Затруднения с завтрашним днем



 

Когда Джон Леннон просил нас «вообразить, что стран не существует», он поторопился добавить – «сделать это нетрудно». Процесс воображения обычно и вправду не требует усилий. Чтобы подумать о бутерброде с пастромой, который мы собираемся съесть на завтрак, или о новой фланелевой пижаме, которую мама, по ее клятвенным уверениям, выслала нам по почте еще на прошлой неделе, нам не нужно выкраивать минутку между другими делами и, готовясь к серьезной работе по вызыванию образов сэндвичей и домашней одежды, засучивать рукава. Ибо в то мгновение, когда только возникает мельчайшее побуждение о них подумать, мозг уже без всяких усилий пускает в ход все, что знает о деликатесах и завтраках, а также о мамах и посылках, чтобы сконструировать мысленные картинки (теплая пастрома, ржаной хлеб, клетчатая пижама), которые мы переживаем как плоды воображения. Подобно восприятиям и воспоминаниям, эти мысленные картинки всплывают в нашем сознании как свершившийся факт . Нам следует быть благодарными воображению за легкость, с какой оно оказывает нам эту услугу. Но поскольку мы не наблюдаем сознательно, как строятся ментальные образы, то склонны относиться к ним как к воспоминаниям и восприятиям: мы изначально допускаем, что они – точные отображения воображаемых нами объектов.

Например, вы наверняка способны вообразить сейчас тарелку спагетти и рассказать мне, сколько удовольствия вам доставит съесть их завтра на обед. Прекрасно. Теперь обратим внимание на два обстоятельства. Во-первых, это вас не слишком утомило. Воображать спагетти вы, вероятно, могли бы хоть целый день, расхаживая по дому в своей новой пижаме и предоставив мозгу заниматься тяжелой созидательной работой. Во-вторых, обратите внимание на то, что явившийся вам образ спагетти был гораздо детальнее, чем я о том просил. Воображенные вами спагетти были, возможно, вывалены без затей на тарелку. Или же это были свежеприготовленные спагетти, посыпанные базиликом и розмарином и политые соусом болоньезе. Соус мог быть томатным, сливочным, крабовым или даже грейпфрутовым. Сверху на спагетти лежала парочка фрикаделек, а то и сосиска из утятины, фаршированная каперсами и ананасами. Может быть, вам вообразилось, что вы едите спагетти, сидя у себя в кухне с газетой в одной руке и стаканом колы в другой, а может, их подал вам официант в вашей любимой траттории, усадив вас за столик возле камина и налив для начала Barolo урожая 1990 г. Каковы бы ни были эти образы, я без колебаний держу пари: в момент, когда я сказал «спагетти», у вас и мысли не возникло уточнить, имею я в виду какой-то особый соус для них или особое место, где их вам подадут, прежде чем начать их воображать. Вместо этого ваш мозг повел себя, как художник, получивший заказ раскрасить карандашный набросок: заполнил его деталями, о которых я не спрашивал, и преподнес вам тщательно сервированную порцию воображаемых спагетти. И когда вы оценивали предстоящее удовольствие от них, вы реагировали на этот отдельный мысленный образ так же, как реагируете на отдельные воспоминания и отдельные восприятия, – то есть как если бы детали его были определены предметом, который вы воображаете, а не сфабрикованы вашим мозгом.

Делая так, вы совершили ошибку, в которой ваше будущее «Я», вкушающее спагетти, может раскаяться[138]. Фраза «спагетти завтра на обед» описывает не одно событие, а целый круг, и каждое из них влияет на ваш прогноз относительно удовольствия, которое вы получите во время еды. На самом деле попытка предсказать, сколь глубоко вы будете наслаждаться тарелкой спагетти, не зная, какие это будут спагетти, подобна попытке предсказать, сколько вам придется заплатить за автомобиль, не зная, о каком автомобиле идет речь – «феррари» или «шевроле». Или попытке предсказать, как сильно вас порадует удача супруга, не зная, что это за удача – получение Нобелевской премии или согласие лучшего адвоката на участие в бракоразводном процессе. Или попытке предсказать, насколько огорчит вас смерть родственника, не зная, какого именно – милого старого папочки или придурковатого дядюшки Шермана, седьмой воды на киселе со стороны кузины Иды. Существует великое множество разновидностей спагетти, и воображенная вами, несомненно, повлияла на то, сколько удовольствия вы рассчитываете получить от переживания. Поскольку подобные детали весьма важны для точности предсказания вашей реакции, и поскольку эти важные детали вам не известны, с вашей стороны было бы куда разумнее воздержаться от предсказания или, по крайней мере, высказаться более сдержанно: «Думаю, спагетти придутся мне по вкусу, если они будут с копчеными помидорами».

Но держу пари, вы не воздержались и не сдержались, а вместо этого вызвали образ тарелки спагетти быстрее, чем ее подал бы вам официант на роликовых коньках, после чего самонадеянно предсказали, как вы отнесетесь к этому блюду. Если вы не сделали этого – мои поздравления. Можете вручить себе медаль. Но если сделали, знайте – вы не одиноки. Исследования показывают, что когда люди пытаются предсказать свою реакцию на будущие события, они обычно не придают значения тому факту, что мозг проделывает свой фокус с заполнением, что это неотъемлемая часть акта воображения[139]. Во время одного исследования, к примеру, добровольцев просили предсказать, как они повели бы себя в различных возможных ситуациях: как долго отвечали бы на вопросы телефонной службы, сколько денег потратили бы в ресторане, отмечая какое-нибудь торжество, и т. д.[140] Добровольцы сообщали также, насколько они уверены в том, что эти предсказания верны. Перед тем как делать предсказания, некоторых из них просили описать со всеми подробностями будущее событие («Я воображаю, что ем тушенные в вине ребрышки с жареными овощами и петрушкой»), после чего их просили допустить, что каждая из этих подробностей абсолютно точна (допускающая группа). Других добровольцев не просили описывать подробности и делать допущения (недопускающая группа). Исследование показало, что недопускающая группа была так же уверена в своих предсказаниях, как и допускающая. Почему? А потому, что когда их просили вообразить обед , участники недопускающей группы быстро и неосознанно генерировали мысленный образ конкретного блюда в конкретном ресторане и допускали затем, что эти детали были точны, а не вызваны из воздушного ничто.

В подобном положении время от времени оказываемся мы все. Жена просит пойти с ней на вечеринку в следующую пятницу, и наш мозг мгновенно рождает образ чопорного светского раута в отеле, официантов в черных галстуках, серебряных подносов с закуской и занудной арфистки с однообразными переборами. Свою реакцию на воображаемое событие мы предсказываем с таким зевком, что едва не вывихиваем челюсть. О чем мы обычно забываем, так это о том, что существуют самые разные вечеринки – дни рождения, презентации, банкеты, оргии и ирландские поминки – и что реакция наша на каждую из них будет иной. Мы пытаемся отвертеться от вечеринки, жена все равно нас туда затаскивает, и в результате мы чудесно проводим время. Почему? А потому, что там не оказалось ни классической музыки, ни печенья с морскими водорослями, зато было много пива и анекдотов. Все в нашем вкусе, и нам понравилась вечеринка. Да, мы предсказывали, что она должна вызвать страшную скуку, но это предсказание основывалось на детальном образе, созданном мозгом, – а он в данном случае был совершенно неправ. Суть в том, что когда мы воображаем будущее, то часто делаем это в слепом пятне глаза нашего разума. И это свойство может быть причиной, по которой мы неверно воображаем будущие события, чью эмоциональную значимость пытаемся взвесить.

