Анимизм, магия и всемогущество мысли



Анимизм – учение о представлениях о душе, о духовных существах вообще. Анимизм представляет собой философскую систему, он не дает объяснение отдельного феномена, но и дает возможность понять весь мир как единую совокупность, исходя из одной точки зрения. Если соглашаться с авторами, то человечество создало три таких философских системы, три великих миросозерцания: анимистическое, религиозное и научное. Из них первым явилось анимистическое, может быть самое последовательное и исчерпывающее, полностью, без остатка объясняющее сущность мира.

Невозможно предполагать, что люди из чисто спекулятивной любознательности дошли до создания своей первой мировой системы. Практическая необходимость овладеть миром должна была принимать участие в этих стараниях. Мы не удивляемся поэтому, когда узнаем, что рука об руку с анимистической системой идет еще что–то другое, — указание, как поступать, чтобы получить власть над людьми, животными, предметами или их душами. Это указание, техника анимизма – колдовство или магия. Если криком и шумом прогоняют какого–нибудь духа, то это воздействие посредством чистого колдовства. Если его подчиняют, завладев его именем, то против него пущена в ход магия. Магия является первоначальной и более значительной частью анимистической техники, потому что среди средств, с помощью которых нужно обращаться с духами, имеются также и магические. Принцип, господствующий в магии, в технике анимистического образа мыслей, состоит во «всемогуществе мыслей». В анимистической стадии человек сам себе приписывает всемогущество мыслей, в религиозной стадии он уступает всемогущество мыслей богам, но не совсем серьезно отказался от него, потому что сохранил за собой возможность управлять богами по своему желанию разнообразными способами воздействия. В научном миросозерцании нет больше места для могущества человека, он сознался в своей слабости и в самоотречении подчинился смерти, как и всем другим естественным необходимостям.

Первое миросозерцание, сложившееся у человека, анимистическое, было, следовательно, психологическим. Оно еще не нуждалось в научном обосновании, потому что наука начинается только тогда, когда люди убедились, что не знают мира, и потому должны искать путей, чтобы познать его. В то время как магия сохранила еще полностью всемогущество мысли, анимизм уступил часть этого всемогущества духам и этим проложил путь к образованию религий. Что побудило примитивного человека проявить это первое ограничение? Едва ли сознание неправильности его предпосылок, потому что он сохраняет магическую технику.

Инфантильное возвращение тотема

Социальная сторона тотемизма выражается прежде всего в строго соблюдаемых запрещениях и многочисленных ограничениях. Понятие тотема оказывается решающим для расчленения племени и его организации. Первоначально тотемами были только животные, они считались предками отдельных племен. Тотем передавался по наследству только по женской линии (выделено мной, так как показывает большее участие женщин. Разовью эту мысль в своей работе.); запрещалось убивать или есть тотем, что для примитивных условий – одно и то же; товарищам по тотему было запрещено иметь друг с другом половое общение.

Ребенок не проявляет еще и следа того высокомерия, которое побуждает впоследствии взрослого культурного человека отделить резкой чертой свою собственную природу от всякого другого животного. Не задумываясь, ребенок предоставляет животному полную равноценность; в безудержном признании своих потребностей, он чувствует себя, пожалуй, более родственным животному, чем кажущемуся ему загадочным взрослому. В этом прекрасном согласии между ребенком и животным вдруг ребенок начинает бояться определенной породы животных и начинает оберегать себя от того, чтобы увидеть или прикоснуться к нему. Возникает клиническая картина фобии животных, одно из самых распространенных психоневротических заболеваний этого возраста. Иногда объектами бессмысленнейшего и безмерного страха, проявляющегося при этих фобиях, становятся животные, известные ребенку только из картинок и сказок. Причина во всех случаях одна и та же: страх по существу относился к отцу, если исследуемые дети были мальчиками (выделено мной, так как требует более детального исследования, что и сделаю), и только перенесся на животное. Ребенок находится в двойственной – амбивалентной – направленности чувств к отцу и находит облегчение в этом амбивалентном конфликте, перенося свои враждебные и боязливые чувства на суррогат отца. Подчеркнем: полное отождествление с животным тотемом и амбивалентная направленность к нему чувств. Ведь примитивные народы прямо называют тотема своим предком и праотцем.

Жертва у алтаря составляла существенную часть древних религий. Этическая сила общественной жертвенной трапезы таилась в очень древних представлениях о значении совместной еды и питья. Жертвенная трапеза прямо выражала, что бог и верующие составляют одну общину. Сам акт совместной еды определяет родственность. Состоять в родстве означает, следовательно, иметь часть в общей субстанции. Это «родство» старше, чем семейная жизнь. Мужчины женятся на женщинах из чужого клана, дети наследуют клан матери, между мужем и остальными членами семьи нет никакого родства. В такой семье нет совместных трапез. Дикари едят еще и теперь в стороне и в одиночку, и религиозные запреты тотемизма относительно пищи часто делают для них невозможной совместную еду с их женами и детьми. С жертвенным животным поступали, как с членом родного племени. Приносившая жертву община, ее бог и жертвенное животное были одной крови, членами одного клана.

Вышеизложенный тезис Фрейда тоже никак не объясняется им, хотя, на мой взгляд, требует немалых доказательств. На это будет обращено мое внимание в своей работе.

