Документальная тайная разведка 9 страница



 

Мои юнкерские годы

 

«Что прошло,

То будет мило».

 

Мое пребывание в 1890–1893 гг. в Михайловском артиллерийском училище мне дорого не по одному тому, что меня отделяет от него почти полвека жизни; если бы я родился второй раз и вторично пришлось выбирать себе училище, то я непременно пошел бы в училище, которое заложило во мне не только серьезные основы военного дела, но главное воспитало сознательного солдата.

В этом училище очень умело соединялось широкое научное образование на математической, главным образом, основе со стремлением расширить путем самообразования горизонты своих питомцев и во всех других отношениях. Отголоски прежних времен, когда, говорят, бывали в стенах училища свободомыслящие юнкера, к моему времени вылились в предоставлении юнкерам своего рода автономии – в смысле подбора газет и журналов для читальной комнаты, составления программ для музыкальных вечеров в лагере и пр.

«Читалка» на самом деле была тем священным, всегда переполненным местом, где соблюдалась благоговейная тишина, дабы дать возможность в перерывы от зубрежа «проглотить» газету или углубиться в серьезное чтение ежемесячников.

Основательно были поставлены в училище и строевые занятия, так как необходимо было не только научить обращаться с орудием, но и ездить верхом, возить орудие, т. е. управлять парой лошадей; не только маршировать, но и уметь делать гимнастику, фехтоваться и даже танцевать. Танцам в мое время придавалось немалое значение, и на них обыкновенно присутствовал даже начальник Артиллерийской академии и училища генерал-лейтенант Демьяненков.

Комично было видеть будущих ученых артиллеристов и профессоров в вихре вальса «в два па» под звуки немудреного оркестра и периодическое прихлопывание в ладоши балетмейстера Троицкого. Со многих из них действительно несколько потов сходило от столь непривычных для них упражнений. Уклониться, однако, от танцев не было никакой возможности из-за очень строгого контроля. Даже в этом, хотя и вынужденном схождении крайностей, видно было мудрое стремление к всестороннему развитию юнкера.

Перегруженность учебными и строевыми занятиями составляла для нас мало досуга для забав. В этом обстоятельстве, с одной стороны, и серьезности постановки образования, – с другой, и кроется причина полного отсутствия цуканья юнкеров младших классов. К тому же не только портупей-юнкера, но даже сам фельдфебель фактически никакой дисциплинарной властью над юнкерами не пользовались. Они были как бы первыми среди равных. Это не мешало, однако, юнкерам быть сознательно дисциплинированными и случаев выходок по отношению старших я за все три года не припомню. Если бы это паче чаяния имело место, то встретило бы всеобщее осуждение своих же товарищей.

В училище я поступил в числе нескольких человек со стороны, главная же масса моих товарищей была из кадетских корпусов с лучшими баллами по математике. Для меня, только что окончившего Астраханское реальное училище, все было ново. Переход из открытого учебного заведения в закрытое вообще нелегок, но я как-то не чувствовал в училище казарменного гнета, не было и намека на бессмысленную дисциплину, сухую муштровку, наоборот – гуманное, справедливое и ровное отношение к подчиненным лежало в основе нашего воспитания.

Превалирование учебной части над строевой, эта дань прошлому увлечению теорией – высшей математикой в особенности – чувствовалось на каждом шагу и придавало некоторый оттенок серьезности юнкерам нашего училища по сравнению с другими военно-учебными заведениями. Более близкие отношения у нас установились с Морским кадетским корпусом, выражавшиеся между прочим во взаимных посещениях балов. В лагере начали налаживаться более серьезные отношения с нашими соседями слева – юнкерами Николаевского Кавалерийского училища, где традиционное цуканье юнкеров вошло в строгую систему воспитания; искоренить это цуканье не удавалось даже таким волевым начальникам, как генерал Плеве. По-видимому, в отношении названных училищ находила себе оправдание французская пословица – «крайности сходятся».