Свойство эта распространяется не только на бытовые предсказания по поводу вечеринок, ресторанов и спагетти. К примеру, большинство из нас не сомневается, что находиться на месте Истмена было бы гораздо приятнее, чем на месте Фишера, – и сомнений в этом не может быть, конечно, если только мы не сделаем паузу и не узнаем, как быстро, не дожидаясь просьб с вашей стороны, мозг заполнил деталями жизнь и смерть этих людей и как много значат эти вымышленные детали. Рассмотрим же две истории, которые ваш мозг почти наверняка не сочинил для вас в начале этой главы.

Вы – молодой немец-иммигрант, живущий в перенаселенном грязном Чикаго в XIX в. Несколько состоятельных семей – Арморы, Маккормики, Свифты и Фильды – монополизировали свои предприятия и могут теперь использовать вас и вашу семью, точь-в-точь как используют машины и лошадей. Вы отдаете свое время маленькой газете, требующей социальной справедливости, но вы неглупы и понимаете, что ваши статьи ничего не изменят: фабрики будут по-прежнему без передышки производить бумагу, производить свинину, производить трактора и выплевывать на улицу измученных рабочих, чьи кровь и пот питают двигатели производства. Вы – никто и ничто. Добро пожаловать в Америку. Однажды вечером на Хеймаркет-сквер вспыхивает ссора между заводскими рабочими и полицейскими. Вас не было рядом в тот момент, когда кто-то бросил бомбу, но во время облавы вас арестовывают вместе с другими «анархистскими лидерами» и обвиняют в руководстве мятежом. Ваше имя вдруг оказывается на первой полосе всех ведущих газет, и у вас появляется трибуна, с которой вы можете всенародно высказать свои убеждения. Когда судья на основании лжесвидетельства приговаривает вас к смертной казни, вы понимаете, что этот постыдный момент сохранится в истории, что вы станете известны как «хеймаркетский мученик» и что ваша казнь поможет расчистить путь для тех реформ, которых вы так жаждали, но были не в силах осуществить. Через несколько десятков лет Америка будет гораздо лучше, чем сегодняшняя, и сограждане склонят перед вами головы, чтя вашу жертву. Вы – человек не религиозный, но в эту минуту вы невольно вспоминаете Иисуса на кресте – ложно обвиненного, неправедно осужденного и жестоко казненного, отдавшего жизнь ради того, чтобы великая идея осталась жить в веках. Готовясь умереть, вы, конечно, не спокойны. Но в некоем высоком смысле этот миг – удача, кульминация мечты. Можно даже сказать, счастливейший миг вашей жизни.

Перейдем ко второй истории. Рочестер, Нью-Йорк, 1932 г., разгар Великой депрессии. Вы – старик 77 лет, который провел жизнь, строя свою империю, развивая технологии и поддерживая деньгами библиотеки, симфонические оркестры, колледжи и зубоврачебные клиники, облегчившие существование миллионов людей. Самые счастливые часы вы провели, изобретая фотокамеру, посещая европейские музеи, охотясь, ловя рыбу и плотничая в своем домике в Северной Каролине. Но из-за болезни спины вы больше не можете вести активную жизнь, которая приносила вам такое удовольствие, и каждый день, проведенный в постели, кажется вам насмешкой над тем пылким человеком, которым вы когда-то были. Добрые дни миновали, а все последующие будут делать вас только дряхлее. И однажды в понедельник вы садитесь за письменный стол, открываете колпачок любимой авторучки и пишете следующую записку: «Дорогие друзья, мое дело завершено. Чего еще ждать?» Затем вы выкуриваете сигарету и, получив от нее удовольствие в последний раз, гасите ее и приставляете ствол люггера к своей груди. Врач объяснил вам, где находится сердце, и вы чувствуете в этот момент, как оно колотится у вас под рукой. Готовясь нажать на курок, вы, конечно, не спокойны. Но в некоем высоком смысле вы осознаете, что этот единственный точный выстрел позволит вам расстаться с прекрасным прошлым и избежать горького будущего.

Продолжим. Эти подробности жизни Адольфа Фишера и Джорджа Истмена точны, но суть на самом деле заключается не в этом. Она – в том, что, как существуют вечеринки и спагетти, которые вам нравятся, и вечеринки и спагетти, которые вам не нравятся, также существуют и определенные обстоятельства бытия богатым и бытия казненным, которые делают первое менее замечательным, а последнее – менее ужасным, чем мы могли бы ожидать, будь эти обстоятельства другими. Реакции Фишера и Истмена показались вам такими неправильными по единственной причине: вы почти наверняка неверно вообразили себе подробности их жизни. И все же, не дав себе труда задуматься над этим еще раз, вы повели себя как нераскаявшийся реалист и уверенно основали свое предсказание относительно того, как вы чувствовали бы себя на их месте, на деталях, которые ваш мозг сфабриковал, пока вы смотрели в другую сторону. Ваша ошибка заключалась не в том, что вы вообразили ситуации, знать которых не могли, – для этого, в конце концов, нам и дано воображение. Она была, скорее, в том, что вы трактовали плод своего воображения как точное отображение фактов. Вы – очень хороший человек, я уверен. Но вы – очень плохой волшебник.

 

Далее

 

Будь у вас в момент зачатия возможность выбирать, вы, наверное, выбрали бы себе другой мозг, нефокусничающий. И хорошо, что никто вам такой возможности не дал. Без фокуса с заполнением у вас были бы схематические наброски вместо воспоминаний, бездействующее воображение и маленькая черная дыра в пространстве, которая следовала бы за вами, куда бы вы ни шли. Когда Кант писал, что «восприятие без концепции слепо»[141], он подразумевал, что без фокуса с заполнением мы не имели бы ничего, хотя бы отдаленно похожего на субъективные переживания, которые принимаем за нечто само собой разумеющееся. Мы видим вещи, которых на самом деле не существует, и вспоминаем вещи, которые на самом деле не происходили, и, хотя это может смахивать на симптомы ртутного отравления, подобное положение – необходимая часть нашей гладкой, без единого шва, такой нормальной реальности. Однако эти гладкость и нормальность дорого нам обходятся. Даже если мы и понимаем – смутно, чисто теоретически, – что мозг наш проделывает фокус с заполнением, мы все равно ждем, что будущее явится таким, каким мы его воображаем. Как мы вскоре увидим, беспокоиться мы больше должны не о тех деталях, которые мозг привносит, а о тех, которые он упускает.

 

 

Глава 5

Молчание собаки

 

 

Ужасная ошибка, дочь печали,

Зачем морочишь ты воображенье

Несуществующим?

 

Уильям Шекспир. Юлий Цезарь[142]

 

Вскоре после исчезновения жеребца Серебряного инспектор Грегори и полковник Росс нашли и задержали человека, который пробрался в конюшню и украл призового скакуна. Но Шерлок Холмс, как всегда, оказался на шаг впереди полиции. Инспектор спросил у великого детектива:

 

– Есть еще какие-то моменты, на которые вы посоветовали бы мне обратить внимание?

– На странное поведение собаки в ночь преступления.

– Собаки? Но она никак себя не вела!

– Это-то и странно, – сказал Шерлок Холмс[143].

 

Собака жила при конюшне, оба конюха проспали кражу, и эти два факта позволили Холмсу сделать одно из его гениальных умозаключений. Как он объяснил позднее:

 

Я понял важность молчания собаки… Из рассказа… явствовало, что в конюшне есть собака, но она почему-то не залаяла и не разбудила спавших на сеновале конюхов, когда в конюшню кто-то вошел и увел лошадь. Несомненно, собака хорошо знала ночного гостя[144].

