотт Лэндон никогда не казался ей более мёртвым.

СОВИСА, любимая, настаивал Скотт, но голос доносился издалека.

Издалека.

Даже телефон на Большом Джумбо Думбо, по которому теоретически она могла вызвать помощь, находился далеко. А что находилось ближе? Вопрос. Простой, однако. Как она могла найти собственную сестру в таком состоянии и не вспомнить, каким нашла мужа в те жутко холодные дни января 1996 года?

Я помнила, прошептал внутренний голос её разуму, когда она лежала на спине, глядя на стеклянную панель в крыше дома, с жёлтым вязаным квадратом, который всё больше краснел, прижатый к её левой груди. Я помнила. Но вспомнить Скотта, сидящего в кресле-качалке, означало вспомнить отель «Оленьи рога»; а вспомнить отель «Оленьи рога» – вспомнить то, что произошло, когда мы выходили из-под конфетного дерева в снегопад; вспомнить это означало вспомнить правду о его брате Поле; а уже правда о брате Поле вела к воспоминанию о холодной спальне для гостей, с северным сиянием за окнами и рёвом ветра, который принёсся из Канады, из Манитобы, от самого Йеллоунайфа. Разве ты не видишь, Лизи? Всё взаимосвязано, всегда было, и как только ты позволяешь себе признать первую связь, толкнуть первую костяшку домино…

– Я бы сошла с ума, – прошептала Лизи. – Как они. Как Лэндоны, и Ландро, и кто ещё знает об этом. Неудивительно) что они сходили с ума, понимая, что есть мир буквально рядом с этим… а стенка такая тонкая…

Но не это было самым худшим. Самым худшим была тварь, которая не давала ему покоя, крапчатая тварь с бесконечным пегим боком…

– Нет! – пронзительно закричала она в пустом кабинете. Закричала, пусть даже крик болью отозвался в теле. – Ох, нет! Хватит! Заставь её остановиться! Заставь этих тварей ОСТАНОВИТЬСЯ!

Но поздно. Слишком поздно отрицать то, что было, каким бы большим ни был риск безумия. Существовало место, где еда с наступлением темноты превращалась во что-то несъедобное, что-то ядовитое, и где эта пегая тварь, длинный мальчик Скотта (Я покажу тебе, какие он издаёт звуки, когда оглядывается) мог быть реальным.

– Ох, он реальный, всё так, – прошептала Лизи. – Я его видела.

В пустом, населённом разве что призраками кабинете умершего человека Лизи начинает плакать. Даже теперь она не знает, действительно ли так было, существовал ли он в тот момент, когда она его видела… но она чувствовала… что он реальный. Речь шла о той лишающей надежды твари, которую раковые больные видят на дне стаканов для воды, что стоят на прикроватных столиках, когда все лекарства приняты, на дисплее насоса морфия ноль, час поздний, а боль ещё здесь и забирается всё глубже в не знающие сна кости. И живой. Живой, злобной и голодной. Именно от этой твари, Лизи не сомневалась, её муж безуспешно пытался отгородиться спиртным. И смехом. И писательством. Эту тварь она практически увидела в его пустых глазах, когда он сидел в холодной спальне для гостей перед выключенным и молчащим телевизором. Он сидел…

 

6

 

Он сидит в кресле-качалке, закутанный до уставившихся в никуда глаз в чертовски весёленький жёлтый афган доброго мамика. Смотрит на неё и сквозь неё.

«Позвонить кому-нибудь, – думает она, – вот что нужно сделать», – и спешит по коридору к их спальне. Канти и Рич во Флориде и пробудут там до середины февраля, Дарла и Мэтт живут рядом, и именно номер Дарлы Лизи собирается набрать, её уже не тревожит, что она разбудит их глубокой ночью, ей нужно с кем-то поговорить, ей нужна помощь.

Позвонить не удаётся. Жуткий ветер, от которого ей холодно даже во фланелевой ночной рубашке и надетом поверх неё свитере, тот самый, что заставляет котёл в подвале работать на пределе возможностей, под напором которого трещит, стонет и сотрясается дом, оборвал где-то провод, и, сняв трубку, она слышит только идиотское «м-м-м-м». Несколько раз она всё равно нажимает пальцем на рычаг, потому что в такой ситуации это естественная реакция, но знает, толку не будет, и толку таки нет. Она одна в этом большом, старом, реконструированном викторианском доме на Шугар-Топ-Хилл, под небом, расцвеченным безумными полотнищами света, а температура воздуха опустилась до значений, которые немыслимо и представить себе. Лизи знает, попытайся она пойти к живущим по соседству Галлоуэям, велики шансы, что она отморозит мочку уха или палец, может, и два. Может вообще замёрзнуть у них на крыльце, прежде чем сумеет их разбудить. С таким морозом шутки плохи.

Она возвращает на место бесполезную телефонную трубку и торопится обратно в коридор, её шлёпанцы перешёптываются с ковром. Скотт такой же, каким она его и оставила. В кантри-саундтреке фильма «Последнего киносеанса» глубокой ночью хорошего мало, но тишина хуже, хуже, хуже этого просто ничего нет. И за мгновение до того, как мощнейший порыв ветра ухватывается за дом и грозит стащить его с фундамента (она едва может поверить, что они не остались без электричества, уверена, что скоро наверняка останутся), она понимает, почему даже сильный ветер – плюс: она не может слышать его дыхания. Он не выглядит мёртвым, на щеках даже теплится румянец, но как ей знать, что он не дышит?

– Милый? – шепчет она, направляясь к нему. – Милый, ты можешь поговорить со мной? Можешь посмотреть на меня?

Он ничего не говорит, не смотрит на неё, но, когда она прикасается ледяными пальцами к его шее, кожа тёплая, и она чувствует биение сердца в большой вене или артерии, которая проходит под самой кожей. И кое-что ещё. Она чувствует, как он тянется к ней. При дневном свете, даже при свете холодного дня, при свете ветреного дня (при таком свете, похоже, сняты все сцены под открытым небом в фильме «Последний киносеанс», вдруг осеняет её) она, несомненно, это бы упустила, но не теперь. Теперь она знает то, что знает. Ему нужна помощь, точно так же, как он нуждался в помощи в тот день в Нашвилле, сначала – когда безумец стрелял в него. Потом – когда он, дрожа всем телом, лежал на горячем асфальте и молил о льде.

– Как я могу тебе помочь? – шепчет она. – Как я могу помочь тебе теперь?

Отвечает ей Дарла, Дарла, какой была в девичестве. «Одни груди да злость», – как-то сказала добрый мамик, хотя вульгарность была для неё нехарактерна. Видать, Дарла достала её вне всякой меры.

«Ты не собираешься помогать ему, так почему говоришь о помощи? – спрашивает юная Дарла, и голос этот такой реальный, что Лизи буквально ощущает запах пудры «Коти», которой Дарле разрешали пользоваться (из-за её прыщей), и слышит, как лопается пузырь её жевательной резинки. И это ещё не всё. Она спускалась к пруду и забросила сеть, которая вернулась с приличной добычей. – У него съехала крыша, Лизи, он чокнулся, шарики зашли за ролики, он катит на резиновом велосипеде, и единственное, чем ты можешь ему помочь, – вызвать людей в белых халатах, как только телефон заработает вновь», Лизи слышит наполненный абсолютным подростковым презрением смех Дарлы в глубине своей головы, когда смотрит на своего мужа, сидящего в кресле-качалке с широко раскрытыми глазами. «Помочь ему! – фыркает Дарла. – ПОМОЧЬ ему? Размечталась».

И тем не менее Лизи думает, что может помочь. Лизи думает, что есть способ.

Беда в том, что такая помощь, возможно, опасна, и не факт, что принесёт желаемый результат. Она достаточно честна перед собой, чтобы признать, что сама создала некоторые проблемы. Отгораживалась от определённых воспоминаний, в частности, от их удивительного выхода из-под конфетного дерева, прятала те факты, с которыми не могла сжиться (например, правду о Поле, святом брате), за занавесом в своём сознании. Туда же попал некий звук (пыхтение, святой Боже, это низкое, мерзкое хрюканье) и кое-что из увиденного ею (кресты на кладбище кресты в кровавом свете). Она иногда задаётся вопросом, а может, у каждого в голове есть такой же занавес, за которым находится «не думать об этом» зона. Должно быть, есть. Удобная штука. Определённо спасает от бессонных ночей. Таких воспоминаний хватает: то, другое, третье. Так или иначе, они образуют целый лабиринт. «О маинькая Ли-изи, как ты меня сабавляешь, mein gott»… и что скажут дети?

– Не ходи туда, – бормочет Лизи, но думает, что пойдёт. Думает, если у неё и есть шанс спасти Скотта, привести его назад, она должна туда пойти… где бы это ни было.

Ох, но это же совсем близко. В том-то и весь ужас.

– Ты знаешь, не так ли? – говорит она, начиная плакать, но спрашивает она не Скотта, Скотт ушёл туда, куда уходят тупаки. Однажды, под конфетным деревом, где они сидели, защищённые от окружающего мира этим необычным октябрьским снегопадом, он охарактеризовал своё писательство видом безумия. Она запротестовала (она, практичная Лизи, для которой всё было по-прежнему), и тогда он сказал: «Ты не понимаешь той части, что связана с уходом. Для тебя это счастье, маленькая Лизи, и я надеюсь, что всё так и останется».

Но сегодня, когда ревёт ветер, прилетевший от Йеллоунайфа, и небо расцвечено безумными цветами, её везение обрывается.

 

7

 

Лёжа на спине в кабинете умершего мужа, прижимая окровавленную «усладу» к груди, Лизи изрекла: «Я села рядом с ним и вытащила его руку из-под афгана, чтобы держать её. – Шумно сглотнула. В горле что-то щёлкнуло. Она хотела выпить воды, но ещё не знала, сможет ли устоять на ногах, пока не знала. – Его рука была тёплой, а вот пол…».

 

8

 

Пол холодный, и это чувствуется сквозь фланелевую ночную рубашку, фланелевые пижамные штаны и шёлковые трусики под ними. Эта комната, как и всё остальные наверху, обогревается воздуховодами, выпускные отверстия которых расположены на уровне плинтусов, она может ощутить тепло свободной рукой, той, что не держит руку Скотта, но радости в этом мало. Котёл-обогреватель работает без устали, горячий воздух идёт наверх, через выпускные отверстия поступает в комнаты, в каких-то шести дюймах от них тепло ещё есть, потом… пуф! Ушло. Как полоски на столбе у парикмахерской. Как поднимающийся сигаретный дым. Как мужья, иногда.

Не обращай внимания на холодный пол. Не обращай внимания на зад, даже если он посинеет. Если ты можешь что-то для него сделать, делай.

Но что это что-то? С чего ей нужно начать?

Ответ приходит со следующим порывом ветра.

Начни с лечения чаем.

– Он-никогда-не-говорил-об-этом-потому-что-я-никогда-не-спрашивала. – Фраза вылетает из неё так быстро, что сливается в одно длинное экзотическое слово.

Если так, это экзотическое одно слово – ложь. Он ответил на её вопрос о лечении чаем в ту ночь в отеле «Оленьи рога». В постели, после любви. Она задала ему два или три вопроса, но один, который имел значение, ключевой вопрос, был первым. И вроде бы простым. Он мог ответить односложно, «да» или «нет», но когда Скотт Лэндон отвечал на заданный вопрос «да» или «нет»? И, как выяснилось, вопрос этот оказался пробкой, выбитой из бутылки. Почему? Потому что он вернул их к Полу. И история Пола главным образом была историей его смерти. А смерть Пола привела к…

– Нет, пожалуйста, – шепчет она и понимает, что слишком уж сильно сжимает его руку. Скотт, само собой, не протестует. Как и принято в роду Лэндонов, он ушёл, стал тупаком. Звучит забавно, почти как шутка из юмористической передачи «Хи-хи, ха-ха».

«Эй, Бак, а где Рой?»

«Ну, я тебе скажу, Минни, Рой ушёл в тупаки!» (Зрители покатываются со смеху.).

Но Лизи не смеётся, и ей не нужны внутренние голоса, чтобы объяснить, что Скотт ушёл в страну тупаков. И если она хочет вернуть его, сначала ей самой нужно последовать за ним туда.

– Господи, нет, – стонет она, потому что в глубине сознания уже понимает, что означает принятие такого решения. – Господи, Господи, неужели я должна?

Бог не отвечает. Да и не нуждается она в Его ответе. Она знает, что должна сделать. По крайней мере с чего ей нужно начать: она должна вспомнить их вторую ночь в отеле «Оленьи рога», после любви. Они уже дремали, готовясь погрузиться в сон, и она подумала: «Хуже от этого не будет, ты хочешь спросить его о святом старшем брате, не о старом дьяволе-отце. Не теряй времени и спрашивай». Вот она и спросила. Сидя на полу, держа его руку (начинающую холодеть) в своей, под завывание ветра и под раскрашенным в безумные цвета небом, Лизи заглядывает за занавес, который повесила, чтобы скрыть за ним самые худшие, самые необъяснимые воспоминания, и видит себя, спрашивающую его насчёт лечения чаем.

