Взгляд вперед на взгляд назад



 

Насколько мне известно, никто еще не проводил систематического изучения тех чувств, которые испытывают люди, бессердечно брошенные перед алтарем. Но я готов поспорить на бутылку доброго вина, что если вы отловите здоровых представителей сословия «чуть не ставших мужьями и женами» и спросите у них, как они охарактеризуют этот инцидент («худшее, что со мной когда-либо случалось» или «лучшее, что со мной когда-либо случалось»), большинство из них подпишется под последним утверждением. И я поспорю на целый ящик вина, что если вы отыщете людей, никогда подобного не переживавших, и попросите их предсказать, какое из всех возможных переживаний они, скорее всего, вспомнят впоследствии как «лучшее, что со мной когда-либо случалось», никто из них не включит в список пункт «меня бросят перед алтарем». Подобно очень многим бедам, бросание у алтаря кажется более болезненным, когда оно – в будущем, и более радужным, когда оно – в прошлом. Когда мы представляем себе, каково будет пережить такое, мы, естественно, создаем самое ужасное из возможных видение этого переживания. Но если нам когда-то действительно разбивали сердце и унижали на глазах родных и знакомых, мозг начинает прицениваться к менее ужасному видению – а он, как мы уже знаем, весьма опытный покупатель. Однако поскольку мозг приценивается неосознанно, мы не понимаем, что он это делает, и потому бездумно допускаем, что ужасное видение грядущих событий – то самое ужасное видение, которое мы будем иметь в будущем, когда оглянемся на случившееся. Короче говоря, мы не понимаем того, что наше видение изменится, поскольку ничего не знаем о процессах, которые его изменяют.

Из-за этого бывает достаточно трудно предсказать эмоциональное будущее. Во время одного исследования добровольцам предлагалась хорошо оплачиваемая работа, заключавшаяся всего лишь в том, чтобы пробовать мороженое и придумывать для него забавные названия[309]. В процедуру приема на работу входило собеседование, которое записывалось на видеокамеру. Некоторым добровольцам сказали, что запись собеседования потом просмотрит эксперт, имеющий право единолично решать, будут ли они приняты на работу (экспертная группа). Другим сказали, что запись собеседования увидит комиссия, члены которой будут решать вопрос о приеме голосованием (комиссионная группа). Добровольцев из второй группы уведомили, что если хотя бы один член комиссии проголосует за них, они получат работу – и, следовательно, единственным вариантом, в котором они не получат работу, будет тот, когда против них проголосует вся комиссия. После этого добровольцы прошли собеседование, и каждый предсказал, какие чувства он испытает, если работы не получит. Через несколько минут в комнату вошел экспериментатор и смущенно объявил, что после тщательного размышления эксперт (или комиссия) решили, что для этой работы не подходит никто. А потом он попросил добровольцев описать свои чувства.

 

 

Результаты исследования – на рис. 19. Как показывают столбцы слева, участники обеих групп ожидали, что испытают почти одинаково неприятные чувства. В конце концов, отказ – это главный щелчок по носу, и мы вправе ждать, что он будет обидным, кто бы нас ни щелкнул – эксперт, комиссия или толпа ортодоксальных раввинов. И тем не менее, как показывают столбцы справа, щелчок болезненнее, когда он получен от комиссии, а не от эксперта. Почему? Что ж, вообразите, что вы хотите стать моделью и демонстрировать мужские плавки, для чего требуется надеть на себя нечто крошечное и походить взад-вперед перед каким-то пялящимся на вас насмешником в костюме за три доллара. Если насмешник, оглядев вас, покачает головой и скажет: «Сожалею, но в модели вы не годитесь», вы, конечно, испытаете неприятные чувства. На минуту-другую. Но это – разновидность межличностного отказа, который время от времени случается пережить каждому, и через несколько минут большинство из нас проглатывает обиду и продолжает заниматься своими делами. Это происходит быстро, потому что психологическая иммунная система без труда находит способ эксплуатировать неоднозначность такого переживания и смягчает укол: «Парень не обратил внимания на мои выдающиеся мужские достоинства», или «Он из тех чудаков, кому рост кажется важнее мускулатуры», или «И я думал, что меня сумеет оценить человек в таком костюме?».

А теперь вообразите, что вы демонстрируете свое скудное одеяние целой толпе, сидящей в зале, – мужчинам и женщинам, старикам и молодым людям, – и все они, оглядев вас, одновременно качают головами. Вы, конечно, испытаете неприятные чувства. Очень неприятные. Унижение, обиду и стыд. Вы поспешите уйти – с горящими щеками, со слезами на глазах и комком в горле. Быть единодушно отвергнутым многими и разными людьми – переживание не из легких, поскольку оно вполне однозначно, и психологической иммунной системе затруднительно создать такое видение ситуации, которое будет и позитивным, и заслуживающим доверия. В своем провале легко обвинить пристрастность одного эксперта, но не пристрастность целой комиссии. Такие выводы, как «94 человека моргнули одновременно и поэтому не разглядели моих достоинств», уж точно доверия не заслуживают. Сходным образом добровольцам было легче объяснить отказ антипатией к ним эксперта, чем антипатией всей комиссии, почему более неприятные чувства и испытывали те, кого отвергла последняя.

Сейчас, когда вы сидите на своем уютном диване и читаете о результатах исследования, это может казаться вам совершенно очевидным. Но позвольте заметить, что совершенно очевидным все это становится лишь тогда, когда кто-то возьмет на себя труд вам все объяснить. Иначе почему добровольцы были не в состоянии предсказать, что это случится, несколькими минутами ранее ? Почему они не поняли, что, обвиняя эксперта, будут чувствовать себя лучше, чем обвиняя комиссию? А потому, что когда их попросили предсказать свою эмоциональную реакцию на отказ, они представили ее себе как острый укол. И все. Они не представляли себе, каким образом их мозг попытается смягчить эту боль. И поскольку они не знали, что обвинение тех, кто причинил страдание, сможет это страдание облегчить, им и в голову не пришло, что одного человека обвинить гораздо легче, чем группу. Эти данные подтверждаются и другими исследованиями. Например, люди предполагают, что будут испытывать равное горе, произойдет ли трагедия из-за чьей-то халатности или по воле слепого случая, но на самом деле испытывают большее горе, если это был слепой случай и винить в трагедии некого[310].

Мы ничего не знаем о своей психологической иммунной системе и по этой причине неправильно предсказываем обстоятельства, при которых обвиним других или себя[311]. Вспомните конец фильма «Касабланка», сцену с Хамфри Богартом и Ингрид Бергман. Ильза Лунд (Бергман) пытается решить, остаться ли ей в Касабланке с человеком, которого она любит, или улететь с мужем. Рик Блейн (Богарт) поворачивается к ней и говорит: «В глубине души мы оба знаем, что ты принадлежишь Виктору. Ты – часть его жизни, то, что держит его на плаву. Если ты не улетишь сейчас с ним в этом самолете, ты об этом пожалеешь. Возможно, не сегодня. И не завтра. Но скоро – и на всю оставшуюся жизнь»[312].

Эта небольшая мелодраматичная сцена – одна из самых незабываемых в истории кинематографа. И не потому, что она особенно хорошо сыграна или особенно хорошо снята, но потому, что многим из нас случалось стоять на такой же взлетно-посадочной полосе. Самый важный выбор – жениться, завести детей, купить дом, получить какую-то профессию, уехать за границу – часто определяется тем, как мы представляем себе будущее сожаление («Зря я не хотел ребенка!»). Сожаление – это эмоция, которую мы испытываем, когда виним себя в несчастливом исходе, который можно было бы предотвратить, поступи мы в прошлом иначе. И поскольку эта эмоция решительно неприятна, в настоящем мы часто пытаемся поступать так, чтобы ее предотвратить[313]. В действительности многие из нас разрабатывают теории относительно того, в каких случаях и почему люди испытывают сожаление, и эти теории позволяют нам избежать переживания. Например, мы полагаем, что испытаем больше сожаления в случае неудачи, когда, выбирая, знаем об альтернативе[314]; когда принимаем плохой совет и отвергаем хороший[315]; когда неудачный выбор делаем скорее редко, чем постоянно[316]; когда проигрываем чуть-чуть, а не приходим самыми последними[317].

