Холодная скука: личность денди



 

Вопрос о том, относятся ли денди к меланхоликам, решается для них, так же как и для фланёров, неоднозначно41. Основное настроение — экзистенциальная скука, но проявляется оно иначе: обильной жестикуляцией, экстравагантностью и внешней театральностью. Меланхолия денди стилизована.

Как социальный характер они представляют собой противоречивый феномен, описанный Бодлером в эссе «Денди» (1868)42. Они возникли в тот период, когда демократические тенденции в обществе ослабли, и у амбициозных молодых людей появилась возможность образовать новую элиту, исключительность которой состояла в обладании особыми качествами. Денди с презрением относились к обыденности и усредненности и потому пришлись по сердцу как честолюбивой средней буржуазии, так и аристократии, привилегированное положение которой находилось под угрозой. Среди денди были люди без прошлого, без титулов и высоких должностей, с резко антибуржуазными настроениями. Они подчеркивали свою особость внешними атрибутами, которые всегда были в почете у элиты, поэтому денди пользовались в светских салонах популярностью. Денди стали законодателями моды и мерилом хорошего вкуса. Дендизм эстетизировал детали. Надушенный носовой платочек и прихотливое одеяние словно бы ограждают денди от всего грубого и низкого.

Как меланхолический тип дендизм не надо путать с дендизмом в моде. Конечно, денди самоутверждались за счет эффектной одежды и вели себя подчеркнуто театрально, но элегантность не имела для них самостоятельной ценности, а была выражением утонченности души. Подчеркивала неординарность и личное обаяние.

Образ меланхолического денди превратился в своего рода эмблему после выхода в свет культового романа Ж.-К. Гюисманса «Наоборот» (1884)43. Роман имел огромный резонанс, а главный герой произведения дал повод для многочисленных культурных дебатов как пример негативного влияния на молодое поколение. Так же как в случае с Вертером, общество испугалось воздействия литературного персонажа на определенный тип молодых людей. Призрачность границы между вымыслом и жизнью продемонстрировал Оскар Уайльд: его Дориан Грей был околдован романом «Наоборот» и заказал из Парижа девять экземпляров первого издания с корешками разного цвета, чтобы подходили под разное настроение. Книга казалась ему повествованием о его собственной жизни, в котором эта жизнь была предугадана.

В романе рассказывается о Жане дез Эссенте, последнем представителе аристократического рода. Это был молодой человек 30 лет, анемичный и нервный, с впалыми щеками и холодными глазами серо-стального цвета. Желая скрыться от света, он приобрел загородный дом в провинции. Детство Жана прошло у иезуитов, родительской любви он не знал, со сверстниками отношения не сложились, и он жил все больше проникаясь ненавистью к торгашескому менталитету буржуазного общества. Им владела «невыносимая скука». В поисках спасения и любви он предается все более изощренным наслаждениям, но плотские утехи кажутся ему грязными и грубыми. Совокупление оскорбляет его чувствительность: он не различает лиц и воспринимает только резкие животные запахи.

В своем доме дез Эссент окружил себя произведениями искусства, тщательно продумал интерьер комнат, выбрал редкие цвета и дорогую отделку, ароматы и экзотические растения и создал собственный мир, в котором по ночам с наслаждением предавался переживанию различных чувств и настроений.

Например, однажды он организовал поминки по угасшей потенции («скоропостижно скончавшейся мужественности»). Мероприятие проводилось вполне в духе меланхолии. Напечатали приглашения с траурным кантом, задрапировали черным гостиную, дорожки в парке посыпали мелкой угольной крошкой, зеркало пруда, вокруг которого росли мрачные тополя, подкрасили чернилами и обложили черным базальтом. На черной скатерти стояли темные фиалки и тускло отсвечивали канделябры. Невидимый оркестр, играющий траурный марш, создавал музыкальный фон. На тарелках с черной каймой лежали блюда различных темных оттенков: русский ржаной хлеб, оливки, черная икра, черепаховый суп, кровяные колбаски, мясо дичи с соусом цвета лакрицы или гуталина, пюре из черных трюфелей. На десерт подавали тутовые ягоды, черную смородину, черешню и шоколадный крем. Из напитков были вина и портвейн глубокого темного цвета, к кофе предложили темный ликер. Гостей обслуживали негритянки, одетые лишь в туфли и серебристые чулки, «цвета слез».

Эгоцентричная меланхолия дез Эссента напоминает меланхолию Пруста. В романе есть даже предшественник печенья «Мадлен»[33] — помадка фиолетового цвета, символ утраченного счастья.

«Дез Эссент взял одну и легонько сжал, припомнив странное свойство этих помадок, от сахара словно заиндевевших. Раньше, когда половое бессилие настигало его... то клал в рот одну такую конфетку и вдруг с какой-то неописуемой истомой и негой припоминал свои старинные и почти забытые похождения. <...> Сладкий нектар растекался по нёбу и будил смутные воспоминания о жемчужном бисере жгучей, словно небывалый уксус, слюны, о поцелуях долгих, благоуханных».

«Денди стремится сохранять изысканность в любой ситуации, — писал Бодлер. — Он мог бы есть и спать перед зеркалом»44. Быть денди значит выставлять себя на показ, превратить себя в предмет искусства. От денди требуется постоянное самообладание. Недостаток формальной власти он компенсирует тремя приемами: блистать, поражать, скрывать. Поведение денди подчиняется строгому коду, создающему вокруг этих людей жесткий, глянцевый «панцирь», — денди притягивают к себе внимание, но не вызывают симпатии. Сочувствие окружающих денди воспринимает как личное поражение. Даже страдания он демонстрирует с саркастической усмешкой45.

Эта «ряженая» меланхолия допускает чувственность, но не чувствительность. Спонтанность и бесконтрольное выражение чувств для денди — смертный грех. Чтобы шокировать и провоцировать окружающих, денди должен сохранять между ними и собой дистанцию. Он никогда не обнажает свои чувства.

Денди есть в любую эпоху, этот образ вновь и вновь находит себе поклонников среди представителей поп-культуры (даже так называемый «человек из КБ»* принадлежал к типу денди по своим прихотливым книжным пристрастиям, изысканным костюмам «от Армани», надменности, демонстративности поведения и театрально обставленному уходу из жизни). Денди свойственно одно из основных качеств современного человека — отстраненность. «Он привлекателен внешним спокойствием, которое коренится в его неизменном стремлении скрыть от окружающих свои чувства, — пишет Бодлер. — Скрытый огонь может, но не хочет вырваться наружу». Денди с удовольствием провоцирует окружающих на словесные перепалки, излучает иронию, но главное — выставляет себя на всеобщее обозрение, дает рассмотреть, одновременно свысока разглядывая других.

Взгляды имеют в обществе большую власть. И фланёры, и денди обладают взглядом поразительной силы, видят людей насквозь. В XIX веке глаз, «самый беспристрастный из всех органов чувств», стал основным социальным орудием, пишет Георг Зиммель. В XVIII веке откровенно-изучающее разглядывание придворными щеголями завсегдатаев светского салона отличалось, например, от агрессивного и пристального взгляда — предвестника дуэли. Взгляд денди — взгляд наблюдателя, подмечающего малейшие недостатки и эстетические просчеты окружающих.

Как экзистенциальный тип денди стоит вне общества, он погружен в себя, его единственный контакт с окружающим миром — его роль. Денди знает, что внутри него пропасть, пишет современный исследователь Отто Манн в работе «Дендизм: проблема современной культуры»46. Денди живет ненавистью к обществу, но не облекает ее в политические формы и не ищет альтернативы. Он никогда не участвует в общественных проектах. Он ничего не производит (но может быть художником). Он считает себя выше всякой работы, политики и денег. И мечтает лишь об одном — не приносить пользы обществу (именно так сформулировал Бодлер жизненное кредо денди, именно об этом мечтают антигерои Яльмара Сёдерберга). Объявляя себя вне общества, денди протестует против его бездушности. Однако трагедия в том, что денди необходима реакция именно той публики, от которой он старается отдалиться. Салон, в его понимании, место для экстравагантных выходок, но не для протеста.

Дело в том, что денди боится.

Идентичность денди сформировалась как результат неприятия социального окружения, пишет Кристофер Лейн47. Причин для этого несколько, причем бунт и чувство одиночества спаяны воедино. Денди одновременно находится и вне, и внутри некоего сложного социального организма, в котором взаимосвязаны все компоненты его идентичности. Он непредсказуем в своем отношении к противоположному полу, к норме, культуре и ведет себя то по-женски, то как андрогин, то как гомо- или аутосексу-ал, а то бывает совсем чужд эротике. Он постоянно находится в состоянии внутреннего разлада, мечется между отрицанием и утверждением. Балансирует между потребностью в наслаждениях и эмоциональной угнетенностью. Ищет облегчения, пытаясь доказать, что все существует лишь сейчас, в данный момент. Страдание достигает высшей точки в момент смерти, дальше оно умирает. Это уже знакомая нам из меланхолии (и гётевского «Вертера») тема потери: все бренно, все преходяще.

В сознании денди понятия меланхолии и красоты тесно переплетены и нередко имеют гомосексуальное наполнение. «Прекрасное мужское лицо становится тем прекраснее, чем более оно меланхолично», — пишет Бодлер.

«Духовный голод — подавленные амбиции... порой следы мстительного холода (про архетип денди забывать не стоит), иногда мистика и несчастья. Я не говорю, что радость чужда красоте, но радость — один из самых вульгарных нарядов красоты, в то время как меланхолия — ее лучший спутник, и я с трудом представляю себе красоту без печали»48.

Меланхолия у денди непростая. Можно, конечно, считать их меланхоликами, склонными к нарциссизму и самолюбованию. Но разве просто позер мог бы вызвать такой интерес и восхищение? Блестящая внешность скрывает глубокую душевную рану. Однако причина добровольного ухода от мира и стойкого презрения к массам — остается неизвестной. Повышенный самоконтроль в сочетании с недостатком самоконтроля (как у тех, кто страдает булимией) может привести денди к внезапному упадку, деградации, пьянству и грязи. Подобные метаморфозы встречались нередко, в частности у Оскара Уайльда49.

Кто же из фланёров и денди мог стать для современников моделью выражения чувств? Живые иконы — Байрон, Бодлер или Уайльд — вряд ли, они единственные в своем роде; зато литературные персонажи подходили для этой цели как нельзя лучше и служили образцом поведения для всех желающих: богачей, бунтарей, талантов, пресыщенных людей с нетрадиционными сексуальными вкусами, людей депрессивных без видимой причины, а также для тех, кто выступал против культа полезности. Элита терпела и любила этот типаж, считая его своим порождением.

Является ли в таком случае меланхолия компонентом перформативной стратегии данной роли или же сама роль есть одна из масок меланхолии? Дело в том, что роль может быть диагнозом, а может служить терапевтическим целям. Подтвержденная на социальном и культурном уровне и соответствующим образом воспринятая, она становится базой для создания новых представлений.

Сплин, экзистенциальная меланхолия, или, иначе, культивированная скука, могли выражаться по-разному: и в форме прожигания жизни, и в форме летаргии, столь характерной для шведской элиты в конце XIX века. Позиция незаинтересованного наблюдателя имела в обществе большой авторитет, однако не предполагала никакой альтернативы. К тому же существовала опасность, привыкнув к этой позе, постепенно превратиться в депрессивную личность. Страницы декадентской литературы пестрят меланхоличными и бессильными персонажами, для которых характерны сочетание различных страхов и неярко выраженная сексуальная амбивалентность. Утонченная хрупкость ценится выше здоровья, влечение к смерти важнее жажды жизни50.