Спрашивающую его…

 

9

 

– После этой историей со скамьёй Пол вымочил свои порезы в чае, как ты вымачивал руку в ту ночь в моей квартире?

Он лежит в кровати рядом с ней, простыня укрывает бёдра, так что она видит верхнюю часть лобковых волос. Он курит, как он выражается, «неизменно восхитительную посткоитусную сигарету», и единственное световое пятно в комнате – лампа на прикроватном столике с его стороны. В пыльно-розовом свете лампы табачный дым поднимается и исчезает в темноте, заставляя её задаться вопросом (а был ли звук, воздушный хлопок, под конфетным деревом, когда мы вышли, когда мы покинули) о чём-то таком, что она уже пытается вытеснить из собственного сознания.

Тем временем молчание затягивается. Она уже смиряется с тем, что ответа не будет, когда он отвечает. И по его тону она понимает: причина возникновения паузы не в том, что ему не хотелось отвечать. Просто он тщательно обдумывал ответ.

– Я практически уверен, Лизи, что лечение чаем появилось позже. – Он вновь задумывается, потом кивает. – Да, я это знаю, потому что к тому времени я уже решал дроби. Одна треть плюс одна четверть равняются семи двенадцатым и так далее. – Он улыбается… но Лизи, которая уже разбирается в выражениях его лица, думает, что улыбка эта нервная.

– В школе? – спрашивает она.

– Нет, Лизи. – По тону чувствуется, ей следовало бы знать, что речь шла не о школе, а когда он продолжает, Лизи слышит леденящее кровь детское произношение, (я пыталъся и пыталься) вкрадывающееся в голос.

– Я и Пол – мы учились дома. Отец называл школу «загоном для ослов». – На столике рядом с лампой – пепельница, а под ней «Бойня номер пять» (Скотт всегда берёт эту книгу с собой, куда бы ни поехал, без единого исключения), и он стряхивает пепел в пепельницу. Снаружи завывает ветер, и старый отель поскрипывает.

И внезапно Лизи кажется, что, возможно, идея эта не такая уж и хорошая, что хорошая идея – повернуться на бок и заснуть, но у неё два сердца, и любопытство не даёт ей покоя.

– И порезы Пола в тот день, когда ты прыгнул со скамьи, были глубокими? Не просто царапинами? Я хочу сказать, ты знаешь, как всё воспринимается детьми…, прорыв трубы кажется им потопом…

Она замолкает. Пауза затягивается надолго, он наблюдает, как сигаретный дым поднимается вверх и исчезает. Когда заговаривает вновь, голос его сухой, бесстрастный, уверенный:

– Отец резал глубоко.

Она раскрывает рот, чтобы сказать что-то нейтральное и тем самым положить конец этому разговору (в голове у неё уже трезвонят колокольчики всех охранных систем, вспыхивает и гаснет множество красных огней), но прежде чем она успевает произнести хоть слово, он продолжает:

– В любом случае это не то, что ты хочешь спросить. Спрашивай что хочешь, Лизи. Давай и я тебе отвечу. Я не собираюсь держать что-либо в секрете от тебя, особенно после того, что произошло сегодня во второй половине дня. Но ты должна спросить.

«А что произошло сегодня во второй половине дня?»

Вроде бы логичный вопрос, но Лизи понимает, что это не может быть логичным разговором, потому что речь идёт о безумии, безумии, и теперь она – тоже его часть. Потому что Скотт забрасывал её куда-то, она это знает, её воображение не сыграло с ней злую шутку. Если она спросит, что произошло, он ей скажет, он практически это пообещал… но это будет неправильно. Её посткоитусная дрёма исчезла, никогда в жизни она не чувствовала себя такой бодрой.

– После того как ты спрыгнул со скамьи, Скотт…

– Отец меня поцеловал. Поцелуй был отцовским призом. Показывающим, что кровь-бул закончен.

– Да, я знаю, ты мне говорил. После того как ты спрыгнул со скамьи и отец перестал резать Пола, твой брат… сделал что-нибудь, чтобы залечить порезы? Поэтому он смог так скоро сначала пойти в магазин за бутылками газировки, а потом устроить охоту на була?

– Нет. – Скотт тушит сигарету в пепельнице, которая стоит на книге.

Это короткое отрицание вызывает у неё очень уж странную смесь эмоций: сладостного облегчения и глубокого разочарования. Словно в груди что-то взрывается. Она не может точно сказать, о чём она думала, но это «нет» означает, что она не должна думать об этом…

– Он не мог. – Скотт говорит всё тем же сухим тоном. С той же определённостью. – Пол не мог. Не мог уйти. – Упор на последнее слово не то чтобы сильный, но сомнений не вызывает. – Мне пришлось взять его.

Скотт поворачивается к ней и берёт её… но только в объятия. Его лицо, прижимающееся к её шее, горит от сдерживаемых эмоций.

– Есть одно место. Мы называли его «Мальчишечья луна», уже забыл почему. По большей части местечко приятное. Я брал его туда, когда ему было больно, и я взял его туда, когда он умер, но не мог взять, когда в нём бурлила дурная кровь. После того как отец убил Пола, я забрал его туда, в Мальчишечью луну, и похоронил там. – Дамба рушится, и он начинает рыдать. Ему удаётся чуть заглушить звуки, сжимая губы, но сила рыданий сотрясает кровать, и какое-то время Лизи может лишь обнимать его. В какой-то момент он просит её погасить свет, а когда она спрашивает зачем, отвечает: «Потому что это ещё не всё, а остальное я могу рассказать тебе, если ты будешь меня обнимать. Но без света».

И хотя теперь она испугана, как никогда прежде (испугана даже больше, чем в ту ночь, когда он вышел из темноты с располосованной рукой), она высвобождает руку для того, чтобы выключить лампу на прикроватном столике, и касается его лица грудью, которая потом пострадает от безумия Джима Дули. Поначалу комната погружается в темноту, но по мере того как глаза приспосабливаются, вновь появляются контуры мебели. А слабое и галлюциногенное сияние за окном свидетельствует о том, что лунный свет начинает пробиваться сквозь утончающийся слой облаков.

– Ты думаешь, отец убил Пола, не так ли? Ты думаешь, на этом конец истории?

– Скотт, ты сказал, он выстрелил в него из своего карабина…

– Но это было не убийство. Случившееся назвали бы убийством, если бы его судили, но я был там и знаю, это не было убийством. – Пауза. Она думает, что он закурит очередную сигарету, но нет, огонёк спички не вспыхивает. – Отец мог его убить, понятное дело. Множество раз. Я это знаю. В некоторых случаях точно убил бы, если бы рядом не было меня, но сказать, что он убил Пола, нельзя. Ты знаешь, что такое эвтаназия, Лизи?

– Милосердное убийство.

– Да. Вот что мой отец сделал с Полом.

В комнате вокруг них мебель вновь становится видимой, потом опять кутается в тени.

– Это всё дурная кровь, разве ты не понимаешь? В Поле она была так же, как и в отце. Только так много, что отец не мог всю её выпустить.

Лизи в какой-то степени понимает. Все те разы, когда отец резал детей (она полагает, и себя тоже), он практиковал необычный, ненадёжный, но способ превентивного лечения.

– Отец говорил, что дурная кровь могла обойти два поколения, а потом проявиться с удвоенной силой. «Обрушится на тебя совсем как та тракторная цепь на твою ногу, Скут», – как-то сказал он.

Лизи мотает головой. Она не знает, о чём он говорит. И какая-то её часть не хочет и знать.

– Это случилось в декабре, – продолжает Скотт. – Ударили морозы. Впервые за зиму. Мы жили в том фермерском доме, который со всех сторон окружали поля, и единственная дорога вела к магазину «Мюли» и дальше, к Мартенсбергу. Мы были практически отрезаны от мира. Жили сами по себе, понимаешь?

Она понимает. Конечно, понимает. Представляет себе почтальона, который появлялся время от времени, и, разумеется, «Спарки» Лэндона, которому приходилось уезжать («Ю.С. Гиппам») на работу, но это всё. Никаких школьных автобусов, потому что я и Пол – мы учились дома. Школьные автобусы ходили в «загон для ослов».

– Снег усложнил нашу жизнь, мороз – тем более. Холод не позволял выйти из дому. Однако тот год поначалу не был уж таким плохим. Наконец-то у нас появилась рождественская ёлка. Бывали годы, когда в отце бурлила дурная кровь… или просто он был не в настроении… и тогда не было ни ёлки, ни подарков. – С губ Скотта срывается короткий безрадостный смешок. – На одно Рождество он продержал нас до трёх ночи, читая «Книгу откровений», о том, как сосуды открывались, и о бедах, и о всадниках в разноцветной броне, а потом зашвырнул Библию на кухню и взревел: «Кто пишет эту грёбаную чушь? И кто те идиоты, которые в неё верят?» Когда он был в таком настроении, то мог реветь, как капитан Ахав в последние дни «Пекода». Но в то Рождество всё вроде бы складывалось как нельзя лучше. Знаешь, что мы делали? Мы все поехали в Питтсбург за покупками, и отец даже повёл нас в кино: Клинт Иствуд играл полицейского и стрелял в каком-то большом городе. От выстрелов у меня заболела голова, от попкорна заболел живот, но я думал, что ничего лучше никогда не видел. Приехав домой, я начал писать историю, похожую на фильм, и в тот же вечер прочитал её Полу. Она наверняка была ужасной, но Пол сказал, что история хорошая.

– Похоже, у тебя был отличный брат, – осторожно вставляет Лизи.

Её старания напрасны. Скотт не слышит.

– Я хочу сказать, что мы отлично ладили, и продолжалось это много месяцев, казалось, что у нас нормальная семья. Если есть такое понятие, в чём я сомневаюсь. Но… но.

Он замолкает, задумавшись. Наконец вновь начинает говорить.

– А потом, незадолго до Рождества, я был наверху, в своей комнате. День выдался холодным, холоднее сиськи колдуньи, и дело шло к снегопаду. Я сидел на кровати, читал учебник по истории, а выглянув в окно, увидел, что отец идёт через двор с охапкой дров. Спустился вниз по чёрной лестнице, чтобы помочь сложить поленья в дровяной ящик, чтобы они не пачкали пол, отец этого страшно не любил. И Пол был…

 

10

 

Пол сидит на кухне за столом, когда его младший брат, десяти лет от роду и давно не стриженный, спускается по чёрной лестнице, не завязав шнурки кроссовок. Скотт думает, что сейчас спросит Пола, не хочет ли тот пойти покататься на санках с холма за амбаром после того, как они уложат дрова в ящик, если, конечно, отец не найдёт им других дел.

Пол Лэндон, стройный, высокий и уже симпатичный в свои тринадцать лет, сидит над раскрытой книгой. Книга эта – «Введение в алгебру», и Скотт нисколько не сомневается в том, что Пол разбирается с иксами и игреками, пока тот не поворачивается к нему. Когда это происходит, Скотт ещё в трёх ступеньках от пола. А в следующее мгновение Пол бросается к младшему брату, на которого за всю жизнь не поднял и руки. Но этого мгновения хватает для того, чтобы понять, что Пол не просто сидел за кухонным столом. Нет, Пол не читал учебник. Нет, Пол не занимался.

Пол поджидал добычу.

И не пустоту видит Скотт в глазах брата, когда тот так резко вскакивает со стула, что стул этот летит к дальней стене, а чистую дурную кровь. Эти глаза уже не синие. Что-то взорвалось за ними в мозгу и наполнило их кровью. Капельки крови выступили и в уголках глаз.

Другой бы ребёнок окаменел от страха и погиб от рук монстра, который часом раньше был обыкновенным братом, думал лишь об уроках и, возможно, о том, что он и Скотт могут купить отцу на Рождество, если объединят свои финансовые ресурсы. В Скотте, однако, обыкновенности не больше, чем в Поле. Обыкновенные дети никогда бы не выжили в компании Спарки Лэндона, и, безусловно, именно опыт жизни с безумием отца теперь спасает Скотта. Он без труда узнаёт дурную кровь, когда видит её, и не тратит времени на то, чтобы не верить своим глазам. Мгновенно поворачивается и пытается взлететь по ступенькам. Успевает сделать три шага, прежде чем Пол хватает его за ноги.

Рыча как пёс, во дворе которого объявился незваный гость, Пол хватается за голени младшего брата и дёргает его за ноги. Скотт успевает схватиться за перила и удержаться от падения. Выкрикивает только два слова: «Папа, помоги!» – и замолкает. На крики расходуется энергия. А она нужна ему вся, без остатка, чтобы держаться за перила.

Конечно же, сил у него для этого недостаточно. Пол тремя годами старше, на пятьдесят фунтов тяжелее и гораздо сильнее. Помимо всего этого, он обезумел. Если бы Пол оторвал Скотта от перил, тот бы сильно расшибся или даже погиб, несмотря на быструю реакцию. Но вместо Скотта Полу достаются лишь вельветовые штаны брата и обе его кроссовки, на которых он забыл завязать шнурки, когда спрыгнул с кровати.