Вышеочерченная обстановка в стенах училища сделала то, что через 2–3 месяца грань между юнкерами-кадетами и юнкерами со стороны или «штрюками», как нас называли, безболезненно стерлась, и к Рождеству Христову мы представляли собой уже однородную юнкерскую массу, сильную корпоративной спайкой и не особенно тороватую (щедрую. – Ред .) при этом на свойственные 17-летнему возрасту шалости.

Сознательная немелочная дисциплина как-то сама собой входила в мою голову и возникала в непреоборимую в моем представлении стену между офицером и юнкером. Мне не казалось теперь странным, как это юнкер, получивший замечание на улице от незнакомого ему офицера, должен был вернуться к своему офицеру и доложить об этом – в ожидании соответствующего за то наказания.

Меня не удивил впоследствии и такой факт, имевший место в лагере, где нам разрешалось кататься на лодках училищной флотилии по Дудергофскому озеру, но не заезжать в камыши для флирта с дачницами и по сигналу с береговой мачты возвращаться в бурную погоду домой. Однажды это приказание не было исполнено одним юнкером, лодка при сильном волнении перевернулась и его полуживым вытащили из воды; когда он выздоровел, все же на него было наложено очень строгое наказание.

Эта систематическая выработка чисто военного взгляда на взаимоотношения начальника и подчиненного вылилась в окончательную у меня форму к Пасхе, ибо я отлично помню, как я был поражен, когда после пасхальной заутрени с нами христосовался не только наша гроза, командир батареи полковник Чернявский, но даже и совершенно недосягаемый для нас начальник Артиллерийской академии и училища генерал-лейтенант Демьяненков. Это временное в столь радостный для русского человека день снисхождение начальства к нам, нижним чинам, как-то особенно трогательно запечатлелось у меня на душе, придав этому редкому церковному торжеству особенную прелесть. Таким образом, семь-восемь месяцев понадобилось для того, чтобы превратить меня, штатского человека, в сознательно дисциплинированного воина.

По царским дням после благодарственного богослужения в училищной церкви все юнкера собирались в парадном зале, где генерал Демьяненков разъяснял нам смысл празднуемых событий. Нельзя сказать, чтобы он был оратором, тем не менее получасовая, хотя и скучноватая, речь его, пересыпаемая любимым им выражением: «Ну, я со своей стороны», оставляла все же в нашей душе благодатный след.

Главным же нашим воспитателем и молчаливой грозой училища был незабвенный командир батареи полковник Чернявский. Основными чертами его духовного облика были поразительное, чисто хохлацкое хладнокровие и удивительная ясность ума.

Он был всегда ровен в сношениях как с подчиненными, так и с начальством до великого князя Михаила Николаевича включительно. Одной своей довольно грузной фигурой с правой рукой за бортом сюртука он производил и в стенах училища, и на стрельбе, и особенно на маневрах какое-то успокаивающее действие на наши горячие головы. Он сравнительно редко беседовал с нами, разъясняя проступок провинившегося юнкера, но делал он это коротко, внушительно, «беря быка за рога».

Таков же он был и как преподаватель артиллерии на младших курсах. Не мудрствуя лукаво, не вдаваясь в сложные математические вычисления, а базируясь главным образом на здравом смысле, он удивительно умело вкладывал в наши головы основы баллистики. Эти первоначальные основы значительно облегчали изучение деталей сложного артиллерийского дела в последующие два года.

Не производя своей фигурой впечатления изысканной вежливости, полковник Чернявский тем не менее был очень тактичен. Про него, например, рассказывали такой случай, относящийся к времени состояния великого князя Сергея Михайловича юнкером нашего училища: после первого конного батарейного учения в лагере батарея приезжала в парк, и полковник Чернявский скомандовал: «Ездовые слезай»; великий князь немедленно же после этого отправился в барак, не ожидая последующей команды.