Между литературными персонажами и реальностью выстраиваются невидимые нити. Пациенты доктора Ленмальма, специалиста по нервным болезням, все как один жалуются, что «меланхолия взяла над ними верх». Об этом, в частности, пишет 23-летний Гуннар Рамберг, которого послали в Норландские леса работой лечить «недостаток веры в себя, энергии и воли»51. Сплин трудно излечим.

 

ИНСОМНИЯ[34]: УЖАС

 

 

В 1889 году 34-летний знаменитый трудоголик Макс Вебер впадает в состояние психического срыва, им овладевают «демоны». Пять лет они не отпускают его ни днем, ни ночью. Бессонница стала воплощением его страхов, вызванных перенапряжением. Жесткая рабочая дисциплина, которой он подчинялся многие годы, подразумевала аскетическое воздержание и использование каждой свободной от сна минуты для дела. Зато ночь стала сценой, на которой разгулялись бывшие под запретом чувства и образы: мрачные воспоминания, скрытые фантазии, эмоции, сексуальность, и какая! Вынужденное бодрствование перенесло Вебера в мир новых ощущений1.

 

Час волка

 

Страхи и пессимизм часто идут рука об руку с ночной бессонницей. Сознание воспалено, потное тело безуспешно пытается улечься поудобнее среди смятых простынь, перед открытыми или закрытыми глазами мелькают бесконечные череды образов, по спине бегут мурашки. Напряжение не отпускает и не находит выхода. Это состояние совсем не похоже ни на глубокий сон со вздохами, стонами и бормотанием, ни на поверхностный сон с вздрагиваниями и подергиваниями мышц, ни на спасительную тяжесть полудремы. Изматывающее напряжение не дает забыться. Хочется спать, сон близок, но расслабиться не удается, и пребываешь, будто в лимбе, в состоянии полного опустошения2.

Бессонницей сопровождается большинство меланхолических состояний, особенно часто она выступает в компании с акедией, тоской и нервозностью. Но в стародавние времена больше обращали внимание не на саму бессонницу, а на сопровождающие ее мрак, ужас, кошмары. Собачьим, кошачьим или заячьим сном называли тревожную и чуткую дремоту. Кажется, будто ночью активизируются силы подземного мира и мира теней, привидения и темные существа, будто границы между человеком и монстром, человеком и зверем расплываются. Все звуки, кроме шорохов, щелчков и стуков, исчезают. Иногда накатывает жуть, происходит взаимопроникновение времен, и выползает то, что считалось давно забытым и погребенным (этот мрак нельзя прогнать, просто включив свет). Комнату наполняют чужие образы, причем некоторые из них, оказывается, жили в самом человеке. Все происходящее напоминает сцену из готического романа или из современных произведений, например Йона Айвиде Линдквиста[35]. Меланхолик XVII века Каспар Барлеус описывает ночные химеры как страх перед другим, опасным, внутренним «Я»3.

В XVIII веке кошмары бессонницы продолжали мучить людей: они цепенели, не могли встать с кровати, потели и боялись, теряли память, страдали от галлюцинаций и демонов похоти4. Классическое полотно Генри Фюзели «Ночной кошмар» (1781) запечатлело это состояние — женщина лежит на краю кровати в позе, выражающей одновременно ужас и сладострастие, сверху сидит коварная мартышка, сбоку выглядывает лошадиная морда с алчно горящими глазами.

При помощи понятий, введенных в обиход во времена романтизма, бессонница и ее формы — дремота и сонное оцепенение — могут быть представлены как отражение ночной стороны жизни человека, его темного полюса. К этой же сфере относятся фантасмагории (видения, призрачные образы), парасомния[36] (бормотание, стоны, беспокойная моторика, скрип зубов) и рауог посШпик (ночной страх, крики во сне). В XIX веке врачи часто фиксируют в историях болезни факты хождения во сне, массовая культура также с удовольствием эксплуатирует этот образ. Куда ни глянь, всюду лунатики — мужчины, женщины, дети и даже собаки. Постепенно медицина разработала целый репертуар «ночных диагнозов» с использованием специальной терминологии. Некоторые из них сложно понять современному человеку. Что такое, например, никтальгия (боли, которые одолевают человека по ночам) или никтофония (потеря голоса в ночное время)? Какие переживания были связаны с никтофо-бией (боязнью ночной темноты)?5

На приеме у врача бессонница конкретизировалась. Пациенты и доктора живо описывали страхи и «ползучие» ощущения, испытанные в «час волка». Инсомния относится к тем состояниям организма, о которых можно говорить вслух, не испытывая неловкости. Наличие общего опыта бессонницы может заложить у собеседников основы взаимной симпатии, подчеркнуть родство душ и высокий интеллектуальный статус человека. Бессонница — излюбленный мотив политических карикатур того времени. Оноре Домье[37] и другие художники изображали бессонницу в виде мрачного, одетого в ночной колпак человека с провалившимися глазами, в окружении целой толпы демонов. Этот человек был одновременно смешон и велик. Во время одного из таких беспокойных ночных бдений профессор Исраэль Вассер из Упсалы занозил босую ступню о доски деревянного пола и некоторое время спустя умер от гангрены6.

Со временем бессонница несколько видоизменилась. Сейчас нет видений и призраков, их заменяют «разбирательства» с собственным «Я» — переживание давно ушедших в прошлое неудач, несправедливостей и постыдных тайн. Все это, однако, с полным правом тоже можно отнести к фантасмагориям. «Мы отмахнулись от фантазий прошлого, сочтя их вымышленными, но эпистемология взяла реванш, и мы теперь считаем наши собственные призрачные мысли реальными, — пишет Терри Касл. — Мы верим в то, что мозг производит образы, что мы “видим” фигуры и ситуации, что чаще всего это происходит в пограничном состоянии между сном и явью. Но как можно думать, будто образы охотятся за нами, преследуют и пугают нас до умопомрачения?»7

В начале XX века Европу накрыла волна страхов, и спальня стала представляться людям не местом отдыха, а местом страданий. Об этом свидетельствуют письма, автобиографии, истории болезни. Оказавшись в кровати, человек начинал вспоминать все негативное, что скопилось в душе за день: нереализованные амбиции, нагрузки, обиды и оскорбления и подспудное желание взять реванш. И не только это. Находясь в расслабленном состоянии, тело открыто для запретных желаний и сексуальных фантазий, «ночного карнавала», который преследует добропорядочного буржуа во сне.

Картины, которые посещают человека в состоянии полусна и дремоты, отражают скрытые уровни сознания. И когда, наконец, человек засыпает, сны представляются ему искаженным бодрствованием. «Во сне все возможно и вероятно, — пишет Стриндберг в “Напоминании” к пьесе “Игра снов”. — Времени и пространства не существует. Цепляясь за крохотную основу реальности, воображение прядет свою пряжу и ткет узоры: смесь воспоминаний, переживаний, выдумки, несуразности и импровизаций»8. Фрейд был прав, когда говорил, что сон есть зеркало загнанных в подполье воспоминаний. И когда утверждал, что сон может сопровождаться самыми странными и жуткими образами. Ужас охватывает оттого, что вымысел вдруг кажется реальностью и то, что было мертво, вдруг оказывается живо»9.

Бессонница, таким образом, не исключает снов. Вирджиния Вулф, например, писала, что ночь без снов — для нее потерянная ночь.

Сон как пограничное состояние мозга очень интересовал ученых и общественность в конце XIX века10. Вместе с бессонницей его считали свойством чувствительной психики и атрибутом социальных групп, являющихся носителями культурных ценностей. Списки пациентов Фрейда вроде бы подтверждают этот тезис. «Многие здоровые и сильные крестьяне даже не знают, что такое сны», — писал один из известных европейских специалистов по нервным болезням в 1894 году. А вот что отмечал его коллега через несколько десятилетий, в 1940 году: «Часто полагают, будто бессонница встречается только среди представителей образованных классов, занимающихся умственным трудом. Это неверно. Поразительно, скольким крестьянам, живущим здоровой и размеренной жизнью, не имеющим повода для беспокойства и суеты, требуется врачебная помощь, так как они не могут спать»11.

Оказалось, что ночные монстры одолевают не только тонкую психику представителей элиты.

 

Отступление: потерянный сон

 

Перебои со сном сами по себе не страшны. Не исключено, что представление, будто человек должен спать всю ночь беспробудно (на чем, собственно, и основан страх перед бессонницей), — феномен культуры. В предындустриальном обществе сон человека был поделен на две половины: первая, более длинная, затем бодрствование, и снова сон12. Начальная фаза носила название первого (иногда мертвого) сна и объяснялась усталостью организма. После полуночи человек просыпался и проводил один-два часа бодрствуя, затем наступал второй сон, утренний.

В период бодрствования мозг человека пребывал в состоянии умиротворенной активности, высоко ценящемся в религиозной практике, сам человек выполнял в это время различные размеренные и спокойные действия. Кто-то, проснувшись, выходил погулять, выкуривал трубку, перекидывался несколькими словами с соседом, опорожнял мочевой пузырь. Или просто лежал в кровати, молился, говорил с тем, кто был рядом, размышлял о прошедшем дне или приснившемся сне. Половые сношения, на которые вечером не хватало сил, часто происходили именно в эти часы бодрствования.

Данный ритм жизни был характерен для представителей крестьянства и ремесленников и определялся их зависимостью от наличия солнечного света. В городах же было искусственное освещение, там вечерние мероприятия и развлечения задавали ритм жизни аристократии. В конце XVII века мещане тоже начали освещать свои жилища, и появилась мода на вечерние и ночные занятия, из-за которых время отхода ко сну отодвинулось.

Прежняя модель сна исчезла не сразу, и еще какое-то время проявлялась в привычках отдельных людей. Например, Роберт Луис Стивенсон, путешествуя однажды по Севеннам, в южной части Франции, съел на ужин кусок хлеба с колбасой, немного шоколада, выпил коньяку и заснул. Но после полуночи проснулся. Зажег сигарету, выкурил ее не спеша, поразмышлял, потом заснул снова. Это тихое и покойное бодрствование запомнилось ему на всю жизнь. Никогда больше не переживал он столь «совершенных часов»13.

Интересно, что именно современная культура навязала человеку представление о том, что отсутствие сна неестественно (если я сегодня не высплюсь, завтра не смогу продуктивно работать). Создав миф, люди стали лечить тех, кто отклоняется от «нормы». Хотя с исторической точки зрения нормой является именно «раздельный» сон. Современные эксперименты показывают, что без доступа к искусственному освещению испытуемые, определяющие ритм жизни по солнцу и ложащиеся спать с наступлением темноты, через некоторое время переходят на двухфазный сон, причем в период бодрствования человек не испытывает беспокойства, размышляет и отдыхает, находясь в медитативном состоянии14.

Как могло представление о беспробудном сне настолько завладеть умами людей, чтобы бодрствование стали воспринимать как нарушение сна, состояние, от которого нужно избавляться, вместо того чтобы его использовать? Возможно, этот стереотип сложился в среднем классе под воздействием многочисленных свидетельств XIX века, в которых бессонница ассоциируется с перемалыванием печалей и неудач (напоминающих о себе при ослаблении дневного самоконтроля), сексуальной неудовлетворенностью, а также боязнью, что из-за ночного бодрствования человек не справится с задачами, которые перед ним поставит завтрашний день.

Современного человека, ориентированного на постоянное достижение новых и новых высот, бессонница пугает своей «бесполезностью» — это время, не занятое ничем конкретным и потому опасное.

 

Бессонница. Примеры из жизни

 

Вернемся к Максу Веберу.

К лету 1898 года, сделав в рекордно короткие сроки академическую карьеру и еще до достижения 30 лет получив профессорскую должность, Вебер начинает ощущать все более сильную усталость от работы в Гейдельбергском университете. В 1899 году он просит освободить его от преподавания, а затем и вовсе уходит от дел. В течение последующих пяти лет Вебер совсем не может работать. Силы возвращаются к нему постепенно, и потом периоды активности в его жизни перемежаются с периодами бессонницы. На службу он возвращается лишь через 20 лет, в 1918 году.