Священная мистерия смерти жертвы оправдывается благодаря тому, что только этим путем можно установить священную связь, соединяющую участников между собой и с их богом. Представим тотемистическую трапезу, когда тотем приносит в жертву и съедает своего животного. При этом акте сознают, что совершают запрещенное каждому в отдельности действие, которое может быть оправдано только участием всех. Никто не может отказаться также от участия в умерщвлении и трапезе. По совершении этого действа оплакивают животное. Оплакивание убитого обязательно. Чтобы снять с себя ответственность за убийство. Но вслед за этой скорбью наступает радостный праздник, дается воля всем влечениям и разрешается удовлетворение всех их. Праздник - это разрешенный, более того, обязательный эксцесс, торжественное нарушение запрещения. Психоанализ открыл нам, что животное – тотем действительно является заменой отца и этому соответствует противоречие, что обычно запрещается его убивать и что умерщвление его становится праздником, что животное убивают и все же оплакивают его. (Замечу в скобках, что эта мысль тоже какая–то однобокая. Почему только отца, когда любой тотем двуполый? Я уделю этому внимание).

В Дарвиновской первобытной орде нет места нет места для зачатков тотемизма. Здесь только жестокий ревнивый отец, приберегающий для себя всех самок и изгоняющий сыновей. И ничего больше. Это первоначальное состояние общества нигде не было предметом наблюдений. Самая примитивная организация – это мужские союзы, состоящие из равноправных членов и подлежащие ограничению согласно тотемистической системе при материнском наследовании. В один прекрасный день изгнанные братья объединились, убили и съели отца и положили таким образом конец отцовской орде. Они осмелились сообща и совершили то, что было бы невозможно каждому в отдельности. Тотемистическое трапеза, может быть, первое празднество человечества, была повторением и воспоминанием этого замечательного преступного деяния, от которого многое взяло свое начало: социальные организации, нравственные ограничения и религия. Объединившиеся братья находились во власти тех же противоречивых чувств к отцу, которые мы можем доказать у каждого из наших детей и у наших невротиков как содержание амбивалентности отцовского комплекса. То, чему он прежде мешал своим существованием, они сами теперь себе запрещали, попав в психическое состояние хорошо известного нам из психоанализа «позднего послушания». Они отменили поступок, объявив недопустимым убийство заместителя отца тотема, и отказались от его плодов, отказавшись от освободившихся женщин. Таким образом, из сознания вины сына они создали два основных табу тотемизма, которые должны были поэтому совпадать с обоими вытесненными желаниями Эдиповского комплекса. Кто поступал наоборот, тот обвинялся в единственных двух преступлениях, составляющих предмет заботы примитивного общества. (Замечу, что кроме Эдипова, найдутся и другие аналогичные комплексы).

Оба табу тотемизма, с которых начинается нравственность людей, психологически неравноценны. Только одно из них: необходимость хранить животное–тотем покоится всецело на мотивах чувства. Отец был устранен, в реальности нечего было исправлять. Но другое – запрещение инцеста имело также сильное практическое основание. Половая потребность не объединяет мужчин, а разъединяет их. Таким образом, Братьям, если они хотели жить вместе, не оставалось ничего иного, как, быть может, преодолеть сильные непорядки, установить инцестуозный запрет, благодаря которому все они одновременно отказались от желанных женщин, ради которых они прежде всего и устранили отца. Они спасли таким образом организацию, сделавших их сильными и основанную на гомосексуальных чувствах и проявлениях, которые могли развиться у них за время изгнания. Может быть, это и было зародышем матриархального права (? – мой).

С другим табу, защищающим жизнь животного–тотема, связывается право тотемизма считаться первой попыткой создания религии. С суррогатом отца можно сделать попытку успокоить жгучее чувство вины, осуществить своего рода примирение с отцом. Тотемистическая система была как бы договором с отцом, в котором последний обещал все, чего только детская фантазия могла ждать от отца: защиту, заботу и снисходительность, взамен чего сыновья брали на себя обязанность печься о его жизни, т.е. не повторять над ним деяния, сведшего в могилу настоящего отца. В тотемизме также заключалась и попытка оправдаться: «Если бы отец поступал с нами так, как тотем, то у нас никогда бы не явилось искушение его убить». Тотемистическая религия произошла из сознания вины сыновей, как попытка успокоить свое чувство и умилостивить оскорбленного отца поздним послушанием. (О защите жизни животного–тотема мне тоже есть что сказать).

Но и другой признак, точно сохраненный религией, проявился тогда в тотемизме. Амбивалентное напряжение было, вероятно, слишком велико, чтобы прийти в равновесие от какого–нибудь установления, или же психологические условия, вообще, не благоприятствуют изживанию этих противоположных чувств. Во всяком случае заметно, что связанная с отцовским комплексом амбивалентность переносится также и в религию. Религия тотемизма обнимает не только выражение раскаяния и попытки искупления, но служит так же воспоминанием о триумфе над отцом. Удовлетворение по этому поводу обуславливает празднование поминок в виде тотемистической трапезы, при которой отпадают ограничения «позднего послушания», вменяется в обязанность всякий раз заново воспроизводить преступление убийства отца в виде жертвоприношения тотемистического животного, когда, вследствие изменившихся влияний жизни, грозила опасность исчезнуть сохранившемуся результату того деяния, усвоению особенностей отца. Нас не удивит, если мы найдем, что сыновнее сопротивление также снова возникает отчасти в позднейших религиозных образованьях, часто в самых замечательных превращениях и перевоплощениях. Если мы проследим в религии и в нравственном прогрессе, еще не строго разделенных в тотемизме, последствия превратившейся в раскаяние нежности к отцу, то для нас не останется незамеченным, что в сущности победу одержали тенденции, диктовавшие убийство отца. Социальные чувства братства, на которых зиждется великий переворот, приобретают с этого момента глубочайшее влияние на развитие общества. Они находят себе выражение в святости общей крови, в подчеркивании солидарности жизни всех, принадлежащих к тому же клану. Обеспечивая себе таким образом жизнь, братья этим хотят сказать, что никто из них не должен поступать с другими так, как они все вместе поступили с отцом. Они исключают возможность повторения судьбы отца. К религиозно обоснованному запрещению убивать тотем присоединяется еще социально обоснованное запрещение убивать брата. Еще много пройдет времени, пока заповедь освободится от ограничения только кругом соплеменников и будет гласить просто: не убий. Сначала место патриархальной орды занял братский клан, обеспечивший себя кровной связью. Общество покоится теперь на соучастии в совместно совершенном преступлении, религия – на сознании вины и раскаянии, нравственность – отчасти на потребностях этого общества, отчасти на раскаянии, требуемом сознанием вины.

