Наглядные пособия. Часть первая



Митч Элбом

Величайший урок жизни, или Вторники с Морри

 

 

Митч Элбом

Величайший урок жизни, или Вторники с Морри

 

Посвящаю эту книгу своему брату Питеру,

самому отважному из известных мне людей

 

Митч Элбом – писатель, которого знает весь мир. Его книги «Вторник с Морри», «Пятеро, что ждут тебя на небесах» и «Ради нового дня» читают более чем в 40 странах. Они переведены на 42 языка, а их тираж превысил 30 миллионов экземпляров!

 

Митч Элбом – писатель, который заново учит нас простым радостям жизни – вере, любви и пониманию.

«Miami Herald»

 

 

Учебная программа

 

Памяти моего отца Раймонда Гасско

Е. Золот‑Гасско

 

Последние уроки жизни моего профессора проходили раз в неделю у него дома, в кабинете, возле окна, сквозь которое он мог наблюдать за маленьким, роняющим розовые листья гибискусом. Уроки шли по вторникам. Начинались после завтрака. Темой уроков был смысл жизни. Преподавались из жизненного опыта.

Отметок не ставилось, но каждую неделю был устный экзамен. На нем нужно было отвечать на вопросы и нужно было задавать свои. И еще время от времени выполнять задания: повернуть голову профессора в удобное положение на подушке или надеть ему на переносицу очки. За прощальное объятие оценка повышалась.

Учебников не требовалось, хотя тем было пройдено много: любовь, работа, община, семья, старение, прощение и в самом конце – смерть.

Вместо выпускной церемонии были похороны.

Выпускных экзаменов не было, но требовалось написать сочинение о том, чему ты научился. Оно перед вами.

На эти последние уроки жизни моего старого профессора приходил только один студент.

Это был я.

 

Конец весны 1979 года. Жаркий и влажный субботний полдень. Мы сидим на огромной лужайке бок о бок на складных деревянных стульях перед зданием университета – нас несколько сотен. На нас синие нейлоновые мантии. Мы нетерпеливо слушаем длинные речи. Но вот церемония закончена, мы бросаем в воздух наши «кепки»; теперь мы официально выпускники университета Брандейса (г. Уолтем, штат Массачусетс). Упал занавес – для многих из нас только что кончилось детство.

Я разыскиваю моего любимого профессора Морри Шварца и знакомлю с ним родителей. Морри маленького роста и движется маленькими шажками, будто всякую минуту порыв ветра может сдуть его и унести в облака. В своей полагающейся в выпускной день мантии он похож на гибрид библейского пророка с эльфом. У него искрящиеся сине‑зеленые глаза под пучками седоватых бровей, волосы, падающие на лоб, поредевшие и серебристые, большие уши и треугольный нос. И хотя зубы у него кривые, а нижние к тому же и скошенные, словно кто‑то однажды заехал ему в челюсть, улыбка его первозданно и прекрасна.

Морри рассказывает моим родителям, что я прослушал все его предметы.

– У вас необыкновенный сын, – говорит он.

Я смущенно утыкаюсь взглядом в землю. Перед уходом протягиваю ему подарок – светло‑коричневый портфель с его инициалами. Я купил этот портфель в торговом центре накануне. Мне хотелось, чтобы Морри остался в моей памяти. А может, мне хотелось, чтобы Морри не забыл меня.

– Митч, ты отличный парень. – Морри восхищенно смотрит на портфель. Он обнимает меня. Я чувствую на спине его тонкие руки. Я выше его ростом, и в его объятии мне неловко, точно я старше его; словно я взрослый, а он ребенок.

Морри спрашивает, собираюсь ли я поддерживать с ним отношения, и без всяких колебаний я отвечаю: «Конечно».

Он уходит, и я вижу, что у него на глазах слезы.

 

 

План уроков

 

Смертный приговор был объявлен летом 1994 года. Когда Морри оглянулся назад, он понял, что еще задолго до этого догадывался: с ним что‑то неладно. Впервые это пришло ему в голову в тот день, когда он бросил танцевать.

Мой старик‑профессор всегда был завзятым танцором. Под какую музыку танцевать – не имело значения. Рок‑н‑ролл, джаз, блюз – Морри любил все. С закрытыми глазами и блаженной улыбкой он двигался в своем собственном ритме. Это не всегда выглядело привлекательно, но зато он не нуждался в партнере. Он танцевал сам по себе.

Каждую среду Морри приходил в недействующую церквушку на Гарвардской площади на нечто под названием «Танцуй бесплатно». В белой футболке и черных спортивных штанах, с полотенцем на шее он бродил в толпе студентов под светомузыку и грохот репродукторов и танцевал под то, что в тот вечер играли. Он танцевал линди под Джимми Хендрикса. Он крутился и вертелся, махал руками, как дирижер на возвышении, пока пот не начинал катиться градом у него меж лопаток. Никто вокруг не знал, что он известный профессор социологии, у которого за спиной огромный опыт и несколько выдающихся трудов. Студенты, наверное, думали, что это просто спятивший старик.

Однажды Морри принес с собой кассету с танго и уговорил их запустить ее. И тут он воцарил над всеми: носился взад‑вперед по залу, как страстный испанский любовник, а когда танец закончился, все зааплодировали. Если б он мог замереть в этом миге навечно!

Но вскоре с танцами было покончено.

 

Морри было за шестьдесят, когда у него началась астма. Ему стало трудно дышать. Однажды, когда он гулял вдоль реки, налетел порыв холодного ветра, и он закашлялся от удушья. Его тут же отвезли в больницу и вкололи адреналин.

Через год‑другой ему стало трудно, ходить. На дне рождения одного из своих друзей он вдруг ни с того ни с сего споткнулся и упал. В другой раз, к полному изумлению публики, он упал со ступеней в театре.

– Воздуха ему! Воздуха! – закричал кто‑то.

Тогда ему уже было за семьдесят; вокруг зашептали: «Старость…» – и помогли ему подняться на ноги. Но Морри, который знал себя лучше, чем знают себя многие из нас, догадался, что не в старости дело. Было что‑то и помимо старости. Морри все время чувствовал усталость. Ему плохо спалось. Снилось, что он умирает.

Морри стал ходить к врачам. К разным врачам. Ему проверяли кровь. Проверяли мочу. Заглядывали через задний проход в кишку. В конце концов, когда ничего не нашли, один из докторов послал Морри на биопсию мышц, и у него отщипнули кусочек икры. Результат анализа указывал на неврологическую проблему, и Морри послали на очередную серию проверок. Во время одной такой проверки его посадили на специальное сиденье – нечто вроде электрического стула – и подвергли действию электроразрядов, чтобы изучить неврологические реакции.