 

Инспектор и полковник знали о том, что произошло, а Холмс знал о том, чего не произошло : собака не лаяла, а это означало, что человек, которого схватила полиция, вором не был. Тем, что он обратил внимание на отсутствие некоего события, Шерлок Холмс отличается от всех прочих людей. Как мы вскоре увидим, когда все прочие люди воображают себе будущее, они редко замечают, что некоторые детали воображение упускает, а упущенные детали – гораздо важнее, чем мы думаем.

 

Отсутствующие моряки

 

Если вы живете в городе с высокими зданиями, то наверняка знаете, что голуби обладают сверхъестественной способностью испражняться именно в тот момент, в том месте и с той скоростью, что изловчаются попасть на ваш самый дорогой свитер. Учитывая их артиллерийский талант, кажется странным, что голуби неспособны научиться некоторым другим, довольно простым вещам. Например, будучи посажен в клетку с двумя рычагами, которые время от времени ненадолго освещаются, голубь довольно быстро учится нажимать на освещенный рычаг, чтобы получить награду в виде семян. Но он никогда не нажимает на неосвещенный рычаг, чтобы получить такую же награду[145]. Голубям не составляет труда понять, что наличие светового сигнала – это возможность перекусить, но они не в состоянии уразуметь, что его отсутствие означает то же самое. Исследования показывают, что в этом отношении люди несколько похожи на голубей. Во время одного эксперимента, к примеру, добровольцы играли в дедуктивную игру. Им показывали набор триграмм (комбинаций из трех букв, таких как SXY, GTR, BCG и EVX). Затем экспериментатор указывал на одну из триграмм и говорил, что она – особенная. Задачей испытуемых было понять, что делало эту триграмму особенной, – то есть понять, как она отличалась от других. Им показывали набор за набором, и каждый раз экспериментатор отмечал особенную триграмму. Сколько же наборов должны были просмотреть добровольцы, прежде чем они находили ее отличительное свойство? Для половины особенная триграмма отличалась тем, что в ней (и только в ней) имелась буква «Т», и этим добровольцам потребовалось просмотреть около 30 наборов триграмм, прежде чем они поняли, что особенной ее делает наличие буквы «Т». Для другой половины испытуемых особенная триграмма отличалась от прочих тем, что в ней (и только в ней) не было буквы «Т». Результаты были поразительными. Сколько наборов триграмм они ни просматривали, ни один из добровольцев этого так и не понял [146]. Заметить наличие буквы было легко, но, как в случае с лаем собаки, обнаружить отсутствие оказалось невозможно.

 

Отсутствие в настоящем

 

Нас не слишком беспокоила бы эта тенденция, если бы она ограничивалась только птичьим кормом и триграммами. Но, оказывается, всеобщая неспособность думать об отсутствующем – потенциальный источник ошибок в повседневной жизни. Секунду назад, к примеру, я говорил, что голуби обладают удивительным талантом попадать в прохожих, и если вам хоть раз случалось оказаться их жертвой, вы наверняка со мной согласитесь. Но что заставляет нас думать, будто голуби и впрямь выбирают цель и попадают в намеченное место? А то, что большинство из нас может припомнить немало случаев, когда мы проходили под карнизами, усеянными этими крылатыми негодяями, и действительно обзаводились белыми вонючими украшениями – несмотря на то что с высоты голова человека представляет собой довольно мелкую и к тому же быстро движущуюся мишень. И спорить с этим трудно. Но если мы хотим знать точно, вправду ли голуби целятся в нас и обладают необходимыми для попадания навыками, мы должны также рассмотреть и все те случаи, когда мы проходили под карнизами и оставались чистыми. Правильным способом оценить злонамеренность и меткость городских голубей будет рассмотрение как наличия , так и отсутствия пятен на наших куртках. Если бы голуби попадали в нас девять раз из десяти, нам пришлось бы поверить и в точность их, и в недобрые чувства к человечеству, но если бы они попадали девять раз из 9000, тогда то, что выглядит прицельной стрельбой и неприязнью, будет, скорее всего, просто безразличной случайностью. В том, какие выводы мы здраво выводим из попаданий, решающую роль играют промахи. И в самом деле, когда ученые собираются установить причинную связь между двумя вещами – облаками и дождем, болезнями сердца и холестерином, – они высчитывают математический коэффициент, который берет в расчет совокупность случаев (сколько людей с высоким холестерином страдает от сердечных заболеваний) и их несовокупность (сколько людей с высоким уровнем холестерина не страдает сердечными заболеваниями и сколько людей с нормальным уровнем холестерина их имеет), а также совокупность отсутствия (сколько людей с нормальным уровнем холестерина не страдает сердечными заболеваниями). Все эти величины необходимы для точного определения вероятности, что между двумя вещами действительно существует причинная связь.

И это, конечно, разумно. Для статистиков. Но эксперименты показывают, что когда обыкновенные люди хотят знать, имеют ли две вещи причинно-следственную связь, они обычно ищут, находят, рассматривают и запоминают информацию о том, что происходило , а не информацию о том, чего не происходило[147] . И, по всей вероятности, эту ошибку они делают издавна. Около четырех веков назад Фрэнсис Бэкон, философ и ученый, размышлял о том, почему разум ошибается. Одной из самых серьезных причин он считал невнимание к отсутствию чего-либо:

 

…В наибольшей степени запутанность и заблуждения человеческого ума происходят от косности, несоответствия и обмана чувств, ибо то, что возбуждает чувства, предпочитается тому, что сразу чувств не возбуждает, хотя бы это последнее и было лучшим. Поэтому созерцание прекращается, когда прекращается взгляд, так что наблюдение невидимых вещей оказывается недостаточным или отсутствует вовсе[148].

 

Свое размышление Бэкон проиллюстрировал историей (которую позаимствовал у Цицерона, рассказавшего ее 17 веками раньше) о посетителе римского храма. Чтобы впечатлить гостя могуществом богов, ему показали изображения нескольких благочестивых моряков, принесших во время кораблекрушения обеты и благодаря этому спасшихся. Гость, когда у него потребовали признать это чудом, благоразумно поинтересовался: «А где изображения тех, кто погиб после того, как принес обет?»[149] Научные же исследования говорят, что обыкновенные люди вроде нас с вами редко просят показать им изображения пропавших моряков[150].

Наша неспособность думать об отсутствующем заставляет нас порой приходить к довольно странным умозаключениям. Например, во время исследования, проведенного около 30 лет назад, у американцев спрашивали, какие страны, по их мнению, имеют большее сходство друг с другом – Цейлон и Непал или Восточная и Западная Германии. Большинство указывало на последнюю пару[151]. Но когда спрашивали, какие страны сильнее отличаются друг от друга, большинство также указывало на последнюю пару. Но разве могут две страны одновременно быть сильнее похожими и сильнее непохожими друг на друга по сравнению с двумя остальными? Конечно, не могут. Просто в том случае, когда людей просят судить о сходстве, они склонны искать имеющиеся похожие черты (которых у Восточной и Западной Германии много – взять хотя бы их названия) и игнорируют отсутствие похожих черт. Когда же их просят судить о несходстве, они склонны искать имеющиеся отличающие черты (которых у Восточной и Западной Германии много – взять хотя бы их правительства) и игнорируют отсутствие отличающих черт.