В противоположность новому пониманию и совпадая со старым пониманием тотемистической системы, психоанализ обязывает нас, таким образом, придерживаться взгляда о глубокой связи и одновременности происхождения тотемизма и экзогамии. (Я в этом не уверен и постараюсь доказать свою точку зрения).

Под влиянием большого числа мотивов, я удерживаюсь от попытки описать дальнейшее развитие религий с самого их начала в тотемизме до теперешнего их состояния (? – мой). Я хочу проследить только две нити, появление которых в общей ткани я вижу особенно ясно: мотив тотемистической жертвы и отношение между сыном и отцом.

Психоаналитическое исследование показывает, что каждый создает бога по образу своего отца, что личное отношение к богу зависит от отношения к телесному отцу и вместе с ним претерпевает колебания и превращения и что бог в сущности является ни чем иным, как превознесенным отцом. Психоанализ рекомендует и здесь, как и в случае тотемизма, поверить верующим, называющим бога отцом, подобно тому, как они тотема называли предком. Если психоанализ заслуживает какого–нибудь внимания, то, независимо от всех других источников происхождения и значений бога, на которые психоанализ не может пролить света, доля отца в идее божества должна быть очень значительной. В таком случае в положении примитивного жертвоприношения отец замещается два раза: однажды, как бог, и другой раз как тотемистическое жертвенное животное; и при всей огромности и разнообразии психоаналитических толкований, мы должны спросить себя: возможно ли это и какой это имеет смысл? (Обращу ваше внимание на тщательное игнорирование женщин).

Нам известно, что между богом и священным животным (жертвенным животным) существуют различные взаимоотношения:

каждому богу обыкновенно посвящается какое–либо животное, нередко даже несколько;

при известных, особенно священных, жертвоприношениях («мистических») богу приносили в жертву именно посвященное ему животное;

бога часто почитали или обожали в образе животного или, иначе говоря, животные пользовались божеским почитанием еще долгое время спустя после эпохи тотемизма;

в мифах бог часто превращается в животное, нередко в посвященное ему животное. (Опять игнорирование женщин, ставшее уже навязчивым).

Таким образом, напрашивается предположение, что бог сам является животным–тотемом. Он развился из животного–тотема на более поздней ступени религиозного чувствования. Но все дальнейшие дискуссии излишни при том соображении, что сам тотем не что иное, как замена отца. Таким образом, он является первой формой замены отца, а бог – второй, позднейшей, в которой отец снова приобрел свой человеческий образ. Такое новообразование – свидетельство тоски по отцу. Братский клан равных братьев давал трещину благодаря тому, что они, каждый в отдельности, стремились, несмотря ни на что, стать равными отцу, воспользоваться его привилегиями, хотя совместная трапеза как давление не давала клану рассыпаться окончательно. Первоначальное демократическое равенство всех соплеменников нельзя было уже больше сохранить. Появилась склонность в связи с почитанием отдельных людей, отличившихся среди других, вновь оживить старый отцовский идеал созданием богов. (Добавлю не от Фрейда, а от себя: это уже была политика сильных и хитрых ). Появились опять отцы, но социальные завоевания братского клана не погибли. Фактическое различие между новыми отцами семейств и неограниченным праотцем орды было достаточно велико, чтобы продолжить существование религиозной потребности, сохранить неудовлетворенную тоску по отцу. Сцена одоления отца и его величайшего унижения послужила материалом для изображения его высшего триумфа. Я не могу найти здесь места для великих материнских богов, которые, может быть, предшествовали отцовским богам (? — мой. Я найду).

Сам бог теперь уже настолько возвысился над людьми, что общение с ним возможно только через священнослужителя. В то же время социальный порядок знает равным богам царей, переносящих патриархальную систему на государство. Подчиненные сыновья использовали новое положение, чтобы еще более облегчить сознание своей вины. Жертвоприношение в его настоящем виде находится совсем вне их сознание ответственности. Сам бог потребовал и установил его. К этой фазе относятся мифы, в которых сам бог убивает посвященное ему животное, собственно олицетворяющее его. Таково крайнее отрицание великого злодеяния, положившего начало обществу и вместе с тем сознанию вины.

Когда христианство начало свое наступление на древний мир, оно столкнулось с конкуренцией религии Митры и некоторое время трудно было определить за каким божеством останется победа. Светозарный образ персидского юноши–бога все–таки остался нам непонятным. Может быть, из сцены убийства быка Митрой можно заключить, что он представляет собой того сына, который сам совершил жертвоприношение отца и этим освободил братьев от мучающего тяжелого чувства вины за соучастие в деянии. Но был и другой путь успокоить это чувство вины, которым и пошел Христос. Он принес в жертву свою собственную жизнь и этим освободил братьев от первородного греха.