– Надо в этом получше разобраться, – сказали доктора, изучая результаты.

– Почему? – спросил Морри. – Что там такое?

– Не совсем понятно. Реакции были замедленные.

Реакции замедленные. Что это значит?

Наконец в жаркий, влажный полдень августа 1994 года Морри и его жена Шарлотт пришли к невропатологу; и врач, прежде чем объявить новость, попросил их сесть. У Морри нашли амиотрофный латеральный склероз, или сокращенно AЛC (болезнь Лy Герига), жестокое, беспощадное заболевание нервной системы.

Болезнь считалась неизлечимой.

– Как же я ею заболел?

Никто не знал.

– Она смертельная?

– Да.

– Значит, я умру?

– К сожалению, да, – сказал доктор.

Он просидел с Морри и Шарлотт почти два часа, терпеливо отвечая на их вопросы. При прощании он дал им брошюры с информацией об AЛC. С виду они напоминали те, что дают, когда открываешь счет в банке. На улице сияло солнце, и кругом как ни в чем не бывало сновали люди. Женщина подбежала к счетчику на парковке и бросила в щель монету. Другая прошла мимо с покупками. У Шарлотт в голове роем закружились мысли: «Сколько же у нас осталось времени? Как мы со всем этим справимся? На что будем жить?»

А мой профессор в это время стоял, потрясенный тем, что все вокруг было так обыденно. «Почему мир не остановился? Разве никто не знает, что со мной случилось?»

Но мир не остановился. И люди не обращали на Морри никакого внимания. Он с трудом открыл дверцу машины и почувствовал, что проваливается в бездну.

«Что же теперь будет?» – подумал он.

 

Пока мой старик‑профессор искал ответы на свои вопросы, болезнь овладевала им сильнее и сильнее с каждым днем, с каждой неделей. Однажды утром он хотел вывести из гаража машину и с трудом смог нажать на педаль тормоза. На этом закончилось его вождение.

Морри то и дело спотыкался – пришлось купить палку. На этом завершилась его самостоятельная ходьба.

Профессор отправился в очередной раз в бассейн и обнаружил, что не может сам раздеться. Ему пришлось впервые в жизни нанять помощника – Тони, студента теологии, который помогал Морри входить в бассейн и выходить из него, помогал раздеться и одеться. В раздевалке пловцы притворялись, что не глазеют на Морри. И все равно глазели. Так тайна становилась достоянием окружающих.

Осенью 1994 года Морри вернулся в университет Брандейса прочитать свой последний курс. Конечно, он мог этого и не делать. В университете бы поняли. К чему страдать на виду у стольких людей? Сиди себе дома. Приводи в порядок дела. Но мысль об уходе даже не приходила в голову Морри.

Прихрамывая, вошел он в аудиторию, комнату, что служила ему вторым домом более тридцати лет. Медленно, с трудом добрался до стула. Опустился на него, уронил с носа очки и посмотрел на молодых людей, молча взиравших на него.

– Друзья мои, я полагаю, вы все здесь собрались послушать курс социологии. Я читал этот курс двадцать лет и впервые должен признаться, что брать его вам на этот раз рискованно: я смертельно болен. Я могу не дожить до конца семестра. Если для кого‑то из вас это имеет значение и вы решите поменять мой курс на другой, я не обижусь. – Он улыбнулся.

Так его болезнь перестала быть секретом.

 

АЛС подобен зажженной свече: он растапливает нервы и оставляет телу сгусток воска. Часто болезнь начинается с ног, а потом движется выше и выше. Теряется контроль над мышцами ног – и ты не можешь стоять. Теряется контроль над телом – и ты не можешь прямо сидеть. Под конец, если ты еще жив, го дышишь уже через вставленную в горло трубочку, а твоя душа в это время в полном сознании томится в вялой скорлупе, способной уже только моргать и едва шевелить языком, словно ты персонаж научно‑фантастического фильма – человек, замороженный внутри собственной плоти. Заболев, ты доходишь до такого состояния лет за пять.

Врачи сказали Морри, что жить ему осталось два года.

Морри знал, что осталось меньше.

Но мой старый профессор принял серьезное решение, начавшее зреть в нем со дня, когда он вышел из кабинета врача, осознав, что над его головой навис дамоклов меч. Он сказал себе: «Я могу зачахнуть и незаметно исчезнуть, а могу прожить оставшееся время наилучшим образом».

Он не будет чахнуть. Он не будет стыдиться умирания.

Смерть станет его последним проектом, сосредоточением всех последующих дней. Так как всем предстоит умереть, его опыт может оказаться необычайно ценным. Он может стать темой исследования. Живым учебником. Изучайте мой неторопливый уход. Смотрите, что со мной происходит. Учитесь вместе со мной.

Морри решил пройти по последнему мосту между жизнью и смертью и поведать другим о своем пути.

 

Осенний семестр прошел быстро. Число таблеток увеличилось. Физиотерапия стала ежедневной рутиной. К профессору домой приходила медсестра. Чтобы мышцы совсем не увяли, она сгибала его слабеющие ноги, будто качая воду из колодца. Раз в неделю приходил массажист смягчить постоянную недвижимость мышц. Морри встретился с учителями медитации, и те научили его, как, закрыв глаза и сужая мысли, можно свести мир только к дыханию: вдох, выдох, вдох, выдох.

Однажды, пытаясь с помощью палки взойти на тротуар, Морри упал на дорогу. Палку пришлось сменить на ходунки. Тело его ослабевало все больше и больше, и скоро поход в туалет стал невыносимо труден; он начал мочиться в большую пробирку. Но сил не хватало делать это самостоятельно – кто‑то должен был держать пробирку.

Большинству из нас все это было бы страшно неловко, особенно в возрасте Морри. Но Морри не был похож на большинство из нас. Когда кто‑то из ближайших коллег приходил его навестить, он, бывало, говорил им: «Слушай, мне надо помочиться. Ты не против помочь? Тебе это ничего?»

Часто, к их собственному удивлению, приятели были не против помочь.

Он развлекал растущий поток посетителей. У него собирались группы людей поговорить о смерти, о ее значении в жизни, о том, как общество всегда боялось смерти и никогда не пыталось понять ее суть. Морри сказал своим друзьям, что, если они хотят по‑настоящему помочь ему, не надо выражать ему сочувствие; пусть они навещают его, звонят, делятся своими заботами так, как делали это прежде, ведь Морри всегда умел замечательно слушать.