Тенденция игнорировать отсутствие влияет и на более личные наши суждения. К примеру, представьте себе, что вы собираетесь в отпуск на один из двух островов: Срединнию (где средний климат, средние пляжи, средние отели и средние вечерние развлечения) или Экстремию (где прекрасная погода и прекрасные пляжи, но убогие отели и полное отсутствие развлечений). Подходит время заказывать билеты. Какой остров вы выберете? Большинство выбирает Экстремию[152]. А теперь представьте себе, что билеты уже предварительно заказаны в оба места и пора один из заказов отменять, поскольку подходит время за них расплачиваться. Какой вы отмените? Большинство отменяет заказ билетов на Экстремию. Почему люди одновременно и выбирают и отвергают Экстремию? А потому, что когда мы выбираем, мы рассматриваем положительные качества предмета, а когда отказываемся – отрицательные. Остров Экстремия обладает и самыми положительными, и самыми отрицательными качествами, следовательно, люди склонны выбирать его, когда должны что-то выбрать, и отвергать, когда должны что-то отвергнуть. Конечно, куда логичней было бы при выборе места отдыха рассматривать как присутствие, так и отсутствие и положительных, и отрицательных его качеств, но большинство из нас этого не делает.

 

Отсутствие в будущем

 

Наша невнимательность к отсутствию влияет и на то, как мы думаем о будущем. Точно так же, как мы не помним каждой детали прошлого переживания (какого цвета носки вы надели в день окончания школы?) и не видим каждой детали текущего события (какого цвета носки на человеке, который стоит в данную секунду позади вас?), мы не способны вообразить и каждой детали события будущего. Вы можете сейчас закрыть глаза и провести целых два часа, воображая, что едете на серебристом «мерседесе» с двойным турбонаддувом, 36 клапанами и двенадцатицилиндровым двигателем. Вы можете представить себе элегантные формы передней решетки, угол наклона ветрового стекла и запах новой черной кожаной обивки. Но не важно, два часа вы будете заниматься этим или больше, потому что когда я попрошу вас заново окинуть мысленным взором созданный вами образ и назвать мне номерные знаки, вам придется признаться, что эту деталь вы упустили. Никто, конечно, не в состоянии вообразить себе все , и глупо было бы говорить, что мы должны это делать. Но как мы склонны относиться к деталям будущих событий, которые воображаем , – а относимся мы к ним так, словно они и впрямь будут иметь место, – так же мы склонны относиться и к тем деталям будущих событий, которые не воображаем, – словно они и впрямь не будут иметь места. Другими словами, мы не замечаем, сколь многими деталями воображение заполняет картину, но мы не замечаем также и того, сколь многие детали оно упускает.

Чтобы проиллюстрировать суть сказанного, я часто спрашиваю у людей, какие чувства они испытывали бы, по их мнению, через два года после смерти их старшего ребенка. Как вы, наверное, догадываетесь, это делает меня весьма желанным гостем на вечеринках. Да, я знаю – вопрос ужасен, и не прошу вас на него отвечать. Но если бы вы все-таки это сделали, ваш ответ наверняка не слишком отличался бы от тех, которые я слышу обычно, а слышу я примерно следующее: «Вы что, спятили? Я бы потерял смысл жизни – всякий смысл. Мне незачем было бы вообще выходить из дома. Я мог бы даже покончить с собой. И кто вас только сюда пригласил?» Если к этому моменту собеседники еще не выплескивают на меня свой коктейль, я обычно не отступаю и спрашиваю, как они пришли к такому заключению. Какие мысли или образы возникли у них в голове, какую информацию они рассматривали? И отвечают мне, как правило, что им вообразилось, будто они слушают выпуск новостей, или готовятся к похоронам, или открывают дверь в пустую детскую комнату. Но, задавая этот свой вопрос уже достаточно долго и растеряв в результате все компании, куда я прежде был вхож, я все же надеюсь однажды встретить хотя бы одного человека, который скажет, что помимо этих ужасных, надрывающих сердце образов ему представились и какие-то другие события , которые неизбежно должны произойти в течение двух лет после смерти ребенка. Действительно, никто и никогда не упоминал о том, что мог бы пойти на школьный спектакль другого своего ребенка, заняться любовью с супругой, съесть яблочную ириску, сидя на крыльце теплым летним вечером, прочесть книгу или проехаться на велосипеде. А ведь за два года – чего и мы, и сами эти люди вправе ожидать – они наверняка делали бы не только перечисленное, но и многое другое. Нет, я никоим образом не хочу сказать, что конфета может смягчить боль утраты ребенка. Это не так. Я говорю только, что в два года, которые последуют за тяжелой утратой, должно что-то вместиться – то есть они должны быть заполнены какими-то событиями, – и эти события должны иметь эмоциональную значимость. Не важно, будет ли эта значимость мала или велика, положительна или отрицательна, но, не учитывая ее, ответить точно на мой вопрос невозможно. И все же никто из тех, кого я знаю, никогда не представлял себе ничего, кроме того единственного и ужасного события, о котором шла речь в моем вопросе. Воображая будущее, мои собеседники упускали многое и многим вещам не придавали значения.

Этот факт был проиллюстрирован исследованием, во время которого студентов Виргинского университета попросили предсказать, какие чувства они будут испытывать через несколько дней после того, как их футбольная команда проиграет или выиграет предстоящий матч с командой университета Северной Каролины[153]. Прежде чем делать предсказания, одну группу студентов попросили описать события их обычного дня, а другую группу об этом не просили. Через несколько дней студентов попросили рассказать, какие чувства они испытывают теперь на самом деле, и оказалось, что только не описывавшие изрядно переоценили воздействие, которое оказал на них выигрыш или проигрыш команды. Почему? А потому, что когда они представляли себе будущее, они не рассматривали многих деталей того, что должно было произойти после игры. Не учли, к примеру, того факта, что сразу после проигрыша своей команды (грустного события) они могут пойти с друзьями выпить (приятное событие), а сразу после выигрыша (приятного события) – отправиться в библиотеку и начать готовиться к выпускному экзамену по химии (грустное событие). Группа не описывавших сосредоточилась на одном-единственном аспекте будущего – результатах игры – и поэтому не представила себе других аспектов, могущих повлиять на ощущение ими счастья, таких как выпивка с друзьями и экзамен по химии. Описывавшие, с другой стороны, были точнее в своих предсказаниях – именно потому, что им пришлось рассмотреть детали, которыми пренебрегли не описывавшие[154].

Трудно избежать подобного сосредоточения нашего внимания, трудно рассмотреть то, чего мы рассмотреть не можем, и это одна из причин, по которой мы так часто неверно предсказываем свои эмоциональные отклики на будущие события. Например, большинство американцев можно разделить на два типа: тех, кто живет в Калифорнии и счастлив от этого, и тех, кто в Калифорнии не живет, но полагает, что будет счастлив, если туда переедет. Исследования, однако, показывают, что калифорнийцы на самом деле счастливы не больше, чем все остальные, – так почему же эти все (включая самих калифорнийцев) считают, что они все-таки счастливее?[155] В Калифорнии лучше климат и больше чудесных пейзажей, чем во многих других штатах, и когда некалифорнийцы слышат это магическое слово, их воображение мгновенно рождает образы солнечных пляжей и гигантских мамонтовых деревьев. Но хотя климат в Лос-Анджелесе и лучше, чем в Коламбусе, он всего лишь одна из многих вещей, от которых зависит счастье человека, – и тем не менее среди мысленных образов эти другие вещи не мелькают. Если бы к пляжам и пальмам мы все же добавили некоторые из упущенных деталей – такие, скажем, как пробки, супермаркеты, аэропорты, спортивные команды, цены на жилье и кабельное телевидение, землетрясения, оползни и т. д., – мы смогли бы понять, что в чем-то Лос-Анджелес превосходит Коламбус (погода лучше), а в чем-то Коламбус лучше Лос-Анджелеса (машин меньше). Мы считаем, что жители Калифорнии счастливее жителей Огайо, потому что представляем себе Калифорнию на основании малого количества деталей – и не принимаем во внимание тот факт, что детали, о которых мы не подумали, могут резко изменить наше мнение[156].