Что же случилось?

Тревожные симптомы появлялись и раньше. Но они не влияли на работоспособность, напротив, Вебер считал, что интенсивный труд позволяет отгонять меланхолические мысли. Его, как и многих увлеченных работой людей, болезнь страшила прежде всего невозможностью работать. Пока человек выполняет свои функции и доктора не находят у него физических болезней, он здоров.

Весной 1898 года у Вебера произошла крупная ссора с отцом, который вскоре после этого скончался, а Вебер впал в состояние сильнейшего беспокойства. Ему хотелось перемен, и он отправился в Испанию, но во время всего путешествия пребывал в раздражении и возбуждении. Нервы его расшатались, однако Вебер настаивал, что нуждается в новых впечатлениях, чтобы поддерживать себя в форме в отсутствие работы. Расслабляться нельзя. По возвращении домой он с головой ушел в преподавание и поехал в лекционное турне: Франкфурт, Мангейм, Страсбург. Симптомы неблагополучия усиливались. Прием экзаменов изматывал его, голова «кипела», тело было напряжено. Вебер предпринимает длительные прогулки, чтобы физическим напряжением снять нервное. Однажды ему показалось, что переутомление вот-вот убьет его. Маска дала трещину. Из глаз полились слезы.

Жена Марианне описывает его тогдашнее состояние как «срыв» (АЬэШгг).

Сам он рассматривает свои ощущения как «перезарядку», необходимую для организма. «Моя болезнь имеет много преимуществ, — пишет он жене. — Я вдруг увидел иную, человеческую, сторону жизни, которая прежде была мне неизвестна. Болезненная склонность к научным исследованиям, заставлявшая меня судорожно цепляться за работу, как за талисман, ослабла, железная рука отпустила меня. <...> Потребность тянуть эту ношу отпала»15.

«Но то было лишь начало адских страданий», — пишет он позднее Марианне. Спустя несколько недель, во время которых Вебер активно читает лекции, наступают новый срыв и глубокое истощение, сопровождаемое бессилием всех членов. Жена обеспокоена. «Что делать с мужем, для которого любое интеллектуальное напряжение подобно яду?» — спрашивает она себя. Вебер может часами бесцельно сидеть, царапая ногтем крышку стола. Читать или писать он не в состоянии, чтение вслух не переносит. Расписаться в ведомости для него смерти подобно. Жена дает Веберу глину для лепки и конструктор из камешков. Вебер послушно, как ребенок, занимается игрой. Но руки дрожат, и камни плохо ложатся друг на друга. Малейший звук мучителен, мяуканье кошки выводит его из себя.

Вебер утрачивает веру в свои преподавательские способности (как в XVII веке профессор Барлеус) и, действительно, не может преподавать. Однако он беспокоится о впечатлении, которое его болезнь производит на окружающих, и утверждает, что это не «психическая апатия». «Болезнь физического происхождения, меня подводят нервы, — пишет он матери. — Меня раздражают даже собственные записи». Веберу одинаково тяжело выслушивать как комплименты его здоровому внешнему виду, так и участливые комментарии.

Врачи ставят диагноз «неврастения в результате многолетней работы». С началом нового семестра болезнь накидывается на Вебера с утроенной силой. Чтение лекций причиняет ему страдания, у Вебера появляются навязчивые идеи, ему кажется, будто на профессорской кафедре его лицо покрывает обезьянья маска. До конца семестра остается всего несколько недель, когда он, явно пребывая в состоянии сильнейшей паники, просит немедленно предоставить ему отпуск в связи с необходимостью лечения. Его заявление тут же удовлетворяют — к профессорам, страдающим нервными расстройствами, в то время относились с сочувствием и уважением.

Обливания холодной водой в санатории «Констанцер Хоф» на Боденском озере не принесли желаемого эффекта, Веберу делается все хуже. Его беспокоят проблемы со сном. Врачи пытаются лечить ученого гипнозом, но им удается ввести его лишь в состояние полудремы. Вебер злится на докторов и их профессиональную несостоятельность. «Каждая встреча с врачами для Макса словно нож в сердце», — пишет его жена.

Осенью он возвращается на службу, но работает с трудом, затем наступает новый срыв, и становится ясно, что проблема является хронической. Перед рождеством Вебер просит освободить его от должности. Этот шаг дался ему с большим трудом. Однако заявление не удовлетворили, предложив Веберу взять бессрочный отпуск. Ученый очень истощен, составление простого документа укладывает его на неделю в кровать. В июне 1900 года он пишет прошение в Министерство образования, где указывает, что «не может больше исполнять свои обязанности» по причине «постоянно повторяющихся приступов заболевания». В последующие годы ему несколько раз продлевают отпуск с сохранением содержания. Это продолжается более четырех лет, и, в конце концов, Вебер все же оставляет профессорскую должность.

Освобождение наступило, но облегчения нет. Вебер проводит еще несколько месяцев в санатории, специализирующемся на лечении нервных заболеваний, на этот раз в Альпах, и пробует на себе новые методики — гимнастику и глубокое дыхание. Порой он бродит по горам, но чаще лежит в саду. Драматизм горного ландшафта усиливает его страдания, и спустя всего лишь несколько дней Вебер впадает в летаргическое состояние и не способен даже написать весточку жене. Чтобы выйти из положения, он отправляет ей заранее заготовленные карточки, в которые вписывает только отдельные слова: сон «ужасный», ноги «слабые», голова «глупая».

Но и в самые тяжелые периоды болезни Вебера переполняет жажда жизни. В частности, он поддерживает пребывающего в тяжелой депрессии молодого родственника (который позднее кончил жизнь самоубийством). В 1901 году они вместе едут на Корсику, совмещая, как тогда было принято, лечение, реабилитацию и отдых. Путешествие началось безмятежно. Лежа под оливой и вдыхая аромат лаванды и тимьяна, Вебер впадает в блаженное оцепенение. Впервые за долгое время он пытается «обходиться без снотворного» и без успокоительного брома. Несколько недель они живут в отеле, постояльцы которого постепенно разъезжаются, гостиница пустеет. Родственник чувствует себя все хуже и уезжает домой. Макс и Марианне едут дальше: Сорренто и Капри, Швейцария, новые приступы бессонницы, возвращение в Италию. Вебер, как вечный скиталец, не может найти себе места.

1902 год. После четырех лет болезни и двух лет отсутствия Вебер с женой возвращаются в Гейдельберг. Начинается медленное возвращение к жизни. Ученый время от времени встречается с коллегами, хотя после этого ночью испытывает мучительное беспокойство и вынужден принимать сильное снотворное. Он пробует работать, понемногу, маленькими дозами, опять страдает от бессонницы, снова делает перерыв в работе. Болезнь дает рецидив. Вебер уезжает на юг, туда, где можно жить без обязательств, не сравнивая себя ни с кем, и прежде всего с самим собой периода расцвета творческих сил.

 

Демоны

 

Что мучило его сильнее всего?

Демоны. Так называл это сам Вебер. Они рвали его на куски. «Он всегда спал беспокойно, никогда не расслаблялся, боялся нападения демонов», — писала жена. Выходит, в то время как современная Веберу наука говорила о нервозности и строила предположения о взаимосвязи культуры и неврозов, Вебер боролся с демонами. Медицинская терминология и диагнозы его не устраивали. Его проблема имела более глубокие корни.

Данные медицинских осмотров Вебера до нас не дошли, его собственное описание хода болезни сохранилось плохо. Зато есть свидетельства его друга Карла Ясперса, богатая переписка с женой и письма жены Вебера к его матери Хелене. Последние поражают своей детализацией. Так, в течение многих лет Марианне подробно описывает свекрови ночные семяизвержения у супруга, видя в них причину его бессонницы.

Подобная откровенность нуждается в комментариях. В письмах нет даже намека на осторожность в описании интимной жизни мужчины: две женщины обстоятельно обсуждают сексуальные проблемы мужа и сына. Поневоле начинаешь ставить под сомнение правильность общепринятого тезиса о подавлении сексуальности в конце XIX века и выводы, сделанные Питером Гэем в его классическом исследовании интимной жизни буржуазии16. Подавление, возможно, имело место в обществе, но не на уровне частных бесед, писем и дневников, и уж конечно, не перед лицом многочисленных врачей, всегда готовых выслушать сексуальные признания пациента. Мишель Фуко назвал этот интерес экспертов «желанием знать»: секуляризованный мир изобрел новые техники, чтобы узнать то, о чем раньше говорили только в исповедальне17.

В буржуазном обществе произошло обособление сферы интимной жизни, спальня стала рассматриваться как место сугубо приватное, зона активизации сексуальности и телесности. (В спальне Вебера, например, хранилась серия эротических гравюр символиста Макса Клингера.) Болезнь также давала право открыто обсуждать вопросы, касающиеся физических проявлений. Разговор о болезни мог выступать в качестве субститута или кодированного сообщения об интимных и запретных предметах. Например, обстоятельные рассказы о работе кишечника (в то время это было комильфо) позволяли человеку, не нарушая приличий, поведать окружающим о своих осознанных и неосознанных проблемах.

В чем же состояли проблемы Макса Вебера?

Все началось с нарушений речи и моторики. На лекциях он запинался и долго не мог найти подходящее слово (вспомним Каспара Барлеуса!). Потом пришло бессилие. Он не мог заставить себя ни читать, ни писать, ни говорить, даже ходьба давалась ему с трудом. После короткой прогулки он чувствовал себя утомленным. Но все это были цветочки по сравнению с настоящим страданием, которое приносила ему бессонница. Она мучила Вебера долгие годы и стала для него подлинным проклятием. С самого начала болезни он вел дневник, где описывал свое состояние, принятые лекарства, их действие. Типичная запись выглядит так: «Принял много брома, спал плохо». Вебер рассказывает о бессонных ночах, о том, как воспаленный мозг мечтал навсегда погрузиться в растительное состояние. Вебер страдает от ночных фантомов и непроизвольного семяизвержения. Сон (скорее, не-сон) — постоянная тема разговоров между ним и его женой. Эта тема позволяла им закамуфлировано обсуждать свои сексуальные проблемы, обходить стороной чувствительные или острые моменты и, кроме того, объединяла, поскольку Марианне тоже страдала бессонницей.

Бессонница создавала в жизни Вебера массу сложностей и управляла его существованием. В поездках чета Вебер предпочитала самые спокойные места и самые тихие комнаты в гостиницах, без всякого стеснения пользуясь всеми преимуществами, которые давала принадлежность к высшим кругам общества. Некоторые местности, например альпийский ландшафт, полностью лишали Вебера сна. За любое усилие, приложенное днем, — чтение, оживленная беседа, прогулка — ночью он расплачивался бессонницей. Вебер с ужасом отказался от приглашения на свадьбу сестры — это стоило бы ему трех бессонных ночей. Он считает очень точно: например, одна прогулка в лесу — три четверти ночи. Ночь у него в прямом смысле слова является отражением дня. Иногда Веберу кажется, что он может достичь баланса путем точного планирования: четыре недели — работа, четыре недели — отдых. В 1906 году он пишет, что «неплохо» справляется с интеллектуальным трудом, но физическое напряжение, связанное с говорением лишает его сна. Беседы с коллегами Брентано[38] и Зомбартом* во время поездки на Гельголанд оставили его без сил и обернулись «новыми приступами бессонницы». Привычка тревожно прислушиваться к себе и не делать то, что ему делать не хочется, сближает Вебера с другими чувствительными и уязвимыми гениями и напоминает, например, Чарльза Дарвина18. Когда разразилась Первая мировая война и Веберу грозил призыв в армию, он написал официальное письмо, в котором отмечал, что не годен для военной службы, «так как полностью зависит от лекарств и сна». Бессонница стала для него козырной картой, которую он разыгрывал, когда нужно было от чего-то уклониться.