С все увеличивающейся ясностью проявляется стремление сына занять место бога–отца. С введением земледелия поднимается значение сына в патриархальной семье. Он позволяет себе дать новое выражение своему инцестуозному либидо, находящему свое символическое выражение в обработке матери–земли. Возникают образы богов Аттиса, Адониса, Фаммуза и других духов произрастания и в то же время – молодых божеств, пользующихся любовной склонностью материнских божеств и осуществляющих инцест с матерью назло отцу. Однако, сознание вины, которое не могут заглушить эти новые творения, находит свое выражение в мифах, приписывающих этим молодым возлюбленным матерей–богинь, короткую жизнь и наказание кастрацией или гневом бога–отца, принявшего форму животного. Адониса убивает вепрь, священное животное Афродиты, Аттис, возлюбленный Кибеллы, погибает от кастрации. Страх кастрации играет невероятно большую роль в порче отношений с отцом у наших молодых невротиков. Мальчик узнает свой тотем в животном, которое хочет его укусить за половой орган. (Выделено мной. За объяснением отправляю в свой труд). Когда наши дети узнают о ритуальном обрезании, они отождествляют его с кастрацией. Параллель из области психологии народов этому поведению детей, насколько я знаю, еще не указали. Столь частое в доисторические времена и у примитивных народов обрезание относится к периоду посвящения во взрослые мужчины, где оно приобретает свое значение, и только впоследствии переносится в более раннюю эпоху жизни. Чрезвычайно интересно, что у примитивных народов обрезание комбинируется со срезанием волос или вырыванием зубов или заменяется ими, и что наши дети, которые ничего не могут знать об этом положении вещей, при своих реакциях страха относятся к этим обеим операциям, как к эквивалентам кастрации.

Учение о первородном грехе орфического происхождения. Оно сохранилось в мистериях и оттуда перешло в философские школы. В христианском мире первородный грех человека представляет собой несомненно прегрешение против бога–отца. (Здесь тоже вставлю свою мысль, подробно которую исследую в своем труде: не против бога–отца, а против инцеста брата с сестрой). Если Христос освобождает людей от первородного греха, жертвуя собственной жизнью, то это заставляет нас прийти к заключению, что этим грехом было убийство. Согласно глубоко коренящемуся в человеческом чувстве закону Талиона, убийство можно искупить ценой только другой жизни. Самопожертвование указывает на кровавую вину. Импульсы к самоубийству наших невротиков всегда оказываются наказанием самого себя за желание смерти другим.

Таким образом, в христианском учении человечество самым откровенным образом признается в преступном деянии доисторического времени, потому что самое полное искупление его оно нашло в жертвенной смерти сына. Примирение с отцом тем более полное, что одновременно с этой жертвой последовал полный отказ от женщины, из–за которой произошло возмущение против отца. Но тут–то психологический рок амбивалентности требует своих прав. Вместе с деянием, дающим отцу самое позднее искупление, сын также достигает цели своих желаний по отношению к отцу. Он сам становится богом, наряду с отцом, собственно, вместо него. Религия сына сменяет религию отца. В знак этого замещения древняя тотемистическая трапеза снова оживает как причастие, в котором братья вкушают плоть и кровь сына, а не отца, освящаются этим причастием и отождествляют себя с ним. Христианское причастие, однако, является по существу новым устранением отца, повторением деяния, которое нужно искупить. Мы видим как верна фраза Фрезера, что христианская община впитала в себя таинство более древнего происхождения, чем само христианство.

Таким образом, в заключение этого крайне сокращенного исследования, я хочу высказать вывод, что в Эдиповом комплексе совпадает начало религии, нравственности, общественности и искусства в полном согласии с данными психоанализа, по которому этот комплекс составляет ядро всех неврозов, поскольку они до сих пор оказались доступными нашему пониманию. (И опять добавлю, что Эдипов комплекс – не единственная «палочка–выручалочка». Есть и другие, столь же жизнеспособные).

Мне кажется чрезвычайно удивительным, что и эта проблема душевной жизни народов может быть разрешена, если только исходить из одного конкретного пункта, каким является отношение к отцу. Может быть, в эту связь нужно ввести даже другую психологическую проблему. Нам так часто приходилось открывать амбивалентность чувств в настоящем смысле, т.е. совпадение любви и ненависти к одному и тому же объекту, в основе значительных культурных образований. Мы ничего не знаем о происхождении этой амбивалентности. Можно допустить, что она – основной феномен жизни наших чувств. Но, как мне кажется, достойна внимания и другая возможность, а именно, что первоначально амбивалентность чужда жизни чувств, и приобретается человечеством благодаря переживанию отцовского или родительского комплекса, где психоаналитическое исследование еще и теперь открывает все более выраженным у отдельного человека.