Но иногда наши теории неверны. Рассмотрим следующий сценарий. У вас имеются акции компании А. В прошлом году вы думали, не обменять ли их на акции компании В, но решили этого не делать. Теперь вы понимаете, что сделай вы это – и были бы богаче сейчас на 1200 долларов. У вас имелись также акции компании С, и в прошлом году вы обменяли их на акции компании D. Теперь вы понимаете, что останься вы с акциями компании С – и были бы сейчас богаче на 1200 долларов. Какая ошибка вызывает у вас больше сожаления?[318] Исследования показывают, что девять из десяти человек полагают, что будут испытывать больше сожаления в тех случаях, когда они по глупости обменяют акции, чем в тех, когда по глупости не сделают этого. Большинство людей считают, что будут сильнее сожалеть о глупом действии, чем о глупом бездействии. Но исследования показывают также, что девять из десяти человек ошибаются. На самом деле люди любого возраста и любого социального положения в конечном счете сожалеют о том, что чего-то не сделали , гораздо сильнее, чем о том, что сделали . Самые распространенные сожаления – «не поступил в университет», «не воспользовался выгодным предложением», «не проводил достаточного времени с семьей и друзьями»[319].

Почему же люди больше сожалеют о бездействии, чем о действии? Причина одна – психологической иммунной системе легче фабриковать позитивные и заслуживающие доверия видения действия, чем бездействия[320]. Когда мы принимаем предложение руки и сердца от кого-то, кто впоследствии становится убийцей, мы можем утешиться, думая обо всем том, чему научились из переживания («Коллекционирование ножей – это все-таки нездоровое хобби»). Но когда мы отказываемся принять предложение руки и сердца от кого-то, кто впоследствии становится кинозвездой, мы не можем утешиться, думая обо всем том, чему научились из переживания, потому что… не о чем и думать. Парадокс налицо: поскольку мы не понимаем, что наша психологическая иммунная система скорее найдет оправдание избытку храбрости, чем избытку трусости, мы уменьшаем ставки вместо того, чтобы увеличивать их. Как вы наверняка помните, предостережения Рика насчет будущих сожалений заставляют-таки Ильзу сесть в самолет и улететь с мужем. Останься она с Риком Блейном в Касабланке, она, скорее всего, почувствовала бы себя совершенно счастливой. Не сразу, конечно, но достаточно скоро – и на всю оставшуюся жизнь.

 

Маленькие угрозы

 

Цивилизованным людям дорогой ценой далось знание о том, что горсточка безжалостных людей способна принести больше гибели и разрушения, чем целая армия оккупантов. Если бы враги бросили против Соединенных Штатов сотни самолетов и ракет, цели они, скорее всего, не достигли бы, поскольку удар такой силы привел бы в действие оборонную систему страны, и этого хватило бы, чтобы ликвидировать угрозу. С другой стороны, какие-то семь парней в мешковатых штанах и бейсбольных кепках вполне могут достичь цели и взорвать бомбы, разбросать токсины, врезаться на угнанных самолетах в высотные здания. Терроризм – это стратегия, основанная на идее, что наилучшее нападение не приводит в действие наилучшую систему обороны. Маломасштабные вторжения с меньшей вероятностью заставят включиться сигнал тревоги. Можно, конечно, создать такую оборонную систему, которая будет учитывать даже малейшую угрозу (границы под током, к примеру, запрет на туризм, электронное наблюдение, выборочные обыски), но подобное обойдется слишком дорого – и по ресурсам, требующимся для ее поддержания, и по числу неизбежных ложных тревог. Она станет постоянной тренировкой в применении средств массового поражения. Чтобы быть эффективной, оборонная система должна реагировать на угрозы; но чтобы быть практичной, она должна реагировать только на те угрозы, которые превышают некий критический порог, – что означает, что угрозы, которые не дотягивают до критического уровня, могут иметь разрушительный потенциал, противоречащий их миниатюрному размеру. В отличие от больших угроз маленькие могут проползти под радаром.

 

Сила угрозы

 

Психологическая иммунная система – это система оборонительная, и подчиняется она тому же самому принципу. Когда переживания заставляют нас чувствовать себя достаточно несчастными, она подгоняет факты и находит виноватых с целью предложить нам более позитивное видение. Но она занимается этим не всякий раз , когда мы почувствуем малейший укол ревности, досаду или разочарование. Расстроившаяся свадьба и увольнение с работы – это широкомасштабные нападения на наше счастье, приводящие в действие психологическую оборону, но из-за сломавшегося карандаша, ушибленного пальца или медленно ползущего лифта она не запускается. Сломавшийся карандаш может вызвать досаду, но серьезной угрозы нашему психологическому благополучию он не представляет, и, следовательно, оборона не нужна. Парадоксальное следствие этого факта таково: иногда бывает сложнее добиться позитивного видения плохого переживания, чем очень плохого переживания. Например, во время одного исследования добровольцами были студенты, которым предложили вступить в университетский клуб. В ритуал посвящения входили три удара током[321]. Некоторым добровольцам досталось воистину ужасное переживание, поскольку удары, ими полученные, были очень сильными (группа усиленного посвящения), а другим – всего лишь не слишком приятное, поскольку удары были относительно слабыми (группа мягкого посвящения). Несмотря на то что людям как будто не нравится испытывать физическую боль, добровольцы из группы усиленного посвящения на самом деле полюбили этот клуб больше. Сила страдания запустила оборонительную систему, которая сразу же и начала выстраивать позитивное и заслуживающее доверия видение этого переживания. Такое видение создать нелегко, но возможно. К примеру, физическое страдание – это плохо («О боже, да меня почти искалечили!»), но оно не абсолютно плохо, если то, из-за чего страдают, – вещь очень ценная («Зато я войду в самую элитную группу самых интересных людей!»). И действительно, исследования показывают, что люди, получая удары током, на самом деле чувствуют меньше боли, когда верят, что страдают ради чего-то очень ценного[322]. Сильные удары были неприятны достаточно, чтобы запустить психологическую оборону, а слабые этого сделать не смогли, следовательно, добровольцы ценили клуб тем больше, чем болезненнее было посвящение[323]. Если вы когда-нибудь прощали мужу по-настоящему серьезный проступок, но все еще дуетесь на него из-за царапины на дверях гаража или носков, разбросанных по всей спальне, значит, этот парадокс знаком и вам.

Сильное страдание запускает те самые процессы, которые его уничтожают, а слабое – нет; из-за этого нам и бывает так трудно предсказать свое эмоциональное будущее. К примеру, что хуже – если лучшая подруга оскорбит вас или вашего кузена? Как бы вам ни нравился кузен, держу пари, что вы себе нравитесь больше, поэтому вы считаете, вероятно, что будет хуже, если оскорбят вас. И вы правы. Это будет хуже. Сначала. Но поскольку сильное страдание запускает психологическую иммунную систему, а слабое нет, вы через некоторое время с большей вероятностью создадите позитивное видение оскорбления, нанесенного вам («Фелиция назвала меня ходячим несчастьем… что ж, она меня и раньше подкалывала»), чем оскорбления, нанесенного кузену («Фелиция назвала ходячим несчастьем Дуэйна… она права, конечно, но с ее стороны это не слишком хорошо»). Парадокс заключается в том, что в конечном счете вы, будучи жертвой оскорбления, можете чувствовать себя лучше, чем если были стали его свидетелем .

Эта возможность была проверена исследованием, в ходе которого два добровольца выполняли тест на качества личности, после чего один из них получал письменный отзыв психолога[324]. Отзыв был профессиональным, подробным и откровенно негативным. В нем содержались такие высказывания, как «у вас мало качеств, отличающих вас от других людей» и «окружающие любят вас в основном потому, что вы не представляете угрозы их авторитету». Читали его оба добровольца, которые потом отчитывались, насколько им понравился писавший его психолог. Парадоксально, но добровольцам, которые были жертвами негативного отзыва, психолог нравился больше, чем тем, которые были всего лишь свидетелями . Почему? А потому, что свидетели сердились («Разве можно так поступать с человеком?!»), но не были подавлены, и, следовательно, психологическая иммунная система не пыталась смягчить их чувства. А жертвы были подавлены («Я – классический неудачник!»), и, следовательно, их мозг быстро приценивался к позитивному видению переживания («Но разве может такой коротенький тест охватить всю мою сложную личность?.. Думаю, он мало что значит»). И вот что особенно интересно: когда другую группу добровольцев попросили предсказать, насколько им понравился бы в такой ситуации психолог, они решили, что он понравился бы им меньше , если бы они были жертвами, а не свидетелями. Люди явно не осознают тот факт, что защита скорее будет приведена в действие сильным, а не слабым страданием, и поэтому неверно предсказывают свою эмоциональную реакцию на различные неудачи.