В следующий раз полковник Чернявский проделал то же самое и, дав великому князю пройти значительное расстояние по направлению к баракам, скомандовал: «Садись». Великому князю пришлось бежать обратно к своему коню. Естественно, более не повторялось ничего подобного.

Этот инцидент не отразился на добрых отношениях великого князя к своему «дядьке», как любовно называл он полковника Чернявского.

В бытность мою юнкером я частенько видел у нас на стрельбе великого князя Сергея Михайловича, изучавшего на практике это трудное дело под руководством своего способного «дядьки».

Ровность отношений, молчаливость, соединенная с довольно строгим видом полковника Чернявского, заставляли всех нас его бояться, но вместе с тем уважать и даже любить за его разумную справедливость в разборе наших прегрешений по службе.

Как всегда, про таких, как полковник Чернявский, незаурядных личностей, было много рассказов и анекдотов, старавшихся оттенить ту или иную особенность его недюжинной натуры. Я вспоминаю такой рассказ про юнкера Солонину. При представлении полковнику Чернявскому он назвал свою фамилию, делая ударение на втором слоге. «Как? – спросил полковник Чернявский, – Солонина? Такого слова нет, «солонина» – знаменитый полк». Чернявский умышленно протянул слог «ни». Так затем три года и величали его в училище.

Из других офицеров училища мне памятны: штабс-капитан Эрис-хан Алиев, мой полубатарейный командир, и поручик Похвиснев. Эрис-хан Алиев имел военную жилку и обладал большим здравым смыслом. Это сказывалось на ведении им строевых занятий, в частности, по верховой езде. Им, например, практиковался такой, вероятно принятый на Кавказе среди горцев, способ приучения людей не бояться лошадей. Он заставлял боязливого юнкера подползать под брюхо лошади и чесать его. Естественно, сейчас же стал циркулировать между нами такой рассказ про одного из наших товарищей: когда он был под брюхом лошади, то штабс-капитан Эрис-хан Алиев, поправляя указательным пальцем правой руки свои усы, спрашивает, чешет ли он; боязливым голосом тот отвечает ему из-под брюха: «Чешу, чешу, господин капитан».

Незаурядные военные дарования штабс-капитана Эрис-хан Алиева нашли себе применение на войне, где он доблестно командовал одним из корпусов на германском фронте.

После революции я встретился с ним в Ессентуках. Он был все тот же, политических взглядов не изменил, и стал как-то ближе мне.

Поручик Похвиснев отличался холодностью, замкнутостью и строгостью. С ним я встретился на войне осенью 1914 г., когда войска 1-й армии подходили к Кенигсбергу. Он прибыл тогда в штаб Северо-Западного фронта, где я был начальником разведывательного отделения, для разработки по артиллерийской части плана овладения Кенигсбергской крепостью. Я был чрезвычайно горд, снабжая генерала Похвиснева прекрасными планами этой крепости и секретными документальными данными о ней, добытыми и изданными еще до вверенным мне разведывательным отделением штаба Варшавского военного округа. Генерал Похвиснев был уже не так сух и сумел найти соответствующий тон при нашем разговоре, оставив о себе очень хорошее впечатление.

Когда мы подучились ездить верхом, то полковник Чернявский распределил нас по орудиям. Я попал ездовым первого уноса 8-го орудия; в среднем был Богалдин, а в корню или Тигранов, или Савченко. Не скажу, чтобы я был доволен моим назначением, ибо лошади этого флангового орудия были чересчур резвы для наших молодых сил. Нередко коренники – Рьяный и Разбег подхватывали орудие, и мы носились одни по Красносельскому полю. Можно себе представить, как доставалось после того нам от орудийных номеров, особенно от сидевших на передке и на своем теле очень резко чувствовавших удары от попавших под колеса камней. Вообще происходили вечные пререкания из-за встречных камней между передковыми номерами и коренным ездовым, нередко доходившие до пускания в ход банника. Особенным искусством наезжать на камни отличался Тигранов, и про него говорили, что он, объезжая картошку, наедет на камень, со свойственной южанинам горячностью Тигранов пытался оправдываться, но всегда неудачно.