Что мы знаем о его бессонных ночах? То, что он постоянно думал о них днем и считал бессонные часы ночью. Что ночами вставал и объедался сыром. Утром жена по количеству оставшегося в кладовой сыра могла судить о том, сколько часов спал ее муж. Сигналом того, что ночь прошла тяжело, был также чулок, которым Вебер завязывал ручку двери, чтобы никто не вошел в спальню и не разбудил хозяина, если ему вдруг удастся заснуть.

Вебер стал специалистом по бессоннице. Он неоднократно предупреждал коллег об опасности перегрузок, за которыми следует интеллектуальный коллапс. В 1908 году он написал на удивление эмоциональное письмо с множеством восклицательных знаков и подчеркиваний молодому Роберту Михельсу, немецкому социологу, который подавал большие надежды:

«Если бы я не знал, какая беспокойная судьба уготована Вам при Ваших нагрузках и Вашем стиле жизни... Вы “сократили” ночную работу, но разве это поможет? Вы едете, “чтобы отдохнуть” (!!!) в Париж. И это — новые раздражители и новые нагрузки — не помогает (что ж тут удивительного!)? Поверьте мне, я прекрасно понимаю, что Вы находите в богемном стиле жизни, но знаю также, что, если продолжать в том же духе, неизбежно наступит срыв... Отложите на год все лекционные турне, все срочные дела, ложитесь каждый (каждый!) вечер спать в половине десятого, устройте себе отпуск на несколько недель и не берите с собой книг (никаких!) — тогда Ваш рабочий потенциал сохранится».

«Наступит срыв!» Складывается впечатление, будто в начале XX века эта угроза висела чуть ли не над каждым мужчиной, занимающимся интеллектуальным трудом. Сохранилось немало документальных свидетельств болезни, поражавшей, как правило, 30-летних мужчин. Веберу было 34, примерно таков же возраст пациентов стокгольмского доктора Фритьофа Ленмальма. Среди них много людей с университетским образованием, математиков, студентов. Их пример наглядно иллюстрирует общий тезис: карьеризм и форсированный темп работы, считавшиеся приметами времени, как оказалось, влияют на физическое самочувствие человека. Вебер видит опасность коллапса и предупреждает, что он может стать причиной самоубийства, если только человека не удержит ответственность за семью. Вообще, и он, и его современники на удивление открыто говорят о суициде, видя в нем мужественный выход из сложившейся ситуации в отсутствие других альтернатив.

Бессонница связана с другой, глубинной, проблемой — ночными семяизвержениями, которые Вебер называет «демонами», «мучителями», «катастрофами». Они приходят во сне и будят его. Из переписки с женой видно, что именно из-за них в 1898 году Вебер стал особенно сильно беспокоиться о своем здоровье. В одном из писем жена пишет Веберу: «Радостно слышать, что твой сон немного улучшился... У тебя только “извержения” или эрекция тоже?»

В то время на языке медицины эякуляция без эрекции, а также импотенция и другие сексуальные расстройства назывались сексуальной неврастенией. Пациенты часто жаловались на непроизвольные семяизвержения. Врачи объясняли эту проблему (в соответствии с господствующей тогда теорией) перевозбуждением нервной системы и считали симптомом перенапряжения. Пациенты принимали диагноз с облегчением, так как он освобождал их от страхов и комплексов, связанных с импотенцией. Жена Вебера видит в поллюциях основную причину страданий Вебера. В 1898 году она пишет его матери:

«Позапрошлой ночью опять поллюции (как результат отвратительных ночных образов, которые он так ненавидит и которых так боится). Вредного, конечно, в этом ничего нет, лишь бы они [поллюции] не повторились. Но он уже хандрит».

Итак, Вебера мучают эротические сны. Из-за них он становится мрачным и раздражительным. Когда брат приехал навестить Вебера, тот, не успев поздороваться с гостем, «воспылал гневом». Жена комментирует: «Видимо, у него плохое настроение после ночных поллюций». «Он всегда помнит о них, — пишет Марианне свекрови, — они влияют на его настроение, и его общее состояние сейчас хуже, чем когда бы то ни было». И Вебер, и она ведут учет поллюциям. Похоже, что их зацикленность на этом событии далеко выходит за рамки нормы. Они записывают интервалы времени между поллюциями, их количество в течение ночи, другие детали. В более поздние годы, когда Вебер уже вернулся на работу, спонтанное семяизвержение, случившееся ночью, лишало его сна и надолго выводило из равновесия, заставляя чувствовать собственную ущербность.

Что скрывалось за этими поллюциями? Судя по всему, Вебер боялся собственной сексуальности и не мог разорвать порочный круг: импотенция в период бодрствования и семяизвержение в состоянии сна. Ему было трудно признать, что сексуальность, подавленная напряженными интеллектуальными упражнениями, находит выход, который Веберу кажется порочным и неестественным. Своему другу Карлу Ясперсу Вебер рассказывал, как еще в школьные годы испытал сексуальное возбуждение, когда его отшлепала горничная. Но Ясперс сомневался, что в такой семье, как у Вебера, горничная могла отшлепать достаточно взрослого мальчика. Может, в действительности, это рассказ о матери?

Ясперс, вслед за консультирующими докторами, считает сексуальность основной проблемой Вебера. В 1909 году некоторые из врачей даже всерьез обсуждали возможность его кастрации (!).

Но у болезни есть и положительная сторона. Вебер всегда утверждал, что относится к работе с иррациональным трепетом (работа для него — талисман). Высокие требования, предъявляемые им к себе, имели налет мазохизма — Вебер был готов истязать себя работой. «Болезнь заставила его расслабиться. Годы недуга открыли его душу для новых интересов, — писала спустя много лет жена Вебера. — Например, он почувствовал вкус к поэзии и живописи. К тому же его состояние никак нельзя назвать подавленным, скорее для него характерны резкие перепады настроения». Они с женой были очень близки, и эта близость усиливалась благодаря постоянным беседам — про сон, здоровье, поллюции, необходимость поменять постельное белье, нотации детям, ночные прогулки к чулану в поисках сыра, покоя и защищенности.

Как и многие другие болезненные люди, Вебер быстро понял, что из болезни можно извлекать пользу: быть объектом заботы и уклоняться от нежелательных действий. Впервые он узнал это на своем опыте еще в детстве. Фрейд писал, что усиление родительской любви в период болезни может в сознании ребенка трансформировать болезнь в способ получения наград и поощрений.

«Мотивы к “бегству в болезнь” часто начинают пробуждаться уже в детстве. Жадный на ласку ребенок, который не очень-то охотно разделяет любовь родителей со своими братьями и сестрами, вскоре замечает, что та достается ему вновь целиком, когда родители становятся по-настоящему озабочены его болезнью. У него в руках оказывается мощное средство вымаливания любви родителей. Он легко прибегает к нему, как только в его распоряжении находится подходящий психический материал для продуцирования недуга»19.

У болезни были и другие преимущества. «Болезнь и роль больного человека могут рассматриваться как убежище», — писал Финн Скордерюд. Центральная функция убежища — защита личности. Отступить, уйти в себя — значит ограничить проявления внутреннего «Я», когда чувствуешь угрозу со стороны. Неумение регулировать нагрузку приводит к бегству. Оно может принять форму работы или постоянных разъездов, легализующих беспокойную неусидчивость20. Это подтверждает пример Вебера. Как только «извержений» становится слишком много, а дозы снотворного возрастают, он отправляется на юг. Бессонница освобождает его от работы, еще больше освобождают путешествия. В частности, ему не нужно думать о многих социальных обязательствах. В 1910 году Марианне пишет своей свекрови, что «с удовольствием принимала бы вечером гостей, но господа нервы нам этого не позволяют».

Чета Вебер — прекрасный пример того, как можно сделать «нервы» общим знаменателем и сохранить с их помощью динамику в супружеских отношениях. Переписка Вебера с женой — настоящий кладезь информации о представлениях того времени — свидетельствует о том, что теории функционирования нервной системы в начале века не отличались единообразием и находились в постоянном развитии. Само понятие «нервы» не имело клинически точного содержания и потому употреблялось очень широко. Диагнозы — неврастения, нервозность — толковались неоднозначно. Они могли означать «ничего серьезного, всего лишь нервы», а могли служить этикеткой серьезного психического заболевания. Симптомы варьировались очень широко — от пассивности и бессилия до латентной агрессивности и взрывов эмоций, — и сопровождались алкоголизмом, депрессией, наркоманией и даже сифилисом. О «нервах» на рубеже веков говорят повсеместно мужчины и женщины, на работе и дома. «Нервы» становятся непременным атрибутом жизни людей, занимающихся напряженной умственной деятельностью, показателем приложенных усилий и сложности работы, интеллектуалы культивируют их как особую, лишь им присущую болезнь.

Вебер и его жена постоянно консультируются у новых врачей, однако никому не доверяют. Постепенно они сами начинают разбираться в «нервах» и стараются освободить свою психику от их влияния. В 1909 году Вебер пишет жене: «похоже, у меня неврастения... Это не депрессия, но я плохо сплю и не могу заниматься работой, требующей концентрации». В целом, однако, Вебер отрицал диагноз «неврастения» применительно к себе, считая, что это оскорбительно для его интеллекта. Веберу было нестерпимо думать, что нервы могут мешать работе мозга. «Моя проблема — бессонница», — твердил он и страшно боялся психических заболеваний. Пример Ницше пугал его.

Когда кризис остался позади и Вебер снова начал работать в полную силу, он обращал особое внимание на четкость методологии, очевидно, чтобы доказать другим и себе самому, что его мозг здоров. Он говорил о бесстрастности своего «холодного мозга», уточняя, что именно эта холодность спасала его в часы нашествия демонов. Эротические фантазии, пугавшие и истощавшие его долгие годы, оставили после себя страх перед безумием.

Бессонница, таким образом, освободила Вебера от рутины четко спланированной профессиональной деятельности. Его профессией была наука, но она не имела ничего общего с преподавательскими буднями. Одной мысли о семестрах, занятиях, преподавании предмета в рамках определенного количества академических часов было достаточно, чтобы болезнь вновь напомнила о себе. Много позже Вебер скажет, что в университетской среде преобладают механистичность, усредненность и карьеризм и что в ней мало кому удается выжить, не получив серьезных психических травм21. Освобождение наступило лишь в 1903 году, когда Вебер оставил должность. В том же году он начал работать над книгой, которая принесла ему известность и стала классикой социологии — «Протестантская этика и дух капитализма». В книге, в частности, говорится о трудовой этике пуританства, которая рождает «ощущение неслыханного дотоле внутреннего одиночества отдельного индивида»22. Вебер неоднократно возвращается к обсуждению широко распространенного в то время предрассудка: полноценным человеком является лишь тот, кто усердно работает. Это слабое место Вебера. В течение нескольких лет этот тезис так давил на него своей тяжестью, что Вебер не мог свободно дышать.

 

Анестезия

 

Для облегчения тяжелых состояний используются специальные препараты.

Вебер живет с бромом, засыпает с бромом. При комнатной температуре бром представляет собой жидкое вещество, присутствующее в морской воде и соленых источниках. Лекарство, сделанное из него, считалось относительно безвредным стандартным средством помощи при нервных расстройствах. Его успокоительный эффект открыли в 1850-е годы и прописывали прежде всего женщинам. Но после того как диагноз неврастения получил распространение в Европе в 1890-е годы, потребление брома резко возросло. В 1930-е годы препараты брома рекомендовали всем, кто страдал неврозами и бессонницей. Достоинством этих препаратов считалась естественность происхождения и отсутствие снотворного эффекта. Они давали «успокоение», и сон наступал «сам собой». Однако длительное применение и высокая дозировка лекарства приводили к отравлению, симптомами которого были апатичность, депрессивные состояния, ослабление сексуального желания, замедление речи и движений.