 

Необратимость угрозы

 

Сила страдания – это один из факторов, способных запустить нашу защиту и оказать, следовательно, на наши переживания влияние, которого мы не предвидим. Но имеются и другие. Почему, например, мы прощаем своим родственникам выходки, которые никогда не спустили бы другу? Почему не тревожимся, когда президент делает нечто такое, что, сделай он это перед выборами, мы никогда за него не проголосовали бы? Почему смотрим сквозь пальцы на хронические опоздания сотрудников, но отказываемся нанимать соискателя, который на две минуты опоздал на собеседование? Можно объяснить это тем, что кровь – не вода, что флаги созданы для того, чтобы вокруг них сплачивались, и что первое впечатление – самое верное. Но можно объяснить и тем, что мы охотнее ищем и быстрее находим позитивное видение событий, которых нам никак не избежать [325]. Друзья приходят и уходят, кандидата поменять так же легко, как носки. Но родственники и президенты – наши , хороши они или плохи, и мы ничего не можем сделать, если они уже родились или избраны. Когда переживание оказывается не таким, какое мы хотим иметь, наше первое желание – поменять его на другое. Поэтому мы и возвращаем не устроившие нас машины в прокат, выезжаем из плохих отелей и перестаем общаться с людьми, которые позволяют себе публично ковырять в носу. И только в тех случаях, когда мы не в силах изменить переживание , мы ищем способ изменить свое видение переживания. Поэтому и любим пробки на дорогах, развалюху, считающуюся семейной дачей, и старенького дядю Шелдона, невзирая на его пристрастие к ковырянию в носу. Мы находим во всем этом свои прелести, только если вынуждены это сделать. Именно поэтому люди и переживают подъем духа в тех случаях, когда медицинские тесты показывают, что у них нет опасных генетических дефектов или, наоборот, есть опасные генетические дефекты, но не тогда, когда тесты не дают окончательного заключения[326]. Мы попросту не можем распорядиться должным образом своей судьбой, пока она не станет необратимо, неизменно и окончательно нашей.

Необратимые, неизменные и окончательные обстоятельства запускают психологическую иммунную систему, но, как и в случаях с силой страдания, люди не всегда понимают, что это произойдет. Например, во время одного исследования студенты университета поступили на курс черно-белой фотографии[327]. Каждый сделал по дюжине снимков, значимых для него лично, после чего встретился с преподавателем на персональном занятии. И преподаватель час-другой помогал студенту отпечатать два лучших снимка. Затем он говорил, что студент может забрать один из двух домой, а второй должен остаться в картотеке как образец его работы. Одним студентам (группе окончательного решения) объявлялось, что, сделав выбор, они уже не смогут его изменить. Другим (группе неокончательного решения) – что они смогут изменить выбор в течение нескольких дней. И если они решатся на это, преподаватель будет рад обменять снимок. Студенты сделали выбор и взяли по одной фотографии домой. Через несколько дней во время проведения опроса их спросили, в частности, и о том, как им нравятся сделанные снимки. Результаты показали, что студентам из группы неокончательного решения фотографии нравились меньше, чем студентам из группы окончательного. Что интересно – когда другую группу студентов попросили предсказать, как им нравились бы фотографии, если бы им была дана или не дана возможность изменить выбор, они предсказали, что такая возможность никак не повлияет на их чувства. Судя по всему, необратимые обстоятельства запускают психологическую защиту, и та дает нам возможность добиться позитивного видения этих обстоятельств, но мы этого не ожидаем.

Мы не знаем, что эти факторы запускают психологическую иммунную систему (и, следовательно, поддерживают наше чувство счастья и удовлетворения), и поэтому совершаем довольно неприятные ошибки. Например, когда еще одну группу студентов-фотографов спросили, что для них предпочтительней – иметь возможность изменить выбор фотографии или не иметь, подавляющее большинство предпочло ее иметь. А это значит, что основная масса студентов предпочла бы записаться на тот курс, окончив который они были бы не удовлетворены сделанной ими фотографией. Как может кто-то предпочитать меньшее удовлетворение большему? Его никто не предпочитает, конечно, просто большинство людей предпочитает, похоже, иметь больше свободы, чем меньше. И действительно, когда наша свобода сделать выбор – или изменить его, если он уже сделан, – находится под угрозой, мы переживаем сильное побуждение ее подтверждать[328]. Чем и пользуются порой продавцы, угрожая вашей свободе приобрести их товар при помощи таких объявлений, как «Запас ограничен» или «Заказ можно сделать только до полуночи»[329]. Идол свободы заставляет нас охотней становиться постоянными покупателями дорогих отделов, где разрешается возвращать товары, чем посетителями аукционов, где это не разрешается; скорее брать машины внаем с приличной переплатой, чем покупать их с выгодой для себя, и т. д. Большинство из нас охотно переплатит сегодня за возможность изменить выбор завтра, и иногда это имеет смысл. Тест-драйвинг, например, поможет за несколько дней понять, доставит ли нам удовольствие владение маленьким красным кабриолетом, так что порой стоит немного доплатить за договор, включающий краткосрочную возможность возвращения.

Но если есть польза в том, что мы оставляем себе возможность выбора, то и цена у такого положения вещей тоже имеется. Маленькие красные кабриолеты тесноваты, и если состоявшийся владелец найдет позитивный способ видеть эту тесноту («Я в нем прямо как пилот истребителя!»), то покупатель, чей договор включает пункт, предусматривающий возврат, его не найдет («Слишком маленькая машина. Пожалуй, я ее верну»). Владелец видит достоинства своего автомобиля и закрывает глаза на недостатки, подгоняя таким образом факты для получения полного удовлетворения. А покупатель, для которого возможен отказ (и чья защитная система еще не запущена), когда будет решать, стоит ли оставить кабриолет, отнесется к осмотру машины критически, уделив особое внимание недостаткам. Цена и польза свободы ясны – но, увы, ясны не одинаково: мы без труда предвидим преимущества, которые дает свобода, но как будто слепы к той радости, которую она способна разрушить[330].

 

 

Объяснения

 

Если вас когда-нибудь выворачивало наизнанку после запеканки с тунцом и с тех пор вы уже много лет не можете ее даже видеть, значит, вы очень хорошо представляете себе, что такое – быть плодовой мушкой. Нет, плодовые мушки не едят тунца. И их не тошнит. Но свои наилучшие и наихудшие переживания они связывают с обстоятельствами, которые им сопутствовали и предшествовали, и это позволяет мушкам искать или избегать этих обстоятельств в будущем. Учует плодовая мушка запах теннисной обуви, дадут ей в этот момент слабенький удар током – и весь остаток своей коротенькой жизни она будет избегать мест, где пахнет теннисными туфлями. Способность ассоциировать удовольствие или боль с обстоятельствами их переживания настолько жизненно важна, что природа дала ее каждому своему созданию, от drosophila melanogaster до Ивана Павлова.

Но хотя эта способность и необходима таким существам, как мы с вами, ее явно недостаточно, потому что знания, которые она дает, слишком ограниченны. Если бы организм всего лишь ассоциировал отдельные переживания с отдельными обстоятельствами (и не более того), он заучивал бы только очень маленькие уроки, а именно – искать ему или избегать отдельных обстоятельств в будущем. Удар током может научить плодовую мушку избегать запаха теннисных туфель, но не запаха снегоступов, балетных тапочек, обуви от Manolo Blahniks и ученой братии с электрошоком. Чтобы довести до максимума свое удовольствие и до минимума – страдание, мы должны ассоциировать свои переживания с обстоятельствами, их породившими, но нам следует также и объяснять , как и почему эти обстоятельства породили именно эти переживания. Если бы нас тошнило от катания на колесе обозрения и объясняли бы мы это нарушениями вестибулярного аппарата, в будущем мы избегали бы колес обозрения – точь-в-точь как плодовая мушка. Но в отличие от нее, мы избегали бы и некоторых других вещей, которые не ассоциируются с переживанием тошноты (например, прыжков с тарзанки и катания на парусных шлюпках), и не избегали некоторых других, которые ассоциируются с ее переживанием (например, всех прочих аттракционов и клоунов). В отличие от простой ассоциации, объяснение позволяет нам понимать отдельные аспекты обстоятельств (кружение) как причину переживания, а другие (клоуны) – как не относящиеся к делу. Таким образом, мы узнаем больше из своего переживания тошноты, чем когда-либо узнает плодовая мушка.