 

Как я уже выше упомянул основой нашего образования была высшая математика, а потом, естественно, более всего запечатлились у меня в памяти образы ее профессоров: Будаева, Пташицкого и отчасти Рощина.

Профессор Будаев подавлял своим строгим ученым видом, был не только знаток, но и артист своего дела. Вывод сложных математических формул или рядов у него выходил просто. К концу лекции классная доска была сплошь заполнена красиво, а главное, равномерно расположенными знаками. Он почему-то говорил «ксен» вместо «господин», «кса» – вместо «господа». Невзирая на кажущуюся суровость, в душе он был добр и баллы на репетициях ставил хорошие.

Он педантически точно бывал на своих репетициях. Однажды его репетиция пришлась после трехдневного роспуска по случаю посещения училища великим князем Михаилом Николаевичем. Естественно, мы решили воспользоваться этим обстоятельством и не держать репетиции у профессора Будаева. Мы написали ему письмо с просьбой не приходить на репетицию и ожидали, что он нам скажет на лекции в день самой репетиции. В этот день профессор Будаев был так же спокоен, как всегда, так же медленно завертывал в принесенную с собой бумажку мел, так же ясно что-то доказывал, исписав всю доску, и, положив мел, ушел из класса, призакрыв за собой дверь. Мы были удивлены, но спросить его о репетиции не решались. Внезапно дверь приоткрылась, и Будаев заявил нам: «Кса, а на репетицию-то я все же приду». Мы так и ахнули. Надо, однако, отдать должное доброте профессора Будаева, на репетиции он был очень милостив и баллы ставил добрее обыкновенного. В конце концов, мы были даже довольны, что репетиция у нас была.

Профессора Будаева мы почти так же побаивались, как и полковника Чернявского, но относились к нему с большим уважением и даже любовью.

Невольно я вспоминаю один из наших юнкерских спектаклей в лагере, где, между прочим, женские роли исполняли, и зачастую очень удачно, сами юнкера; как один из юнкеров в роли учителя был загримирован Будаевым. Это доставило нам большое удовольствие без какой-либо злой к тому примеси.

На среднем курсе высшую математику вместо добрейшего и очень ученого профессора Рощина стал нам впервые читать молодой, энергичный и очень способный профессор Петербургского университета Пташицкий. Он читал так же ясно, как Будаев, но слишком кричал своим визгливым голосом и увлекался не в меру, стараясь сделать из нас по меньшей мере докторов чистой математики. Он часто употреблял греческую букву лямда, а потом юнкера и дали ему прозвище Лямда.

На репетициях он был также требователен, как и профессор Будаев, но баллы ставил хорошие. Ходили между нами слухи, что нашим усердием он был доволен и говорил, что если бы студенты университета так же отвечали ему как мы, то лучшего и требовать было бы нельзя. Не берусь судить так ли все это, но смело утверждаю, что работали мы у профессора Пташицкого добросовестно.

Изучение высшей математики значительно затруднялось у нас тем, что записок по своему курсу ни профессор Будаев, ни профессор Пташицкий не издали, а потому приходилось все записывать за ними самим юнкерам.

Из военных профессоров особенно выделялись молодые тогда доценты штабс-капитаны Панпушко и Ипатьев. Лекции молодого, широко образованного, увлекательно читавшего свой предмет «химию», штабс-капитана Панпушко нас зачаровывали. Это были не лекции по химии, а скорее энциклопедия естествознания, так широко захватывал свой предмет этот увлекающийся фанатик своего дела. К нашему великому сожалению, его очень скоро не стало. Он был разорван на части при опытах с новыми взрывчатыми веществами на Пороховых заводах. Слишком он был горяч, всего себя отдавая новому неисследованному еще делу.

Не будь этого, его, несомненно, ожидала бы такая же блестящая будущность, как и штабс-капитана Ипатьева.