Нельзя было не заметить, что мы основываемся на массовой психике, в которой протекают те же душевные процессы, что и в жизни отдельного лица. Мы допускали существование на протяжении многих тысячелетий сознания вины за содеянное в поколениях, которые ничего не могли знать об этом деянии. Чувственный процесс, возникший в поколении сыновей, которых мучил отец, мы распространяем на новые поколения, которые именно благодаря устранению отца не знали таких отношений. Без допущения массовой психики, непрерывности в жизни чувств людей, дающей возможность не обращать внимания на прерываемость душевных актов вследствие гибели индивидов, психология народов вообще не может существовать. Если бы психические процессы одного поколения не находили бы своего продолжения в другом, если бы каждое поколение должно было заново приобретать свою направленность к жизни, то в этой области не было бы никакого прогресса и почти никакого развития. Возникают теперь два новых вопроса, насколько можно доверять психической беспрерывности в пределах рядов поколений и какими средствами и путями пользуется каждое поколение, чтобы передать свое психическое состояние последующему. Не стану утверждать, что все эти вопросы достаточно выяснены или что простая устная передача и традиция, о которых прежде всего думают, хорошо объясняют это. В общем психология народов мало задумывается над тем, каким образом создается необходимая непрерывность душевной жизни сменяющих друг друга поколений. Часть задачи осуществляется, благодаря унаследованию психических предрасположений, которые, однако, все–таки нуждаются в известных побуждениях в индивидуальной жизни для того, чтобы проснуться к полной действительности. В этом, вероятно, и заключается смысл слов поэта: «то, что ты унаследовал от своих отцов, добудь для того, чтобы овладеть им» Проблема вообще оказалась бы более трудной, если бы могли допустить, что бывают душевные движения, так бесследно подавляемые, что они не оставляют никаких остаточных явлений. Но их на самом деле нет. Самое сильное подавление оставляет место искаженным, замещающим душевным движениям и вытекающим из них реакциям. В таком случае мы можем допустить, что ни одно поколение не в состоянии скрыть от последующего более или менее значительные душевные процессы.

««Я» и «Оно»» (1912 г.)

Сознание и бессознательное

Разделение психики на сознательное и бессознательное является основной предпосылкой психоанализа. Психоанализ не может считать сознательное сутью психики, а должен смотреть на сознание как на качество психики, которое может присоединиться к другим качествам или может отсутствовать. Для большинства философски образованных людей идея психики, которая к тому же и бессознательна, настолько непонятна, что она кажется им абсурдной и отвергается простой логикой. Но выдвинутая ими психология сознания ведь и неспособна объяснить проблемы гипноза и сновидения. Опыт показывает, что психический элемент, например, представление, обычно не осознается длительно. Состояние осознанности быстро проходит, осознанное делается неосознанным, но легко снова может вернуться в сознание. Это бессознательное совпадает с латентной способностью к осознанию. Состояние, в котором находились представления до осознания, мы называем вытеснением, а силу, которая привела к вытеснению и его поддерживала, мы ощущаем во время аналитической работы как сопротивление. Три термина: сознательное (СЗ), предсознательное (ПСЗ) и бессознательное (БСЗ). ПСЗ гораздо ближе к СЗ, чем БСЗ, и так как БСЗ мы назвали психическим, то тем увереннее отнесем это название к латентному ПСЗ. В дальнейшем оказывается, что и эти подразделения недостаточны и практически неудовлетворительны. Мы создали себе представление о связной организации психических процессов в личности и называем эту организацию «Я» личности. К этому «Я» прикреплено сознание, оно владеет подступами в мотилентность, т.е. к разрядке раздражений во внешний мир. Это та психическая инстанция, которая производит контроль над всеми своими частичными процессами; ночью она засыпает, но и тогда все еще управляет цензурой сновидений. От этого «Я» выходят и вытеснения, при помощи которых известные психические стремления должны быть исключены не только из сознания, но и из других видов значимости и действительности. Все это, устраненное вытеснением, в анализе противостоит «Я», а анализу ставится задача – уничтожить сопротивление, которое «Я» проявляет к вниманию, уделяемому анализом вытесненному. Во время анализа мы наблюдаем, что больной испытывает затруднения, когда мы ставим ему известные задачи: его ассоциации отказываются работать, когда они должны приблизиться к вытесненному. В таком случае мы говорим ему, что он находится под властью сопротивления, но ничего об этом не знает. Даже в том случае, когда он по чувству своего неудовольствия угадал бы, что теперь в нем действует сопротивление, то он не может его назвать или на него указать. Но так как это сопротивление несомненно исходит из его «Я» и является принадлежностью «Я», то мы оказываемся в непредвиденной ситуации. В самом «Я» мы нашли что–то, что тоже бессознательно и проявляет себя точно так, как и вытесненное, т.е. оно сильно воздействует, не будучи сознательным. Для того, чтобы сделать его сознательным, нужна особая работа. Для аналитической практики следствием этого опыта будет то, что мы попадаем в бесконечные неясности и затруднения, если захотим придерживаться нашего обычного способа выражения и захотим, например, привести невроз к конфликту между сознательным и бессознательным. Вместо этого противоположения, мы, опираясь на наши представления о структурных соотношениях психической жизни, вводим другое: противоположность между связным «Я» и отклонившимся от него вытесненным. Но следствие для нашего представления о бессознательном еще значительнее. Динамическое рассмотрение внесло первую корректуру, структурное понимание дает вторую. Мы видим, что БСЗ не совпадает с вытесненным. Правильно, что все вытесненное – БСЗ, но, в то же время, и не все БСЗ вытеснено. Так же и часть «Я» (один Бог знает, какая важная часть!) может быть БСЗ и, несомненно, и есть БСЗ. И это БСЗ не латентно в духе БСЗ, не латентно в духе ПСЗ, иначе его нельзя было бы активизировать, не делая СЗ, и доведение его до осознанности не представляло бы таких больших затруднений. Если мы поставлены перед необходимостью выдвинуть третье – не вытесненное БСЗ, то мы должны признать, что значение характера неосознанности для нас уменьшается. Он становится многозначным качеством, не допускающим широких и исключительных выводов, в целях которых мы бы его охотно использовали. Однако мы должны остерегаться небрежного к нему отношения, так как, в конце концов, это качество – сознательно или бессознательно – является единственным светочем в потемках глубинной психологии.