Объяснения позволяют нам извлечь из переживаний все возможное, но они изменяют их природу. Как мы видели, своим неприятным переживаниям мы быстро находим объяснения, позволяющие нам почувствовать себя лучше («Меня не взяли на работу, потому что эксперт терпеть не может людей, которых тошнит на колесе обозрения»). И действительно, исследования показывают, что простой акт объяснения неприятного события помогает справиться с его негативным влиянием. Письменное описание травмы – например, такой как смерть любимого человека или изнасилование, – способно привести к неожиданным улучшениям как субъективного самочувствия, так и физического здоровья (посещения врачей становятся реже, улучшается выработка вирусных антител)[331]. Более того, те люди, которые в своих описаниях объясняли травму, получали от этого наибольшую пользу[332].

Но точно так же, как объяснения смягчают влияние неприятных событий, они смягчают и влияние приятных . Например, студенты одного университета приняли участие в эксперименте, в ходе которого общались в чате со студентками, как они думали, другого университета[333]. На самом же деле они болтали со сложной компьютерной программой, которая имитировала группу студенток. После того как «виртуальные студентки» рассказали настоящим студентам кое-что о себе («Привет, я – Ева, обожаю участвовать в экспериментах»), исследователь делал вид, будто просит виртуальных решить, кто из реальных нравится им больше всех остальных, написать письмо, объясняющее почему, и отправить его этому студенту. Через несколько минут произошло нечто примечательное: каждый настоящий студент получил письма от всех виртуальных студенток, в которых сообщалось, что именно он нравится им больше остальных! В одном из писем говорилось, например: «Я прямо почувствовала, как между нами что-то щелкнуло, когда читала твои ответы. Жаль, что мы учимся в разных университетах!» В другом – «Ты мне очень нравишься. У нас одинаковые интересы». В третьем – «Мне хотелось бы встретиться с тобой и спросить, нравятся ли тебе… водные лыжи (я часто на них катаюсь) и итальянская кухня (я очень ее люблю)».

Открываю секрет: некоторые настоящие студенты (информированная группа) получили письма, которые позволили им узнать, кто из имитированных девиц их писал, а другие (неинформированная группа) получили письма, лишенные подобной информации. Другими словами, каждый настоящий студент получил такие же письма, что и все остальные, говорящие, что он завоевал сердца и умы всех виртуальных студенток, но только участники информированной группы знали, кто именно написал то или иное письмо. Следовательно, участники информированной группы смогли объяснить свое везение («Ева оценила мои интересы, потому что мы оба занимаемся охраной окружающей среды, и Катарина неспроста упомянула итальянскую кухню»), а участники неинформированной группы не смогли («Кто-то оценил мои интересы… И кто же это? И при чем тут итальянская кухня?»). Исследователи подсчитали, насколько были счастливы студенты сразу после получения писем, а потом сделали это еще раз – через 15 минут. Вначале участники обеих групп были равно обрадованы тем фактом, что их сочли самыми привлекательными, но через 15 минут радоваться продолжали только студенты из неинформированной группы. И если у вас когда-нибудь были тайные поклонники, значит, вы понимаете, почему эти студенты остались на седьмом небе, а испытуемые из информированной группы довольно скоро с него спустились.

Необъясненные события имеют два качества, которые усиливают и продлевают их эмоциональное воздействие. Во-первых, они поражают нас как редкие и необычные[334]. Если я скажу, что мой брат, моя сестра и я родились в один день, вы, вероятно, сочтете этот случай редким и необычным. Но если я объясню, что мы – тройняшки, он покажется вам уже куда менее примечательным. Фактически любое объяснение, которое я предложу («Под одним днем я имел в виду четверг» или «Маме сделали кесарево сечение, потому что родителям было удобнее праздновать наше рождение в один день»), заставит это совпадение казаться менее поразительным и более вероятным. Объяснения позволяют нам понять, как и почему событие произошло, а значит, и понять, как и почему оно может произойти еще раз. На самом деле, всякий раз, когда мы говорим, что чего-то быть не может – чтения мыслей, к примеру, или левитации, – мы просто имеем в виду, что не сумеем это объяснить, если вдруг станем свидетелями подобного. Необъясненные события – редки, а редкие события естественным образом оказывают большее эмоциональное воздействие, чем частые. Затмение солнца вызывает у нас трепет, а заход – почти не трогает, хотя последнее – гораздо более захватывающее зрелище.

Во-вторых, необъясненные события оказывают столь сильное эмоциональное воздействие по той причине, что мы обычно продолжаем о них думать. Желание объяснять события присуще самой человеческой природе[335]. Исследования показывают, что когда люди не заканчивают запланированное дело, они постоянно о нем вспоминают[336]. Объяснив событие, мы можем сложить его, как выстиранное белье, в ящик комода своей памяти и заняться чем-нибудь другим, но если оно не поддается объяснению, то становится тайной или загадкой, – а тот факт, что загадки обычно не желают оставаться на задворках разума, известен каждому из нас. Этим частенько пользуются писатели и режиссеры, заканчивая свои сюжеты загадками. Исследования показывают, что люди и в самом деле с большей вероятностью будут продолжать думать о фильме или книге, когда не могут объяснить, что случилось с главным героем. И если фильм или книга им понравились , эта тайна помогает им оставаться счастливыми дольше[337].

Объяснение лишает события эмоционального влияния, потому что придает им видимость вероятности и позволяет нам перестать о них думать.

Как ни странно, объяснение на самом деле не должно ничего объяснять, чтобы произвести этот эффект, – достаточно и того, чтобы казалось , будто оно что-то объясняет. Например, во время одного исследования экспериментатор подходил к студентам в университетской библиотеке, раздавал им по одной из двух карточек с приклеенной долларовой монетой и отходил. Согласитесь, это – странный поступок, который требует объяснения. Как показано на рис. 20, обе карточки свидетельствуют о том, что экспериментатор – член Общества улыбки, которое посвящено «добрым делам». Но на одной из них имеются два дополнительных вопроса: «Кто мы?» и «Почему мы это делаем?». Вопросы пустые и не содержат, конечно, никакой информации, но они тем не менее казались студентам объяснением странного происшествия («А, теперь я понял, почему мне дали доллар!»). Через пять минут к этим студентам подходил другой экспериментатор, говорил, что пишет курсовую, и просил ответить на несколько вопросов, среди которых был такой: «Насколько позитивные или негативные чувства вы испытываете в данный момент?» Исследование показало, что студенты, получившие карточку с якобы объясняющими что-то вопросами, чувствовали себя менее счастливыми, чем те, которые получили карточку без них. Видимо, даже мнимое объяснение способно заставить нас изгнать событие из памяти и заняться другими делами.

 

 

Неизвестность способна защитить и продлить наше счастье, поэтому, казалось бы, людям следует ее лелеять. Но на самом деле обычно происходит обратное. Когда у другой группы студентов спросили, какая из двух карточек, показанных на рис. 20, сделала бы их счастливее, 75 % выбрали карточку с бессмысленным объяснением. Сходным образом, когда студентов спросили, что они предпочли бы – знать или не знать, кем были «виртуальные студенты», написавшие то или иное письмо, первое предпочли 100 %. В обоих случаях они выбирали определенность вместо неизвестности и ясность вместо тайны – невзирая на то обстоятельство, что в обоих случаях ясность и определенность уменьшали чувство счастья. Поэт Джон Китс заметил, что по-настоящему великого писателя отличает «состояние, когда человек предается сомнениям, неуверенности, догадкам, не гоняясь с упорством зануды за фактами и не придерживаясь трезвой рассудительности», а все остальные не могут «смириться с неполнотой знания»[338]. Наше неослабевающее желание объяснять все происходящее хотя и отличает нас от плодовых мушек, но и подрезает нам крылья.

 

Далее

 

Глаза и мозг – заговорщики, и, как положено заговорщикам, вершат свои дела за закрытыми дверями, в потайной комнате, без нашего ведома. Поскольку мы не понимаем того, что создаем позитивное видение текущего переживания, мы не понимаем и того, что будем делать это снова и снова. Подобная наивность заставляет нас не только переоценивать силу и продолжительность своего горя в случае возможной беды, но и толкает к действиям, которые могут подорвать тайный заговор. Мы создаем позитивное и заслуживающее доверия видение действия чаще, чем бездействия; тяжелого переживания чаще, чем слабой досады; неприятной ситуации, от которой никуда не деться, чаще, чем той, которую можем избежать. И тем не менее мы редко предпочитаем действие бездействию, горе – досаде и заключение под стражу – свободе. Способов, при помощи которых мы создаем позитивное видение, много: мы уделяем больше внимания желательной информации, окружаем себя теми, кто нам ее дает, принимаем ее без критики. В результате мы без труда находим для своих неприятных переживаний такое объяснение, которое снимает с нас бремя вины и улучшает настроение. Цена, которую мы платим за свое неугомонное стремление объяснять, такова: мы часто портим свои самые приятные переживания, докапываясь до их сути.