То же свойство, которое заставляет нас переоценивать счастье калифорнийцев, заставляет нас недооценивать счастье людей с хроническими болезнями или инвалидов[157]. Когда зрячие люди, к примеру, пытаются вообразить, каково это – быть слепым, они словно забывают о том, что слепота – это не пять восьмичасовых рабочих дней в неделю. Слепые не могут видеть, но они делают очень многое из того, что дано зрячим, – ездят на пикники, платят налоги, слушают музыку, гуляют в парках, – и в этом смысле они так же счастливы, как и зрячие. Они не могут делать все , что могут зрячие, а зрячие не могут делать все , что могут слепые, и поэтому жизни слепого и зрячего человека отличаются друг от друга. Но на что бы ни была похожа жизнь слепых, она заполнена далеко не одной только слепотой. И все же, когда зрячие представляют себе, каково это – быть слепым, они упускают из виду очень многое из того, чем подобная жизнь заполнена, и поэтому неверно предсказывают, сколько удовольствия она способна принести.

 

 

На горизонте событий

 

Около 50 лет назад пигмей по имени Кенге впервые выехал в сопровождении ученого-антрополога из густых тропических лесов Африки на открытую равнину. Вдали показались буйволы – маленькие черные пятнышки на фоне бледных небес, и пигмей уставился на них с любопытством. А потом повернулся к антропологу и спросил, что это за насекомые. «Когда я сказал Кенге, что эти насекомые – буйволы, он захохотал во все горло и попросил меня не лгать и не говорить глупостей»[158]. Антрополог не был глупцом и не лгал. Просто Кенге прожил всю жизнь в густых джунглях, где горизонта не видно, и поэтому не знал того, что большинство из нас считает само собой разумеющимся: предметы выглядят иначе, когда они находятся вдали. Мы с вами не путаем насекомых с копытными животными, потому что, привыкнув к более-менее открытым пространствам, знаем с детства, что предмет, расположенный вдалеке, создает на сетчатке меньшее изображение, чем предмет близкий. Каким же образом наш мозг определяет, будет ли маленький образ на сетчатке маленьким предметом, находящимся вблизи, или большим, но далеким предметом? Детали, все дело в деталях! Мозг знает, что вид близких предметов более детализирован, чем вид предметов далеких, подробности которых расплывчаты, и именно степень детализации он и использует, чтобы оценить расстояние между нашими глазами и предметом. Если маленький образ на сетчатке детален (мы видим тоненькие волоски на головке москита и текстуру крыльев), наш мозг предполагает, что данный объект находится в дюйме от глаз. Если маленький образ на сетчатке не детализирован (видны лишь неясные, без теней и оттенков, контуры буйвола), мозг предполагает, что объект находится в нескольких тысячах ярдов.

Как и близкие в пространстве предметы, бóльшим количеством деталей наделены для нас близкие во времени события[159]. Ближайшее будущее детализировано тоньше, далекое же видится расплывчатым и лишенным оттенков. Например, у молодых пар спрашивали, о чем они думают, представляя себе такое событие, как женитьба. Пары, которые от этого события отделял месяц (они поженились месяц назад или собирались это сделать через месяц), представляли его довольно абстрактно и расплывчато. И отзывались о нем в таких серьезных выражениях, как «взять на себя большую ответственность» или «совершить ошибку». Пары же, которые собирались пожениться днем позже или сделали это только вчера, представляли себе конкретные подробности события и больше думали о свадебных снимках и нарядах[160]. Сходным образом, когда добровольцев просили вообразить, как они будут запирать дверь завтра, их мысленные образы отличались большей конкретностью («вставлю ключ в замок»), а когда просили вообразить, как они будут запирать ее в следующем году, мысленные образы отличались неопределенностью («позабочусь о сохранности дома»)[161]. Думая о событиях далекого прошлого или будущего, мы склонны размышлять абстрактно о том, по какой причине они произошли или произойдут, но, думая о событиях недавнего прошлого или ближайшего будущего, мы конкретно размышляем о том, каким образом они происходили или произойдут[162].

Видение во времени подобно видению в пространстве. Но между пространственным и временным горизонтами имеется одно важное различие. Когда мы смотрим на буйвола вдалеке, наш мозг осознает то обстоятельство, что нечетким, лишенным оттенков и деталей буйвол выглядит, потому что находится вдалеке. Мозг не приходит к ошибочному заключению, будто буйвол сам по себе нечеток и лишен оттенков. Но когда мы вспоминаем или воображаем далекое во времени событие, наш мозг словно упускает из виду то обстоятельство, что детали на временнóм расстоянии стираются, и заключает вместо этого, что далекие события – на самом деле такие однотонные и нечеткие, какими мы их воображаем и вспоминаем. Думали ли вы когда-нибудь о том, почему так часто берете на себя обязательства, о которых, когда приходит время исполнения, глубоко сожалеете? Мы, конечно, все это делаем. Соглашаемся посидеть через месяц с маленькими племянниками и даже радуемся предстоящему удовольствию, записывая дату в ежедневник. А потом, когда приходит время варить кашу, переодевать Барби, прятать спички и пытаться забыть о том, что в час дня состоится повтор футбольного матча, мы гадаем, о чем же думали, соглашаясь. А думали мы на самом деле вот о чем: отвечая согласием, вечер с детьми мы оценивали с позиции «по какой причине», а не «каким образом» – с позиции причин и следствий, а не исполнения. И мы не учли того обстоятельства, что воображенный нами вечер с детьми, лишенный деталей, – это совсем не тот заполненный деталями вечер, который мы переживем в итоге. Вечер с детьми через месяц – это «акт любви», а прямо сейчас – это «акт кормления», и проявление привязанности само по себе будет в известном смысле духовным вознаграждением, каким просто не бывает покупка чипсов[163].

Возможно, вовсе не удивителен тот факт, что мелкие детали, которые так бросаются в глаза во время сидения с детьми, не присутствуют в наших мысленных образах, когда мы месяцем раньше воображаем этот вечер. Но что удивительно на самом деле – это наше изумление в тот момент, когда эти детали наконец-то появляются в поле зрения. Далекий вечер с детьми выглядит таким же иллюзорно однородным, как далекое кукурузное поле[164], но если о кукурузном поле мы знаем, что в действительности оно не однородное и только кажется таковым издалека, то в отношении событий, отдаленных во времени, мы этого обстоятельства как будто почти не осознаем. Когда добровольцев просят вообразить «хороший день», они воображают большее количество событий в тех случаях, когда этот день ожидается завтра, чем если ему предстоит случиться через год[165]. Поскольку мысленный образ завтрашнего хорошего дня обладает большей детальностью, он предстает в виде комковатой смеси из вороха приятных событий («Я встану попозже, почитаю газеты, схожу в кино, встречусь с другом») и нескольких неприятных («Пожалуй, мне все-таки придется сгрести эти дурацкие листья»). Мысленный же образ хорошего дня в следующем году предстает в виде однородного пюре из счастливых эпизодов. Более того, когда людей спрашивают, насколько реалистичными они считают эти мысленные образы близкого и далекого будущего, они уверяют, что ровное пюре будущего года реалистично не менее, чем комковатое варево завтрашнего дня. В некотором смысле мы похожи на пилотов, которые, сажая самолеты на кукурузные поля, бывают искренне поражены тем открытием, что поле, казавшееся с воздуха таким гладким желтым прямоугольником, на самом деле – кто бы мог подумать? – полно кукурузы! Восприятие, воображение и память – замечательные способности, каждая из которых хороша по-своему, но по меньшей мере в одном отношении восприятие – прозорливее остальных. Буйвола вдалеке мы не примем за насекомое рядом, но когда дело касается временнóго, а не пространственного горизонта, мы обычно совершаем ту же ошибку, что и пигмей Кенге.