(«Если бы я завязал шнурки, – скажет он своей будущей жене много лет спустя, когда они будут лежать в постели на втором этаже отеля «Оленьи рога» в Ныо-Хэмпшире», – нас бы тут, вероятнее всего, не было. Иногда я думаю, Лизи, что всю мою жизнь определили развязанные шнурки кроссовок седьмого размера».)

Существо, которое было Полом, ревёт, отступает на шаг с вельветовыми штанами в руках, падает, споткнувшись о стул, на котором симпатичный подросток сидел час назад, разбираясь с прямоугольными координатами. Одна кроссовка падает на бугристый линолеум. Скотт тем временем пытается подняться выше, на площадку второго этажа, но носок соскальзывает на гладкой ступеньке, и он прикладывается к другой ступеньке коленом. Застиранные трусы наполовину спущены, и он чувствует, как холодным ветерком обдувает расщелину между ягодиц, и у него есть время подумать: «Пожалуйста, Господи, я не хочу так умирать, подставив попку ветру». Потом существо, бывшее братом, издаёт новый дикий вопль и отбрасывает вельветовые штаны. Они летят через стол, учебник алгебры не трогают, но сшибают на пол сахарницу. Существо в теле Пола бросается на Скотта, и Скотт уже обречён оказаться в его руках, почувствовать, как ногти брата вонзаются в кожу, но тут раздаётся жуткий деревянный грохот (охапка дров падает на пол), за которым следует хриплый яростный крик: «Отстань от него, долбаный подонок! Ты, переполнившийся дурной кровью хер!»

Он совершенно забыл про отца. А холодный ветерок подул по его заднице, когда отец открыл дверь, входя с охапкой дров. Потом руки Пола схватывают его, ногти Пола впиваются в его кожу, его самого с лёгкостью, как младенца, отрывают от перил. Через мгновение он почувствует зубы Пола, он это знает, это настоящий прилив дурной крови, сильный прилив дурной крови, не такой, как случается у отца, когда отец видит людей, которых нет, или устраивает кровь-бул себе или кому-то из них (Скотту, по мере того как тот взрослеет, он устраивает кровь-бул всё реже и реже), это настоящий прилив, вот что имел в виду отец, когда только смеялся и качал головой, если они начинали приставать к нему с вопросом, а почему Ландро покинули Францию, пусть даже им пришлось оставить там все деньги и земли, а они были богаты, Ландро были богаты, и он собирается укусить меня, он собирается укусить меня прямо сейчас, ПРЯ-Я-ЯМО…

Но зубы Пола его не касаются. Он чувствует горячее дыхание на незащищённой левой ягодице, повыше бедра, и тут же слышится тяжёлый деревянный удар: отец бьёт Пола поленом по голове, держа обеими руками, со всей силы. За ударом слышатся новые звуки: тело Пола соскальзывает с лестницы на кухонный линолеум.

Скотт поворачивает голову. Он лежит, на нижних ступенях лестницы, одетый в старую фланелевую рубашку, трусы и белые высокие носки с дырками на пятках. Одна нога практически касается пола. Он слишком потрясён, чтобы плакать. Во рту у него вкус свиного навоза. Последний удар показался ему очень уж сильным, и его богатое воображение рисует кухню, залитую кровью Пола. Он пытается вскрикнуть, но его зажатые, шокированные лёгкие могут сподобиться только на жалкий писк. Он моргает и видит, что никакой крови нет, только Пол лежит, уткнувшись лицом в сахарный песок, высыпавшийся из закончившей своё существование сахарницы, которая развалилась на четыре больших и множество маленьких осколков. «Ей (или ему) танго уже не танцевать», – иногда говорит отец, когда что-то разбивается, тарелка или стакан, но сейчас он ничего не говорит, просто стоит в жёлтой рабочей куртке над лежащим без сознания подростком. Снег тает на плечах и спутанных волосах, которые уже начали седеть. В одной руке (обе в перчатках) он всё ещё держит полено. Остальные валяются за его спиной у порога, как рассыпавшиеся зубочистки. Дверь всё ещё открыта, и из неё тянет холодом. И только теперь Скотт видит кровь, самую малость, струйку, текущую из левого уха Пола по щеке.

– Папа, он умер?

Отец бросает полено в дровяной ящик и проводит рукой по длинным волосам. Тающий снег блестит в щетине на щеках.

– Нет. Это было бы слишком легко.

Отец идёт к двери чёрного хода и захлопывает её, отсекая холодный ветерок. Каждое его движение выражает отвращение, но Скотт это видел и раньше (когда отец получал официальные письма об уплате налогов, обучении детей и тому подобном) и уверен почти на все сто процентов, что отец испуган.

А старший Лэндон возвращается и вновь встаёт над распростёртым на полу подростком. Переминается с одной обутой в сапог ноги на другую. Потом поворачивается ко второму своему сыну.

– Помоги мне стащить его в подвал, Скотт.

Не принято задавать вопросы отцу, когда тот говорит, что нужно что-либо сделать, но Скотт испуган. Опять же, он чуть ли не голый. Спускается на кухню и начинает натягивать штаны.

– Зачем, папа? Что ты собираешься с ним делать? И, вот чудо, отец его не бьёт. Даже не кричит на него.

– Будь я проклят, если знаю. Для начала давай оттащим его вниз, а я об этом подумаю. И быстро. В отключке он будет недолго.

– Это действительно дурная кровь? Как у Ландро? Как у твоего дяди Тео?

– А как ты думаешь, Скут? Поддерживай его голову, если не хочешь, чтобы он пересчитал ею все ступеньки. В отключке он долго не пробудет, говорю тебе, а если он начнёт снова, тебе может уже не повезти. Мне тоже. Дурная кровь сильная.

Скотт делает то, что велит отец. Это 1960-е годы, это Америка, люди скоро ступят на Луну, но здесь им приходится иметь дело с подростком, который вдруг превратился в зверя. Отец подростка принимает это как факт. После первых вопросов, вызванных шоком, принимает и младший брат подростка.

Когда они уже на нижних ступенях, Пол начинает подавать признаки жизни. Он шевелится, из горла доносятся какие-то звуки. Спарки Лэндон берётся обеими руками за шею старшего сына и начинает душить его. Скотт кричит в ужасе и пытается схватить и оттащить отца.

– Папа, пет!

Спарки Лэндон отрывает одну руку от шеи Пола и небрежно отшвыривает младшего сына. Скотт отлетает, ударяется о стоящий посреди подвала стол. На столе древний ручной печатный станок, который Пол каким-то образом привёл в рабочее состояние. Даже отпечатал несколько рассказов Скотта, первые публикации младшего брата. Край стола больно врезается в спину Скотта, и он морщится от боли, наблюдая, как его отец продолжает душить Пола.

– Папа, не убивай его! ПОЖАЛУЙСТА, НЕ УБИВАЙ ЕГО!

– Я не убиваю, – отвечает старший Лэндон, не оборачиваясь. – Следовало бы, но я не убиваю. Во всяком случае, пока. Дурость, конечно, но он– мой сын, мой грёбаный первенец, и я его убью, если только не останется другого выхода. Но, боюсь, так и будет. Святая мать Мария! Пока же не убиваю. Ужасно, если придётся. Я только стараюсь, чтобы он не пришёл в себя. Ты никогда не видел ничего подобного, а я видел. Мне повезло, что я оказался у него за спиной. Здесь я мог бы гоняться за ним два часа и так и не поймать. Он бы бегал по стенам и даже по святомамкиному потолку. А потом, когда бы я обессилел…

Старший Лэндон убирает руки с шеи Пола и всматривается в бледное лицо. Струйка крови из уха Пола уже не течёт.

– Вот! Как тебе это нравится, мать твою? Он опять в отключке. Но ненадолго. Принеси бухту верёвки из-под лестницы. Воспользуемся ею, пока ты не принесёшь цепи из сарая. Что будет потом, не знаю. Будет зависеть…

– Зависеть от чего, папа?

Отец испуган. Был ли отец когда-нибудь таким испуганным? Нет. А ещё больше Скотта пугает взгляд, каким отец смотрит на него. Потому что мальчик чувствует, что от него потребуют.

– Полагаю, это будет зависеть от тебя, Скут. Благодаря тебе ему много раз становилось лучше… и чего ты смотришь на меня большими глазами? Думаешь, я не знал? Господи, умный мальчик не может так тупить! – Он поворачивает голову и плюёт на грязный пол. – Твоими стараниями многое у него улучшалось. Может, ты поможешь ему и теперь. Я никогда не слышал, чтобы кому-то становилось лучше после таких приливов дурной крови… настоящей дурной крови… но я никогда не слышал и о таких, как ты, поэтому, возможно, ты сможешь помочь. Старайся, пока не треснут щёки, как говорил мой отец. Но пока принеси мне бухту верёвки из-под лестницы. И побыстрее, маленький поганец, потому что он…

 

11

 

– Он уже шевелится, – сказала Лизи, лёжа на белом ковре в кабинете своего умершего мужа. – Он…

 

12

 

– Уже шевелится, – говорит Лизи, сидя на холодном полу в спальне для гостей, держа руку мужа, тёплую, но такую расслабленную и восковую, в своей руке. – Скотт говорил:

 

13

 

Доводы против безумия проваливаются с мягким, шуршащим звуком; они – звуки мёртвых голосов или мёртвых пластинок, скользящих вниз по изломанной шахте памяти Когда я поворачиваюсь к тебе, чтобы спросить, помнишь ли ты, Когда я поворачиваюсь к тебе в постели…

 

14

 

Она слышит всё это, лёжа с ним в постели; с ним в постели, в отеле «Оленьи рога», после дня, когда случилось нечто такое, для чего у неё не находится абсолютно никаких объяснений. Он говорит, а облака становятся всё тоньше, луна готовится явить миру свой лик, а мебель уже находится на грани видимости. Лизи обнимает его в темноте и слушает, не желая верить (это, разумеется, бесполезно), как молодой мужчина, который вскоре станет её мужем, говорит:

– Отец велел мне принести бухту верёвки из-под лестницы. «И побыстрее, маленький поганец, – говорит он, – потому что он не будет долго лежать в отключке. А придя в себя…».

 

15

 

– Придя в себя, он станет уродливым жуком. Уродливый жук. Как «Скутер, старина Скут», как «дурная кровь», «уродливый жук» был их семейной идиомой и пребывал в его снах (и в его речи) до самого конца его продуктивной, но очень уж короткой жизни.

Скотт приносит отцу бухту верёвки из-под лестницы. Отец быстро связывает Пола, его тень поднимается и поворачивается на каменных стенах подвала в свете трёх свешивающихся с потолка ламп мощностью по семьдесят пять ватт каждая, которые включаются и выключаются выключателем, закреплённым на стене на верхней площадке лестницы. Руки Пола он связывает у него за спиной так туго, что едва не выворачивает их из плечевых суставов. И Скотт решается подать голос, хотя и боится отца:

– Папа, это слишком туго!

Отец отвечает взглядом. Коротким, но Скотт видит в нём страх. Его это пугает. Более того, вызывает благоговейный трепет. До этого дня он думал, что отец не боится ничего, за исключением школьного совета и их чёртовых заказных писем.

– Ты не знаешь, поэтому заткнись! Я не могу допустить, чтобы он освободил руки. Возможно, ему не удастся убить нас, прежде чем всё закончится, но если такое произойдёт, мне точно придётся его убить. Я знаю, что делаю!

Ты не знаешь, думает Скотт, наблюдая, как отец связывает ноги Пола сначала в коленях, потом в лодыжках. Пол опять начал шевелиться, и из его горла доносятся какие-то звуки. Ты можешь только догадываться. Но он понимает, что отец действительно любит Пола. Возможно, это ужасная любовь, но она искренняя и сильная. Если бы не эта любовь, отец не стал бы догадываться. Продолжал бы молотить Пола поленом, пока тот бы не умер. На мгновение часть разума Скотта (хладнокровная часть) задаётся вопросом, а пошёл бы отец на такой же риск ради него, ради Скутера, старины Скута, который даже не мог спрыгнуть со скамьи высотой в три фута, пока кровь брата не потекла рекой, а потом загоняет эти мысли в темноту. Дурная кровь взыграла не у него.

Во всяком случае, пока.

Заканчивает отец тем, что усаживает Пола спиной к одному из крашеных металлических столбов, которые поддерживают потолок, и привязывает, обматывая верёвкой грудь и живот.

– Вот так, – говорит он, отступая на шаг, тяжело дыша, словно только что объездил жеребца на арене родео. – Это удержит его на какое-то время. Ты должен пойти в сарай, Скотт. Возьми лёгкую цепь, она у самой двери, и большую тяжёлую тракторную цепь, которая лежит слева, вместе с запасными частями для пикапа. Ты знаешь, где это?

Привязанный Пол висел на верёвке, наклонившись вперёд. А тут резко вскидывает голову, ударяясь затылком о столб. Удар такой силы, что Скотт кривится, словно больно ему. Пол смотрит на него глазами, которые ещё часом раньше были синими. Он ухмыляется, и уголки губ растягиваются так широко и поднимаются так высоко, что могут… почти достают до мочек ушей.

– Скотт, – говорит его отец.