Вопреки всему, что происходило с Морри, голос его звучал сильно и зазывно, в его мозгу вибрировали тысячи мыслей. Ему хотелось доказать, что слово «умирающий» не значит «бесполезный».

Пришел и ушел Новый год. И хотя Морри никому не говорил об этом, он знал, что это будет последний год его жизни. Теперь он уже сидел в инвалидной коляске и вовсю сражался со временем: надо было успеть сказать все, что ему хотелось, тем, кого он любил. Когда его университетский коллега внезапно умер от сердечного приступа, Морри отправился к нему на похороны. Вернулся домой он страшно подавленным.

– Как жалко, – сказал он. – Все, кто там был, говорили об Ерве столько хорошего, а он ничего этого не услышал.

И Морри осенило. Он позвонил друзьям. Он выбрал день. И в холодный воскресный полдень у него собралась небольшая группа друзей и родных на «живые похороны». Каждый из пришедших отдал дань моему старому профессору. Кто‑то плакал. Кто‑то смеялся. А одна женщина прочитала стихотворение:

 

Мой дорогой, любимый кузен…

Ты движешься сквозь время,

Рассекая слой за слоем.

И твое вечно молодое сердце

Точно нежная секвойя…

 

Морри плакал и смеялся вместе со всеми. И все самое сокровенное, что мы никогда не решаемся сказать тем, кого любим, Морри высказал в тот день. «Живые похороны» удались на славу.

Только Морри еще не умер. Более того, самая поразительная часть его жизни только начиналась.

 

Студент

 

Теперь же я хочу вам рассказать, что происходило со мной с того самого летнего дня, когда я обнял своего старого, мудрого профессора и обещал не забывать его.

Я не выполнил обещания.

Честно говоря, я перестал поддерживать отношения почти со всеми университетскими приятелями, включая женщину, с которой впервые в жизни проснулся однажды поутру. За годы после окончания университета я очерствел и превратился в человека, сильно отличавшегося оттого по‑детски самоуверенного выпускника, который направлялся в Нью‑Йорк одарить мир своими талантами.

Как выяснилось, мир вовсе их не жаждал. Мне было тогда чуть за двадцать, и все мои занятия свелись к внесению платы за квартиру, чтению объявлений о работе и нескончаемому изумлению: почему мне не улыбается фортуна? Я мечтал стать знаменитым музыкантом (я играл на фортепьяно), но после нескольких лет в темных, пустых ночных клубах, невыполненных обещаний, музыкальных групп, что без конца распадались, и их руководителей, бывших в восторге от всех, кроме меня, мечта моя увяла. Впервые в жизни я потерпел поражение.

И в то же самое время я впервые всерьез соприкоснулся со смертью. Мой любимый дядя, брат матери, человек, который приобщил меня к музыке, дразнил девочками, научил водить машину и играть в футбол, тот самый взрослый, над которым я подшучивал, будучи ребенком, и о котором я сказал: «Вот кем я хочу стать, когда вырасту», умер сорока четырех лет от роду от рака поджелудочной железы. Мой дядя был хорош собой, невысокого роста, с густыми усами. Я жил с ним в одном доме, в квартире этажом ниже, и последний год его жизни мы провели вместе. Я видел, как его крепкое тело сначала усохло, потом вздулось, видел, как он мучился: согнутый дугой над обеденным столом, с закрытыми глазами, он сжимал обеими руками живот, и рот его искажался от боли. «А‑а‑а‑а‑а, Боже! – стонал он. – А‑а‑а‑а‑а, Господи!» Все мы – его жена, его двое сыновей и я – сидели рядом и, стараясь не смотреть на него, торопливо доедали обед.

Никогда жизни я не чувствовал себя таким беспомощным.

Однажды майской ночью мы расположились с дядей на балконе его квартиры. Было тепло и чуть ветрено. Он устремил взгляд к горизонту и вдруг процедил, что дети его будут ходить в будущем году в школу уже без него. Он спросил меня, не присмотрю ли я за ними. Я ответил, что он не должен так говорить. Он грустно посмотрел на меня.

Через несколько недель дядя умер.

После его похорон жизнь моя переменилась. Я неожиданно почувствовал, что время бесценно, словно вода, текущая из открытого крана, и, чтобы не потерять его, я должен нестись во весь опор. Я не буду больше играть в полупустых ночных клубах. Не буду больше, засев в квартире, сочинять песни, которые никто не собирается слушать. И я снова пошел учиться. Получил степень магистра в области журналистики, а вскоре и первую работу – спортивного репортера. Я перестал гоняться за славой и стал писать о погоне за славой знаменитых спортсменов. Я работал в газетах и сотрудничал с журналами. Я работал со скоростью, не знавшей предела. Я просыпался утром, чистил зубы и садился за пишущую машинку в том, в чем спал. Мой дядя работал на одну из корпораций и ненавидел свою работу: изо дня вдень одно и то же, одно и то же. Я же поклялся, что со мной такого никогда не случится.

Я метался между Нью‑Йорком и Флоридой и в конце концов устроился на работу в Детройте – корреспондентом «Детройт фри пресс». Город этот обладал ненасытным спортивным аппетитом – там было четыре профессиональных команды: футбольная, баскетбольная, бейсбольная и хоккейная: и это соответствовало моему честолюбию. Через несколько лет я не только сочинял статьи для газеты, но и писал спортивные книги, готовил радиопрограммы и без конца выступал на телевидении, фонтанируя мнениями о преуспевающих футболистах и лицемерных спортивных программах колледжей. Я стал струей журналистской бури, захлестнувшей нашу страну. На меня был спрос.

Я перестал снимать квартиры. Я стал покупать. Купил дом на холме. Приобрел машины. Я вкладывал деньги в биржевые акции и стал владельцем ценных бумаг. Я включил пятую скорость и все, что делал, делал по расписанию. Я занимался физкультурой как помешанный. Я водил машину на головокружительной скорости. Я зарабатывал столько денег – уму непостижимо! Я встретил темноволосую женщину по имени Жанин, которая полюбила меня, несмотря на мое расписание и постоянные отлучки. Мы встречались семь лет и только потом поженились. Через неделю после свадьбы я, как прежде, засел за работу. Я сказал ей и себе, что когда‑нибудь у нас будут дети, то, чего ей так хотелось. Но это «когда‑нибудь» так и не наступило.