То обстоятельство, что близкое и далекое будущее мы воображаем с такой разной степенью детализации, заставляет нас и ценить их по-разному[166]. Большинство из нас заплатит больше, чтобы посмотреть бродвейское шоу или съесть яблочный пирог сегодня, чем заплатило бы за тот же самый билет и тот же самый пирог, если бы доставить их нам должны были через месяц. И это вполне понятно. Отсрочки – всегда мучительны, и, будучи вынужденными их терпеть, мы заслуживаем скидки. Но исследования показывают, что люди, представляя себе муки ожидания, полагают, будто те окажутся сильнее, если ждать придется в близком, а не далеком будущем, и это порой заставляет нас поступать довольно странным образом[167]. Например, большинство людей предпочло бы получить 20 долларов через год, а не 19 через 364 дня, потому что один день ожидания в далеком будущем кажется (отсюда) незначительным неудобством. С другой стороны, большинство предпочло бы получить 19 долларов сегодня, а не 20 завтра, потому что один день ожидания в близком будущем кажется (отсюда) невыносимым мучением[168]. Сколько бы страданий ни повлек за собой день ожидания, их будет, конечно, равное количество, когда бы подобный день ни случилось пережить. И тем не менее страдания в близком будущем представляются людям такими тяжелыми, что они охотно заплатят доллар, лишь бы их избежать, а страдания в далеком – такими пустяковыми, что они охотно примут доллар, чтобы их претерпеть.

Почему так происходит? Яркая деталь близкого будущего делает его гораздо более осязаемым, чем будущее далекое, поэтому, воображая события, которые вскоре произойдут, мы бываем более взволнованы и возбуждены, чем когда воображаем события, до которых еще далеко. И действительно, исследования показывают, что участки мозга, главным образом отвечающие за возникновение чувства приятного возбуждения, становятся активными, когда люди представляют себе получение, скажем, денег в ближайшем будущем[169]. Но не тогда, когда получение тех же денег представляется в будущем далеком. Если вы обычно покупаете много мятных пастилок в магазине, но делаете заказ всего на несколько упаковок, когда к вам приходят с таким предложением на дом, значит, вы знакомы с этой аномалией сами. Когда мы высматриваем будущее через свои «перспективоскопы», ясность ближайшего часа и туманность следующего года заставляют нас совершать множество ошибок.

 

Далее

 

Прежде чем вернуться на Бейкер-стрит, великий детектив не мог не отпустить очередной колкости в адрес инспектора.

 

– Вот что значит воображение, – улыбнулся Холмс. – Единственное качество, которого недостает Грегори. Мы представили себе, что могло бы произойти, стали проверять предположение, и оно подтвердилось[170].

 

Колкость хороша, но не слишком справедлива. Бедой инспектора Грегори было не то, что ему недоставало воображения, а то, что он ему доверял. Всякий мозг, проделывающий фокус с заполнением, обязан также проделывать и фокус с упущением, и поэтому будущее, нами воображаемое, обычно бывает наделено деталями, которые мозг сфабриковал, и нуждается в деталях, которые он упустил. Проблема заключается не в том, что мозг проделывает эти фокусы. Помоги нам бог, если он перестанет это делать. Нет, проблема в том, что мозг делает это настолько хорошо, что мы не осознаем, когда это происходит. И поэтому обычно принимаем результаты его трудов без критики и ждем, что будущее окажется таким – и только таким, – каким вообразил его мозг. Один из недостатков воображения, следовательно, таков: оно позволяет себе вольности, не уведомляя нас об этом. Но если воображение бывает слишком вольным, оно бывает также и слишком консервативным, и у этого недостатка – своя история.

 

Часть IV

Презентизм

 

Презентизм – тенденция текущего переживания влиять на видение человеком прошлого и будущего.

 

Глава 6

Будущее – это сегодня

 

 

Сколь глубоко грядущее постиг бы

Тот звездочет, который знал бы звезды,

Как почерк мужа знаю я.

 

Уильям Шекспир. Цимбелин[171]

 

Во многих библиотеках найдется полка футурологических книг, написанных в 1950-е гг., с названиями вроде «В атомном веке» или «Мир завтрашнего дня». Пролистав несколько из них, вы вскоре заметите, что все они больше рассказывают о том времени, когда писались, чем о том, которое намеревались предсказать авторы. Почти в каждой вы наткнетесь на картинку, изображающую домохозяйку с прической как у Донны Рид[172], в юбке с вышитым на подоле пуделем, порхающую по атомной кухне в ожидании сигнала реактивного автомобиля своего мужа, чтобы тут же выставить на стол запеканку с тунцом. Еще через пару страниц вы увидите изображение нового города под стеклянным куполом, с поездами на ядерном топливе и автомобилями на антиграве, с нарядно одетыми горожанами, едущими на работу на тротуарах конвейерного типа. А еще вы заметите, что кое-чего в этих описаниях будущего не хватает. Нет озабоченности на лицах мужчин, нет деловых кейсов в руках у женщин, нет проколотых пупков у подростков, и мыши по-прежнему пищат, а не кликают. Нет скейтбордов и попрошаек, нет мобильных телефонов и жестяных банок с напитками; отсутствуют также спандекс, латекс, чеки American Express, FedEx[173] и Walmart[174]. Более того, в будущем, кажется, напрочь отсутствуют выходцы из Африки, Азии и Латинской Америки. Что на самом деле больше всего умиляет в этих картинках – так это глубина, невероятность и смехотворность заблуждений их создателей. И как только у кого-то могла возникнуть мысль, что будущее окажется столь похожим на смесь «Запретной планеты» и «Отец знает лучше»[175]?

 

Больше того же самого

 

Недооценка новизны будущего – это традиция, освященная веками. Уильям Томпсон Кельвин был одним из самых прозорливых физиков XIX в. (почему мы и измеряем теперь температуру в кельвинах), но, заглядывая осторожно в мир завтрашнего дня, он пришел к выводу, что «летающие машины тяжелее воздуха невозможны»[176]. Большинство коллег были с ним согласны. Как писал выдающийся астроном Саймон Ньюком в 1906 г.: «Доказательство того, что никакое возможное сочетание известных науке веществ, известных видов механизмов и известных видов силы не может быть собрано в действующую машину, при помощи которой человек будет летать по воздуху на далекие расстояния, кажется автору таким совершенным, каким только может быть доказательство существования любого физического факта»[177].