Правда, по сравнению с другими препаратами, имевшими хождение на рынке, действие брома было относительно мягким. Опиаты (опиум, морфин, героин) и хлорал имели серьезные побочные эффекты23. Морфин вызывал головную боль, кошмары и зависимость. К хлоралу тоже быстро развивалось привыкание, и у пациентов проявлялись различные осложнения в виде сыпи, катара желудка, нарушений памяти. Это было первое полученное синтетическим способом снотворное средство, которое стали активно применять, так как оно облегчало наиболее распространенные симптомы нервных и психических заболеваний. В массовой культуре, и в частности в комедиях, хлорал был известен как «нокаут-капли» (англ. knockout drops) — ими одурманивали героинь перед соблазнением. Лекарство имело резкий вкус и оставляло после себя неприятный запах изо рта и желтые пятна на одежде и постельном белье. Но несмотря ни на что, этот препарат позволял пациентам из высшего общества облегчать свое состояние в домашних условиях, без помещения в клинику. Иногда его использовали как средство скорой помощи. Например, один известный стокгольмский врач прописал хлорал девушке из высшего света накануне свадьбы. Диагноз: «бессонница, сексуальная неврастения»24.

Следующая группа препаратов состояла из барбитуратов, созданных немецкими химиками в начале XX века и названных по имени возлюбленной одного из ученых, Барбары. Барбитураты имели целый ряд преимуществ: форма выпуска — белый порошок без запаха и неприятного вкуса, эффективность в малых дозах (в отличие от брома, который, как и хлорал, был неприятен на вкус и обладал высокой токсичностью). Барбитураты действовали быстро и имели мало побочных эффектов. Названия первых препаратов — веронал и мединал (трионал был их конкурентом) — быстро вошли в массовый лексикон. Барбитураты успокаивали страхи, облегчали меланхолию, оказывали снотворное действие.

Веронал был очень популярен в частных клиниках нервных болезней (психиатрические лечебницы предпочитали пользоваться более дешевыми средствами — бромом и хлоралом). Во многих детективах Агаты Кристи фигурирует веронал, писатель Стефан Цвейг (и не только он) ушел из жизни, приняв большую дозу этого снотворного. Со временем веронал стал обычным домашним средством, которое доктора рекомендовали дамам, страдавшим от приступов тревоги и депрессии, вплоть до 1960-х годов.

Вебер перепробовал все существовавшие тогда лекарства и постоянно писал о том, как коварны снотворные препараты. В те времена, как и теперь, пациенты прекрасно понимали, что постоянно принимать успокоительные средства нельзя. Глотая порошок или капли, Вебер знал, что на следующее утро в голове будет туман и будет трудно концентрироваться. Побочные действия могли продолжаться до недели, но бессонница казалась страшнее. «Чтобы обеспечить себе несколько дней работоспособности, мне приходится злоупотреблять довольно сильными снотворными средствами, и те, кто видит меня уже “готовеньким”, не знают, каково мне приходится на самом деле», — пишет он в 1909 году, когда его хотели избрать председателем Немецкого социологического общества. Приняв на себя это бремя, ему пришлось бы попасть в зависимость от ядов, утверждает Вебер. На это он пойти не может. Вебер снова, уже в который раз, пользуется своей бессонницей, чтобы отказаться от дел, которые его не привлекают.

Вебер делает все возможное, чтобы избежать зависимости, но безрезультатно. Даже на отдыхе он чувствует сонливость, одно из побочных действий успокоительного лекарства. Когда бром не помогает, Вебер принимает трионал. Сначала, как это всегда бывает, лекарство дает положительный эффект, но вскоре проявляются осложнения. Такое впечатление, будто Вебер пытается решить уравнение с тремя неизвестными: наркотик — сон — работа. Есть, например, рассказ о том, как они с женой уехали на восемь дней к морю после «усиленной работы на фоне трионала».

Так оно и шло: сначала снотворное и работа, потом период без снотворного, но и без работы. В 1901 году Вебер пробует опиум, в 1909 останавливается на героине. Последний был выпущен на рынок немецкой фирмой Bayer в конце XIX века и усиленно рекламировался как средство, не имеющее побочных эффектов, первая помощь при кашле, удушье и болях.

Вновь обретя работоспособность, Вебер мучительно осознавал, что работа требует от него постоянного приема успокоительных препаратов, отравляющих организм. В конце жизни (уже с новой женой) Вебер дает выход скорби и гневу по поводу саморазрушительного поведения и пишет, что беспокойство, лишавшее его сна, на самом деле было тоской по жизни и любви. Оно негативно влияло на его потенцию и от этого усиливалось само — порочный круг замыкался.

В начале XX века тема сна активно и всесторонне обсуждалась в обществе, в науке и в средствах массовой информации. Происходившее можно сравнить с эпидемией: в разговорах, дневниках, письмах то и дело упоминались «час волка», бессонница, наполненный неясными воспоминаниями и образами полусон-полубодрствование. Записи в историях болезни как две капли воды похожи одна на другую: лег поздно, спал плохо, без конца просыпался, утром принял кофеин, никотин и алкоголь в шоковых дозах, чтобы найти в себе силы выйти из дому. Большинство из этих пациентов были люди, ориентированные на карьеру25.

Некоторые переворачивают сутки с ног на голову. Пруст из-за лекарств, в буквальном смысле слова, стал «ночным» человеком. Он спит днем, с восьми до трех, а работает ночью. После 35 лет он проводит большую часть суток в спальне, лекарственная зависимость все увеличивается. Йод и дурман от астмы, опиум, веронал и трионал от бессонницы, кофеин и адреналин — для бодрости26.

Вирджиния Вулф засыпает с бромом, вероналом и хлоралом27. Врачи называют ее неврастеником, хотя, видимо, более правильным был бы диагноз маниакально-депрессивное расстройство (которое следует лечить в больнице). Ей прописывают хлорал для успокоения, но в больших количествах препарат вызывает эйфорию, возбуждение и болтливость. Несколько капель лекарства на язык — и психика писательницы переходит в пограничное состояние между сном и явью, дремота сопровождается видениями. Возможно, она пользовалась этим средством для активизации подсознания: все хорошо знают, что действие в романах Вирджинии Вулф не линейно, а прерывается ассоциативными цепочками, которые сплетаются в особый, образный язык.

Одной капли лекарства на язык достаточно, чтобы ощутить каждую клеточку своего тела и усилить его восприимчивость. Вирджиния Вулф наблюдает за тем, что происходит в ее организме в преддверии сна. В письме к Вите Сэквилл-Уэст*, датированном 1928 годом, Вирджиния Вулф пишет: «Доброй ночи. В крови бурлит хлорал, и я засыпаю, не могу больше писать, но не могу не писать. Я, словно мотылек, с тяжелыми глазами карминного цвета и мягким пуховым тельцем — мотылек, которого ждет чудесное ложе на цветущей ветке — вот, если бы и я — ах! — Нет, это невозможно!»28

 

ФУГА: БЕГСТВО

 

 

«Все началось июльским утром прошлого, 1886, года, когда мы вдруг обратили внимание на молодого человека лет двадцати шести, который лежал и плакал на кровати в отделении доктора Питра. Совсем недавно он прошел много километров пешком и очень устал, но не это было причиной его слез. Он плакал, потому что не мог не ходить. Мужчина бросил семью, друзей и привычную жизнь ради того, чтобы идти, вперед и вперед, как можно быстрее, до 70 километров в день, пока его, в конце концов, не арестовали и не бросили в тюрьму за бродяжничество».

Это был первый клинически диагностированный случай фуги. Мужчину звали Альберт Дадас, он страдал от постоянного необоримого желания куда-то двигаться. На фотографиях, сделанных в то время, он выглядит уравновешенным и спокойным. Работал механиком на газовой станции в Бордо, имел стабильную зарплату, хорошее социальное положение. Потом начались путешествия. По свидетельству очевидцев, Дадас побывал в Амстердаме, Вене, Праге, Будапеште и даже в таких отдаленных городах, как Москва и Константинополь. Он путешествовал, словно одержимый, не зная, кто он и зачем куда-то идет. Зато ему была хорошо известна цель путешествия. Добравшись до места, он забывал, где был прежде, и очень мало помнил о прошлом.

Об этой истории рассказывается в книге Яна Хакинга «Безумные путешественники»1. Альберт Дадас страдал заболеванием, которое было очень распространено в Европе в начале XX века. Называется оно «фуга» (от лат. Л^а — «бегство») и характеризуется внезапными переездами или переходами с места на место, сопровождающимися частичной амнезией.

В медицинских изданиях разного времени эта проблема оказалась освещена достаточно широко. Множество названий, предлагаемых специалистами, свидетельствуют о том, что феномен им хорошо известен. Некоторые термины звучат романтично: «инстинкт бродяжничества», «одержимость путешествиями». Другие более научны и напоминают медицинский диагноз, например «амбулаторный автоматизм». В шведских врачебных справочниках до середины XX века наряду со словом «фуга» используется еще целый ряд различных названий: аподемиалгия, дромомания, драпетомания, пориомания или просто мания бродяжничества. Все они определяются как «болезненное желание посетить чужие страны» или «непреодолимая тяга к бродяжничеству». В современной международной классификации болезней данное состояние числится под названием «диссоциативная фуга». Это «расстройство, при котором человек отправляется в новое место и может сформировать новую личность, одновременно забыв о своем прошлом». Периоды бегства сопровождаются полной амнезией, во всем остальном пациенты, страдающие фугой, производят впечатление совершенно здоровых людей. Странствия могут продолжаться несколько дней или месяцев и объясняются подспудным желанием человека освободиться от угнетающей его стрессовой или кризисной ситуации2.

Брюс Чатвин создал романтизированный образ человека-скитальца. Непреодолимое желание путешествовать влечет его в новые места. Он коллекционирует страны, знает карту как свои пять пальцев. Он стремится все дальше и дальше, но никогда не достигает цели3. Понятия «движение», «мобильность» и «перемещение» стали ключевыми для современной личности.

Интересно, что такого рода бродяжничество имеет непосредственную связь с меланхолией, тоской и нервозностью. Жан

Старобинский* отмечает, что уже в XVII и XVIII веках обязательные поездки молодых аристократов в Европу предпринимались как с образовательной целью, так и с целью обучения манерам и избавления от меланхолии4. Тот, кто повидал мир, не будет томиться мечтой о путешествиях.

Более серьезный случай — путешествия, вызванные болезнью духа. Человек нигде не чувствует себя дома и может существовать только в постоянных странствиях. Густав фон Ашенбах в новелле Томаса Манна «Смерть в Венеции» является воплощением этого типа: ему чужда циничность буржуазного общества, он ищет Красоту, которая наполнит его жизнь смыслом. Внутреннее беспокойство и бегство от общества были не редкостью в регламентированном и предсказуемом буржуазном мире.

Внезапный отъезд без определенной цели и плана есть не что иное, как уход на собственную территорию, одна из наиболее типичных форм выражения меланхолии, которая часто упоминается в связи с акедией или сплином. Она определяется как резкое высвобождение, побег, беспокойное блуждание с одного туристического центра или курорта на другой с целью избежать депрессии.