Я весь ушел в достижение успеха, потому что успех, считал я, поможет мне контролировать все: я высосу из жизни все до единой капли радости и успею сделать это до того, как заболею и умру, что со мной наверняка случится в точности, как с моим дядей.

А как же Морри? Что ж, время от времени я вспоминал о нем и о том, как он учил меня «быть человечным» и «думать о других», но все это было так далеко, словно в иной жизни. Все эти годы я выбрасывал письма, приходившие из университета Брандейса, считая, что все они об одном и том же: просят денег. Так что о болезни Морри я ничего не знал. Тех, кто мог мне рассказать об этом, я давно позабыл, номера их телефонов я похоронил в нераспакованных коробках на чердаке.

Так бы все и продолжалось, если бы однажды поздно вечером я не включил телевизор и, перескакивая с программы на программу, вдруг не наткнулся на нечто привлекшее мое внимание…

 

Наглядные пособия. Часть первая

 

В марте 1995 года возле заснеженной дорожки у дома Морри в Западном Ньютоне штата Массачусетс остановился лимузин, в котором сидел Тед Коппел, ведущий программы Эй‑би‑си «Найтлайн».

Морри уже не вылезал из коляски, привыкая к тому, что его перетаскивают, точно куль, из коляски в кровать и из кровати в коляску. Во время еды он теперь кашлял, и жевать стало тяжкой обязанностью. Ноги ему отказали, он больше не мог ходить.

И тем не менее Морри отказывался унывать. Он искрился идеями. Он записывал свои мысли в блокнотах, на конвертах, папках, клочках бумаги. Краткие изречения о жизни в тени смерти. «Прими как данность: что‑то тебе под силу, а что‑то нет». «Прими прошлое как прошлое: не отрицай и не искажай его». «Научись прощать себя и прощать другим». «Не думай, что слишком поздно в чем‑то участвовать».

Скоро у него накопилось больше пятидесяти «афоризмов», которыми он делился со своими друзьями. Один из друзей, коллега по университету, Мори Штейн, был так захвачен идеями друга, что послал их репортеру «Бостон глоуб», тот приехал к Морри и написал о нем большую статью. Заголовок ее гласил: «Последний курс профессора – его собственная смерть».

Статью заметил один из продюсеров «Найтлайн» и привез ее к Коппелу в Вашингтон.

– Взгляни на это, – сказал он.

И вот теперь лимузин Коппела стоял перед домом Морри, а телеоператоры сидели в его гостиной.

Члены семьи Морри и несколько его друзей пришли познакомиться с Коппелом, и, когда этот знаменитый человек вошел в дом, они стали взволнованно переговариваться – все, кроме Морри, который выкатился вперед на коляске, нахмурил брови и высоким, певучим голосом прервал шум:

– Тед, прежде чем я соглашусь на интервью, я должен тебя проверить.

Воцарилось неловкое молчание, они оба последовали в кабинет. Дверь за ними закрылась.

– Бог мой, – прошептал один из друзей другому, – надеюсь, Тед будет снисходителен к Морри.

– Хорошо бы Морри был снисходителен к Теду, – ответил второй.

 

* * *

 

В кабинете Морри жестом указал Теду на стул. Сложив руки на коленях, он улыбнулся.

– Скажите мне: что близко вашему сердцу? – начал Морри.

– Моему сердцу? – Коп пел изучающе посмотрел на старика. – Ладно, – сказал он осторожно и заговорил о своих детях. Ведь они всегда были в его сердце.

– Хорошо, – сказал Морри. – Теперь расскажите мне о своей вере.

Коппелу стало не по себе.

– Я обычно не говорю об этом с людьми, которых знаю всего несколько минут.

– Тед, я умираю, – произнес Морри, внимательно глядя на него поверх очков. – У меня со временем очень туго.

Коппел рассмеялся. Хорошо. Вера. Он процитировал отрывок из Марка Аврелия, тот, что выражал его собственные чувства. Морри кивнул.

– А теперь позвольте мне задать вам вопрос. Вы когда‑нибудь видели мою программу? – спросил Коппел.

Морри пожал плечами:

– Раза два, наверное.

– Всего два раза?!

– Не огорчайтесь. Я даже Опру[1] видел только один раз.

– Хорошо, а когда вы смотрели мою программу, о чем вы думали?

Морри ответил не сразу.

– Сказать честно?

– Так что?

– Я подумал, что вы страдаете нарциссизмом.

Коппел расхохотался.

– Для этого я слишком уродлив, – сказал он.

 

Вскоре перед камином в гостиной заработали камеры. Коппел был в синем костюме с иголочки, а Морри – в сером мешковатом свитере. Он наотрез отказался от нарядной одежды и услуг гримера. Морри считал, что смерти не надо стыдиться, и он не собирался наводить марафет.

Так как Морри сидел в инвалидной коляске, в камеру ни разу не попали его неподвижные ноги. Руками же он мог шевелить вовсю – а Морри всегда говорил, размахивая руками, – и потому с необычайной страстью объяснял, как встречает конец своей жизни.

– Тед, – начал он, – когда все это случилось, я спросил себя, собираюсь ли я отречься от мира, как это делает большинство, или буду жить? Я решил, что буду жить, или по крайней мере попробую жить, так, как я хочу: с самообладанием, смелостью, достоинством и юмором. Иногда по утрам я плачу и плачу. Оплакиваю себя. А бывает, что поутру во мне столько злости и горечи! Но это длится недолго. Я поднимаю голову с подушки и говорю: «Я хочу жить…» Пока что мне это удавалось. Удастся ли мне это дальше? Я не знаю. Но верю, что удастся.

Похоже, Морри производил на Коппела все большее впечатление. Он спросил, считает ли Морри, что приближение смерти делает человека смиренным.

– Ну, как тебе сказать, Фред, – оговорился Морри и тут же поправился: – Я хотел сказать – Тед…

– Так вот что значит смирение, – рассмеялся Коппел.

Они говорили о жизни после смерти. И о том, как Морри все больше и больше зависит от других людей. Ему теперь уже помогали и есть, и садиться, и передвигаться с места на место. Коппел спросил Морри, что страшит его больше всего в этом медленном, коварном угасании.

Морри задумался, а потом спросил, может ли он сказать такое по телевидению.

Коппел кивнул:

– Говорите.

Морри посмотрел прямо в глаза самому знаменитому тележурналисту Америки и ответил:

– Ну что тут сказать, Тед, очень скоро кому‑то придется вытирать мне задницу.

 

Передача пошла в эфир в пятницу вечером. Тед Коппел, сидя за своим письменным столом в Вашингтоне, солидно зарокотал: «Кто такой этот Морри Шварц? И почему к концу вечера многим из вас он станет близок?»