«Я» и «Оно»

До сих пор в наших исследованиях единственным опорным пунктом был признак сознательности или бессознательности и мы увидели, насколько это может быть многозначным. Скажу заранее, что СЗ – все восприятия, приходящие извне (чувственные восприятия), и изнутри – то, что мы называем ощущениями и чувствами. Сознательным может быть только то, что уже было СЗ восприятием и что, помимо чувств изнутри, хочет стать сознательным. Оно должно сделать попытку превратиться во внешние восприятия. Это делается возможным при помощи следов воспоминаний. Как что–то предсознается? Ответ: путем связи с соответствующими словесными представлениями. Эти словесные представления являются остатками воспоминаний. Когда–то они были восприятиями и, как все остатки воспоминаний, могут быть снова осознаны. Остатки воспоминаний содержатся в системах, непосредственно соприкасающихся с системой В–СЗ (где В – восприятие). После выяснения соотношений между внешним (органы чувств) и внутренним (образы – слова) восприятием и поверхностной системой В–СЗ мы можем приступить к выработке нашего представления о «Я». Мы видим, что оно исходит из В как своего ядра и затем охватывает ПСЗ, опирающееся на остатки воспоминаний. Но и «Я», как мы узнали, тоже бессознательно. Назовем «Я» существо, исходящее из системы В и сначала являющееся ПСЗ; все остальное психическое, в котором оно себя продолжает и которое проявляется как БСЗ, назовем «Оно». Теперь индивид для нас – психическое «Оно», неузнанное и бессознательное, на котором поверхностно покоится «Я», развитое из системы В как ядра. Если изобразить это графически, то следует прибавить, что «Я» не целиком охватывает «Оно», а только постольку, поскольку система В образует его поверхность, т.е. примерно так, как пластинка зародыша покоится на яйце. «Я» не четко отделено от «Оно», книзу оно с ним сливается. Но и вытесненное сливается с «Оно» – оно является лишь его частью. Вытесненное только от «Я» резко ограничено сопротивлениями вытеснения. При помощи «Оно» оно может с ним сообщаться. «Я» является измененной частью «Оно». Изменение произошло вследствие прямого влияния внешнего мира при посредстве В–СЗ. «Я» стремится также применить на деле влияние внешнего мира и его намерений и старается принцип наслаждения, неограниченно царящий в «Оно», заменить принципом реальности. Восприятие для «Я» играет ту роль, какую в «Оно» занимает инстинкт. «Я» репрезентирует то, что можно назвать рассудком и осмотрительностью. «Оно», напротив, содержит страсти.

Функциональная важность «Я» выражается в том, что в нормальных случаях оно владеет подступами к подвижности. В своем отношении к «Оно» оно похоже на всадника, который должен обуздать превосходящего по силе коня; разница в том, что всадник пытается сделать это собственными силами, а «Я» – заимствованными. Если всадник не хочет расстаться с конем, ему не остается ничего другого, как вести коня туда, куда конь хочет. Так и «Я» превращает волю «Оно» в действие, как будто бы это была его собственная воля. На возникновение «Я» и его отделение от «Оно» повлияла и боль собственного тела, так как тело – это то место, из которого одновременно могут исходить внешние и внутренние восприятия (укус собаки и боль в желудке, например). «Я» прежде всего телесно. Есть лица, у которых самокритика и совесть являются бессознательными. В «Я» не только самое глубокое, но и самое высокое может быть бессознательным.

На мой взгляд все это не объясняет совесть животных, которая несомненна, как я докажу в своей работе.

«Я» и «Сверх–Я» «Идеал Я»

Психоанализ постоянно упрекали в том, что он не озабочен высоким, моральным, сверхличным в человеке. Теперь, когда мы осмеливаемся приступить к анализу «Я», мы можем дать следующий ответ всем тем, кто был поколеблен в своем этическом сознании и жаловался, что ведь должно же быть в человеке высшее существо! – мы отвечаем: конечно, и вот это и есть высшее существо – это «Идеал Я» или «Сверх–Я» – репрезентация нашего отношения к родителям. Мы знали эти высшие существа, когда были маленькими детьми, мы ими восхищались и их боялись, а позднее восприняли их в себя. Таким образом, «Идеал Я» является наследием Эдипова комплекса и, следовательно, выражением наиболее мощных движений и наиболее важных судеб либидо в «Оно». Вследствие установления «Идеала Я», «Я» овладело Эдиповым комплексом и одновременно само себя подчинило «Оно». В то время как «Я», в основном, является представителем внешнего мира, реальности, — «Сверх–Я» противостоит ему как поверенный внутреннего мира, мира «Оно». Мы теперь подготовлены к тому, что конфликты между «Я» и идеалом будут, в конечном итоге, отражать противоположность реального и психического, внешнего мира и мира внутреннего.

Легко показать, что «Идеал Я» удовлетворяет всем требованиям, которые предъявляются к высшему существу в человеке. Как замену тоски по отцу он содержит зародыш, из которого образовались все религии. Суждение о собственной недостаточности при сравнении «Я» с его идеалом вызывает смиренное религиозное ощущение, на которое ссылается исполненный страстью томления верующий. В дальнейшем ходе развития учителя и авторитеты продолжали роль отца. Их заповеди и запреты остались действенно мощными в «Идеале Я» и выполняют теперь в виде совести моральную цензуру. Напряжения между требованиями совести и достижениями «Я» ощущается как чувство вины. Социальные чувства основываются на идентификации себя с другими на почве одинакового «Идеала Я».