 

Лишенные памяти

 

Фуга — это бегство особого рода, которое, в действительности, происходит в душе человека. Фуга как состояние имеет много общего с фугой как музыкальным произведением. Главная тема — погоня человека за самим собой — исполняется с различными вариациями. Когда же человек мысленно приближается к той болезненной точке, от которой пытается спастись бегством, возникает вакуум, память отключается. Амнезия, провал в памяти — еще одно явление психопатологии, привлекавшее к себе интерес ученых на рубеже веков. Часто его связывали с истерией и считали спонтанным вытеснением психической травмы.

Когда случай с Альбертом Дадасом стал известен средствам массовой информации, ситуации внезапного бегства из дому, сопровождавшиеся потерей памяти, были уже хорошо знакомы медицине5. Еще в 1875 году было составлено описание 13 пациентов, имеющих склонность к спонтанному бродяжничеству. Автор документа называет их «сумасшедшими путешественниками или мигрантами» и относит к меланхоликам6.

Были врачи, считавшие фугу последствием повреждения мозга и относившие ее к нарушениям памяти. Лишь в случае Альберта Дадаса фуга впервые стала самостоятельным диагнозом, необычность которого сразу привлекла к себе внимание. Особый интерес вызвал тот факт, что под гипнозом врачи смогли оживить утраченные фрагменты памяти Альберта.

Его блуждания начались в 12 лет. Сначала они имели ограниченную форму: в первый раз брат нашел его в соседней деревне, похлопал по плечу, и Альберт словно пробудился от глубокого сна. Со временем путешествия удлиняются: однажды Альберт Дадас оказался на скамейке у Орлеанского вокзала в Париже, в 500 километрах от родного дома, в полном неведении, как он туда попал. Затем эпизоды бродяжничества повторялись, перемежаясь с работой, арестами, воинской службой (с которой он дезертировал), принудительным трудом. Побеги с последующей отсылкой домой определяли ритм его жизни. Каждый такой эпизод начинался с сильного беспокойства, нетерпения и глубокой подавленности. Головная боль. Дадас начинает пить очень много воды, будто заправляется перед дорогой, делает необходимые приготовления (одежда, деньги). В его памяти стирается прошлое, биографические данные, но это не мешает ему преодолевать большие расстояния — до Праги, Берлина, Константинополя, Москвы — и потом рассказывать, где он побывал, описывать прекрасные здания и памятники, красивые парки, площади и побережья. Он внимательный турист, запоминающий даже мельчайшие детали. Его память напоминает фотографическую пластину, на которой некоторые детали стерлись, зато остальные сохранились очень четко.

17 января 1886 года его помещают в госпиталь святого Андрея в Бордо и кладут в комнату № 12 на кровать № 39. Верный своим привычкам, он сбегает, но очень скоро опять попадает в ту же больницу. Именно там он плачет однажды июльским утром. Именно там его состояние начинают изучать и тщательно документировать7.

Одним из тех, кто занимался изучением фуги, был Шарко8. По вторникам он читал свои знаменитые публичные лекции, сопровождая их демонстрацией клинических случаев. Две из этих лекций (31 января 1888 и 12 февраля 1889) были посвящены фуге. В первой шла речь о 37-летнем мужчине, Мэне, который периодически терял память. В такие дни он бродил по Парижу, один раз целых восемь суток подряд.

Мэн с удовольствием отвечает на вопросы Шарко. Каждый эпизод начинается с интенсивной головной боли. Начальные события Мэн помнит очень точно: вот он идет по улице Амело, садится на трамвай с табличкой «Мадлен», выходит из трамвая у дома 178 на проспекте Вилье и т.д. Затем воспоминания становятся более смазанными — вроде бы проходил мимо Мон-Валерьен, может быть, перешел через Сену по мосту Сен-Клу — и вдруг очнулся в совершенно незнакомом месте. В действиях Мэна нет ни капли растерянности: он аккуратно минует перекрестки с оживленным движением, пользуется недавно появившимся общественным транспортом, покупает билеты. В одном месте он даже заказывает обед, хотя к нему не притрагивается, в другом — кофе (и вроде бы выпивает его). Он ходит с открытыми глазами. Ведет себя совершенно нормально. Стороннему наблюдателю и в голову не придет, что с этим мужчиной что-то не в порядке.

Шарко называл подобное состояние амбулаторным автоматизмом, «хождением неизвестно куда», сопровождающимся эпилептоподобными провалами сознания с частичным сохранением памяти (как будто все случилось во сне). Он предложил людям, страдающим таким заболеванием, всегда носить при себе медицинскую справку, чтобы полиция могла отличить их от бродяг и, найдя где-нибудь в состоянии обострения, помогла вернуться домой.

Французские врачи отметили любопытный феномен: уважаемые и достойные мужчины из рабочей элиты или низшего чиновничества — ремесленники, механики, приказчики в лавке, счетоводы — вдруг уходят из семьи и с работы и несколько дней или недель спустя обнаруживаются в каком-нибудь месте далеко от родного города. Чаще всего они едут в культурные центры — Вену, Прагу, Падую. Складывается впечатление, будто их путешествия тщательно спланированы. Когда беглеца отсылают домой, он тихо и смирно возвращается к семье и к работе. У некоторых людей таких эпизодов в течение жизни бывает несколько, у других — только один.

Где же проходит граница между допустимым и болезненным, когда речь идет о путешествиях? Нормы меняются и зависят от стабильности общества, царящих в нем законов и порядков, а также от классовой принадлежности и пола человека. Фугой всегда страдают мужчины. Женские путешествия такого рода, с одной стороны, более опасны, с другой, иначе расцениваются обществом. Побеги представительниц слабого пола считаются проявлением истерии и одновременно доказательством морального и нравственного падения. Даже среди тех, кто лечился от истерии у самого Шарко в его больнице Сальпетриер, были нередки случаи побегов, за каждым из которых стоит желание вырваться из женской тюрьмы, в прямом и переносном смысле этого слова. У Августины, любимой пациентки Шарко, бегство было центральной темой, к которой она возвращалась и в мечтах, и в реальности. Она убегала несколько раз в ночной рубашке и босиком в больничный сад, там переодевалась мужчиной и перелезала через стену в большой мир9. Побеги женщин считались случайными и неорганизованными действиями и противопоставлялись целеустремленным мужским путешествиям. Возможности у мужчин и у женщин тоже были разными. Мужчина мечтательного вида в запыленной, но приличной одежде и почти без денег мог несколько дней передвигаться по стране, не привлекая к себе внимания полиции, для женщины это было немыслимо.

Любопытно, что смятение в душе женщины на рубеже веков объяснялось другой формой психопатологического бегства от мира — раздвоением личности. Засвидетельствовано очень много случаев этого расстройства, причем семь из десяти больных — женщины. Большинство историй известно нам по рассказам врачей. Под гипнозом пациенты демонстрировали драматические переходы от добродетельного «Я» — к дикому. Один из наиболее ярких примеров — Салли Бьючемп, которой в 1906 году американский доктор Мортон Принсис посвятил 700 страниц документированных наблюдений. У Салли было много случаев «внутреннего» бегства от самой себя, но диагноз фуга ей не ставили. Таким образом, пока женщины, запертые в четырех стенах, разыгрывали перед врачом и гипнотизером отчаянную драму на несколько голосов, мужчины выходили «на большую дорогу»10.

В шведской психиатрии в первые десятилетия XX века тоже занимались изучением фуги, называя это явление инстинктом бродяжничества или дромоманией (от греч. dromos — дорога и mania — одержимость, страстное влечение). Психиатр Виктор Вигерт описывал фуги, продолжавшиеся сутками, неделями и даже месяцами. Поведение этих людей не поддавалось лечению, и «вскоре они опять отправлялись в путь». Вигерт видел в бегстве подсознательное стремление избавиться от чувства внутреннего дискомфорта или депрессии, а также от социальных или любых других ограничений11.

Военный психиатр Харальд Фрёдерстрём пытался выяснить причины и движущие силы, вызывающие это состояние у солдат12. Изучив различные случаи, он разделил дезертиров на два типа: те, кто скучает по дому, и бродяги. Первые пытаются воссоединиться со своими корнями, вторые хотят обрубить их.

Но в обоих случаях речь идет об аффективной реакции на «дискомфорт, связанный с восприятием конкретной ситуации». Из примеров видно, что ошибка в диагнозе может стать причиной самоубийства солдата или привести к повторению безнадежных попыток бегства.

По мнению Фрёдерстрёма, следует отличать такие случаи от бродяжничества цыган и разных асоциальных элементов, неспособных к оседлой жизни. Тот, кто страдает фугой, обязательно имеет дом и работу. Фрёдерстрём дает свое определение этого состояния: «Импульсивное и непреоборимое действие, выполненное, однако, с сохранением внешней координации и гармонии движений и сопровождаемое полной амнезией, которая распространяется на соответствующий отрезок времени». То есть бегство при сохранении контроля и полной потере памяти. И здесь возникает новая проблема: как отличить настоящую фугу от симуляции? Наличие скрытого эмоционального конфликта необходимо тщательно исследовать. В противном случае фуга станет удобным объяснением любого дезертирства: солдат может оставить часть, болтаться где-то некоторое время, потом сказать, что ничего не помнит, и получить «оправдательный» диагноз.

Последнее замечание свидетельствует о силе, которую имеет диагноз. Говорят, что Альберт Дадас со временем начал планировать побеги, уверенный в том, что благодаря своей известности всегда сможет добраться до дома. Он стал моделью для диагноза, сразу получившего широкое распространение. Хакинг утверждал, будто именно благодаря признанию в медицине и шумихе в газетах данное явление приняло размеры эпидемии.

Сказанное, однако, не означает, что беглецы хитрили. Эти люди покидали дом в состоянии умственного помутнения и лишь благодаря диагнозу были избавлены от социальной кары и ответственности за это действие13. Бегство освобождало их, но, желая о нем забыть, они вытесняли его из памяти. Любопытно, что в 1930-е годы большинство пациентов-мужчин, имеющих вполне стабильное социальное положение, признавались, что, чувствуя потребность убежать из дому, не пытались ей сопротивляться или как-то ее объяснять14.

Однако с научной точки зрения диагноз «фуга» был недостаточно изучен. Никто не знал, чем объясняются его гендерные и классовые особенности. После 1900 года этот диагноз распался на несколько форм: меланхолическую, истерическую, импульсивную, дромоманическую (у дезертиров) и еще одну, связанную с раздвоением личности. Вместо самостоятельного диагноза он превратился в симптом, сопровождающий другие заболевания, порой достаточно специфические: эротоманию, клаустрофобию, ликантропию (больной считает себя волком) и антропофобию (боязнь людей). Кстати, все они — древние варианты меланхолии. При появлении новых диагнозов, таких как dementia ргаесох (шизофрения) и психоз, фугу присоединили к ним. Система классификации была разрушена и создавалась заново. Сегодня фуга классифицируется как психическое заболевание или нарушение поведения и относится к группе диссоциативных расстройств15.

Надо признаться, что бегство само по себе очень соблазнительно: с ним связана надежда на освобождение, миф о независимости, уход от кризисной или стрессовой ситуации, возможность стать другим человеком. Потеря памяти тоже несет с собой избавление, как в фильме Аки Каурисмяки «Человек без прошлого» (2002).

 

Мечты о бегстве

 

Рассказы о людях, пораженных фугой, были своего рода страшилками для европейцев в начале XX века. Беглецы провоцировали общество, рождая в душах остальных граждан мечты о бегстве. К тому же они, как нарочно, выбирали для своих путешествий самые романтичные места. Газеты в подробностях описывали эти случаи. В центре внимания прессы был не только Альберт Дадас, но и другой мужчина, который, лишившись памяти, добрался от

Праги до Триеста в обществе слуги и попугая, а потом в забытьи за восемь дней проделал путь до Марселя.