За тысячу миль от Вашингтона, в своем доме на холме, я сидел у телевизора и, как обычно, пробегая по программам, вдруг услышал: «Кто такой этот Морри Шварц?..» – и оцепенел.

 

Мое первое занятие с Морри было весной 1976 года. Я вхожу в его просторный кабинет и сразу замечаю нескончаемые ряды книг на бесчисленных полках от пола до потолка. Книги по социологии, философии, религии, психологии. Я вижу большой ковер на паркетном полу и широкое окно, за которым вьется тропинка. В классе сидит с дюжину студентов, у них блокноты и планы занятий. Большинство студентов в джинсах и клетчатых фланелевых рубашках. Я тут же мысленно отмечаю: прогуливать уроки в такой маленькой группе будет нелегко. Может, этот курс не стоит и брать?

– Митчел? – спрашивает Морри, глядя в листок посещаемости.

Я поднимаю руку.

– Как вам больше нравится – Митч или Митчел?

Ни разу в жизни преподаватели не задавали мне такого вопроса. Я внимательнее всматриваюсь в этого мужчину в желтой водолазке и зеленых вельветовых штанах, с серебряной прядью, спадающей на лоб. Он улыбается.

– Митч, – говорю я. – Так меня называют друзья.

– Что ж, значит, будет Митч, – говорит Морри, словно ставя точку над i и закрывая тему. – Так вот, Митч…

– Да?

– Надеюсь, мы будем друзьями.

 

 

Встреча

 

Во взятой напрокат машине я ехал по Западному Ньютону, тихому пригороду Бостона, свернул на улицу, где жил Морри; в одной руке я держал стаканчик кофе, а между ухом и плечом у меня был зажат сотовый телефон. По телефону я говорил с постановщиком передачи, которую мы готовили на телевидении. Взгляд мой метался между наручными часами – скоро я должен был лететь обратно – и номерами на почтовых ящиках, выстроившихся вдоль обрамленной деревьями улицы. В машине работал приемник, настроенный на волну новостей. Так вот я и жил – пять дел одновременно.

– Прокрути пленку назад, – сказал я постановщику. – Дай мне послушать эту часть еще раз.

– Ладно, – ответил он. Через минуту будет готово.

Вдруг я понял, что уже подъехал к дому Морри. Я резко затормозил… и пролил кофе на колени. Пока машина останавливалась, я мельком заметил на лужайке перед домом высокий красный клен, а рядом с ним трех человек: молодого мужчину и пожилую женщину, усаживающую маленького старичка в инвалидную коляску.

Морри.

Я увидел моего старого профессора и замер.

– Эй, – послышался голос постановщика, – ты куда пропал?

 

Я не видел Морри шестнадцать лет. Волосы его поредели, стали белесыми, а лицо совсем осунулось. Я вдруг почувствовал, что не готов для встречи с ним. Я был привязан к телефону и надеялся, что он не заметил моего приезда. Хорошо бы проехаться несколько раз по ближайшим улицам, закончить дело и психологически подготовиться к встрече. Но Морри, этот новый угасающий Морри, человек, которого я когда‑то так близко знал, уже улыбался, глядя на мою машину, и, сложив на коленях руки, с нетерпением ждал моего появления.

– Эй, – снова услышал я голос постановщика, – ты где там?

Хотя бы в благодарность за проведенное со мной время, за доброту и терпение, с какими профессор относился ко мне в годы моей молодости, я должен был бы бросить трубку, выскочить из машины, обнять и поцеловать его.

Но вместо этого я выключил мотор и сполз с сиденья, как будто что‑то уронил и пытался найти.

– Да, да, я здесь, – зашептал я в трубку и продолжил разговор с постановщиком, пока мы не довели дело до конца.

Я сделал то, в чем поднаторел лучше всего: предпочел всему работу – даже моему умирающему профессору, ждавшему меня с нетерпением на лужайке. Стыдно признаться, но именно так я и поступил.

 

И вот пять минут спустя Морри уже обнимал меня; его редеющие волосы щекотали мне щеку. Я объяснил ему, что уронил в машине ключи, и сжал его крепче, словно пытался раздавить свою жалкую ложь. Хотя на дворе уже было тепло от весеннего солнца, на Морри – курточка, а ноги укутаны одеялом. От него исходил чуть кисловатый запах – так часто пахнет от тех, кто принимает лекарства. Лицо Морри оказалось настолько близко к моему, что я услышал его затрудненное дыхание.

– Старый мой друг, – шепчет он. – Наконец‑то ты вернулся.

Я склонился над ним, а он, обхватив меня и не выпуская из объятий, тихонько покачивался. Я поразился этой нежности после стольких лет разлуки: за каменной стеной, воздвигнутой мной между прошлым и настоящим, я совершенно забыл, как близки мы были когда‑то. Я вдруг вспомнил день выпуска, портфель, слезы у него на глазах, когда я уходил, и в горле у меня застрял комок. Глубоко в душе я знал: я уже не тот славный, одаренный парень, каким он меня помнил.

И я надеялся лишь на то, что в ближайшие несколько часов Морри не удастся меня раскусить.

Мы вошли в дом и уселись за орехового дерева обеденный стол, стоявший возле окна; за окном виднелся соседний дом. Морри заерзал в коляске, пытаясь сесть поудобнее. По обычаю Морри стал предлагать мне поесть, и я не мог отказаться. Помощница, полная итальянка по имени Конни, нарезала хлеб и помидоры, принесла коробочки с куриным салатом, хумусом и табули[2].

И еще она принесла таблетки. Морри посмотрел на них и вздохнул. Я заметил, что глаза его запали глубже, а скулы обострились. Это старило его и придавало некую суровость, но лишь стоило ему улыбнуться – и его суровости как не бывало.

– Митч, – сказал он мягко, – ты ведь знаешь, что я умираю.

Я кивнул.

– Ну что ж, – Морри проглотил таблетку, поставил на стол бумажный стаканчик, глубоко вздохнул и выдохнул. – Рассказать тебе, что это такое?

– Что это такое? Что такое «умирать»?

– Да, – кивнул Морри.

Так начался наш с ним последний урок, хотя тогда я и не подозревал об этом.