Но впервые в жизни Скотт не обращает внимания на голос отца. Он зачарован этой хэллоуиновской маской, в которую превратилось лицо его брата. Язык Пола мелькает между разошедшимися верхними и нижними зубами, отплясывает джиттербаг[93] в сыром воздухе подвала. И одновременно в промежности появляется тёмное пятно: мочевой пузырь Пола опорожняется в шта…

Удар по макушке отбрасывает Скотта назад, вновь он стукается о стол, на котором стоит ручной печатный станок.

– Не смотри на него, кретин, смотри на меня! Уродливый жук загипнотизирует тебя, как змея – птицу! Тебе лучше очнуться, Скутер… это уже не твой брат.

Скотт таращится на отца. А рядом с ними существо, привязанное к металлическому столбу, словно в подтверждение слов отца издаёт вопль такой громкий, что он не может вырваться из человеческой груди. Но это нормально, потому что в вопле нет ничего человеческого. Совершенно ничего.

– Принеси эти цепи, Скут. Обе. И быстро. Верёвки его не удержат. Я пойду наверх и возьму свой карабин. Если он будет близок к тому, чтобы освободиться до твоего возвращения с цепями…

– Папа, пожалуйста, не стреляй в него! Не стреляй в Пола!

– Принеси цепи. Потом мы посмотрим, что можно сделать.

– Тракторная цепь слишком длинная! Слишком тяжёлая!

– Воспользуйся тачкой, кретин. Большбй тачкой. Иди, давай-давай.

Скотт оглядывается на ходу и видит, как отец медленно пятится к лестнице. Медленно, будто укротитель, покидающий клетку со львами после завершения представления. Под ним, ярко освещённый одной из трёх ламп, которые свешиваются с потолка, Пол. Он колотится затылком о столб с такой частотой, что у Скотта возникает мысль об отбойном молотке. И одновременно дёргается из стороны в сторону. Скотт не понимает, почему Пол не разбивает затылок в кровь, не теряет сознания, но ничего такого с его братом не происходит. И Скотт видит, что отец прав. Верёвки Пола не удержат. Не удержат, если он продолжит раскачиваться из стороны в сторону, растягивая их.

У него не получится, думает Скотт, когда отец идёт в одну сторону, чтобы достать карабин из стенного шкафа, а он сам – в другую, за сапогами. Он убьёт себя, если будет продолжать в том же духе. Но потом вспоминает нечеловеческий вопль, который вырвался из груди его брата (вопль, обещающий убить всех и вся), и понимает, что может получиться.

Выбегая без пальто на мороз, он уже знает (во всяком случае, думает, что знает), что произошло с Полом. Есть место, куда он может пойти, после того как отец причинял ему боль и куда он брал Пола после того, как отец причинял боль Полу. Да, множество раз. В том месте много хорошего, прекрасные деревья и целебная вода, но там есть и плохие существа. Скотт старается не попадать туда ночью, а если попадает, ведёт себя тихо и быстро возвращается, потому что интуиция его детского сердца подсказывает: ночью плохие существа выползают из своих нор. Ночью они охотятся.

Если он может попасть туда, так ли трудно поверить, что что-то (то, что зовётся дурной кровью) могло там проникнуть в Пола, а потом выйти наружу здесь? Что-то, увидевшее его и выбравшее жертвой, а может, просто какой-то вирус, который залез ему в нос, а потом прокрался в мозг?

И если так, чья это вина? Кто брал туда Пола?

В сарае Скотт бросает лёгкую цепь в тачку. Это просто, занимает какие-то секунды. А вот с тракторной цепью всё куда сложнее. Тракторная цепь огромная, всё время говорит на своём клацающем языке, в котором одни только стальные согласные. Дважды тяжёлые звенья выскальзывают из его трясущихся пальцев, один раз прищемляют кожу, рвут её, на белом появляются кровяные розетки. В третий раз ему практически удаётся загрузить тракторную цепь в тачку, но двухсотфунтовый груз звеньев приземляется неудачно, с одного бока, а не по центру, тачка переворачивается, и цепь частично падает на ногу Скотта, одевая её в сталь и заставляя его закричать от боли.

– Скутер, ты придёшь до того, как я досчитаю до двух тысяч? – доносится из дома крик отца. – Если ты собираешься прийти, так тебе лучше поторопиться!

Скотт смотрит в сторону дома округлившимися от ужаса глазами, потом вновь ставит тачку, наклоняется над грудой звеньев. Синяк на ноге сойдёт только через месяц, а боль он будет чувствовать всю жизнь (это единственная травма, которую не может вылечить путешествие в то странное место), но в тот момент боль пропадает напрочь. Он вновь, звено за звеном, начинает загружать тракторную цепь в тачку, по спине и бокам течёт горячий пот, Скотт ощущает его запах, знает, выстрел будет означать, что мозги Пола разлетелись по подвалу, и вина в этом будет его. Время становится физической величиной, обретает вес, как земля. Как цепь. Он каждое мгновение ждёт следующего крика отца, но крика нет, и, когда он уже катит тачку к распахнутой двери кухни, за которой горит жёлтый свет, Скотта охватывает новый страх: Пол, всё-таки освободился. И по подвалу разбросаны не мозги Пола, а внутренности отца, вырванные из его живота существом, которое совсем недавно было братом Скотта. И сам Пол уже не в подвале, а в доме, затаился, и, как только Скотт переступит порог, начнётся охота на була. Только на этот раз призом будет он, Скотт.

Это всё, разумеется, воображение, его чёртово чересчур богатое воображение, но, когда отец выскакивает на заднее крыльцо, оно уже так хорошо поработало, что на мгновение Скотт видит перед собой не Эндрю Лэндона, а Пола, улыбающегося, как гоблин, и кричит дурным голосом. Когда он поднимает руки, чтобы защитить лицо, тачка опять чуть не переворачивается. Перевернулась бы, если б отец не удержал её за передний край. Потом отец поднимает руку, чтобы ударить сына, но тут же опускает. Время задать мальцу трёпку придёт, но не сейчас. Сейчас сын ему нужен. Поэтому, вместо того чтобы ударить, отец лишь плюёт на правую руку и трёт её о левую. Потом наклоняется, не замечая холода, стоя на заднем крыльце в одной нательной рубашке, и обеими руками ухватывается за переднюю часть тачки.

– Я буду тащить её вверх, Скут. Ты держись за ручки и не давай ей перевернуться. Я ещё раз отключил его, пришлось отключить, но надолго этого не хватит. Если мы вывалим эту цепь, не думаю, что он доживёт до утра. Я не смогу ему этого позволить. Ты понимаешь?

Скотт понимает, что жизнь его брата теперь зависит от тачки, нагруженной цепью, вес которой в три раза превосходит его собственный. На мгновение он на полном серьёзе рассматривает и такой вариант: со всех ног убежать в темноту. А потом хватается за ручки. Он не чувствует слёз, которые льются из глаз. Кивает отцу, а отец кивает ему. Работа, которая им предстоит, – вопрос жизни и смерти.

– На счёт три. Один… два… держи ручки ровно, маленький сучонок… три!

Спарки Лэндон поднимает тачку с земли на крыльцо, от напряжения с губ белым паром срывается крик. Нательная рубашка лопается под одной рукой, открывая клок растущих там курчавых рыжих волос. Находясь в воздухе, перегруженная тачка кренится сначала налево, потом направо, и мальчик думает: Не вздумай перевернуться, сучье вымя, тварь ущербная. Оба раза ему удаётся выправить крен, он постоянно напоминает себе, что должен только выравнивать тачку, не кренить её в противоположную сторону. С этой задачей он справляется, но Спарки Лэндон не тратит времени на поздравления. Спарки Лэндон пятится в дом, тянет тачку за собой. Скотт хромает следом, нога, на которую свалилась цепь, уже заметно распухла.

На кухне отец разворачивает тачку, берётся за ручки и катит её к двери в подвал, которую закрыл и запер на засов. Колесо оставляет след на рассыпанном сахаре. Скотт никогда этого не забудет.

– Открой дверь, Скотт.

– Папа, а если он… там?

– Тогда я сшибу его вниз этой хреновиной. Если ты хочешь спасти брата, перестань болтать и открой эту долбаную дверь.

Скотт отодвигает засов и открывает дверь. Пола за ней нет. Скотт видит тень Пола, привязанного к столбу, и что-то внутри него расслабляется.

– Отойди в сторону, сын.

Скотт отходит. Его отец вкатывает тачку на верхнюю площадку лестницы в подвал. Разворачивает колесом к ступеням и наклоняет, тормозя колесо ногой, когда оно пытается откатиться назад. Цепь грохает о деревянные ступени, расщепляет две, а потом разбивает ещё несколько по пути вниз. Отец откатывает тачку в сторону и сам спешит в подвал, на полпути догоняет цепь, ногой помогает ей добраться до самого низа. Скотт следует за ним и видит Пола, наклонившегося вперёд, без сознания, с залитым кровью лицом. Уголок его рта непрерывно дёргается. Один зуб лежит на воротнике рубашки.

– Что тыс ним сделал? – чуть ли не кричит Скотт.

– Хряпнул доской. Пришлось, – отвечает отец, и голос его – вот неожиданность! – звучит виновато. – Он приходил в себя, а ты всё возился в сарае. Всё с ним будет хорошо. Когда в них бурлит дурная кровь, сильно им не навредишь.

Скотт едва слышит его. Вид залитого кровью Пола заставляет забыть о том, что случилось на кухне. Он пытается проскочить мимо отца к брату, но отец успевает схватить его.

– Нельзя, если, конечно, ты хочешь жить, – говорит Спарки Лэндон, и Скотта останавливает не рука на плече, а невероятная нежность, которую он слышит в голосе отца. – Потому что он учует тебя, если ты подойдёшь вплотную. Даже без сознания. Учует и вернётся.

Он видит, что младший сын смотрит на него, и кивает.

– Да. Он сейчас что дикий зверь. Людоед. И если мы не найдём способа удержать его, нам придётся его убить. Ты понимаешь?

Скотт кивает. Потом с его губ срывается громкое рыдание, которое звучит как крик осла. Всё с той же нежностью отец тянется к нему, вытирает соплю из-под носа, сбрасывает на пол.

– Тогда перестань хныкать и помоги мне с этими цепями. Мы используем центральный столб и стол с печатным станком. Этот чёртов станок должен весить четыре, а то и пять сотен фунтов.

– А если этого не хватит, чтобы удержать его? Спарки Лэндон медленно качает головой.

– Тогда не знаю.

 

16

 

Лёжа в постели рядом с будущей женой, слушая, как скрипит на ветру отель «Оленьи рога», Скотт говорит:

– Этого хватило. На три недели, во всяком случае, хватило. Вот где мой брат Пол провёл своё последнее Рождество, последний Новый год, последние три недели своей жизни… в этом вонючем подвале. – Он медленно качает головой. Она чувствует движение волос по её коже, чувствует, какие они влажные. Это пот. Пот и на лице, так перемешавшийся со слезами, что она не может сказать, где что.

– Ты не можешь представить себе, Лизи, какими были эти три недели, особенно когда отец уходил на работу и в доме оставались только он и я, оно и я…

– Твой отец уходил на работу?

– Нам надо было есть, не так ли? И платить за топливо для котла, потому что обогреть весь дом дровами не получалось, хотя мы и старались. Но прежде всего нельзя было вызывать у людей подозрений. Отец мне всё это объяснил.

Само собой, объяснил, подумала Лизи, но не озвучила свою мысль.

– Я предложил отцу порезать его и выпустить яд, как он всегда делал раньше, но отец ответил, что толку не будет, порезы не помогут, потому что дурная кровь воздействовала на мозг. И я знал, что воздействовала. Это существо ещё могло думать, но только самую малость. Когда отец уходил, оно звало меня по имени. Говорило, что приготовило мне бул, хороший бул, а в конце будет шоколадный батончик и бутылка «Ар-си». Иногда даже говорило с интонациями Пола, поэтому я подходил к двери в подвал, прикладывал ухо к дереву и слушал, даже зная, что это опасно. Отец сказал, что это опасно, велел не слушать и всегда держаться подальше от подвала, когда я оставался один дома, зажимать уши пальцами и читать вслух молитвы или кричать: «Будь ты проклят, будь проклят ты и лошадь, на которой ты прискакал», потому что и крики, и молитвы вели к одному и тому же и по крайней мере могли позволить не слушать это существо. Отец сказал, что Пола больше нет и в подвале привязан бул-дьявол из страны Кровь-булов, и он сказал: «Дьявол может зачаровывать, Скут, никто лучше Лэндонов не знает, как дьявол может зачаровывать.