Наше воображение проделало большой путь – от реализма через презентизм к рационализации. И, наверное, прежде чем двинуться дальше, к конечному пункту, стоит свериться с картой маршрута. Мы видели, как это трудно – правильно предсказать свою эмоциональную реакцию на будущее событие, потому что нам трудно вообразить, как оно произойдет и что мы будем думать о случившемся после этого. На протяжении всего пути я сравнивал воображение с восприятием и памятью и старался убедить вас в том, что предвидение точно так же несовершенно, как зрение и воспоминание. Несовершенство зрения можно исправить очками, несовершенство воспоминания – письменными свидетельствами о прошедшем, но как быть с несовершенством предвидения? Очков, которые могли бы прояснить видение завтрашнего дня, не существует, как не существует и записок о том, что еще только должно произойти. Можем ли мы исправить несовершенство предвидения? Как вы вскоре узнаете – можем. Но обычно предпочитаем этого не делать.

 

Часть VI

Поправимость

 

Поправимость – способность быть исправленным, преобразованным или улучшенным.

 

Глава 10

Стоит обжечься

 

Я вижу: лжива, сказочна молва.

Уильям Шекспир. Генрих IV. Часть I[339]

 

В последнее десятилетие все издательства, кажется, озабочены тем, чтобы научить детей не пачкать штанишки. Забираясь ко мне на колени, двухлетняя внучка обычно тащит с собой кипу книжек с картинками, среди которых всегда есть две-три, посвященные таинствам дефекации и чудесам домашней уборной. Некоторые книжки представляют собой наглядные пособия для начинающего анатома, другие ограничиваются картинками, на коих изображены счастливые детишки – сидящие на горшках, встающие и подтирающиеся. Несмотря на все различия, каждая книга содержит одну и ту же мысль: «Взрослые штанишек не пачкают, а ты, наверное, пачкаешь, но не стоит из-за этого слишком беспокоиться». Мою внучку эта мысль, похоже, и утешает, и вдохновляет. Она понимает, что покакать можно правильно и неправильно и что, дожидаясь, пока она освоит правильный способ, мы пытаемся объяснить ей: большинство людей научилось делать это правильно, а значит, научится и она. Нужно только немного инструктажа и практики.

Как оказывается, инструктаж и практика приносят пользу не только в этом отдельно взятом умении. На самом деле именно благодаря им мы и учимся всему, что знаем. Существуют только два вида знания – полученное опытным путем и переданное нам другими, и вне зависимости от того, какую науку мы одолеваем – не пачкать штанишки, готовить еду, размещать капитал или ходить на лыжах, – приобретенное умение всегда будет результатом непосредственного переживания или слушания тех, кто имел таковое. Дети пачкают штанишки, потому что они – новобранцы и еще не способны воспринять уроки, которые им дают ветераны. Покуда дети нуждаются в знаниях правил поведения, полученных как опытным путем, так и из вторых рук, мы ждем от них вонючих кучек – но мы ждем также, что на протяжении нескольких лет практика и инструктаж возымеют свое действие, неопытность уступит место искушенности и просвещенности и казусов с грязными штанишками не будет. Но почему мы не анализируем таким же образом ошибки любого другого рода? Мы все имеем непосредственные переживания, которые делают или не делают нас счастливыми, мы все слушаем друзей, терапевтов, коллег и ведущих ток-шоу, которые рассказывают, что сделает нас счастливыми, а что не сделает, и тем не менее, несмотря на всю эту практику и весь этот инструктаж, кульминацией поиска счастья часто становится вонючая кучка. Мы ждем, что нас осчастливят очередной автомобиль, очередной дом или очередное продвижение по службе, хотя предыдущие этого не сделали, и не обращаем внимания на предупреждения других о том, что счастья не принесут и последующие. Почему же мы не учимся избегать этих ошибок, как учимся избегать пачканья штанишек? Если практика и инструктаж учат нас сохранять штанишки чистыми, почему они не учат нас предсказывать свои будущие эмоции?

 

Наименее вероятные случаи

 

В том, что мы становимся старше, есть много хорошего, но никто не знает, чего именно. Мы ложимся спать и встаем в неподходящее время, едим не то, что хочется, а то, что можно, и принимаем пилюли, помогающие помнить, какие еще пилюли нужно принять. На самом деле в том, что мы становимся старше, хорошо лишь одно – те люди, у которых еще все волосы на месте, вынуждены нам уступать и завидовать богатству наших переживаний. Они считают нашу опытность богатством, поскольку думают, что она помогает нам не повторять ошибок – и порой это действительно так. Существуют кое-какие переживания, которых те, кому они выпали на долю, и вправду не повторят. Купание кошки, например, после того как переберешь мятного шнапса, – подобное случается запомнить по причинам, о коих я лучше не буду рассказывать. С другой стороны, существует множество ошибок, которые мы, столь умудренные опытом люди, совершаем почему-то снова и снова. Вступаем в брак с людьми, удивительным образом похожими на тех, с кем мы уже развелись; отправляемся на ежегодные семейные сборища и даем ежегодную клятву никогда туда больше не ездить; тщательно рассчитываем месячные расходы, чтобы опять не дотянуть до зарплаты. Объяснить эти рецидивы довольно трудно. Разве нам не следует извлекать уроки из переживаний? Воображение, разумеется, имеет свои недостатки, и, может быть, вполне закономерно то, что мы неверно предсказываем чувства, которые вызовут у нас будущие события, поскольку прежде мы этих событий не переживали. Но если мы уже побывали замужем за трудоголиком, проводившим больше времени на работе, чем дома; если уже присутствовали на семейном сборище, где тети сражались с дядями, норовившими всячески обидеть кузин; если уже сидели на рисе и бобах, не чая дождаться зарплаты, – разве не должны мы воображать все эти события с достаточной степенью точности и, следовательно, предпринимать какие-то шаги, дабы избежать их повторения?

Должны, и даже делаем это, но не так часто и хорошо, как следовало бы ожидать. Мы стараемся повторить те переживания, которые вспоминаем с удовольствием и гордостью, и стараемся избежать повторения тех, которые вспоминаем с сожалением и стыдом[340]. Беда в том, что мы помним их неточно. Воспоминание о переживании ощущается нами как открывание ящика и вынимание оттуда рассказа, который был сдан в архив в день своего написания, но, как мы уже знаем из предыдущих глав, это ощущение – одна из самых сложных иллюзий нашего мозга. Память – не послушный секретарь, хранящий точную копию переживания, но умелый редактор, вырезающий и откладывающий его ключевые моменты, чтобы использовать их для переписывания рассказа всякий раз, как мы просим его перечитать. Метод «вырезания и откладывания» обычно прекрасно срабатывает, поскольку редактор чаще всего прекрасно знает, какие элементы важны, а какие несущественны. Поэтому мы и помним, как выглядел жених, целуя невесту, но не помним, в каком ухе ковыряла в тот момент его сестра. Увы, сколь бы совершенным ни было искусство редактора, у памяти все же имеется несколько вывертов, заставляющих ее неверно воспроизводить прошлое и, следовательно, вынуждающих нас неверно воображать будущее.

Не знаю, к примеру, часто ли вы употребляете слова из четырех букв, но думаю, что вы никогда не подсчитывали количество таких слов. Что ж, попробуем прикинуть: каких слов из четырех букв в английском языке больше – тех, которые начинаются на букву «K», или тех, в которых «K» будет третьей буквой? Если вы похожи на большинство людей, вы наверняка предположите, что количество первых превосходит количество вторых[341]. Чтобы ответить на вопрос, скорее всего, начнете их припоминать («М-м-м… kite, kilt, kale…»)[342], и поскольку окажется, что первые слова припомнить легче, чем вторые, вы предположите, что первых должно быть больше, чем вторых. Ход мысли, в общем-то, неплох. В конце концов, вы можете вспомнить большее количество четвероногих слонов, чем шестиногих, поскольку видели больше четвероногих, чем шестиногих, а видели вы их больше потому, что четвероногих слонов существует больше, чем шестиногих. От действительного количества имеющихся на свете четвероногих и шестиногих слонов зависит, как часто вы их встречаете, и от частоты этих встреч зависит, насколько легко вы можете их припомнить.