Даже Уилбур Райт, доказавший неправоту Кельвина и Ньюкома, признавался, что в 1901 г. говорил своему брату: «Человек не полетит еще 50 лет»[178]. Он умер, когда ему было около 48. Почтеннейшие ученые и изобретатели, которые настаивали на невозможности аэроплана, уступают по своему количеству лишь тем, кто объявлял невозможными космические путешествия, телевидение, микроволновые печи, атомное оружие, трансплантацию сердца и женщин-сенаторов. Литания из неверных прогнозов, пропущенных знаков и пророческих оплошностей может длиться очень долго, но позвольте мне попросить вас не думать пока об их полном списке, а вместо этого обратить внимание на сходство между ними. Первый закон Артура Кларка, известного писателя-фантаста, гласит: «Если заслуженный, но престарелый ученый говорит, что нечто возможно, он почти наверняка прав. Если же он говорит, что нечто невозможно, он, скорее всего, ошибается»[179]. Другими словами, когда ученые делают ошибочные предсказания, они почти всегда ошибаются в том, что видят будущее очень похожим на настоящее.

 

Презентизм в прошлом

 

Обычные люди в этом отношении ничем не отличаются от ученых. Мы уже видели, как широко мозг использует фокус с заполнением, когда вспоминает прошлое или воображает будущее, и слово «заполнение» приводит на ум образ дыры (в стене, к примеру, или в зубе), которую законопачивают неким материалом (шпатлевкой или пломбой). И когда мозг законопачивает дыры в своих представлениях о вчера и завтра, он склонен использовать материал, называемый сегодня . Посмотрим же, насколько часто это происходит, когда мы пытаемся вспомнить прошлое. Когда студенты университета слышат чьи-то убедительные речи, в результате которых меняются их политические взгляды, они обычно считают, что всегда думали так же, как теперь[180]. Когда влюбленные молодые люди пытаются вспомнить, какие чувства испытывали к своему партнеру два месяца назад, они вспоминают обычно, что чувствовали то же, что и сейчас[181]. Когда студенты получают зачет, они обычно вспоминают, что перед экзаменом волновались точно так же, как в настоящий момент[182]. Когда пациенты отвечают на вопрос о том, как сильно у них болела голова вчера, на воспоминание о вчерашней боли влияет та, какую они чувствуют сегодня[183]. Когда людей средних лет просят вспомнить, что думали они о безопасном сексе и политических разногласиях или как много выпивали, пока учились в колледже, на их воспоминания влияет то, что они думают и сколько выпивают теперь[184]. Когда вдовцов и вдов спрашивают, сильно ли они горевали после смерти супругов пять лет назад, на их воспоминания влияет то, как сильно они горюют в настоящее время[185]. Список можно продолжить, но в наших целях важно заметить следующее: в каждом из приведенных случаев люди неверно помнят свое прошлое, подменяя свои вчерашние мысли, поступки и слова сегодняшними[186].

Тенденция заполнять дыры в воспоминаниях о прошлом материалом из настоящего особенно сильна, когда дело касается эмоций. В 1992 г. Росс Перо после своего заявления в телевизионном ток-шоу насчет того, что ему понравилось бы жить в Белом доме, сделался пророком недовольного электората. И выглядело это так (впервые в американской истории), как будто человек, который никогда не занимал высокой должности и не был кандидатом ведущей политической партии, действительно мог занять самый значительный пост в мире. Его сторонники были полны энтузиазма и оптимизма. Но 16 июля 1992 г. Перо (так же внезапно, как и появился на сцене) выбыл из гонки, туманно сославшись на некие «грязные политические трюки», которые якобы могли испортить свадьбу его дочери. Его сторонники были обескуражены. Затем, в октябре того же года, у Перо снова изменилось настроение, и он снова принял участие в гонке, которую в конечном счете через месяц проиграл. В промежутках между его первым удивительным заявлением, еще более удивительным уходом, невероятно удивительным возвращением и неудивительным поражением его сторонники пережили множество сильных эмоций. К счастью, нашелся исследователь, который измерил эти эмоциональные реакции в июле, после ухода Перо, а потом в ноябре, после его поражения на выборах[187]. Исследователь также попросил добровольцев в ноябре припомнить, что они чувствовали в июле, и сделал поразительное открытие. Те, кто оставался верным Перо от первого его взлета до падения, помнили, что испытывали в июле, когда он ушел, чувства менее гневные и печальные, чем было на самом деле. А те, кто отказался от него в тот момент, когда он от них отрекся, помнили, что надеялись на него меньше, чем это было на самом деле. Другими словами, сторонники Перо ошибочно принимали свои нынешние чувства за те эмоции, что ощущали ранее.

 

Презентизм в будущем

 

Если прошлое – это стена с несколькими дырами, то будущее – это дыра без стен. Воспоминание использует фокус с заполнением, но воображение само будет этим фокусом, и если настоящее подкрашивает наши воспоминания о прошлом лишь слегка, то воображаемое будущее – это целиком дело его рук. Проще говоря, большинству из нас трудно вообразить завтрашний день, который сильно отличался бы от сегодняшнего, и еще труднее представить себе, что когда-нибудь мы будем думать, хотеть и чувствовать не то, что сейчас[188]. Подростки делают татуировки, поскольку уверены, что девиз Death Rocks[189] навсегда останется для них значащим; молодые мамочки отказываются от карьеры, поскольку убеждены: сидение дома с детьми всегда будет для них удовольствием; курильщики, только что погасившие сигарету, целых пять минут свято верят, что легко бросят курить и что решимость не ослабеет по мере уменьшения содержания никотина в крови. Психологи ничего не имеют против подростков, курильщиков и мамочек. Я помню один День благодарения (ну ладно, не один на самом деле, а много), когда я объелся так, что на последнем куске тыквенного пирога начал задыхаться. Шатаясь, я побрел в гостиную, повалился на диван и, впадая в милосердное забытье, пообещал сам себе: «Есть я больше не буду никогда». Но после этого я, разумеется, снова ел – скорее всего, тем же вечером, а уж в течение 24 часов наверняка. Скорее всего, это была индейка. Думаю, даже в момент принесения своего обета я понимал, насколько он абсурден. И тем не менее какая-то часть меня как будто искренне верила, что жевать и глотать – отвратительная привычка, от которой можно без труда отказаться, по той хотя бы причине, что слипшегося кома у меня в желудке хватит, чтобы удовлетворить все мои материальные, интеллектуальные и духовные потребности навсегда.

Меня удручают в этом случае два обстоятельства. Первое – я ел как свинья. Второе – хотя я и раньше ел как свинья и поэтому должен был знать, что свиньи всегда возвращаются к своей кормушке, я действительно думал, что на этот раз не смогу есть несколько дней или недель, а то и вовсе никогда. И слегка утешает меня лишь то, что и другие свиньи тоже вроде бы подвержены подобному заблуждению. Исследования, проводимые в лабораториях и супермаркетах, показывают: недавно пообедавшие люди недооценивают силу своего будущего аппетита, когда пытаются решить, что они будут есть на следующей неделе[190]. Недавно выпитые двойные молочные коктейли, съеденные сосиски и сэндвичи с куриным салатом вовсе не помрачают их рассудок на какое-то время. Просто сытым людям трудно вообразить будущий голод, и поэтому они не в состоянии надлежащим образом обеспечить себя припасами в преддверии его неизбежного возвращения. Позавтракав яйцами, вафлями и беконом, мы отправляемся за покупками и возвращаемся с пачкой крупы и молока, а потом, когда на сон грядущий нам хочется мороженого, клянем себя за то, что не подумали об этом вовремя.