И Ландро до них. Сначала зачаровывать разум, потом выпивать сердце». По большей части я делал то, что он говорил, но иногда подходил к двери подвала и слушал… и притворялся, будто в подвале Пол… потому что я его любил и хотел, чтобы он вернулся, не потому, что я действительно верил… и я никогда не вытаскивал засов…

Долгая, долгая пауза. Его тяжёлые волосы беспрерывно елозят по её шее и груди, и наконец он говорит, с неохотой, детским голосом:

– Ну, однажды вытащил… и не открыль дверь… я никогда не открывал дверь, пока отец не возвращался домой, а когда отец был дома, Пол только кричал, гремел цепями и иногда ухал, как сова. А когда ухал, отец, случалось, ухал в ответ… это была такая шутка, знаешь ли, отец ухал на кухне, а су… ты знаешь… ухало прикованное в подвале, и я страшно боялся, пусть и знал, что это шутка, поскольку казалось, что они оба безумны… безумны и разговаривают друг с другом, как зимние совы… и я думал: «Только один остался, и это я. Только один, кому дурная кровь не ударила в голову, и этому одному нет ещё и одиннадцати, и что они решат, если я пойду в «Мюли» и всё расскажу?» Но не имело смысла думать о «Мюли», потому что если бы он был дома, то побежал бы за мной и притащил назад. А когда его не было… если бы мне поверили и пришли в наш дом со мной, то убили бы моего брата… если мой брат ещё был в том существе… а меня поместили бы в приют. Отец говорил, что, не будь его, нас с Полом отправили бы в приют, где твой крантик зажимают прищепкой, если ты писаешься по ночам… и большие дети… ты должен ночами отсасывать большим детям…

Он Замолкает, пожимает плечами, зависнув между настоящим, где он сейчас, и прошлым, где был. За стенами отеля «Оленьи рога» завывает ветер, при его порывах здание стонет. Ей хочется верить, что рассказанное им не может быть правдой (что это какая-то яркая и ужасная детская галлюцинация), но она знает: всё правда. Каждое слово. И когда он прерывает тишину, она слышит, что он пытается избавиться от детских интонаций, пытается говорить как взрослый.

– В психиатрических клиниках есть люди, чаще всего это люди с повреждённой лобной долей мозга, которые регрессировали до животного состояния. Я об этом читал. Но этот процесс обычно занимает время, не один год. А с моим братом это случилось мгновенно. И как только это случилось, как только он перешёл черту…

Скотт сглатывает слюну. В горле что-то щёлкает – так громко, будто кто-то повернул выключатель.

– Когда я спускался по лестнице в подвал с его едой, мясом и овощами в железной миске, как приносят еду большим собакам, вроде датского дога или немецкой овчарки, он до предела натягивал цепи, которые удерживали его у столба, одна за талию, вторая – за шею. Из уголков рта текла слюна, и он словно взмывал в воздух, крича и визжа, как бул-дьявол, но в результате цепь душила его, и он замолкал, пока воздух вновь не заполнял лёгкие. Ты понимаешь?

– Да, – едва слышно отвечает Лизи.

– Надо было поставить миску на пол (я до сих пор помню вонь этой грязи, над которой мне приходилось наклоняться, мне её не забыть до конца своих дней), а потом толкнуть её вперёд, где он мог её достать. Для этого мы использовали черенок от грабель. Нельзя было приближаться к нему. Он мог схватить тебя, притянуть к себе. И я без слов отца знал: если он поймает меня, то тут же начнёт пожирать, живого и кричащего. И это был мой старший брат, который делал булы, который меня любил. Без него я бы не выжил. Без него отец убил бы меня, прежде чем мне исполнилось бы пять лет. Не потому, что хотел, просто и в нём хватало дурной крови. Мы с Полом выжили, потому что держались друг за друга. Система взаимовыручки. Ты понимаешь?

Лизи кивнула. Она понимала.

– Только тот январь мой брат встретил в подвале, прикованный к столбу и столу, на котором стоял тяжеленный ручной печатный станок, и его жизненное пространство ограничивалось дугой из кучек говна. Он натягивал цепи до предела, приседал и… срал.

На мгновение Скотт закрывает глаза ладонями. На шее вздуваются жилы. Дыхание с шумом вырывается через рот. Лизи не думает, что нужно спросить, а где он научился переживать своё горе молча; это она теперь знает. Когда Скотт затихает, задаёт другой вопрос:

– А как ваш отец надел на него цепи в первый раз? Ты помнишь?

– Я помню всё, Лизи, но это не означает, что я всё знаю. Раз шесть он что-то клал в еду Пола, в этом я уверен. Думаю, это какой-то транквилизатор для животных, но где и как он его доставал, я не имею ни малейшего понятия. Пол съедал всё, что мы ему давали, за исключением зелёного горошка, и обычно от еды у него прибавлялось сил. Он орал, лаял и метался, натягивая цепи до предела (думаю, стараясь их порвать), или подпрыгивал и колотил кулаками в потолок, разбивая их в кровь. Может, пытался пробить в потолке дыру. А может, у него это было за забаву. Иногда он садился в грязь и онанировал.

Но иногда он проявлял активность только десять или пятнадцать минут, а потом затихал. Это случалось, когда отец что-то подсыпал ему в еду. Он садился на корточки, бормотал, потом валился на бок, клал руки между ног и засыпал. Когда это произошло в первый раз, отец надел на него два кожаных пояса, которые смастерил заранее. Только тот, который надел на шею, скорее следовало назвать удавкой. На поясах были большие металлические защёлки. Лёгкую цепь он пропустил через защёлку пояса на шее. Тракторную – через защёлку пояса на талии. Потом использовал сварочный аппарат, чтобы заварить защёлки. Такую он соорудил Полу привязь. Проснувшись и увидев, что с ним сделали, Пол вышел из себя. Так рвался, что дом ходил ходуном. – В его голос вновь прокрался носовой выговор сельских районов Пенсильвании, где жило много выходцев из Германии. – Мы стояли на верхней ступени лестницы, наблюдая за ним, и я молил отца снять ремень с шеи, прежде чем Пол сломает себе шею или удушит себя, но отец сказал, что не удушит, и оказался прав. А после трёх недель он начал двигать стол и даже гнуть центральный столб, тот самый, что поддерживал пол кухни, но не сломал себе шею и не удушил себя.

В другие разы отец усыплял Пола, чтобы посмотреть, смогу ли я забрать его в Мальчишечью луну… я говорил тебе, что так мы с Полом его называли, другое место?

– Да, Скотт. – Лизи уже плакала. Позволяла слезам течь, не хотела, чтобы он видел, как она вытирает глаза, не хотела, чтобы он знал, что она жалеет мальчика из того фермерского дома.

– Отец хотел посмотреть, смогу ли я забрать его туда и вылечить, как бывало, когда отец резал его, или в тот раз, когда отец сунул ему в глаз щипцы и чуть ли не наполовину вытащил его, и Пол плакаль и плакаль, потому что не мог видеть одним глазом, или когда отец наорал на меня за то, что я возился в луже: «Скут, маленький ты сучонок, дрянь паршивая!» – и толкнул меня так, что я, упав, сломал тазовую кость и не мог ходить. Только после того как я побывал там и получил бул… ты понимаешь… приз, моя тазовая кость стала как новенькая. – Он кивает, прижимаясь к Лизи головой. – И отец, он это видит и говорит: «Скотт, ты один на миллион. Я тебя люблю, маленький ты паршивец». И я целую его и говорю: «Папа, ты один на миллион. Я люблю тебя, большой паршивец». И он рассмеялся. – Скотт отстраняется от Лизи, и она видит даже в густом сумраке, что лицо его стало чуть ли не детским, а на нём отражается крайнее удивление. – Смеялся так, что едва не упал со стула. Я рассмешил своего отца!

У неё тысяча вопросов, но она не решается задать ни одного. Не уверена, что сможет задать хоть один.

Скотт подносит руку к лицу, потирает его, снова смотрит на неё. Прежний Скотт.

– Господи, Лизи, – говорит он. – Я никогда об этом не говорил, никогда, ни с кем. Ты уже пришла в себя после моего рассказа?

– Да, Скотт.

– Тогда ты чертовски храбрая женщина. Уже начала спрашивать себя, а не чушь ли всё это? – Он даже улыбается. Улыбка неуверенная, но искренняя и такая милая, что она считает нужным её поцеловать, сначала один уголок, потом второй, чтобы не обижался.

– Пыталась, – отвечает она. – Но не получилось.

– Из-за того, как мы бумкнули из-под конфетного дерева?

– Ты это так называешь?

– Это Пол придумал такое название для быстрого путешествия. Очень быстрого – туда и сразу обратно. Он называл это бум. Как бул, только с «эм».

– Совершенно верно.

 

17

 

Полагаю, это будет зависеть от тебя, Скут.

Слова его отца. Засели в памяти и не хотят её покидать.

Полагаю, это будет зависеть от тебя.

Но ему только десять лет, и ответственность за спасение жизни и психики брата (а может, и его души) давит на него и лишает сна, а тем временем проходят Рождество, Новый год, и начинается морозный снежный январь.

Благодаря тебе ему много раз становилось лучше. Твоими стараниями многое у него улучшалось.

Это правда, но такого, как сейчас, не было никогда, и Скотт обнаруживает, что не может больше есть, если только отец не стоит над ним и не заставляет запихивать в рот кусок за куском. Низкий, глухой крик, исторгаемый существом, которое находилось в подвале, раздирает его и без того чуткий сон, но, может, это и к лучшему, потому что, просыпаясь, он вырывается из мрачных, окрашенных красным кошмаров. Во многих из них он оказывается в Мальчишечьей луне после наступления темноты, иногда на некоем кладбище около некоего пруда, среди множества каменных надгробий и деревянных крестов, слушая чей-то клокочущий смех, замечая, как прежде сладкий ветерок начинает пахнуть сырой землёй, пробираясь сквозь заросли кустов. Ты можешь приходить в Мальчишечью луну после наступления темноты, но идея эта не из лучших, и если ты оказываешься там, когда по небу плывёт полная луна, лучше тебе вести себя тихо. Тихо, как святомамка. Но в своих кошмарах Скотт всегда забывает об этом и во весь голос поёт «Джамбалайю».

Может, ты поможешь ему и теперь. Но когда Скотт пытается в первый раз, то чувствует – ничего, вероятно, не получится. Чувствует это, как только осторожно обнимает рукой храпящее, вонючее, обосранное существо, свернувшееся калачиком у подножия стального столба. С тем же успехом он может взвалить на спину концертный рояль и попытаться станцевать ча-ча-ча. Прежде он и Пол с лёгкостью переходили в тот мир (который в действительности этот же самый мир, только вывернутый наизнанку, как карман, так он позже скажет Лизи). Но храпящее существо в подвале – наковальня, банковский сейф… концертный рояль, привязанный к спине десятилетнего ребёнка.

Он возвращается к отцу в уверенности, что его отшлёпают, и не боится этого. Считает, что заслуживает пары крепких оплеух. А то и чего-нибудь похуже. Но отец, который сидит у лестницы с поленом в руке и наблюдает за происходящим, не отвешивает ему оплеуху и не бьёт кулаком. Делает он другое: отбрасывает длинные грязные волосы Скотта с шеи и целует его с нежностью, от которой по телу мальчика пробегает дрожь.

– Если на то пошло, меня это не удивляет, Скотт. Дурной крови всё это очень даже нравится.

– Папа, а от Пола в нём что-нибудь осталось?

– Не знаю. – Теперь Скотт стоит спиной к отцу, между его широко расставленных ног, обутых в зелёные резиновые сапоги. Руки отца на груди Скотта, подбородок – на его плече. Вместе они смотрят на спящее существо, свернувшееся калачиком около столба. Они смотрят на цепи. Они смотрят на кучки говна, формирующие границу этого подвального мира. – Что ты думаешь, Скотт? Что ты чувствуешь?

Он собирается солгать отцу, но намерение это исчезает через секунду. Он не может лгать, когда руки этого человека обнимают его, когда любовь отца ощущается так же ясно, как вечером слышатся передачи радиостанции WWVA. Любовь отца такая же истинная, как его злость и безумие. Скотт ничего не чувствует и с неохотой в этом признаётся.

– Малыш, долго так продолжаться не может.

– Почему? По крайней мере он ест.

– Рано или поздно кто-нибудь придёт к нам и услышит, как он вопит внизу. Какой-нибудь долбаный коммивояжёр, кто-нибудь из муниципалитета, и нам крышка.

– Он будет помалкивать. Дурная кровь заставит его молчать.

– Может, да, а может, и нет. Никто не скажет, как ведёт себя дурная кровь, будь уверен. И потом, этот жуткий запах. Я могу до посинения прыскать освежителем воздуха с лаймом, и всё равно говняная вонь будет просачиваться через пол кухни. Но самое главное… Скутер, разве ты не видишь, что он делает с этим долбаным столом, на котором стоит печатный станок? И со столбом? Этим святомамкиным столбом?

Скотт видит. Поначалу не верит тому, что видит, и, разумеется, не хочет верить тому, что видит. Этот большой стол вместе с установленным на нём древним ручным печатным станком «Страттон» весом в добрых пятьсот фунтов сдвинулся по меньшей мере на три фута от того места, где стоял в самом начале. Скотт видит квадраты вдавленной в пол земли, где стояли ножки. Ещё хуже ситуация с опорным столбом, который наверху заканчивается плоским металлическим фланцем. На выкрашенном белой краской фланце покоится несущая балка, которая проходит аккурат под кухонным столом. Скотт может видеть тёмный прямоугольник на балке и знает, что он показывает смещение фланца. Скотт смотрит на столб, пытаясь определить на глаз его наклон, но не может, пока. Но если существо будет продолжать дёргать столб с той же нечеловеческой силой… изо дня в день…

– Папа, могу я попробовать ещё раз?