Увы, рассуждение, которое выглядит столь разумным, когда относится к слонам, перестает быть таковым, когда касается слов. Слова, начинающиеся на «K», и в самом деле легче вспомнить, но не потому, что вы чаще сталкивались с ними, чем с теми, в которых буква «K» – третья. Их легче вспомнить потому, что нам вообще легче вспомнить любое слово по его первой букве, чем по третьей. Наши мысленные словари (как и настоящие) построены по алфавитному принципу, поэтому «искать» в них слова по какой-то иной букве, кроме первой, довольно сложно. На самом деле слов с третьей буквой «K» в английском языке гораздо больше, чем с первой, но поскольку последние легче вспомнить, люди обычно отвечают на вопрос неправильно. Эта путаница возникает потому, что мы естественно (но неверно) полагаем, что на ум легко приходят те вещи, с которыми мы чаще сталкиваемся.

Что верно в отношении слонов и слов, верно и в отношении переживаний[343]. Большинство из нас вспомнит катание на велосипеде гораздо легче, чем катание на яке, поэтому мы делаем правильный вывод, что в прошлом больше ездили на велосипедах, чем на яках. Логика рассуждения была бы непогрешимой – если бы не то обстоятельство, что частота нашего переживания – не единственный определяющий фактор легкости, с какой мы его вспоминаем. На самом деле к числу самых запоминающихся относятся редкие или необычные переживания, почему многие американцы и знают точно, где они находились утром 11 сентября 2001 г., но не утром 10 сентября[344]. Редкие переживания всплывают в памяти с особой готовностью, и это заставляет нас порой делать странноватые выводы. Например, за мою взрослую жизнь у меня сложилось отчетливое впечатление, что в магазинах я обычно выбираю очередь, движущуюся медленнее всех остальных. И что стоит мне только перейти в другую, как покинутая очередь начинает двигаться быстрее, чем та, в которую я перешел[345]. Если представить, что это правда – у меня действительно плохая карма, плохой амулет, плохой ангел-хранитель и вообще все плохо, что и заставляет двигаться медленнее каждую очередь, в которую я встаю, – тогда должен существовать кто-то другой, у кого, наоборот, все хорошо, и это заставляет двигаться быстрее каждую очередь, в которую встает он. Ведь, в конце концов, каждый не может каждый раз вставать в самую медленную очередь, не так ли? И, однако, никто из тех, кого я знаю, не ощущает в себе силу ускорять движение очереди. Наоборот, похоже на то, что почти все мои знакомые верят: их, как и меня, неизбежно притягивают самые медленные очереди, а попытки время от времени перечить судьбе только замедляют движение очереди, в которую они переходят, и ускоряют движение покинутой. Почему мы все в это верим? А потому, что стояние в очереди, которая движется быстро или хотя бы со средней скоростью, – переживание настолько заурядное, не задевающее разума, что мы его не замечаем и не запоминаем. Мы просто стоим, разглядываем прилавки и удивляемся, какой дурак решил, что батарейки разного размера нужно маркировать разным количеством буквы «А», а не словами «большая», «маленькая» и «средняя». И никогда не поворачиваемся к соседям со словами: «Послушайте, вы заметили, как нормально движется эта очередь? Неестественно нормально! А ведь расскажи кому об этом – никто не поверит!» Нет, мы запоминаем переживания тех очередей, когда парень в красной бейсболке, стоявший сперва позади нас, а потом перешедший в другую очередь, уже вышел из магазина и сел в машину, а мы еще и к кассе не подошли, потому что старушка перед нами сто лет размахивала перед продавцом своими купонами и обсуждала истинное значение фразы «срок годности». Это происходит не слишком часто, но (как слова на букву «К» и четвероногие слоны) запоминается так основательно, что кажется нам постоянным.

То обстоятельство, что наименее вероятное переживание часто становится наиболее вероятным воспоминанием, и мешает нам предсказывать свои будущие переживания[346]. Например, во время одного исследования экспериментаторы просили людей, ждавших поезда в метро, вообразить, какие чувства они испытали бы, если бы в этот день не успели сесть на поезд[347]. Прежде чем предсказать это, некоторых испытуемых (группу просто вспоминающих) просили припомнить и описать какой-нибудь случай, когда они опоздали на поезд. А других (группу вспоминающих худшее) просили припомнить наихудший случай, когда это произошло. Результаты показали, что случаи, которые припоминали люди из первой группы, были такими же драматичными, как и случаи, которые припоминали испытуемые из второй. Другими словами, когда люди думали об опоздании на поезд, им на ум приходили только самые ужасные опоздания, имевшие тяжкие последствия («Я услышал, что поезд приближается, и побежал, чтобы успеть. Но тут споткнулся и налетел на парня, который торговал зонтиками, в результате чего опоздал на собеседование на целых полчаса, и на работу взяли другого человека»). Большинство опозданий на поезд вполне заурядны и быстро забываются, запоминаются же обычно самые незаурядные случаи.

Какое отношение имеет это к предсказанию наших будущих эмоций, спросите вы? Слова на букву «К» приходят на ум быстро потому, что так выстроены наши мысленные словари, а не потому, что их слишком много. И воспоминания о еле движущихся очередях приходят на ум быстро потому, что мы обращаем на них внимание, а не потому, что их слишком много. Но поскольку мы не знаем истинных причин, по которым воспоминания о них приходят быстро, мы ошибочно заключаем, что их гораздо больше, чем есть на самом деле. Сходным образом, драматичные случаи с опозданием на поезд вспоминаются быстро не потому, что они часты, а потому, что редки . Но поскольку мы не знаем истинных причин, по которым эти драматичные случаи вспоминаются быстро, мы ошибочно заключаем, что они случаются чаще, чем есть на самом деле. И действительно, когда пассажиров просили предсказать , какие чувства они испытают, опоздав на поезд сегодня , они ошибочно ожидали, что переживание будет гораздо более неприятным, чем оно наверняка было бы.

Эта тенденция вспоминать и полагаться на необычные примеры – одна из причин, по которым мы так часто повторяем свои ошибки. Когда мы думаем о последнем отпуске, проведенном в кругу семьи, то вспоминаем не все двухнедельное путешествие по Айдахо – таким, каким оно было. Вместо этого быстрее всего и самым естественным образом на ум приходит воспоминание о том субботнем дне, когда мы отправились с детьми на верховую прогулку, взобрались на гребень горы и увидели под собой прекрасную долину и зеркальную ленту реки, сверкающую на солнце. Воздух был свеж и чист, деревья – неподвижны. Дети вдруг перестали препираться и замерли в седлах. Кто-то тихо сказал: «Ого!» Все улыбнулись друг другу, и это мгновение сохранилось в памяти как сильнейшее впечатление всего отпуска. Поэтому-то оно и приходит на ум мгновенно. Но если мы, планируя следующий отпуск, положимся на это воспоминание, но не учтем, что поездкой в целом были разочарованы, то рискуем в будущем году оказаться на той же переполненной родственниками лесной стоянке, питаться теми же черствыми бутербродами, терпеть укусы тех же кошмарных муравьев и удивляться, почему прошлая поездка нас ничему не научила. Поскольку мы обычно запоминаем самые лучшие и самые худшие события вместо самых распространенных и вероятных, то богатство опыта, которым восхищается молодежь, чистые дивиденды приносит не всегда.

 

Все хорошо

 

Недавно я поспорил с женой, которая заявила, будто мне нравится фильм «Список Шиндлера». Уточняю: она не говорила, что мне этот фильм мог бы понравиться или должен понравиться. Она утверждала, что он мне понравился , когда мы посмотрели его вместе в 1993 г. Это задело меня как совершеннейшая неправда. Я могу ошибаться насчет многих вещей, но уж насчет чего не ошибусь, так это насчет своих предпочтений. И «Список Шиндлера» мне не нравится, что я и говорил всем и каждому на протяжении последних десяти лет. Но жена сказала, что я ошибаюсь, а я как ученый обязан проверять любую гипотезу. Поэтому мы взяли в прокате «Список Шиндлера», посмотрели его снова, и результаты эксперимента недвусмысленно подтвердили, кто был прав. Мы оба. Жена была права, потому что фильм действительно полностью меня захватил – на первые двести минут. Но я был прав тоже, потому что в конце произошло нечто ужасное. Я мог бы сохранить прекрасное воспоминание о фильме, но режиссер Стивен Спилберг закончил его сценой, в которой появляются реальные люди, бывшие прототипами персонажей, и начинают чествовать главного героя. Сцена до такой степени неуместная, как мне кажется, до такой степени приторная и лишняя, что я сказал жене: «Все, с меня довольно» – то же самое, что сказал и в 1993 г., да еще и на весь кинотеатр. Первые 98 % фильма были великолепны, заключительные 2 % – просто глупы, и я запомнил, что фильм мне не понравился, потому что он плохо кончился (для меня). Это довольно странно, поскольку я видел огромное количество фильмов, которые были хороши куда меньше, чем на 98 %, и тем не менее помню, что понравились они мне больше. Разница же заключается в том, что в этих фильмах неудачные эпизоды приходились на начало или середину – куда угодно, но только не на самый конец. Так почему же фильмы среднего качества, которые заканчиваются великолепно, нравятся мне больше, чем почти совершенные фильмы с неудачным финалом? Разве я, в конце концов, не получаю в целом намного больше удовольствия от почти совершенного фильма, чем от среднего?