Вряд ли, однако, таких людей было много. Почему же в обществе говорили об эпидемии? Явно, что проблема не ограничивалась необходимостью вернуть домой нескольких потерявших память мужчин.

В связи с темой фуги актуализируются два социальных феномена, обсуждавшихся в то время в обществе: новорожденный туризм и угроза бродяжничества. Первый был средством отдыха и получения новых впечатлений, второй пугал своей асоциальностью. Между этими двумя полюсами колебались обычные граждане, отношение которых к ситуации в обществе было двойственным: с одной стороны, они стремились жить по его законам в соответствии с требованиями рациональности и эффективности, с другой — хотели освободиться от этих требований и уезжали в другие страны к другим культурам. Для амбициозных личностей бегство могло происходить только на определенных условиях. Оно символизировало свободу, но свободу, при которой сохраняется все, что у человека есть, и нет риска социальной деградации. Возвращение домой к привычному порядку воспринималось как логический конец бегства.

Путешествия имели экзистенциальный смысл: они символизировали освобождение и вдохновение, выход из «темницы», преодоление меланхолии, тоски и пустоты. В действительности, доктора понимали, что путешествия очень полезны. Новые впечатления (перемены) считались хорошим лекарством от беспокойства, страхов и депрессии. Благодаря отъезду можно было решить назревшие проблемы, избежать скандала, банкротства, вылечить страсть, болезнь, скрыть беременность и неподобающие любовные отношения. Отправляя в путешествие неудобного или психически больного родственника, высокопоставленные семьи пытались залатать трещины в безукоризненном семейном фасаде. Психиатры относились к этой тактике замалчивания проблем очень по-разному16.

«Фуга» обострила существовавшие противоречия. Бегство было радикальным выходом из дискомфортной ситуации. Убежать, вырваться, оставить все в прошлом, у стремиться куда-то — значило проявить не только волю к свободе и независимости, но и способность к бунту против душного и замкнутого существования. Художественная литература дает множество тому примеров. «Уезжаю!» — и этим все сказано. Среди персонажей много женщин: начиная с госпожи Бовари и ее несостоявшегося путешествия и заканчивая неукротимой Норой из «Кукольного дома»*. Для поколения писателей, родившихся после Первой мировой войны (Джек Керуак и др.), тема бегства становится культовой.

Феномен фуги превратился в классовую проблему. По мере того как знать и буржуазия все активнее путешествовали и развлекались, среди рабочих и низкооплачиваемых служащих увеличивалось количество «беглецов». Задавленные работой и убогими бытовыми условиями, эти люди мечтали о продвижении по социальной лестнице. Медицинские эксперты истолковывали их «побеги» как своего рода компенсацию. «У приказчика, живущего в крошечном замкнутом мирке, инстинкт бродяжничества служит проявлением природной тяги к свободе»17.

Однако рано или поздно «беглецы» попадали в руки полиции или врачей. Иногда это шло им на пользу. Соответствующий диагноз избавлял от наказания не только дезертиров, но и других пациентов, которых иначе могли заподозрить в неблагонадежности и поставить на одну ступеньку с цыганами, бродягами и кло-шарами. Когда шведские врачи ставили диагноз «вагабондизм» отпрыскам знатных семей, которые, пренебрегая буржуазными условностями, не хотели делать карьеру, и те и другие (то есть и врачи, и пациенты) шли на определенный риск. В обществе вплоть до середины XX века был очень силен страх перед импульсивными отъездами (хотя после двух мировых войн Европа сильно изменилась) и склонность к бродяжничеству являлась так называемым социальным основанием для стерилизации в соответствии с законами, существовавшими в то время в Швеции. Добропорядочному гражданину следовало быть работящим, ответственным и оседлым.

Путешествие — не просто туристическая поездка, а Путешествие как мечта о свободе и возможность бегства — стало центральным символом современной культуры. Хотя в реальности границы между свободными и навязанными действиями оказались очень расплывчаты. Одержимость путешествиями превратилась в навязчивое состояние. Подруга Альфреда Нобеля Софи Хесс без устали переезжает с курорта на курорт, и не она одна, среди людей ее круга переезды приобрели невиданный размах и превратились в культурный синдром. Бесконечные поездки Макса Вебера больше напоминают бегство.

 

Пианист

 

«Беглецы» были одновременно неординарными и асоциальными персонажами, олицетворявшими мечту о разрыве с обществом — без компромисса, без воспоминаний. Такие случаи происходили в разные времена и всегда привлекали к себе пристальный интерес средств массовой информации. Один из последних примеров — «пианист», найденный апрельской ночью 2005 года в английском городе Ширнесс, графство Кент, или «человек на плоту», которого вытащили из воды в Северном море, — личности обоих путников неизвестны, сами о себе они ничего не помнят.

Как звали «пианиста» — Альберт Дадас или Каспар Хаузер*? Его темный костюм и белая рубашка (вся одежда со споротыми этикетками) свидетельствовали о достаточно высоком социальном статусе. Он не говорил ни слова, но, оказавшись в психиатрической клинике, нарисовал на листке рояль и, когда его подвели к пианино, начал играть без нот и играл несколько часов подряд.

«Полиция всего мира пытается установить личность мужчины, но пока безуспешно. Его пальцы бегают по клавишам, глаза закрыты, почти зажмурены, кажется, он прислушивается к чему-то внутри себя, к тому, что он потерял и хочет найти... Прошло уже четыре месяца с той ночи 8 апреля, когда два полицейских нашли его на пляже возле города Ширнесс. Он был одет в добротный темный, насквозь промокший от соленой воды костюм и белую рубашку, находился в состоянии транса и не говорил ни слова»18.

Судя по всему, мужчина потерял память. Откуда он взялся? На карте, которую ему дали, он выбрал Норвегию, но проверка этого следа ничего не дала. Пригласили переводчиков, говорящих на разных языках, — безрезультатно. Кто он? Какую тайну скрывает? Был ли он жертвой, обманщиком, безумцем или симулянтом? Так же как в случае с Альфредом Дадасом, средства массовой информации активно включились в поиски, выдвигали разные версии, предлагали толкования, пытались разгадать тайну прошлого. Может, он музыкальный гений, как Дэвид Хэлфготт, история которого послужила материалом для создания фильма «Блеск» (Shine, 1996)? Какая у него национальность? Чех, швед, житель Суссекса или Дублина? Что он хотел — утопиться или спрятаться от Интерпола? Может, он сумасшедший британский солдат, прошедший Иракскую войну, или ловкий агент КГБ? «Его личность не удается установить», — написала газета Independent и была процитирована десятком периодических изданий по всему миру. Коллективное сознание, жадное до сенсаций и драм, при участии прессы создало образ «пианиста». Месяц спустя он стал известен всему миру.

Эксперты-психиатры проверяли его на наличие разных диагнозов. Нервный срыв, посттравматическое стрессовое расстройство или, может быть, аутизм? Один британский психолог даже вспомнил про фугу: «человек убегает от некой угрозы, теряя при этом память и идентичность».

Спустя четыре с лишним месяца «пианист» вдруг заговорил и признался, что, когда его нашли на английском берегу, он пребывал в депрессии и хотел лишить себя жизни, но как попал на пляж, не помнит. Зато рассказал, что его зовут Андреас Грассль, 1984 года рождения, сын фермера из Баварии. Дома, в богом забытом местечке, ему было тесно и скучно, он стал путешествовать сначала по Германии, потом по Франции, затем, сам не зная как, перебрался через Ла-Манш.

Перед отправкой домой, в немецкую деревню, он сказал, что ничего не помнит о происшедшем. «Я вдруг проснулся и понял, кто я».

 

НЕРВОЗНОСТЬ: ТРЕВОГА

 

 

Когда Август Стриндберг в 1890-е годы приехал в Париж, чувства его пребывали в смятении. «Железнодорожная тряска основательно перетряхнула мою мозговую субстанцию», — утверждает он. Стриндберг не может разобраться в потоке новых впечатлений. Органы чувств подводят его. Здания словно отодвигаются при его приближении, аллеи сдавливают его, как щипцы. Площадь разверзается, будто пропасть. Чтобы пересечь ее, он прячется за спинами других пешеходов, но вскоре обнаруживает, что придавлен к фонарному столбу. Однако и тот оказывается «с подвохом» и прогибается под тяжестью писателя. Стриндберг приходит в ужас. Его бросает от одного человека к другому, чужие тела сдавливают его и «вот-вот уничтожат». Стриндберг в панике спасается бегством.

В другие дни писатель пребывает в эйфории. Камни улицы передают ему свою энергию, и она «переполняет его нервную систему, чувствительность которой обострилась от душевных и телесных страданий». Стриндберг открыт миру и дышит полной грудью.

Весь следующий день он лежит в кровати без сил, переживая неизвестно откуда взявшуюся меланхолию. Он берет гитару, ищет «аккорды своих нервов» и, «поднявшись с аккорда ре-минор на фа-мажор, уже чувствует себя новым человеком: боевым, полным энергии и оптимизма».

Немного спустя он опять впадает в состояние глубокой подавленности. На него всей тяжестью обрушивается сознание «никчемности и тщеты существования».

Порой у Стриндберга бывают странные ощущения, и он находится в состоянии полусна-полубодрствования. Три дня он лежит и неотрывно смотрит на картины, висящие над кроватью, и ему кажется, будто с каждым днем они все больше съезжают набок. Стриндберг засыпает, а когда просыпается, замечает, что плакал. Но и сон, этот милосердный спаситель, зачастую предает его. «Нет никакой возможности контролировать чувства! Они идут своим путем и подчиняются только своей воле». Стриндберг вспоминает неудачи и ошибки прошлого, все, что «заставляло его краснеть. <...> Я не хочу об этом думать... Мне душно... Я вскакиваю с кровати».

И так без конца из одной крайности в другую.

«Что со мной происходит», — спрашивает он себя. «Я беззащитен, словно рак, лишившийся панциря, уязвим, будто шелковичный червь в минуты превращения». А может, это «эволюционируют и становятся более тонкими нервы, а чувства приобретают восприимчивость? И сам я становлюсь тонкокожим? Превращаюсь в современную личность?»1

Перед нами замечательное описание нервозности, широко распространившейся в начале XX века по Европе и ставшей визитной карточкой целого поколения. Ощущения очень личные и, в то же время, типичные для людей, живущих в эпоху интенсивных перемен. Отличительной чертой данного состояния является обострение чувствительности и резкие перепады настроения, причем и приподнятое настроение (эйфория), и подавленное (меланхолия) характеризуются беспокойством и раздражительностью.

 

Новый человек

 

Каким образом состояние, характеризующееся быстрыми переходами от здоровья к болезни и обратно, могло приобрести ореол светскости? По мнению Питера Гэя, среди «освоенных» обществом научных понятий нервозность занимает особое место именно потому, что средний класс очень быстро приписал ее себе2. Таким образом, были определены новые требования, предъявляемые к человеку работой, карьерой и социальным кругом. Доктора связывали это с систематическим перенапряжением, которое стало для людей типичным. Начиная с 1880 года и до Первой мировой войны наука, критика культуры, искусство, пресса, реклама и стремительно развивающийся рынок медицинских услуг рассматривали нервозность как синдром развития цивилизации, болезнь культуры. Человек живет в «век нервозности». Нервозность чувств и стиля жизни конкретного человека подкрепляется нервозностью общества.

Чтобы понять, что это означает, нужно рассмотреть нервозность в двух аспектах. Как общественный диагноз и как доминирующую структуру чувств. Нервы и их статус определяют самосознание человека, дают ключ к пониманию здоровья и болезни, классовой и гендерной принадлежности, тела и таких категорий, как утонченная ранимость и общественные язвы.

В XXI веке в культуре распространяется понятие стресса, и история повторяется: образ социума и восприятие коллективом самого себя в прямом смысле слова проецируются на отдельных людей.