Отец вздыхает. Скотт поворачивается, чтобы взглянуть в его ненавистное, пугающее, любимое лицо.

– Папа?

– Пробуй, пока не треснет щека, – отвечает отец. – Пробуй, и удачи тебе.

 

18

 

В кабинете над амбаром тишина, там жарко, она ранена, а её муж мёртв.

В спальне для гостей тишина, там холодно, а её муж «ушёл».

В номере отеля «Оленьи рога» тишина, там они лежат в одной постели, Скотт и Лизи, «Теперь нас двое».

Потом живой Скотт говорит за того, который мёртв в 2006 году и «ушёл» в 1996-м, и доводы против безумия не просто проваливаются; для Лизи Лэндон они наконец-то рушатся полностью: всё сливается воедино.

 

19

 

За стенами их номера в отеле «Оленьи рога» воет ветер, и утончается облачный слой. В номере Скотт молчит достаточно долго, чтобы выпить стакан воды, который он всегда ставит на пол у кровати. Эта пауза нарушает гипнотический транс, в который он вновь начал впадать. И, начав говорить, он уже рассказывает, а не заново переживает случившееся, и Лизи испытывает от этого огромное облегчение.

– Я пытался ещё дважды, – говорит он. Пытался – не пыталъся. – И потом думал, что моя последняя попытка привела к его смерти. Думал так до этой самой ночи, но теперь, поговорив об этом, услышав свой рассказ об этом… я даже не могу поверить, как мне это помогло. Полагаю, психоанализ – это прежде всего возможность выговориться, не так ли?

– Не знаю. – Лизи это без разницы. – Твой отец обвинил тебя? – И сама же отвечает: – Разумеется, обвинил.

Но она снова недооценивает сложности взаимоотношений того маленького треугольника, который какое-то время существовал в изолированном фермерском доме в Мартенсберге, штат Пенсильвания. Потому что, на мгновение замявшись, Скотт качает головой.

– Нет. Было бы лучше, если б он снова обнял меня, как он это сделал после моей первой попытки, и сказал бы, что это не моя вина, что нет тут ничьей вины, это всего лишь дурная кровь, как рак, или церебральный паралич, или что-то ещё, но он не сделал и этого. Оттолкнул меня одной рукой… я напоминал марионетку, нити которой обрезали… а после этого мы просто… – В светлеющем мраке Скотт объясняет молчание насчёт прошлого одним ужасным жестом. На секунду прижимает палец к губам (под его широко раскрытыми глазами появляется бледный восклицательный знак) и держит прижатым: «Ш-ш-ш-ш».

Лизи вспоминает, что происходило после того, как Джоди забеременела и уехала, понимающе кивает. Скотт бросает на неё благодарный взгляд.

– Всего было три попытки, – возобновляет он рассказ. – Вторая – через три или четыре дня после первой. Я старался изо всех сил, но всё вышло, как в первый раз. Только к тому времени изгиб столба стал более явным, а на полу появилась вторая дуга кучек говна, большей кривизны, потому что он ещё сдвинул стол, и цепь провисла сильнее. Отец начал опасаться, что он сломает одну из ножек стола, хотя они тоже были металлические.

После второй попытки я практически понял, что не так, и сказал об этом отцу. Я не мог этого сделать, не мог взять его с собой, потому что, когда приближался к нему, он был в отключке. И отец спросил: «Так каков твой план, Скутер? Ты хочешь держать его, когда он очнётся и начнёт буйствовать? Да он оторвёт твою долбаную голову». Я ответил, что знаю об этом. Я знал больше, Лизи… знал, если он не оторвёт мне голову в подвале, то сделает это на другой стороне, в Мальчишечьей луне. Поэтому я спросил отца, а не может ли он дать ему дозу поменьше, чтобы не отключать полностью, а лишь сильно одурманить. Чтобы я смог подойти и держать его так, как я держал сегодня тебя под конфетным деревом.

– Ох, Скотт, – говорит она. Боится за десятилетнего мальчика, пусть даже знает, что всё с ним будет хорошо. Знает, что он выжил и стал молодым мужчиной, который сейчас лежит рядом с ней.

– Отец сказал, что это опасно. «Тут ты играешь с огнём, Скут», – сказал он. Я это знал, но другого пути не было. Мы не могли и дальше держать его в подвале, даже я это понимал. А потом отец… он взъерошил мои волосы и сказал: «Что случилось с тем маленьким трусишкой, который не мог спрыгнуть со скамьи в коридоре?» Я удивился, что он это помнит, потому что тогда и в нём бурлила дурная кровь, и почувствовал гордость.

Лизи думает, какая же ужасная была жизнь у этого мальчика, если он гордился тем, что потрафил такому человеку, и напоминает себе, что ему тогда было только десять лет. Только десять лет, и предстояло остаться один на один с монстром в подвале. Отец тоже был монстром, но хоть на какое-то время становился человеком. Монстром, иногда способным на поцелуй.

– Потом… – Скотт смотрит в сумрак. На мгновение выскальзывает луна. Проходится бледной и игривой лапой по его лицу, а потом снова скрывается за облаками. Когда он начинает говорить, Лизи слышит, как ребёнок берёт вверх. – Отец… отец никогда не спрашиваль, что я видел, или где я был, или что я делал там, и я не думаю, что он спрашиваль Пола… я не уверен, что и Пол много чего помнил, но тогда отец почти что задал такие вопросы. Он сказал: «А если ты доставишь его туда, Скут, что будет, если он проснётся? Ему сразу вдруг полегчает? Потому что, если он останется таким же, как сейчас, меня там, чтобы помочь тебе, не будет».

Но я уже думал об этом, понимаешь? Думал и думал об этом, пока не возникало ощущение, что у меня вот-вот разорвётся голова. – Скотт приподнимается на локте и смотрит на неё. – Я знал, что всё это должно закончиться, знал так же, как и отец, может, и лучше. Из-за столба. Из-за стола. И потому что он терял вес, а на лице появлялись язвы, поскольку питался он неправильно. Мы давали ему овощи, но он отбрасывал всё, кроме моркови и лука. И на одном его глазу, том, что повредил отец, на красном появилось молочно-белое пятно. У него выпало много зубов, один локоть скрутило. Он разваливался от пребывания в подвале, Лизи, а то, что не разваливалось от отсутствия солнечного света и неправильного питания, выходило из строя от перенапряжения. Ты понимаешь?

Она кивнула.

– Вот у меня и появилась эта маленькая идея, о которой я сказаль отцу. Он спросил: «Ты думаешь, что ты чертовски смышлён для десяти лет, не так ли?» Я ответил, что нет, о другом я мало что знаю, но если он может предложить более безопасный и надёжный способ, хорошо, я им с удовольствием воспользуюсь. Только он не знал. Он сказал: «Я думаю, ты действительно чертовски смышлён для десяти лет, вот что я тебе скажу. И у тебя в конце концов проявился характер. Если, конечно, ты не дашь задний ход». «Не дам», – ответил я. «И он сказал: «В этом не будет необходимости, Скутер, потому что я буду стоять у лестницы с моим святомамкиным карабином для охоты на оленей…»

 

20

 

Отец стоит у лестницы со своим карабином для охоты на оленей, своим, 30–06 в руках. Скотт, стараясь не дрожать, – рядом с ним, смотрит на существо, прикованное цепями к металлическому столбу и столу с печатным станком. В его правом кармане инструмент, который дал ему отец, шприц с резиновым колпачком на игле. Отец может и не говорить Скотту, что шприц – вещь хрупкая. Если завяжется борьба, он может разбиться. Отец предложил положить его в картонную коробочку, где когда-то лежала авторучка, но на то, чтобы достать шприц из коробочки, может уйти пара дополнительных секунд (как минимум), и они могут оказаться решающими в вопросе жизни и смерти, если ему таки удастся переправить существо, закованное в цепи, в Мальчишечью луну, где не будет отца с его карабином, 30–06 для охоты на оленей. В Мальчишечьей луне будут только он и существо, которое проникло в Пола, как рука в украденную перчатку. Только они двое на вершине Холма нежного сердца.

Существо, которое было его братом, лежит, привалившись спиной к металлическому столбу, выставив вперёд ноги. Оно голое, если не считать майки Пола. Ноги и ступни грязные. Бёдра в засохшем говне. Миска, вылизанная дочиста, валяется рядом с грязной рукой. Большущий гамбургер, который лежал в ней, исчез в животе существа-Пола за считанные секунды, но Эндрю Лэндон чуть ли не полчаса раздумывал, сколько положить в гамбургер лекарства, потому что раньше его было слишком много. Лекарство представляет собой белые таблетки, такие же как тамс и ролэйдс,[94] которые отец иногда принимает сам. Впервые Скотт спросил отца, откуда взялось лекарство, и получил ответ: «Почему бы тебе не закрыть свой чёртов рот, любопытный Джордж, прежде чем его тебе заткну я». А когда отец так говорит, лучше сразу понять намёк, если, конечно, ты можешь сообразить, что к чему. Отец раздробил таблетки дном стакана. Пока занимался этим, разговаривал – возможно, сам с собой, возможно, со Скоттом, а под ними существо, прикованное к столбу и столу, на котором стоял печатный станок, монотонно ревело, требуя ужина. «Легко всё рассчитать, когда ты хочешь его вырубить, – говорил отец, переводя взгляд с горки белого порошка на мясо. – Было бы ещё легче, если бы я хотел убить этого доставляющего столько хлопот говнюка, так? Но нет, я не хочу этого делать, я просто хочу дать ему шанс убить того, с кем пока всё в порядке, разве что он ещё больший дурак, чем я. Да ладно, хрен с этим, Бог ненавидит трусов», – и ногтем мизинца он с удивительной для него аккуратностью отделяет от горки часть белого порошка. Берёт щепотку, посыпает мясо, как солью, вдавливает в мясо, берёт ещё щепотку, посыпает и вдавливает. Когда речь заходит о существе в подвале, качество пищи отца особо не волнует. Этот монстр, говорил отец, предпочёл бы есть мясо сырым и тёплым, срывая его с кости.

И теперь Скотт стоит рядом с отцом, со шприцем в кармане, наблюдая, как опасное существо привалилось к столбу, похрапывает, задрав верхнюю губу. Уголки рта блестят от жира. Глаза полуоткрыты, но зрачков нет; Скотт видит лишь блестящие белки… «Только белки уже совсем не белые», – думает он.

– Иди, чёрт бы тебя побрал, – говорит отец, толкая его в плечо. – Если собираешься это сделать, тогда начни до того, как я сорвусь или упаду от святомамкиного сердечного приступа… или ты думаешь, что он водит нас за нос? Только притворяется, что спит?

Скотт мотает головой. Существо не пытается их обмануть, он это чувствует… а потом в изумлении смотрит на отца.

– Что? – раздражённо спрашивает тот. – Какие у тебя мысли под этими долбаными волосами?

– Ты действительно?…

– Действительно ли я боюсь? Это ты хочешь знать? Скотт кивает, внезапно смутившись.

– Да, до смерти. Ты думал, ты единственный, кто боится? А теперь закрой рот и сделай то, что должен. Давай с этим покончим.

Скотт так никогда и не поймёт, почему признание отцом страха прибавляет ему храбрости, но знает, что прибавляет. Он идёт к центральному металлическому столбу. При этом касаясь одной рукой цилиндрического корпуса шприца, который лежит у него в кармане. Достигает внешней дуги кучек говна и переступает через неё. Следующим шагом переступает через внутреннюю дугу и попадает во владения существа. Здесь вонь куда сильнее: не только говна и не грязных волос и кожи, а скорее шерсти и шкуры. Пенис у существа больше, чем был у Пола. И пушок на лобке сменился грубыми густыми волосами. Стопы Пола (ноги – единственное, что осталось практически неизменным) как-то странно загнулись внутрь, словно кости в лодыжках деформировались. «Доски, оставленные под дождём», – думает Скотт, и где-то он прав.