 

Мой первый год в колледже. Морри старше большинства профессоров, а я младше большинства студентов, так как окончил школу на год раньше. Чтобы казаться старше, я хожу в серых поношенных свитерах и, хотя не курю, разгуливаю с незажженной сигаретой в зубах. Вожу я потрепанный «меркури кугар», с опущенными стеклами и грохочущей музыкой. Я ищу себя в грубоватости, но меня тянет к мягкому Морри: он не смотрит на меня как на выпендривающегося мальчишку, и мне с ним легко и спокойно.

Мой первый курс с Морри заканчивается, и я записываюсь на второй. Морри ставит отметки совсем не строго: оценки его не волнуют. Рассказывают, что однажды во время войны с Вьетнамом он поставил всем своим ученикам высшую оценку, чтобы их не забрали в армию.

Я начинаю называть Морри Тренер – так, как называл своего тренера в школе. Морри прозвище нравится.

– Тренер… – говорит он. – Что ж, буду твоим тренером. А ты – моим игроком. Ты сможешь играть

за меня во все те чудесные игры жизни, которые мне уже не по возрасту.

Иногда мы вместе ходим в кафетерий. К моему удовольствию, Морри еще больший неряха, чем я. Вместо того чтобы жевать, он говорит, смеется во весь рот, произносит страстные речи, набив рот яичным салатом; – при этом кусочки яйца разлетаются во все стороны.

Я в полном восторге. Все то время, что мы знакомы, меня переполняют два неодолимых желания: обнять его… и дать ему салфетку.

 

 

Классная комната

 

Солнечные лучи пробивались сквозь окно столовой и ложились на паркетный пол. Мы проговорили уже почти два часа. Снова и снова звонил телефон, и Морри просил Конни брать трубку. Она записывала имена звонивших в его маленькую черную записную книжку. Друзья. Учителя медитации. Дискуссионная группа. Репортер – заснять его для журнала. Явно не мне одному захотелось навестить моего старого профессора – после появления в «Найтлайн» он стал кем‑то вроде знаменитости, – но более всего поразило меня и, пожалуй, вызвало зависть то, сколько у него было друзей. Я подумал обо всех тех «дружках», что в мою бытность в колледже циркулировали на моей орбите. Где они все?

– Знаешь, Митч, теперь, когда я умираю, люди ко мне относятся с гораздо большим интересом.

– Они всегда так к вам относились.

– Хо‑хо, – улыбнулся Морри. – Ты очень добр ко мне, Митч.

«Совсем я не добр», – подумал я.

– Дело в том, – продолжал Морри, – что для людей я теперь как мост. Я уже не такой живой, как прежде, но еще и не умер. Я как бы… серединка на половинку. – Морри закашлялся. А потом снова улыбнулся. – Я сейчас совершаю свое последнее путешествие, и люди хотят от меня узнать, что им придется с собой укладывать в дорогу.

Опять зазвонил телефон.

– Морри, вы можете поговорить? – спросила Конни.

– У меня сейчас в гостях старинный друг, – объявил профессор. – Попросите их позвонить попозже.

Никак не возьму в толк, почему он принял меня так тепло. Я давно уже не был тем многообещающим студентом, что покинул его шестнадцать лет назад. Если бы не та передача на «Найтлайн», он бы скорее всего умер, так и не повидав меня. И у меня не было никаких оправданий, разве лишь то единственное, которым, похоже, обзавелись в наши дни все: я был по макушку погружен в свою собственную жизнь. Занят до предела.

«Что со мной?» – спросил я себя. Высокий, хрипловатый голос Морри вернул меня к университетским годам, – годам, когда я считал богатых злодеями, рубашку с галстуком – тюремной одеждой, а жизнь, лишенную свободы встать утром и лететь на мотоцикле по улицам Парижа – ветерок в лицо, или отправиться в Тибет, – отсутствием жизни как таковой. Что со мной случилось?

Случились восьмидесятые. Случились девяностые. Знакомство с болезнью и смертью, завязавшийся жирок и полысение – вот что случилось. Я обменял мечты на увесистую зарплату и даже не заметил, как это произошло.

А рядом сидел Морри, чудо времен моей юности, и я чувствовал себя так, будто просто вернулся после долгих каникул.

– Ты нашел близкого душой человека?

– Ты помогаешь людям?

– У тебя на душе хорошо?

– Ты человечен и добр настолько, насколько можешь?

Я юлил как мог, пытаясь показать Морри, что все эти годы без устали корпел над этими вопросами. Что случилось со мной? Ведь я обещал себе, что никогда не буду работать из‑за денег, что вступлю в Корпус Мира, что буду жить только там, где природа дарит вдохновение.

Но вот уже десять лет я в Детройте, работаю в одном и том же месте, хожу в один и тот же банк и к одному и тому же парикмахеру. Мне тридцать семь; подключенный к компьютеру и сотовому телефону, я отлично справляюсь со своими обязанностями – гораздо лучше, чем когда был в колледже. Пишу статьи о богатых спортсменах, которым в большинстве своем плевать на людей вроде меня. Я уже не моложе тех, кто меня окружает, и больше не разгуливаю в серых поношенных свитерах с незаженной сигаретой. И больше не веду нескончаемых споров о смысле жизни, зажав в руке бутерброд с яичным салатом.

Мои дни заполнены до предела, и все же я почти никогда не чувствую, что доволен собой.

Что случилось со мной?

– Тренер, – вдруг вырвалось у меня его старое прозвище.

Морри просиял:

– Точно. Я все еще твой тренер.

Он засмеялся и снова принялся за еду, еду, начатую минут сорок назад. Я следил за его руками: их движения были так робки, словно он впервые в жизни их делал. Он не мог ничего разрезать ножом: пальцы его дрожали. Каждая попытка откусить кусок превращалась в сражение. Прежде чем проглотить еду, Морри прожевывал ее до мельчайших крупинок. Иногда она вдруг соскальзывала у него с губ и ему приходилось класть на стол то, что он держал в руках, чтобы промокнуть рот салфеткой. Кожа на тыльной стороне ладоней была обвислой, в темных пятнах, точь‑в‑точь как на куриной косточке из супа.

И вот мы – больной старик и здоровый моложавый мужчина – сидели и ели, впитывая тишину комнаты. Тишина эта казалась неловкой, но, похоже, неловкость ощущал только я.

– Умирать – грустно, Митч, спору нет, – вдруг заговорил Морри. – Но жить несчастливо – это уже нечто иное. Среди людей, что приходят навестить меня, так много несчастных.

– Почему?

– Наша культура не поощряет доброты к самому себе. Нас учат не тому, чему нужно. Надо быть очень стойким, чтобы отвергать то, что портит жизнь. И создавать свою собственную культуру. Большинству людей это не под силу. И эти люди несчастнее меня, даже теперешнего, такого больного. Я, может, и умираю, но я окружен любящими, заботливыми людьми. А сколько тех, кто может такое сказать о себе?