Религия, мораль и социальное чувство (наука и искусство во внимание тут не приняты) – эти главные содержания высшего в человеке – первоначально составляли одно целое и филогенетически приобретались в отцовском комплексе. Религия и моральное ограничение – путем преодоления прямого Эдипова комплекса. Социальные же чувства вышли из необходимости побороть соперничество, оставшееся между членами молодого поколения.

Вопрос: что приобрело в свое время религию и нравственность от отцовского комплекса – «Я» примитивного человека или его «Оно»? Если это было «Я», то почему мы не говорим, что оно просто все это унаследовало? А если это было «Оно», то как это согласуется с характером «Оно»? Может быть, дифференциацию на «Я», «Сверх–Я» и «Оно» нельзя переносить на такие давние времена? Или надо просто честно сознаться, что все это представление о процессах в «Я» ничего не дает для понимания филогенеза и к нему неприменимо? «Оно» не может пережить или испытать внешнюю судьбу кроме как через «Я», которое заменяет для него внешний мир. Но о прямом наследовании в «Я» все же нельзя говорить. Здесь открывается пропасть между реальным индивидом и понятием вида. Нельзя также слишком неэластично относиться к разнице между «Я» и «Оно». Переживания «Я» кажутся сначала потерянными для наследования, но если они часто и достаточно сильно повторяются у многих следующих друг за другом поколений индивидов, то они, так сказать, превращаются в переживания «Оно», впечатления которых закрепляются путем наследования. Таким образом, наследственное «Оно» вмещает в себе остатки бесчисленных жизней «Я», и когда «Я» черпает свое «Сверх–Я» из «Оно», то оно, может быть лишь восстанавливает более старые образы «Я», осуществляет их воскрешение. История возникновения «Сверх–Я» делает понятным, что ранние конфликты «Я» с объектными загрузками «Оно» могут продолжаться в виде конфликтов с их наследником – «Сверх–Я». Если «Я» плохо удается преодоление Эдипова комплекса, то его загрузка энергией, идущая от «Оно», вновь проявится в образовании реакций «Идеала Я». Обширная коммуникация этого идеала с этими БСЗ первичными позывами разрешит ту загадку, что сам идеал может большей частью оставаться неосознанным, для «Я» недоступным.

Два вида первичных позывов

Следует различать два вида первичных позывов, из которых один – сексуальные инстинкты, или Эрос –гораздо более заметен. К этому типу можно отнести и инстинкт самосохранения, который мы должны приписать «Я». Гораздо труднее определение второго вида первичных позывов, представителем которого является садизм. Наш интерес направится на вопрос: нельзя ли найти разъясняющие соотношения между «Я», «Сверх–Я» и «Оно», с одной стороны, и обоими видами первичных позывов, с другой стороны? Теперь следовало предпринять новое важное исследование учения о нарциссизме. Первоначально все либидо скапливается в «Оно», в то время как «Я» только еще начинает образовываться или еще не окрепло. Одну часть этого либидо «Оно» направляет на эротические объектные загрузки, после чего окрепшее «Я» стремится овладеть эти объектным либидо и навязать себя «Оно» в качестве объекта любви. Таким образом, нарциссизм «Я» является вторичным, от объектов отвлеченным. Создается впечатление, что инстинкты смерти, в основном, немы, а шум большей частью исходит от Эроса. А борьба против Эроса! Невозможно отклонить взгляд, что принцип наслаждения служит для «Оно» компасом в борьбе против либидо, которое вносит в процесс жизни помехи. Если в жизни господствует принцип константности в духе Фехнера, которая, следовательно, должна была бы быть скольжением в смерть, то требования Эроса, сексуальных первичных позывов, являются тем, что в виде потребностей первичных позывов задерживает снижение уровня и вносит новые напряженности. От них разными способами защищается «Оно», руководимое принципом наслаждения, т.е. восприятием неудовольствия. Сначала путем ускоренной уступчивости к требованиям недесексуализированного либидо, т.е. борьбой за удовлетворение прямых сексуальных стремлений. И в гораздо большем масштабе, освобождаясь при одном из таких удовлетворений, когда сливаются воедино все разделенные требования, от сексуальных субстанций, которые являются, так сказать, насыщенными носителями эротических напряженностей. Извержение сексуальной материи в сексуальном акте до известной степени соответствует разделению сомы и зародышевой плазмы. Отсюда сходство состояния после полного сексуального удовлетворения с умиранием, а у низших животных – совпадение смерти с актом зарождения. Эти существа умирают при размножении, поскольку после выключения Эроса путем удовлетворения, инстинкт смерти получает полную свободу осуществления своих намерений. Наконец, «Я» облегчает «Оно» работу преодоления, сублимируя части либидо для себя и своих целей.