Да, но, наверное, это не имеет значения. Как мы уже видели, в памяти сохраняется не полнометражный фильм нашего воспоминания, а своеобразный конспект, и в число особенностей памяти входит одержимость финальными сценами[348]. Когда мы слышим ряд звуков, читаем ряд букв, смотрим ряд картинок, обоняем ряд запахов или встречаем ряд людей, мы проявляем отчетливую тенденцию запоминать объекты в конце ряда гораздо лучше, чем в начале или середине[349]. И когда мы оглядываемся на ряд в целом, на наше впечатление сильно влияют его последние объекты[350]. Эта тенденция особенно сильна, когда мы оглядываемся на переживания удовольствия или боли. Например, в ходе одного исследования добровольцев просили погрузить руку в холодную воду (распространенное лабораторное задание, довольно болезненное, но вреда не причиняющее) и следили за изменениями дискомфорта, который те испытывали, при помощи электронной измерительной шкалы[351]. Каждый доброволец прошел через два испытания – короткое и долгое. В первом случае испытуемые погружали руку на 60 секунд в ванночку с водой, температура которой была 57 градусов по Фаренгейту[352]. А в долгом испытании – погружали руку на 90 секунд, в течение 60 из которых температура воды оставалась 57 градусов, а в последние 30 слегка повышалась – до 59[353]. Таким образом, быстрое испытание заключалось в 60 секундах холода, а долгое – в тех же 60 секундах холода с добавлением еще 30 прохладных секунд . Какое же из них было болезненнее?

Что ж, это зависит от того, что мы имеем в виду под «болезненностью». Долгое испытание, конечно, включало в себя большее количество болезненных моментов. Электронные показания свидетельствовали, что добровольцы действительно переживали в первые 60 секунд одинаковый дискомфорт, а в последующие 30 (в долгом испытании) – значительное его усиление. Но когда их позднее просили вспомнить свои переживания и сказать, какое из испытаний было болезненнее, они обычно отвечали, что короткое. Хотя при долгом им приходилось терпеть пребывание в холодной воде в полтора раза дольше, в конце вода становилась чуть-чуть теплее, и испытание запоминалось как менее болезненное. Пристрастие нашей памяти к финалам объясняет, почему женщины часто вспоминают роды как менее болезненные, чем те были на самом деле[354], а пары, чьи отношения испортились, вспоминают, что не были счастливы с самого начала[355]. Как писал Шекспир: «И старца умирающего шепот / Стократ звучней, чем болтовня юнца. / Кончают песнь сладчайшим из созвучий, / Всех ярче в небе след звезды падучей»[356].

То обстоятельство, что мы часто судим об удовольствии от переживания по его окончанию, заставляет нас порой делать довольно странный выбор. Когда экспериментаторы, проводившие исследования с холодной водой, спрашивали у добровольцев, какое испытание те предпочли бы повторить, 69 % выбирали долгое – то есть то, которое влекло за собой лишние 30 секунд боли . И выбирали они его потому, что запоминали как менее болезненное. В разумности такого выбора легко усомниться – «совокупное удовольствие» от переживания зависит, в конце концов, как от качества, так и от количества составляющих его моментов, а эти добровольцы количества явно не учитывали[357]. Но его разумность так же легко и оправдать. Мы скачем верхом на механическом быке и позируем для фотографии с красоткой-кинозвездой не потому, что эти кратковременные переживания так уж приятны. Мы делаем это для того, чтобы провести остаток жизни, предаваясь блаженным воспоминаниям («Я продержался на быке целую минуту!»). Если мы часами наслаждаемся воспоминанием о переживании, которое длилось всего несколько секунд, и если память склонна придавать особое значение финалу, почему бы тогда и не потерпеть немного лишней боли для того, чтобы иметь менее болезненные воспоминания?[358]

Обе позиции – разумны, и с вашей стороны будет разумным придерживаться любой из них. Проблема же заключается в том, что вы, вероятнее всего, придерживаетесь обеих . Рассмотрим, к примеру, исследование, в ходе которого добровольцам рассказали о некоей женщине (назовем ее миссис Солид), жизнь которой была прекрасна во всех отношениях до 60 лет, а потом стала просто удовлетворительной. В возрасте 65 лет миссис Солид погибла в автокатастрофе. Насколько же хороша была ее жизнь (изображенная жирной линией на рис. 21) в целом? По девятибалльной шкале добровольцы оценили ее на 5,7. Второй группе добровольцев рассказали о некоей женщине (назовем ее миссис Даш), жизнь которой была прекрасна во всех отношениях, пока в возрасте 60 лет миссис Даш не погибла в автокатастрофе[359]. Насколько хороша была жизнь этой женщины (изображенная на рис. 21 бледной линией) в целом? Ее добровольцы оценили на 6,5. Из этого явствует, что прекрасную жизнь миссис Даш они предпочли такой же прекрасной, но разбавленной несколькими удовлетворительными годами жизни миссис Солид. Вы без труда поймете, что рассуждали они точно так же, как добровольцы в исследовании с холодной водой. В жизни миссис Солид было больше «совокупного удовольствия», чем в жизни миссис Даш; последние годы жизни миссис Даш были лучше, чем у миссис Солид; и добровольцев, конечно, качество финала озаботило больше, чем общее количество удовольствия. Но погодите минутку: когда третью группу добровольцев попросили сравнить две жизни (что можете сделать и вы, посмотрев на нижнюю часть рис. 21), они не выказали такого предпочтения. Когда в результате сравнения сделалась явной количественная разница между двумя жизнями, добровольцы были уже не так уверены, что предпочли бы жить мало, умереть молодыми и быть счастливыми в момент кончины. Очевидно, завершение переживания нам важнее, чем совокупное количество получаемого удовольствия – но только до тех пор, пока мы не задумываемся об этом.

 

 

То, чего не было

 

Если вы – американец и к 8 ноября 1988 г. были уже достаточно взрослым, чтобы иметь право голоса, вечером этого дня вы наверняка сидели перед телевизором, дожидаясь результатов предвыборной президентской гонки между Майклом Дукакисом и Джорджем Бушем. Возможно, вы помните многое виденное и слышанное по телевизору в тот вечер, и уж точно помните, что когда были подсчитаны все голоса, выяснилось, что либерал из Массачусетса в Белый дом не попал. Дукакис проиграл выборы, но завоевал доверие части либеральных штатов, и раз уж мы говорим о воспоминаниях, я попрошу вас сейчас ими заняться. Закройте глаза и попытайтесь припомнить со всеми подробностями, какие чувства вы испытали, когда комментатор объявил, что Дукакис победил в Калифорнии. Вы были разочарованы или обрадованы? Подпрыгнули или покачали головой? Пролили слезы радости или слезы скорби? Сказали: «Благослови, Господи, Левое побережье!» или наоборот – обругали «чертовых калифорнийцев»? Если сами вы либерал, вы, вероятно, вспомните, что испытали чувство счастья в тот миг, когда была названа Калифорния, а если консерватор, то вспомните, надо думать, чувство менее приятное. И если вы действительно это припомнили, тогда, мои дорогие друзья и сограждане, я встаю и торжественно заявляю, что ваши воспоминания – ложны. Потому что Калифорния в 1988 г. проголосовала за Джорджа Буша.