Его взгляд возвращается к лицу существа, его глазам. Верхние веки опущены, почти соприкасаются с нижними, зрачков по-прежнему не видно, в щёлках между веками только кровавые белки. Ритм дыхания не меняется, руки всё так же расслаблены, ладонями вверх, словно у человека, сдающегося на милость победителя. Однако Скотт знает, что вошёл в опасную зону. И мешкать теперь нельзя. Существо может учуять его и проснуться в любую секунду. Такое случится, несмотря на лекарство, которое отец втёр в гамбургер, поэтому, если он может это сделать, если может переправить существо, которое украло его брата…

Скотт продолжает продвигаться вперёд на ногах, которых практически не чувствует. Часть его разума абсолютно убеждена, что идёт он навстречу смерти. Он даже не сможет бумк-нуть, не сможет, если существо в образе Пола схватит его. Тем не менее он подходит к нему вплотную, где воняет сильнее всего, и кладёт руки на его обнажённые, липкие бока. Он думает (Пол, теперь иди со мной) и (бул Мальчишечья луна сладкая вода пруда) и на один миг, прерывающий дыхание, разбивающий сердце, это почти происходит. Появляется знакомое ощущение быстрого полёта; он слышит стрекотание насекомых и ощущает дневной аромат деревьев на Холме нежного сердца. И тут пальцы существа с длинными ногтями охватывают шею Скотта. Оно открывает рот, и рёв сметает звуки и запахи Мальчишечьей луны, оставляя только зловонное дыхание. У Скотта такое ощущение, будто кто-то сбросил огромный валун на хрупкую координатную сетку его… его чего? Не разум переносит его в другое место, не совсем разум… и нет времени думать об этом, потому что существо схватило его, схватило. Всё, чего боялся отец, случилось. Рот существа раскрылся до невероятных размеров, такое можно увидеть только в кошмарном сне, в это просто невозможно поверить, оставаясь в здравом уме, нижняя челюсть существа, похоже, опустилась до (ключицы) ключицы, грязное лицо совершенно исказилось, и в нём уже ничего не осталось от Пола, то есть ничего человеческого. Дурная кровь явила свою образину, сорвала маску. Скотт успевает подумать: «Оно собирается заглотить мою голову целиком, как леденец на палочке». В тот самый момент, когда рот раззявливается максимально, красные глаза вспыхивают в свете свисающих с потолка лампочек, и в них Скотт видит только одно: смерть. Существо откидывает голову назад, достаточно далеко, чтобы удариться затылком о столб, а потом голова надвигается на него.

Но Скотт совершенно забыл про отца. А его рука появляется из темноты, хватает существо-Пола за волосы и каким-то образом оттягивает голову от Скотта. Потом появляется вторая рука отца, большой палец охватывает ложу карабина в той части, где она самая широкая, указательный лежит на спусковом крючке. Дулом карабина он упирается в ложбинку под вскинутым подбородком существа.

– Папа, нет! – кричит Скотт.

Эндрю внимания не обращает, не может позволить себе обратить внимание. Хотя он захватил в кулак огромный пук волос существа, оно пытается вырываться, оставив волосы в руке отца. Теперь оно ревёт, и рёв этот звучит как одно слово.

Как слово «отец».

– Поздоровайся с адом, ты, дурнокровная мерзопакость, – говорит Эндрю Лэндон и нажимает на спусковой крючок. Выстрел карабина, 30–06 в замкнутом пространстве подвала оглушает; у Скотта ещё два часа будет звенеть в ушах. Космы волос на затылке существа взлетают, словно поднятые порывом ветра, огромное количество алого выплёскивается на столб. Лежащие на полу вытянутые ноги существа дёргаются один раз, как в каком-то мультфильме, и замирают. Руки на шее Скотта на мгновение сжимаются сильнее, а потом падают, ладонями вверх, в грязь. Рука отца обнимает Скотта, тянет вверх.

– Как ты, Скут? Можешь дышать?

– Я в порядке, папа. Стрелять было обязательно?

– У тебя нет мозгов?

Скотт обвисает на руке отца, не в силах поверить в случившееся, хотя и знал, что такое возможно. Как же ему хочется лишиться чувств. А ещё хочется (самую малость, однако) умереть самому.

Отец встряхивает его:

– Он собирался тебя убить, не так ли?

– Д-д-да.

– Ты на все сто знаешь, что собирался. Господи, Скотты, он вырывал волосы из головы, лишь бы добраться до тебя. Вцепиться в твою святомамкину шею!

Скотт знает, что это правда, но он знает и кое-что ещё.

– Посмотри, папа… посмотри на него!

Ещё мгновение-другое он висит на руке отца, как тряпичная кукла или марионетка с обрезанными нитями, потом Лэндон-старший медленно опускает его, и Скотт понимает: его отец видит то же самое, что и он. Просто мальчика. Просто невинного мальчика, которого посадили на цепь в подвале сумасшедший отец и младший брат, потом морили голодом, пока он не превратился чуть ли не в скелет с покрытой язвами кожей; мальчика, который так яростно боролся за свою свободу, что сдвинул с места и металлический столб-опору, и стол с тяжеленным ручным печатным станком. Мальчика, который прожил пленником в подвале три кошмарные недели, пока ему наконец не разнесли дробью голову.

– Я его вижу, – говорит отец, и мрачнее его голоса только лицо.

– Почему он не выглядел так раньше, папа? Почему…

– Потому что дурная кровь больше не действует на него, вот почему, дубина. – И иронию ситуации понимает даже потрясённый до глубины души десятилетний мальчишка, во всяком случае, такой умный, как Скотт; теперь, когда Пол лежит мёртвый, прикованный к столу и столбу, с вышибленными мозгами, отец едва ли не впервые говорит, как нормальный человек. – И если кто-нибудь увидит его в таком виде, меня отправят или в тюрьму штата в Уэйнесберге, или в этот долбаный дурдом в Видвелле. Если, конечно, не линчуют до этого. Мы должны похоронить его, хотя это будет нелегко, потому что промёрзшая земля твёрдая как камень.

Скотт говорит:

– Я его заберу, папа.

– Как ты сможешь забрать его? Ты не мог забрать его, когда он был жив!

Он не знает слов, чтобы объяснить, что теперь это будет не сложнее, чем отправиться туда в своей одежде, что он всегда и делал. Наковальня, банковский сейф, концертный рояль… этого непомерного веса уже нет в существе, которое приковано к столбу и столу; существо, прикованное к столбу и столу, весит теперь не больше, чем зелёная листовая обёртка, которую снимают с кукурузного початка.

– Теперь я могу это сделать.

– Ты – маленький хвастун, – говорит отец, но прислоняет карабин к столу, на котором стоит ручной печатный станок. Проводит рукой по волосам и вздыхает. И впервые выглядит для Скотта человеком, который может со временем постареть. – Давай, Скотт, попытка – не пытка. Не повредит.

Но теперь, когда реальной опасности нет, Скотт медлит. – Отвернись, папа. – ЧТО, ТВОЮ МАТЬ, ты говоришь? В голосе отца слышалось обещание трёпки, но впервые Скотт решается перечить отцу. Его не волнует то, что отец увидит его уход. Медлит он потому, что не хочет, чтобы отец видел, как он будет обнимать брата. Он знает, что заплачет. Слёзы уже грозят брызнуть из глаз, как дождь поздней весной в преддверии вечера, когда день выдаётся жаркий, свидетельствующий о том, что до лета осталось совсем ничего.

– Пожалуйста, – просит он с самыми умиротворяющими интонациями, на какие только способен. – Пожалуйста, папа.

На мгновение Скотт уверен: отец, преследуемый бегущей по стенам тройной тенью, сейчас подскочит к тому месту, где стоит его единственный выживший сын, и врежет ему тыльной стороной ладони так, что мало не покажется, возможно, он рухнет на тело мёртвого старшего брата. Скотт хорошо знаком с этим ударом, и даже мысль о нём заставляет сжиматься в комок, но сейчас он стоит между раздвинутых ног Пола и смотрит отцу в глаза. Это трудно, но он смотрит. Потому что оба пережили весь этот ужас и теперь должны сохранить всё в тайне: «Ш-ш-ш-ш-ш». Поэтому он имеет право на такую просьбу и имеет право смотреть отцу в глаза, ожидая ответа.

Отец не подскакивает к нему. Вместо этого набирает полную грудь воздуха, выдыхает и отворачивается.

– Полагаю, в следующий раз ты скажешь мне, когда мыть пол и чистить туалет, – бурчит он. – Времени у тебя, Скут, пока я не досчитаю до тридцати…

 

21

 

– «Времени у тебя, пока я досчитаю до тридцати, а потом я поворачиваюсь», – рассказывает Скотт Лизи. – Я уверен, именно так он закончил фразу, да только конца я не услышал, потому что к тому времени исчез с лица этой земли. Пол тоже, выскользнув из цепей. Я взял его с собой с лёгкостью. Пожалуй, с мёртвым было даже проще, чем с живым. Я готов спорить, до тридцати отец не досчитал. Чёрт, я уверен, он даже не начал считать, услышав, как лязгнули цепи, а может, почувствовав движение воздуха, который устремился в тот объём, который занимали мы с Полом. И, повернувшись, увидел, что в подвале он в полном одиночестве. – Скотт расслабился, прижимаясь к ней; пот на лице, руках, теле высыхал. Он всё рассказал, освободился от самого худшего, выговорился.

– Этот звук, – говорит она. – Я задумывалась над этим, знаешь ли. Был ли какой-то странный звук под ивой, когда мы… ты знаешь… вернулись.

– Когда мы бумкнули.

– Да, когда мы… это.

– Когда мы бумкнули, Лизи. Так и скажи.

– Когда мы бумкнули. – Гадая, а может, она рехнулась. Гадая, а может, он чокнутый, и это заразно.

Теперь он закуривает очередную сигарету, и на лице, освещённом огоньком спички, отражается неподдельное любопытство.

– Что ты видела, Лизи? Ты помнишь? В её голосе слышится сомнение:

– Много пурпурного, уходящего вниз по склону холма… и я чувствовала тень, словно у нас за спиной росли деревья, но всё произошло так быстро… не дольше секунды или двух…

Он смеётся и обнимает её одной рукой.

– Ты говоришь о Холме нежного сердца.

– Нежного…

– Так его назвал Пол. Вокруг этих деревьев почва мягкая, плодородная, слой толстый. Не думаю, что там когда-нибудь бывает зима… и вот где я и похоронил его. Вот где я похоронил моего брата. – Он смотрит на неё очень серьёзно и добавляет: – Хочешь пойти посмотреть, Лизи?

 

22

 

Лизи заснула на полу кабинета, несмотря на боль… Нет. Она не могла заснуть, потому что не могла спать с такой болью. Не получив медицинской помощи. Так что с ней было? Загипнотнзироваласъ.

Лизи проанализировала это слово и решила, что подходит оно идеально. Она соскользнула в какое-то двойное (может, даже тройное) воспоминание. Полное воспоминание. Но в какой-то момент её воспоминания о холодной спальне для гостей, где она нашла впавшего в кататоническое состояние мужа, и о той ночи, когда они вдвоём лежали на скрипучей кровати на втором этаже отеля «Оленьи рога» (воспоминания, датированные семнадцатью годами ранее, но даже более отчётливые), оборвались. «Ты хочешь пойти посмотреть, Лизи?» – спросил он её (да, да), но произошедшее после утонуло в ярком пурпурном свете, спряталось за этим занавесом, а когда она потянулась к нему, властные голоса из детства (доброго мамика, папани, всех старших сестёр) загомонили в тревоге: «Нет, Лизи! Ты и так зашла слишком далеко, Лизи! Остановись, Лизи!»

У неё перехватило дыхание (так же перехватывало, когда она лежала в постели со своим возлюбленным?).

Её глаза открылись (они были широко открыты, когда он обнял её, в этом Лизи ни капли не сомневалась).

Яркий свет июньского утра (июньского утра двадцать первого века) сменил сверкающий пурпур миллиарда люпинов. Вместе с июньским светом вернулась и боль в изрезанной груди. Но, прежде чем Лизи успела отреагировать на свет или на панические голоса, запрещающие ей идти дальше, кто-то позвал её из амбара, снизу, так сильно напугав, что она едва удержалась от крика. Если бы голос произнёс: «Миссас», – она бы точно закричала.

– Миссис Лэндон? – Короткая пауза. – Вы наверху?

В голосе не было ни малейшей примеси южного выговора, вопросы, безусловно, задавал янки, и Лизи поняла, кто пожаловал к ней в гости: помощник шерифа Олстон. Он обещал, что будет периодически заглядывать к ней, и сдержал обещание. Это был её шанс крикнуть: да, она здесь, наверху, лежит на полу вся в крови, потому что Чёрный принц инкунков изувечил её, Олстон должен отвезти её в больницу, под сиреной и с мигалками, потому что на грудь нужно наложить швы, множество швов, и ей нужна защита, нужна круглосуточная…

Нет, Лизи.

Собственный разум (никаких сомнений) послал ей эту мысль, сверкнувшую как молния на чёрном небе (ну… почти никаких), но озвучил её голос Скотта. Словно имел на то право.

И она подчинилась, потому что ответила:

– Да, я здесь, помощник шерифа! – и ни слова больше.

– Всё супер? В смысле, в порядке?

– Супер, – ответила она и удивилась себе, учитывая, что блузка напиталась кровью, а левая грудь пульсировала болью, как… ну, найти точное сравнение не представлялось возможным. Просто пульсировала.

Внизу (по прикидкам Лизи, у подножия лестницы) помощник шерифа Олстон рассмеялся.

– Я заглянул к вам по пути в Кэш-Корнерс. Там вроде бы пожар в доме. Подозревается поджог. Так что два или три часа вы будете одна.

– Хорошо.

– Сотовый телефон при вас?

Мобильник был при ней, и она сожалела, что не говорит сейчас по нему. Боялась, что потеряет сознание, если ей и дальше придётся ему кричать.

– Так точно! – крикнула она.