Зависимости «Я»

Нормальное, осознанное чувство вины (совесть) не представляет для толкования никаких затруднений; оно основано на напряжении между «Я» и «Идеалом Я» и является выражением осуждения «Я» со стороны его критической инстанции. Большая часть чувства вины должна быть бессознательной, так как возникновение совести тесно связано с Эдиповым комплексом, который принадлежит к бессознательному. Нормальный человек гораздо неморальнее, чем полагает, но и гораздо моральнее, чем он это осознает. С точки зрения обуздания первичных позывов – морали - можно сказать: «Оно» совершенно аморально, «Я» старается быть моральным, «Сверх–Я» может стать гиперморальным и тогда столь жестоким, каким может быть только «Оно». Примечательно, что чем больше человек ограничивает свою агрессию вовне, тем строже, т.е. агрессивнее он становится в своем «Сверх–Я». «Я» как несчастное существо, исполняющее три рода службы и вследствие этого страдающее от угроз со стороны трех опасностей: внешнего мира, либидо «Оно» и суровости «Сверх–Я». В качестве пограничного существа «Я» хочет быть посредником между миром и «Оно», хочет сделать «Оно» уступчивым в отношении мира, а своей мускульной деятельностью сделать так, чтобы мир удовлетворял желаниям «Оно». «Я» ведет себя, собственно говоря, так, как врач во время аналитического лечения: принимая во внимание реальный мир, «Я» предлагает «Оно» в качестве объекта либидо – самое себя, а его либидо хочет направить на себя. Оно не только помощник «Оно», но и его покорный слуга, добивающийся любви своего господина. Где только возможно, и «Я» старается остаться в добром согласии с «Оно» и покрывает его БСЗ поведения своими ПСЗ рационализациями; изображает видимость повиновения «Оно» по отношению к предостережениям реальности и в том случае, когда «Оно» осталось жестким и неподатливым; затушевывает конфликты между «Оно» и реальностью и, где возможно, и конфликты со «Сверх–Я». Вследствие своего серединного положения между «Оно» и реальностью, «Я» слишком часто поддается искушению стать угодливым, оппортунистичным и лживым, примерно как государственный деятель, который при прекрасном понимании всего все же хочет остаться в милости у общественного мнения.

Мне кажется, что этим пассажем Фрейд очень уж превозносит человека, очень далеко разносит человека и животное. Это мне напоминает известный снобизм «образованного» человечества по отношению к «низшим» расам, таким как эскимосы, австралийские аборигены и так далее, которых держат за круглых дураков. На самом деле человек и высшие животные намного ближе между собой хотя бы в психической жизни. Но можно привести примеры и относительно умственной жизни на этот счет. Во всяком случае, я попробую развивать именно эту мысль.

«Остроумие и его отношение к бессознательному»

Тенденция остроумия

У простого народа или в трактире для мелкого люда можно наблюдать, что лишь приближение кельнерши или трактирщицы вызывает сальность; на более высокой социальной ступени наступает противоположное: именно приближение женщины кладет конец сальности; мужчины приберегают этот вид беседы, который первоначально предполагает присутствие стыдливой женщины, до той поры, до той поры, когда они останутся в «холостом обществе». Так постепенно место женщины занимает зритель, теперь слушатель, инстанция, для которой предназначена сальность, и эта последняя, благодаря такому превращению, приближается уже к характеру остроты.

Для тенденциозной остроты нужны в общем три лица: кроме того лица, которое острит, нужно второе лицо, которое берется как объект для враждебной или сексуальной агрессивности, и третье лицо, на котором достигается цель остроты, извлечение удовольствия. По поводу остроты смеется не тот, кто острит, следовательно, не он получает удовольствие, а бездеятельный слушатель. В таком же отношении находятся три лица при сальности. Этот процесс можно описать так: либидинозный импульс первого лица, поскольку удовлетворение женщиной наталкивается на задержку, развивает враждебный импульс против второго лица и призывает первоначально мешавшее третье лицо в союзники. Сальным разговором первого лица женщина обнажается перед третьим лицом, которое теперь подкупается в качестве слушателя удовлетворением его собственного либидо, полученным без всякого труда.

Замечательно, что такой сальный разговор чрезвычайно излюблен простым народом, и дело никогда не обходится без него, если общество находится в веселом настроении духа. Лишь когда мы поднимаемся до высокообразованного общества, возникает препятствие прямой сальности в виде неприемлемости женщиной или обществом в целом. Обходят это препятствие остроумием, тонким намеком, не указывая прямо сальность, а намекая на нее. Силу, которая затрудняет получение удовольствия от незамаскированной скабрезности, мы называем вытеснением. Мы признаем за культурой и высшим воспитанием большое влияние на образование вытеснения и предполагаем, что при этих условиях осуществляется изменение психической организации (которое может быть привнесено и как унаследованное предрасположение), следствие которого то, что воспринималось прежде как приятное, кажется теперь неприятным и отвергается всеми психическими силами.

Когда мы смеемся по поводу тонкой скабрезной остроты, то мы смеемся над тем же самым, что заставляет крестьянина смеяться при грубой сальности. Удовольствие проистекает в обоих случаях из одного и того же источника, но смеяться по поводу грубой сальности мы не могли бы, нам было бы стыдно или она показалась бы нам отвратительной. Мы можем смеяться лишь тогда, когда остроумие пришло нам на помощь. Таков случай, когда светлейший, которому бросилось в глаза сходство его собственной персоны с другим человеком, спрашивает: «Служила ли его мать когда–либо в резиденции?» и находчивый ответ на этот вопрос гласит: «Мать не служила, зато отец мой – да».

Фрейд очень тонко подметил движущую силу остроумия, а именно: завладевание вниманием женщины, привлечением ее к себе, с последующим прямым натиском на нее, подготовленным таким образом. Но Фрейд не стал докапываться, почему именно мужчине потребовалось проявлять остроумие, а не наоборот. Если задуматься над этим, то открываются широкие перспективы.

 

 

.

 

 

.

 

 


Дата добавления: 2018-05-31; просмотров: 476; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!