Поразительно, но Морри не испытывал к себе никакой жалости. Морри, который больше не мог ни танцевать, ни плавать, ни мыться в ванной, ни ходить; Морри, который уже не был в состоянии ни открыть дверь, ни вытереть себя после душа, ни даже повернуться на бок в постели. Как он может столь спокойно все это принимать? Я наблюдал, как он сражается с вилкой, пытаясь подцепить кусочек помидора, промахиваясь раз за разом – жалкое зрелище, – и тем не менее я не мог не признаться, что в присутствии Морри мне было легко и спокойно, будто обдувало нежным бризом, точь‑в‑точь как в прежние времена в колледже.

Я бросил взгляд на часы – сила привычки, – становилось поздно, пожалуй, придется поменять время вылета домой, И тут Морри сделал такое, что нельзя забыть и по сей день.

– Знаешь, как я умру? – спросил он.

Я с изумлением посмотрел на него.

– Я задохнусь. Из‑за астмы мои легкие не в силах вынести эту болезнь. Она движется вверх по моему телу. Уже завладела ногами. Скоро доберется до рук. А когда дело дойдет до легких… – Он пожал плечами. – Я влип.

Я не знал, что на это сказать.

– Ну, видите ли… Я имею в виду… нельзя ничего знать наперед.

Морри закрыл глаза.

Я знаю, Митч. Но ты за меня не бойся. Я прожил хорошую жизнь, и мы все знаем, что это должно случиться. У меня еще в запасе четыре‑пять месяцев.

– Ну что вы, никто не знает…

– А я знаю, – мягко сказал Морри. – Есть даже такой тест. Доктор показал мне.

– Тест?

– Вдохни несколько раз.

Я вдохнул.

– Теперь вдохни еще раз, но на этот раз задержи дыхание и посчитай про себя до тех пор, пока тебе не надо будет вдохнуть снова.

Я вдохнул и принялся считать:

– Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь… – На семидесяти счет прервался.

– Хорошо. У тебя здоровые легкие. А теперь следи за мной.

Морри вдохнул и начал отсчет тихим, дрожащим голосом:

– Один, два, три, четыре, пять… восемнадцать.

Он остановился и глотнул воздух.

– Когда доктор первый раз попросил меня проделать это, я досчитал до двадцати трех. Теперь уже восемнадцать.

Морри закрыл глаза и покачал головой:

– Мой бензобак почти пуст.

Я почувствовал, что больше мне не выдержать. То, что я увидел, для одного дня было предостаточно.

Я попрощался с Морри и обнял его.

– Приезжай навестить своего старика‑профессора.

Я обещал, что приеду, при этом стараясь не вспоминать о том, как однажды уже обещал ему то же самое.

 

В книжном магазине университета я покупаю то, что Морри велел нам прочесть. Я покупаю книги, о существовании которых прежде и не подозревал: «Юность и кризис», «Я и ты», «Раздвоение личности».

До колледжа я понятия не имел, что изучение человеческих отношений может быть научным. Пока не встретился с Морри, я этому просто не верил.

Его страсть к книгам – подлинная, и ею нельзя не заразиться. Иногда поте занятий, когда класс пустеет, у нас начинается серьезный разговор. Морри расспрашивает меня о жизни и тут же цитирует Эриха Фромма, Мартина Бубера или Эрика Эриксона. Часто, давая совет, он ссылается на их мнение, хотя сам считает так же. Именно в эти минуты я понимал, что он не «дядюшка», а истинный профессор. Как‑то раз я стал жаловаться, что в моем возрасте трудно разобраться в том, чего от меня ждет общество и чего хочу я сам.

– Я тебе когда‑нибудь рассказывал о напряжении противоположностей?

– О напряжении противоположностей?

– Жизнь – это череда напряженных рывков вперед и назад. Хочешь сделать одно, а надо делать совсем другое. Или тебя ранит нечто, что вовсе ранить не должно бы. Ты принимаешь многое как само собой разумеющееся, прекрасно зная, что ничто в этом мире нельзя принимать как само собой разумеющееся. Напряжение противоположностей подобно натяжению резинки, и большинство из нас живет где‑то в центре, в самом напряженном месте.

– Похоже на соревнование по борьбе, – замечаю я.

– Соревнование по борьбе, – засмеялся Морри. – Что ж, можно представить жизнь и так.

– И кто же в этой борьбе побеждает? – спрашиваю я.

– Кто побеждает? – Он улыбается – кривые зубы, глаза в морщинках. – Любовь побеждает. Всегда побеждает любовь.

 

 

Проверка посещаемости

 

Несколько недель спустя я летел в Лондон освещать Уимблдонский турнир, важнейшее мировое теннисное соревнование, одно из немногих, где толпа не обшикивает участников и на автостоянке нет пьяных. В Англии было тепло и облачно. Каждое утро я проходил по затененным улицам возле теннисных площадок мимо подростков, выстроившихся в очередь за лишними билетами, и торговцев клубникой и сливками. Возле ворот в газетном киоске продавалось с полдюжины цветастых британских бульварных газет с фотографиями полуобнаженных женщин и незаконно снятых членов королевской семьи, с гороскопами, спортом, лотереями и минимумом настоящих новостей. Главный заголовок газеты всегда был написан на маленькой доске, прислоненной к пачке последнего выпуска, и обычно выглядел примерно так: «У Дианы неприятности с Чарлзом!» или «Газза – команде: „Дайте мне миллионы!“».

Люди расхватывали эти газеты и жадно поглощали сплетни, точь‑в‑точь как и я в свои прошлые приезды. Но теперь, стоило мне прочесть что‑либо глупое или бессмысленное, тут же почему‑то вспоминался Морри. Я представлял, как он сидит в своем доме и впитывает каждое мгновение, проведенное с любимыми им людьми. А я в это время трачу бесчисленные часы на то, что для меня не имеет ни малейшего значения: на кинозвезд, суперманекенщиц, последний скандал с принцессой Ди, или Мадонной, или сыном Джона Кеннеди. Как это ни странно, но я завидовал тому, как Морри проводит время, хотя и с горечью думал о том, как мало этого времени у него остается. Почему нас заботят все эти никчемные люди? Дома, в Америке, в полном разгаре был процесс над О. Дж. Симпсоном, и многие тратили на его просмотр все свои обеденные перерывы, а все, что не могли увидеть днем, записывали на пленку, чтобы посмотреть вечером. Эти люди не были знакомы с Симпсоном и не знали никого из тех, о ком шла речь на суде. И тем не менее они жертвовали днями и неделями жизни, целиком поглощенные чужой драмой.