Почему нас так легко поймать? А потому, что воспоминание – это реконструктивный процесс, который задействует всю имеющуюся в распоряжении информацию для того, чтобы выстроить мысленные образы, мгновенно приходящие на ум, стоит нам только что-нибудь припомнить. Часть этой информации такова: Калифорния – либеральный штат, давший нам трансцендентальную медитацию, батончики из хлопьев, психоделический рок и порнофильм «Дебби покоряет Даллас». Поэтому вполне могло случиться, что Майкл Дукакис – как Билл Клинтон, Эл Гор и Джон Керри – без труда завоевал бы этот штат. Но прежде чем калифорнийцы начали голосовать за Билла Клинтона, Эла Гора и Джона Керри, они с тем же успехом голосовали еще и за Джеральда Форда, Рональда Рейгана и Ричарда Никсона. Если вы не политолог, не фанат канала SNN и не коренной калифорниец, такой мелочи в общем историческом потоке вы могли и не вспомнить. И сделали логический вывод: поскольку Калифорния – либеральный штат, а Дукакис был кандидатом от либералов, стало быть, Калифорния должна была за него голосовать. Как антропологи используют факты («Возраст черепа, найденного возле Мехико, 13 000 лет; череп удлиненный и узкий») и теории («Удлиненные узкие черепа указывают на европейское происхождение»), чтобы сделать выводы относительно событий прошлого («Европеоиды появились в Новом Свете за 2000 лет до того, как их вытеснили монголоиды»), так и ваш мозг использовал факт («Дукакис был либералом») и теорию («Калифорнийцы – либералы»), чтобы сделать вывод относительно события прошлого («Калифорнийцы голосовали за Дукакиса»). Увы, поскольку ваша теория неверна, вывод тоже неверен.

Наш мозг использует факты и теории, чтобы делать выводы насчет прошедших событий. И точно так же он использует факты и теории, чтобы делать выводы насчет прошедших чувств[360]. Поскольку чувства не оставляют фактов (в отличие от президентских выборов и древних цивилизаций), мозг вынужден больше полагаться на теории, создавая воспоминания о том, что мы когда-то чувствовали. Когда эти теории ошибочны, мы неверно вспоминаем собственные эмоции. Рассмотрим, к примеру, каким образом теории (скажем, насчет половой принадлежности) влияют на воспоминания о прошлых чувствах. Большинство из нас считает, что мужчины менее эмоциональны, чем женщины («Она плакала, а он – нет»); что мужчины и женщины по-разному реагируют на одни и те же события («Он был зол, а она огорчена»); и что женщины более склонны к негативным эмоциям в определенное время менструального цикла («Она сегодня немного нервничает, если вы понимаете, что я имею в виду»). На самом деле доказательств всем этим убеждениям не так уж много, но сейчас нас интересует другое. Данные убеждения – только теории, которые влияют на то, как мы вспоминаем свои эмоции. Смотрите сами.

• В ходе одного исследования добровольцев просили вспомнить, какие чувства они испытывали несколькими месяцами ранее. Мужчины и женщины вспомнили равно сильные эмоции[361]. Другую группу добровольцев попросили сделать то же самое, но до этого – подумать некоторое время о половой принадлежности. В результате женщины вспомнили более сильные эмоции.

• В ходе исследования мужчины и женщины стали участниками двух спортивных команд[362]. Некоторые добровольцы отчитались о своих эмоциях, испытанных во время игры, сразу, а другие вспоминали их через неделю. По отчетам, сделанным сразу, мужчины и женщины в своих эмоциях не отличались. Но через неделю женщины вспомнили эмоции, стереотипно считающиеся более женскими (например, сочувствие и вину), а мужчины – более мужские (например, гнев и гордость).

• В ходе исследования женщины вели дневник на протяжении четырех – шести недель, ежедневно давая оценку своим чувствам[363]. Судя по этим записям, их эмоции не зависели от фазы менструального цикла. Однако когда женщин позднее просили перечитывать дневник и вспоминать, какие чувства они испытывали в тот или иной день, им на память приходило, что они испытывали более негативные эмоции в дни менструации.

Похоже, теории относительно чувств, обычно свойственных тому или иному полу, влияют на воспоминания о чувствах, испытанных на самом деле. Половая принадлежность – всего лишь одна из теорий, способных изменять воспоминания. В азиатской культуре, к примеру, не придается такого значения личному счастью, как в культуре европейской, и поэтому американцы азиатского происхождения обычно считают, что они менее счастливы, чем выходцы из Европы. В ходе одного исследования добровольцы целую неделю повсюду носили с собой портативные компьютеры, которые подавали звуковые сигналы через произвольные промежутки времени. Услышав сигнал, испытуемые записывали, какие чувства испытывают в данный момент[364]. В результате оказалось, что добровольцы-азиаты были немного счастливее добровольцев европейского происхождения. Но когда всех испытуемых просили вспомнить , какие чувства они испытывали в эту неделю, азиаты утверждали, что чувствовали себя менее счастливыми, а не более. В ходе подобного исследования испаноязычные и американцы европейского происхождения в течение недели описывали практически одинаковые чувства, но после испаноязычные вспоминали чувства более счастливые[365]. Теории наши не всегда связаны со столь неотъемлемыми характеристиками личности, как пол и культура. Кто из студентов, например, успешнее сдает экзамены – тот, кто беспокоится из-за оценки, или тот, кто не беспокоится? Как профессор университета могу сказать, что, по моей собственной теории, студенты, глубоко озабоченные своим будущим, как правило, учатся старательнее и, следовательно, превосходят сокурсников-лентяев. Взгляды на этот вопрос студентов, судя по всему, совпадают с моими: исследования показывают, что те, кто сдает экзамены успешно, вспоминают, что волновались перед ними больше, чем это было на самом деле; а те, кто сдает плохо, вспоминают, что волновались меньше, чем это было на самом деле[366].

Мы вспоминаем то чувство, которое, по нашему мнению, должны были испытывать. Проблема заключается в том, что ошибка в ретроспективном взгляде способна помешать заметить ошибку во взгляде перспективном. Возьмем президентские выборы 2000 г. Избиратели пришли голосовать 7 ноября 2000 г., дабы решить, кто станет 43-м президентом Соединенных Штатов – Джордж Буш или Эл Гор. Но вскоре стало ясно, что окончательное решение будет вынесено не сразу, а примерно через неделю. На следующий день, 8 ноября, экспериментаторы попросили некоторых избирателей предсказать, какие чувства они будут испытывать в день вынесения окончательного решения за или против их кандидата. 13 декабря Эл Гор проиграл Джорджу Бушу, и на следующий день экспериментаторы измерили истинные чувства избирателей. Через четыре месяца, в апреле 2001 г., они снова встретились с избирателями и попросили их вспомнить, какие чувства те испытывали 14 декабря. Исследование показало следующее (рис. 22). Во-первых, в случае победы Буша сторонники Гора ожидали, что на следующий день будут сильно разочарованы, а сторонники Буша полагали, что будут ликовать. Во-вторых, когда Джордж Буш был объявлен победителем, сторонники Гора были разочарованы меньше, а сторонники Буша ликовали меньше, чем ожидали и те и другие (эту тенденцию мы рассматривали в предыдущих главах). В-третьих – и это самое важное, – через несколько месяцев обе группы избирателей вспоминали то чувство, которое ожидали испытать, а не то, что испытали на самом деле . Очевидно, взгляд в будущее и взгляд в прошлое могут находиться в полном согласии, хотя ни один из них не описывает наше переживание точно[367]. Теории, заставляющие нас предсказывать, что некое событие сделает нас счастливыми («Если Буш выиграет, я буду ликовать»), заставляют нас также вспоминать, что так оно и было («Буш выиграл, и я ликовал»), уничтожая таким образом доказательства неточности наших воспоминаний. По этой причине и бывает так трудно понять, что наши предсказания были неверны. Мы переоцениваем чувство счастья, которое испытаем в свой день рождения[368]; недооцениваем, как рады будем наступлению понедельника[369]; и делаем эти заурядные, но ошибочные предсказания снова и снова, невзирая на то, что они постоянно опровергаются. Неспособность вспомнить, какие чувства мы испытывали на самом деле, – одна из причин, по которым богатство опыта то и дело оказывается бедностью богачей.

 

 

Далее

 

Когда людей просят назвать вещь, которую они попытаются спасти при пожаре в первую очередь, они чаще всего отвечают (к великому разочарованию домашних любимцев): «Альбом с фотографиями». Мы не просто бережем воспоминания – мы и есть наши воспоминания. И однако исследования показывают, что воспоминания представляют собой не столько пачку фотографий, сколько коллекцию картин художника-импрессиониста, имеющих не слишком большое сходство с натурой. Чем неоднозначнее тема, тем меньше сходства, а одной из самых неоднозначных тем будет эмоциональное переживание. Наши воспоминания об эмоциональных эпизодах слишком уж подвержены влиянию необычности случаев, близости их во времени и теорий относительно того, какие чувства мы должны были испытывать, когда это происходило. Все это ставит под сомнение возможность хоть чему-то научиться из своих переживаний. Практика, кажется, приводит к успеху не всегда. Но вы, надеюсь, помните, что практика – это лишь один из двух способов обучения. И если она не помогает, то как же обстоят дела с инструктажем?

 

 

Глава 11


Дата добавления: 2018-05-12; просмотров: 287; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!