Последний заведывал у нас на старшем курсе практическими занятиями по химии. Большинство из нас взамен анализа занималось составлением разного рода окрашенных жидкостей. Штабс-капитан Ипатьев стал нас по очереди вызывать к доске, предлагая решать несложные химические задачи и экзаменуя попутно, главным образом из неорганической химии. Если кто-либо из товарищей не справлялся с задачей, то штабс-капитан Ипатьев звал меня к доске. Я должен сказать, что химию полюбил и знал ее еще в реальном училище, обладал, кроме того, каким-то химическим чутьем, а потому с даваемыми мне поручениями в большинстве случаев справлялся удачно. В результате всего этого штабс-капитан Ипатьев усмотрел во мне способность к химии, взял с меня слово, что я пойду в Михайловскую артиллерийскую академию, по окончании которой он сделает меня своим помощником. Между тем обстановка сложилась так, что я два года после выхода из училища учебных книг не раскрывал, а потому и пропустил двухгодичный срок для поступления в Артиллерийскую академию. На третий же год я взялся за ум и поступил в Николаевскую академию Генерального штаба.

Будучи в последней, я как-то пошел на публичную лекцию подполковника Ипатьева о сгущенном воздухе, которую он читал в столь знакомой мне химической аудитории. После лекции я подошел к подполковнику Ипатьеву и извинился за несдержанное слово, указав действительные причины его нарушения. Подполковник Ипатьев долго меня укорял, называя изменником и говоря, что в будущем я прогадаю. Под конец же разговора он стал со мною как-то мягче, по-видимому, понял, что руководствовался я здесь не карьерными побуждениями. Распространяться о том, что сделал академик Ипатьев и для науки, и для нашего артиллерийского дела во время войны едва ли нужно, настолько это всем нам известно.

Из других военных профессоров я не могу выделить ни одного, кто мог бы приблизиться к вышеупомянутым моим учителям. Может быть, они были и очень способны, и очень учены, но передать нам свои знания так просто и ясно, как полковник Чернявский, они не могли.

Заканчивая вопрос о постановке учебной части, я не могу не упомянуть добрым словом читавшего нам новейшую историю русской словесности г-на Орлова. Лично мне он импонировал одним тем, что им был издан учебник по своей специальности, а перед печатным словом я тогда еще благоговейно преклонялся.

Орлов читал свой интересный предмет увлекательно, но так как он не принадлежал к числу главных, то к стыду нашему слушали его немногие, большинство же занималось своими делами. Тем не менее Орлова мы очень любили, да и нельзя было не любить этого добродушного и в высшей степени тактичного толстяка.

Когда он входил в аудиторию, то, приветствуя его, все хором кричали: «С Новым годом». Мило раскланиваясь с нами, он отвечал: «С новым счастьем!» Тогда раздавались уже голоса: «Мы Вас любим, мы Вас любим!» Невзирая на продолжавшийся шум, Орлов начинал свою лекцию, гам понемногу утихал, и все были довольны.

У нас ходили слухи, что один из выпускников поднес даже Орлову жетон с надписью «С Новым годом!». Этому вполне можно верить, так как симпатии юнкеров были полностью на его стороне.

Увлекательно читая свой предмет, Орлов сообщал неизвестные нам факты из жизни писателей, ярко рисующие их эпоху. Я припоминаю такой случай с писателем Н. В. Гоголем.

Поэма «Мертвые души» была представлена им государю императору Николаю I. Его императорское величество приказал в этот же переплет вплести денежные знаки и отправить этот том автору. Последний ответил на столь щедрый дар таким трехстишием (цитирую по памяти):

 

Принял с благоговеньем,

Читал с умиленьем,

Жду продолжения с нетерпеньем.

 

Государь приказал послать такой же второй том, но на переплете напечатать: «Том второй и последний».


Дата добавления: 2018-09-22; просмотров: 185; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!