– Да? – В голосе слышалось сомнение. Господи, а если он поднимется и увидит её? По голосу чувствовалось, что желание подняться в рабочие апартаменты Скотта у него есть. Но когда помощник шерифа Олстон заговорил вновь, голос уже удалялся от лестницы. Она едва могла поверить, что рада этому, но да, обрадовалась. Теперь, когда процесс начался, ей хотелось довести его до конца.

– Если вам что-нибудь понадобится, сразу звоните. И на обратном пути я вновь к вам загляну. Если вы уедете, оставьте записку, чтобы я знал, что с вами всё в порядке и когда ждать вашего возвращения, хорошо?

И Лизи, которая уже начала понимать (пока смутно), что ждёт её впереди, ответила: «Обязательно!» Начать ей предстояло с возвращения в дом. Но сначала и прежде всего ей требовался глоток воды. Без воды её горло в самом скором времени могло загореться, как тот дом в Кэш-Корнере.

– На обратном пути я буду ехать мимо «Пателя», миссис Лэндон. Хотите, чтобы я вам что-нибудь оттуда привёз?

Да! Шестибаночную упаковку ледяной «кока-колы» и блок «Салем лайтс»!

– Нет, благодарю, помощник шерифа. – Она чувствовала, что потеряет голос, если этот разговор будет продолжаться. Даже если не потеряет, Олстон заметит, что с ней что-то не так.

– Не хотите даже пончиков? У них отличные пончики. – В голосе слышалась улыбка.

– Я на диете! – Это всё, на что она решилась.

– Да, да, я это уже слышал. Удачного вам дня, миссис Лэндон.

Господи, поставь на этом точку, взмолилась она, отвечая:

– И вам тоже, помощник шерифа.

На том перекрикивание и закончилось.

Лизи прислушивалась, ожидая, когда же заработает двигатель патрульной машины, в какой-то момент вроде бы услышала, но звук был очень уж тихий. Должно быть, он припарковался около почтового ящика, а по подъездной дорожке шёл пешком.

Лизи полежала ещё несколько мгновений, собираясь с духом, потом села. Дули взрезал грудь по диагонали, от низа к подмышке. Рваная рана уже начала закрываться, но движение привело к тому, что кровотечение усилилось. Боль – тем более. Лизи вскрикнула, чем только всё ухудшила. Кровь потекла по рёбрам. Серые пологи вновь начали сужать поле зрения, но усилием воли она их раздвинула, вновь и вновь повторяя мантру, пока зрение не прояснилось и мир не принял привычные очертания: Я должна это закончить. Я должна заглянуть за пурпур. Я должна это закончить и заглянуть за пурпур.

Да, за пурпур. На холме пурпуром был люпин; в её разуме – тяжёлый пурпурный занавес, который она создала сама (возможно, с помощью Скотта, наверняка с его молчаливого согласия).

Я заглядывала за него раньше.

Заглядывала? Да.

И я смогу сделать это снова. Заглянуть за него и сорвать эту чёртову штуковину, если придётся.

Вопрос: она и Скотт хоть раз говорили о Мальчишечьей луне после той ночи в отеле «Оленьи рога»? Лизи полагала, что нет. У них, разумеется, были свои кодовые слова, и, видит Бог, эти слова выплывали из-за пурпура, когда она не могла найти его в торговых центрах или продовольственных магазинах… не говоря уже о том дне, когда медсестра не нашла его на больничной койке… и он что-то бормотал о длинном мальчике, когда лежал на асфальте автомобильной стоянки после того, как Герд Аллен Коул стрелял в него… и Кентукки… Боулинг-Грин, где он лежал, умирая… Прекрати, Лизи! – Хор голосов. – Нельзя, маленькая Лизи! – кричали они. – Mein gott, ты не решишься!

Она пыталась забыть Мальчишечью луну даже после зимы 1996 года, когда…

– Когда я снова отправилась туда. – Её сухой голос прозвучал в кабинете умершего мужа ясно и отчётливо. – Зимой 1996 года я снова отправилась туда. Отправилась, чтобы привести его назад.

Она произнесла эти слова, и мир не рухнул. Из стен не материализовались люди в белых халатах, чтобы увезти её в психушку. Более того, она подумала, что ей стало лучше, и, возможно, удивляться этому не следовало. Может, когда ты добираешься до сути, правда – это бул, и она хочет одного: выйти наружу.

– Ладно, вот она и вышла… её часть, история Пола… так теперь я могу выпить глоток долбаной воды?

Никто не сказал «нет», и, используя край Большого Джумбо Думбо как опору, Лизи удалось поставить себя на ноги. Тёмные пологи появились вновь, но она наклонила голову, стараясь обеспечить максимальный приток крови к тому жалкому подобию мозга, что находилось у неё в голове, и на этот раз ещё быстрее переборола дурноту. А потом взяла курс на нишу-бар, по собственному кровавому следу, шла медленно, широко расставив ноги, полагая, что выглядит как старушка, у которой украли ходунки.

Она добралась до ниши с одной лишь задержкой, когда посмотрела на валяющийся на полу стакан. Не хотела иметь с ним ничего общего. Достала другой из буфета, правой рукой (в левой по-прежнему сжимала окровавленный вязаный квадрат), и открыла кран холодной воды. Теперь вода лилась легко, трубы практически очистились от воздушных пробок. Она повернула на петлях зеркало над раковиной, по совместительству выполнявшее и роль дверцы, и в шкафчике, как и надеялась, нашла пузырёк экседрина Скотта. Открыть хитроумную крышку, защищающую таблетки от детей, для неё труда не составило. Поморщилась от запаха уксуса, которым пахнуло из пузырька, проверила дату, до которой следовало использовать препарат: Июль O5. «Да ладно, – подумала она, – девушка должна сделать то, что должна».

– Я думаю, это сказал Шекспир, – прохрипела Лизи и проглотила три таблетки экседрина. Не знала, как много пользы они ей принесут, но вода была божественной, и она пила, пока желудок не свело судорогой. Лизи постояла, держась за край раковины бара её умершего мужа, дожидаясь, пока отпустит судорога. Наконец отпустила. Осталась только боль на разбитом лице и куда более сильная, пульсирующая боль в порезанной груди. В доме она могла найти что-нибудь посильнее бодрящих таблеток Скотта (хотя скорее всего тоже просроченное). Викодин, который прописали Аманде после её последнего акта членовредительства. Тот же викодин был у Дарлы, а у Канти – даже пузырёк перколета[95] Анди-Банни. Они все, и без всякой дискуссии, пришли к выводу, что Аманда не должна иметь доступа к сильнодействующим препаратам, потому что у неё может поехать крыша, и она примет всё и разом. Называйте это «Текиловым закатом».

Лизи знала, что попытается добраться до дома и викодина скоро, но не сразу. В прежней манере, широко расставляя ноги, с наполовину наполненным стаканом воды в одной руке и окровавленным вязаным жёлтым квадратом в другой, она дошагала до пыльной книгозмеи, где и села, ожидая, как подействуют на боль три таблетки просроченного экседрина. И пока ожидала, мысли её вновь вернулись к той ночи, когда она нашла Скотта в спальне для гостей… в спальне для гостей, но ушедшего.

Я продолжала думать, что никто нам не поможет. Ветер, этот долбаный ветер…

 

23

 

Она слушает, как этот убийца-ветер завывает вокруг дома, слушает, как снежные гранулы колотятся в окна, зная, что никто им не поможет… что никто ей не поможет. И пока она слушает, мысли её вновь возвращаются к той ночи в Нью-Хэмпшире, когда время словно остановило свой бег, а луна дразнила тени переменчивым светом. Она помнит, как открыла рот, чтобы спросить, действительно ли он может это сделать, может взять её с собой, а потом закрыла, зная, что это один из тех вопросов, которые задают, если хочется выиграть время… а выиграть время стараются только в том случае, если вы по разные стороны баррикады, не так ли?

«Мы по одну сторону, – думает она. – Если мы собираемся пожениться, нам лучше быть по одну сторону».

Но был ещё один вопрос, который она не могла не задать, возможно, потому, что в ту ночь в отеле «Оленьи рога» пришла её очередь прыгать со скамьи. «А что, если там тоже ночь? Ты говорил, что ночью там плохие существа».

Он ей улыбается.

– Нет, милая.

– Откуда ты знаешь?

Он качает головой, по-прежнему улыбаясь.

– Просто знаю. Точно так же, как собака ребёнка знает, что пора идти к почтовому ящику и садиться рядом, потому что вот-вот подъедет школьный автобус. Там время близится к закату. Такое там часто.

Она этого не понимает, но не спрашивает: один вопрос всегда ведёт к другому, в этом она убедилась, а время для вопросов прошло. Вот она и делает глубокий вдох, после чего говорит: «Хорошо. Это наш предсвадебный медовый месяц. Возьми меня в то место, которого нет в Нью-Хэмпшире. И на этот раз я хочу там осмотреться».

Он затушил наполовину искуренную сигарету в пепельнице и обнял Лизи, глаза его плясали от волнения и предвкушения… и как хорошо она помнит прикосновения его пальцев в ту ночь. «У тебя сильный характер, маленькая Лизи… я скажу об этом всему миру. Держись, и посмотрим, что из этого выйдет».

«И он взял меня туда, – думает Лизи, сидя в спальне для гостей, держа холодно-восковую руку мужчины-куклы, который устроился в кресле-качалке. Но она ощущает улыбку на своём лице (маленькая Лизи, большая улыбка) и гадает, как долго они там пробыли. – Он взял меня туда. Я знаю, что взял. Но произошло это семнадцать лет назад, когда мы оба были молодыми и смелыми, и он был рядом со мной, я могла на него рассчитывать. А теперь он ушёл».

Да только его тело по-прежнему здесь. Означает ли это, что он больше не может попасть туда физически, как мог ребёнком? Насколько ей известно, с тех пор как они познакомились, он время от времени попадал туда. А куда ещё, к примеру, он отправился в больнице в Нашвилле, когда медсестра не могла его найти?

Именно тогда Лизи чувствует, как его рука чуть напрягается. Это практически неуловимое ощущение, но он – её любовь, и она это чувствует. Его глаза всё глядят на тёмный экран телевизора поверх жёлтого афгана, но да, его рука чуть пожимает её. Это словно пожатие на расстоянии, и почему нет? Он очень даже далеко, пусть его тело здесь, и там, где он сейчас, он, возможно, жмёт изо всей силы.

Вот тут Лизи внезапно осеняет блестящая догадка: Скотт держит открытым канал связи с ней. Одному Богу известно, какой ценой ему это удаётся или как долго этот канал будет оставаться открытым, но пока он это делает. Лизи отпускает его руку и поднимается на колени, игнорируя иголочки, которые во множестве колют её затёкшие ноги, игнорируя холодный порыв ветра, который в очередной раз сотрясает дом. Она частично срывает со Скотта афган, чтобы просунуть свои руки между боками мужа и его висящими как плети руками, чтобы сцепить пальцы на спине и обнять его. Она занимает такое положение, чтобы её лицо оказалось на пути его невидящего взгляда.

– Перетащи меня, – шепчет она и встряхивает недвижимое тело. – Перетащи меня туда, где ты сейчас, Скотт.

Ничего не происходит, и она поднимает голос до крика:

– Перетащи меня, чёрт бы тебя побрал! Перетащи меня туда, где ты сейчас, чтобы я могла привести тебя домой! Сделай это! ЕСЛИ ТЫ ХОЧЕШЬ ВЕРНУТЬСЯ ДОМОЙ, ВОЗЬМИ МЕНЯ ТУДА, ГДЕ ТЫ СЕЙЧАС!

 

24

 

– И ты перетащил, – прошептала Лизи, – Ты перетащил. А я привела тебя домой. Будь я проклята, если знаю, как всё это должно сработать сейчас, когда ты мёртв и ушёл навсегда, а не просто стал тупаком в спальне для гостей, но вот в чём всё дело, не так ли? В этом-то всё дело.

И она представляла себе, как всё это могло сработать. Идея находилась в глубинах сознания, неопределённая, сокрытая пурпурным занавесом, но она там была.

Тем временем экседрин подействовал. Не так чтобы очень, но придал ей сил, и она, возможно, смогла бы спуститься в амбар, не потеряв по пути сознания и не сломав шею. А если ей удалось бы спуститься по лестнице, значит, она сумела бы добраться до дома, где хранились действительно сильные лекарства, если, конечно, они ещё могли оказать положенное действие. И лучше бы оказали, потому что ей предстояло многое сделать и побывать во многих местах. В том числе и в очень дальних местах.

– Путешествие в тысячу миль начинается с первого шага, Лизи-сан, – сказала она себе, поднимаясь с книгозмеи.

Опять шаг за шагом, медленно, на широко расставленных ногах, и вот она, лестница. Лизи потребовалось почти три минуты, чтобы спуститься по ней, крепко держась за перила Дважды она останавливалась, потому что чувствовала дурноту, но спустилась, не потеряв сознания, потом посидела на meingottской кровати, чтобы отдышаться, и отправилась в долгое путешествие к двери чёрного хода своего дома.

 

 


Дата добавления: 2018-09-22; просмотров: 155; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!