Культура сенситивности, господствовавшая в XVIII веке, объясняла чувствительность раздражением нервов в результате взаимодействия личности и ее социального окружения. С течением времени концепция претерпела изменения и, в конце концов, преобразовалась в модель стресса. Ей свойственны две комбинации симптомов, соответственно отражающих возбуждение и усталость. Первый тип характеризуется раздражительностью и беспокойством, второй — психическим выгоранием и бессилием.

Как маркер классовой принадлежности понятие нервозности было принято «на ура» и сразу соотнесено с «лицом нации» — работниками умственного труда, учеными, политиками, врачами, банковскими работниками и бизнесменами. Нервозность переняла у меланхолии статус типично-творческого состояния, но она имеет много общего и со стрессом (который уже не так однозначно соотносится с творчеством). Нервозность проявляется во множестве вариантов в зависимости от особенностей конкретного человека. Она тесно связана с нервной системой и биологическим организмом и потому обособлена от психики, так что поведение, выходящее за рамки нормы, может рассматриваться как результат напряжения нервов, а не болезнь. Рамки понятия «нервозность» очень расплывчаты: оно может применяться как к амбициозным людям, работающим «на результат», так и к «мимозам». Так же широк спектр симптомов и моделей поведения: от агрессии и обидчивости до самокритики и летаргии. Однако это состояние не является патологией, и его не следует смешивать с неврозом и неврастенией.

Нервозность процветала в суетливой городской среде, где человек страдал от оглушительных звуков, толчеи и тесноты, пребывания «на виду», клаустрофобии и присутствия чужих людей. Сумасшедший ритм жизни и постоянная спешка. На фотографиях и кинокадрах того времени из Парижа, Берлина, Вены или Стокгольма видно одно и то же: люди, общественный транспорт, и легковые автомобили снуют по улицам, каждый переход оживленного перекрестка сопряжен с риском для жизни. Символом нового стиля жизни стал электрический трамвай (в Стокгольме трамваи появились в 1895 году). Громкоголосый, дребезжащий и скрежещущий, он то разгоняется, то резко останавливается, появляется по одному ему ведомому расписанию, лишен уюта и комфорта, всегда битком набит чужими потными телами. По словам одного из врачей, «горожанин должен иметь способность к быстрому восприятию и мгновенную реакцию». Эта тема активно и с большим чувством обсуждалась в разных источниках:

«Повсюду шум и грохот современного города, резкий уличный свет, давка и неразбериха... раздражение и суета...

Я выхожу из дому, и вижу, как подъезжает трамвай. Иду к нему через улицу, но дорогу мне преграждают дрожки, внезапно появившиеся из-за угла. Следующий трамвай приходит переполненный, и я с трудом помещаюсь в него. Мужчина рядом со мной курит ужасную сигару, его пепел летит на воротничок моей чистой рубашки; вагон сильно качает: трамвай то разгоняется так, что мы едва удерживаем равновесие, то резко тормозит»3.

Помните фланёров, неспешно прогуливающихся по улицам города и отстраненно наблюдающих за происходящим? Этот текст предлагает нам сильно модернизированный тип наблюдателя, рожденный современным постоянно изменяющимся обществом. Для такого человека характерны нетерпение, возбуждение, смены настроения, эмоциональность. Современный человек окружен реальностью, в которой все, «что было прочно, становится текучим», сказал много позднее Маршалл Берман', ссылаясь на слова Маркса. «Быть современным — значит находиться в среде, которая обещает приключения, власть, развлечение, карьеру, изменение нас самих и окружающего мира и которая может в мгновение ока уничтожить все, что у нас есть, все, что нам знакомо, все, что есть мы сами»4.

В современном обществе человеку нужна сильно развитая способность к рефлексии. Появилась даже новая психическая разновидность человека — нервный человек, отличающийся беспокойным нравом, гиперчувствительностью, резкими перепадами настроения.

Возникновение этого понятия совпало по времени с активными клиническими экспериментами по изучению человеческого организма. В больнице Сальпетриер Шарко исследует истерию как форму нервной патологии, а также меланхолию, фугу, посттравматическую гиперчувствительность. Жане, Брей-ер* и Фрейд пытаются при помощи гипноза разобраться в таких явлениях, как внушаемость и подсознание. Авангардисты живут в пограничном мире снов, воспоминаний и лекарственного дурмана. Помните, как у Пруста (начало романа «В сторону Свана») внутреннему взору открываются все новые и новые картины? Символизм также поменял местами внешний и внутренний мир и активно использовал ресурсы внушения, культивировал чувство. Представители модерна, работая с формой, проявляли интерес к интерьерам и прикладному искусству, поскольку архитектура, дизайн и предметы быта должны воздействовать на воображение плавными линиями и оттенками цвета3.

Весь этот опыт нашел выражение в широком спектре различных ощущений и состояний, которые можно отнести к нервозности и которые одновременно стимулировались окружающей действительностью и адаптировались к ней. Нервозность проникает в самые сокровенные глубины личности, беспокоит душу и выводит из равновесия тело.

Нервозность, как структура чувств, на редкость хорошо документирована. Письма, дневниковые записи, истории болезни свидетельствуют о том, как влияют изменения в темпе и качестве жизни на отдельную личность и какой дискомфорт она испытывает. Томас Манн пишет, что рубеж веков отличается почти невыносимым напряжением нервов.

Однако именно в качестве приметы времени нервозность приобрела невыразимую привлекательность. В 1920-е годы это состояние считалось признаком элитарности и интеллектуальности. Современный человек должен быть нервным. Человеку, который что-то собой представляет, следует быть нервным. Это состояние, пограничное между болезнью и здоровьем, между ролью, позой и гендерной идентичностью, — неопределенность придает ему очарование. Нервозность давала право вести особый образ жизни, много ездить, посещать модные курорты, общаться. Гостиницы на водах стали своего рода подиумом, где нервная личность могла продемонстрировать себя окружающим. «Самое приятное, что можно вращаться в кругу неврастеников», — писал Уильям Тейлор Мэррс в «Исповеди неврастеника»6. С одной стороны, обостренная чувствительность вроде бы приносила страдания, с другой, люди сами искали новых, экстравагантных ощущений, которые подпитывали их нервозность.

Но нервозность также рождала стресс. Человек был очень раним и страдал от невозможности соответствовать предъявляемым к нему требованиям.

Йоахим Радкау[39] считает, что эпидемия нервозности, разразившаяся в Западной Европе в конце 1880-х годов, заложила основы современной «моды» на стресс. В нашем распоряжении находится огромное количество медицинских источников, посвященных обсуждению проблемы нервозности. Некоторые врачи даже ставят этот диагноз себе. (Яркий пример — Пауль Юлиус Мёбиус**, который утверждал, что заболел импотенцией и тяжелой формой нервозности после выступлений шведских феминисток, спровоцированных его статьей о женской неполноценности7.)

Как соотносится нервозность с меланхолией, праформой психического страдания? Многие состояния, «причисляемые к “нервозности”, в действительности являются меланхолией», — констатирует шведский психиатр8. Структура чувств у них сходная — в основе ее лежит чувство потери (в данном случае потери способности к социальной адаптации) в сочетании с мучительной саморефлексией и резкими перепадами настроения. Отмечаются также чувство внутренней неудовлетворенности, ранимость, летаргия и саморазрушительное поведение. Но есть и отличия. Во-первых, нервозность соотносится с конкретным моментом. Она не имеет ничего общего с решением экзистенциальных вопросов, сомнениями по поводу устройства жизни и окружающего мира (только по поводу себя самого!). Во-вторых, она четко ориентирована на телесные ощущения. Обычно нервный человек кажется вполне социализированным, однако иногда это состояние может проявлять себя так же ярко, как «волчья» меланхолия, ипохондрия и истерия9.

Нервозность, как и меланхолия, сохраняет связь с элитой и творчеством. Письма и дневники Вирджинии Вулф будто сотканы из разнообразных нюансов настроения. Для нее нервозность — пограничное состояние мозга, ключ к эмоциям. Она приписывает этому качеству собственную эстетику и говорит о «наготе и нервной красоте» текстов. С детства привыкнув объяснять все происходящее «нервами», Вулф часто упоминает свою «знаменитую чувствительность», иногда сопровождая это замечание ироничной гримаской: «Я вела себя до неприличия невежливо. Во всем виновата жаркая погода, от которой разгулялись нервы».

Кое-кто эксплуатировал феномен нервозности в своих интересах. Ее распространение было на руку представителям различных профессий: врачам, пропагандистам здорового образа жизни, производителям лекарств и товаров для здоровья. Современным языком можно сказать, что это был проект популяризации страдания, учитывающий выгоду рынка и адаптированный к вкусам и предпочтениям элиты общества. Лечение расшатанных нервов превратилось в услугу. Многие прежние гостиницы на водах стали курортами, модными санаториями, специализировавшимися на нервных болезнях. У каждого была своя клиентура. Например, Макс Вебер, делая выбор, писал, что не хочет ехать туда, куда ездят «надменные аристократы-сифилитики», завсегдатаи элегантных курортов. Лечение предлагалось традиционное: диета, питье минеральной воды, массаж и комфортные условия проживания — примерно так описывает Томас Манн жизнь в санатории «Бергхоф». Предпочтение отдавали натуральным препаратам, в отличие от психиатрических лечебниц, где пациентов пичкали лекарствами. Кроме того, активно поощрялись различные культурные мероприятия — музыка, литература и лекции (в «Бергхофе» посетители с восторгом слушали лекцию доктора Кроковского о симптомах, «принимающих форму любовной игры, и болезнях, как метаморфозах любви»10.

Благодаря рекомендациям врачей лечение нервов превращалось в приятный отдых: «Подъем в восемь утра. Теплая ванна, затем отдых, завернувшись во влажные простыни, потом — растирание жестким полотенцем. Завтрак — рыба или жаркое... тосты из хлеба мелкого помола. Чтение газеты (разделы о политике или финансах — под запретом). Прогулка примерно на час или катание на лошади. Обед в половине второго, четыре раза в неделю — устрицы. <...> Во второй половине дня моцион, затем ужин в семь часов. Перед ужином — турецкая баня. На ужин не более четырех блюд, никакой сдобы или крепких напитков. За час до сна — бутылка сельтерской или другой минеральной воды с лимонным соком»11.

Наука тоже сумела извлечь пользу из нервозности. Врачи, специализирующиеся на нервных болезнях, психиатры и эксперты-психологи упрочили позиции в обществе благодаря увеличению количества высокопоставленных пациентов, пытавшихся облегчить свои страдания.

Триумфальное шествие нервозности в обществе, таким образом, было подкреплено действиями самых разных действующих лиц. В качестве структуры чувств нервозность получила поддержку представителей культуры, рынка, средств массовой информации. Она дала толчок проведению интенсивного культурологического анализа. Поставленные вопросы оказались столь же провокационными, как и сам объект изучения. Что есть нервозность — издержки развития культуры или феномен ее самопознания? Общество ставит слишком высокие требования или человек слишком слаб? А может, нервозность — ни то, ни другое, а непомерная боль, кризис, вызванный проблемой адаптации человека к новому, которое обрушивается на него нескончаемым водопадом.

Термин «новый нервный человек» тоже понимался по-разному. Некоторые описывали его как «морально беспомощное существо, лишенное кожи, чувствительное к каждому слову, беззащитное, окровавленное и нагое»12. Были мнения, что нервозность — явление декаданса и вырождения. В литературе рубежа веков нервный человек представлен как человек высокой культуры, непостоянный и чувствительный, харизматичный и бесплодный.

Бледный, увядающий в парнике цветок.

 


Дата добавления: 2018-09-22; просмотров: 182; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!