Я вспомнил слова Морри «Наша культура не поощряет доброты к самому себе. Надо быть очень стойким, чтобы отвергать то, что портит тебе жизнь».

И Морри в согласии с этими словами создал свою собственную культуру – задолго до того, как заболел. Прогулки с друзьями, дискуссионные группы, танцы под свою собственную музыку. Он основал службу под названием «Оранжерея» – психологическую и психиатрическую помощь бедным. Он без конца читал книги, чтобы почерпнуть в них новые идеи для своих лекций, встречался с коллегами, поддерживал отношения с прежними учениками, писал письма далеким друзьям. Он тратил время на еду и наблюдения за природой и не терял ни минуты на популярные телешоу и кинофильмы. Жизнь его, словно миска с супом, налитая до самых краев, была переполнена деятельностью – беседами, общением, привязанностями.

Я тоже создал свою собственную культуру – работу. В Англии я одновременно выполнял пять заданий для прессы, жонглируя ими, как клоун на манеже. Я по восемь часов в день просиживал за компьютером, отсылая материал в Штаты. А потом принялся за телерепортажи, разъезжая со съемочной группой по Лондону. А еще каждое утро и после полудня я отсылал репортажи на радио. Это была для меня обычная нагрузка. Год за годом работа была для меня самым главным, отодвигая все прочее на задний план.

В Уимблдоне я даже ел в своем рабочем закутке и считал, что так оно и должно быть. И вот однажды, в особо безумный день, толпа репортеров гонялась за Андре Агасси и его знаменитой пассией Брук Шилдс, и один из английских репортеров, с огромным фотоаппаратом на шее, сбил меня с ног, на ходу пробормотал «извините» и понесся дальше.

И тогда я вспомнил другие слова Морри: «Столько людей кругом ведут бессмысленную жизнь. Они все делают как будто в полусне, даже когда думают, что заняты чем‑то важным. И все потому, что гоняются за чем‑то не тем. Чтобы сделать жизнь осмысленной, надо любить других людей, заботиться о тех, кто вокруг тебя, создавать то, что имеет смысл и значение».

Я знал, что он был прав. Только что толку‑то?

Подошел к концу турнир, а с ним и нескончаемое кофепитие, благодаря которому мне удалось продержаться. Я сложил компьютер, прибрал в своем закутке и поехал на квартиру укладываться. Было поздно. Даже телевизор не работал.

 

В Детройт я прилетел в конце дня, с трудом дотащился до дома и завалился спать. Проснувшись, я узнал сногсшибательную новость: профсоюз моей газеты забастовал. Все закрылось. Перед главным входом стояли пикеты, а по улице туда и обратно вышагивали забастовщики. Я был членом профсоюза, и поэтому выбора у меня не было: так нежданно‑негаданно я впервые в жизни оказался без работы, без зарплаты, в состоянии войны со своими хозяевами.

Руководители профсоюза позвонили мне домой и предупредили, чтобы я не смел разговаривать со своими бывшими редакторами, многие из которых были моими хорошими приятелями, и велели бросать трубку, если кто‑то из них позвонит и попробует вступить в переговоры.

– Мы будем сражаться до победы! – поклялись лидеры профсоюза – военачальники да и только.

Я был угнетен и растерян. И хотя работа на телевидении и радио была хорошим подспорьем, моей жизнью, моим кислородом была газета. Каждое утро я видел в ней свою статью, и мне казалось, по крайней мере это доказывает, что я жив.

Теперь я этого лишился. По мере того как забастовка продолжалась – первый, второй, третий день, – тревожные телефонные звонки и слухи вещали, что она может затянуться на месяцы. Все перевернулось вверх дном. По вечерам шли спортивные соревнования, с которых я обычно вел репортажи: теперь же вместо этого я сидел дома и смотрел их по телевизору. С годами я привык думать, что читателям необходимы мои статьи и репортажи. Но к моему изумлению, и без меня вое шло прегладко.

Так прошла неделя, и вот я снял трубку телефона и набрал номер Морри.

– Приедешь навестить меня? – спросил он, но слова его прозвучали скорее как утверждение, чем как вопрос.

– А можно?

– Во вторник тебе удобно?

– Во вторник годится, – сказал я. – Вторник мне подходит.

 

На втором курсе я слушаю еще два его предмета. Но теперь время от времени мы встречаемся и помимо класса – просто поговорить. Я никогда этого прежде не делал ни с кем из взрослых, только с родственниками, и тем не менее с Морри мне легко и просто. Да и он, кажется, с легкостью находит для этого время.

– Ну, куда мы сегодня пойдем? – весело спрашивает он, когда я вхожу к нему в кабинет.

Весной мы сидим под деревом возле корпуса социологии, а зимой – возле его письменного стола. На мне, как всегда, серый свитер и кроссовки, а на Морри – кожаные ботинки и вельветовые брюки. Всякий раз во время нашего разговора я начинаю молоть какой‑нибудь вздор, а Морри в ответ пытается чему‑то меня научить. Он предупреждает меня, что деньги в отличие от того, что думают многие студенты, в жизни не самое главное. Он говорит, что мне необходимо стать «совершенно человечным». Он считает, что молодежь изолирована от общества и что мне важно «соединиться» с людьми вокруг меня. Кое‑что из того, что он говорит, я понимаю, а кое‑что нет. Но мне это все безразлично. Важно лишь то, что я могу с Морри поговорить, как с отцом, ведь с моим собственным этого не получается – он хочет, чтобы я стал юристом. Морри терпеть не может юристов.

– Что же ты собираешься делать, когда окончишь колледж? – как‑то раз спрашивает меня Морри.

– Хочу стать музыкантом, – отвечаю я. – Пианистом.

Замечательно, – говорит он, – но это нелегкий путь.

– Знаю.

– Кругом акулы.

– Об этом я наслышан.

– И все же, – продолжает он, – если тебе этого по‑настоящему хочется, у тебя получится.

Мне хочется поблагодарить его за эти слова, обнять, но такое не в моем характере. Я только киваю.

– Могу поспорить, что играешь ты с огромным воодушевлением.

Я смеюсь:

– С воодушевлением?

Морри тоже смеется:

– Да, с воодушевлением. А что, так больше не говорят?

 

 


Дата добавления: 2018-09-22; просмотров: 145; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!