Что верно для сытого желудка, верно и для сытого ума. Во время одного исследования добровольцам предложили ответить на пять вопросов по географии. Им сказали, что после они получат на выбор одно из двух вознаграждений: либо правильные ответы (и, соответственно, поймут, верно ли ответили сами), либо конфету (но правильных ответов при этом не узнают никогда)[191]. Часть добровольцев выбрала вознаграждение до того , как был проведен опрос, а другая часть – после. Как вы, наверное, уже догадались, до опроса люди выбирали конфету, но после него предпочитали ответы. Другими словами, опрос разжег в них такое любопытство, что ответы они оценили выше, чем вкусную конфету. Но понимали ли они, что так и должно было произойти? Когда следующую группу добровольцев попросили предсказать , какую награду они выбрали бы до и после проведения опроса, все решили, что выбрали бы конфету в обоих случаях. Эти добровольцы – которые не пережили на самом деле острого любопытства, вызванного опросом, – просто не могли себе представить, что когда-нибудь променяют «Сникерс» на несколько скучных сведений о городах и реках. Это открытие заставляет вспомнить великолепную сцену из фильма 1967 г. «Ослепленный блеском», в которой дьявол то в одном, то в другом книжном магазине вырывает последние страницы из детективных романов. Может, подобное занятие и не кажется вам таким уж злодеянием, чтобы до совершения его снисходил сам Люцифер, но если вы, добравшись до конца увлекательного детектива, обнаружите, что финал отсутствует, то поймете, почему люди охотно готовы променять свою бессмертную душу на развязку. Любопытство – могущественная сила, но в тот момент, когда вы им не охвачены, трудно представить, как далеко и скоро оно вас заведет.

Подобные проблемы с предсказанием голода (в том числе сексуального, эмоционального, социального и интеллектуального) знакомы всем и каждому. Но откуда они берутся? Почему человеческое воображение сдается так легко? Ведь это же, в конце концов, то самое воображение, которое породило космические путешествия, генную терапию, теорию относительности и уморительные скетчи «Монти Пайтон». Даже те из нас, кто наделен самым скудным воображением, способны представлять столь безумные и причудливые вещи, что наши матери, знай они об этом, промыли бы нам головы с мылом. Мы способны вообразить, что нас выбрали в конгресс, сбросили с вертолета, выкрасили в пурпурный цвет и изваляли в миндале. Мы способны представить себе жизнь на банановой плантации и в подводной лодке. Мы способны вообразить себя рабами, воинами, шерифами, каннибалами, куртизанками, аквалангистами и сборщиками налогов. И тем не менее по какой-то причине, когда желудок полон картофельного пюре и клюквенного соуса, мы не можем вообразить себя голодными. Что же это за причина?

 

 

Тайное предчувствование

 

Ответ на этот вопрос отсылает нас к природе самого воображения. Воображая объект (пингвина, колесный пароход или скотч), большинство из нас на самом деле переживает видение у себя в голове примерного наброска этого объекта. Если бы я спросил вас, что длиннее – крылья пингвина или его ноги, то у вас, вероятно, возникло бы ощущение сотворения мысленного образа из воздушного «ничто» и последующего «рассматривания» его для того, чтобы определиться с ответом. Вы ощутили бы, что образ пингвина как будто просто появился у вас в голове, потому что вы этого захотели, а потом у вас возникло бы ощущение, что вы смотрите на его крылья, затем вниз, на ноги, и снова на крылья, сравнивая их. Все это выглядело бы весьма похожим на видение, поскольку, в сущности, это оно и есть. Та часть вашего мозга, которая обычно активируется, когда вы смотрите на объекты глазами, – сенсорная зона коры головного мозга, именуемая зрительной, – активируется и тогда, когда вы смотрите на мысленный образ мысленным взором[192]. То же верно и в отношении других чувств. Например, если бы я спросил, на какой слог приходится самая высокая нота в песенке Happy Birthday, то вы, вероятно, вызвали бы эту мелодию в своем воображении и затем «прослушали» ее, чтобы определить, где высота звука понижается, а где повышается. Как и мысленное видение, это ощущение «мысленного слышания» – не просто фигура речи (тем более что такой фигуры никто и не употребляет). Когда люди воображают звуки, у них активируется сенсорная зона коры головного мозга, именуемая слуховой, что обычно происходит, когда мы слышим реальные звуки[193].

Эти примеры рассказывают нам нечто важное о том, каким образом мозг воображает. А именно: в тех случаях, когда мозг хочет вообразить некие характерные признаки объекта, существующего в мире, он привлекает на помощь сенсорные зоны. Если нам нужно знать, как выглядит некий объект, которого нет у нас перед глазами в данную секунду, мы посылаем информацию о нем из памяти в зрительную зону и переживаем его мысленный образ. Сходным образом, если нам нужно знать, как звучит мелодия, которую в данный момент не передают по радио, мы посылаем информацию о ней из памяти в слуховую зону и переживаем ее мысленное звучание. Поскольку пингвины живут в Антарктике, а песня Happy Birthday звучит только на днях рождения, ни первых, ни второй обычно нет в пределах видимости и слышимости, когда мы хотим их изучить. И если наши глаза и уши не передают в соответствующие зоны информацию, которой те требуют, чтобы ответить на заданный вопрос, мы запрашиваем данные из памяти. И память якобы позволяет нам увидеть образ и услышать звук. Благодаря тому, что наш мозг умеет проделывать этот фокус, мы способны открывать для себя что-то новое в песнях (самая высокая нота приходится на слог birth- ) и птицах (крылья длиннее, чем ноги), даже когда сидим в полном одиночестве в туалете.

Использование зрительной и слуховой зон для совершения акта воображения – это воистину замечательная техническая придумка, и эволюция заслуживает премии за то, что инсталлировала ее механизм в каждого человека, не спросив разрешения. Но какое отношение имеют видение и слышание к обжорам вроде нас с вами (ну ладно, пусть только меня)? Оказывается, технические приемы воображения, которые позволяют нам даже в туалете узнавать, как выглядит пингвин, это те же самые приемы, которые позволяют нам узнавать в настоящем, какие чувства мы испытаем в будущем. В тот момент, когда кто-то спрашивает вас, как бы вам понравилось застать свою жену в постели с почтальоном, вы что-то чувствуете . Надо думать, что-то не слишком хорошее. Точно так же, как вы создаете мысленный образ пингвина и затем зрительно исследуете его для того, чтобы ответить на вопрос о длине крыльев, вы создаете и мысленный образ измены, а затем эмоционально реагируете на него для того, чтобы ответить на вопрос о своих будущих чувствах[194]. Зоны мозга, которые эмоционально откликаются на реальные события, откликаются и на события воображаемые. И поэтому у вас, скорее всего, расширились зрачки и поднялось кровяное давление, когда я попросил вас вообразить этот частный случай доставки почты[195]. Это хороший способ предсказывать свои эмоции, потому что чувства, которые мы испытываем, воображая некое событие, как правило, довольно точно отражают, какие чувства мы испытаем, когда это событие действительно произойдет. Если мысленные образы учащенного дыхания и валяющейся на стуле почтовой сумки вызывают у вас острый и болезненный приступ ревности и гнева, тогда следует ожидать, что реальная измена тоже его вызовет, и будет он даже острее и болезненнее.

 

 

Чтобы проиллюстрировать этот факт, не обязательно брать в пример столь эмоционально насыщенное событие, как измена. Каждый день мы говорим что-нибудь вроде: «Пицца – это звучит хорошо», и, невзирая на буквальное значение слов, имеем в виду вовсе не акустические свойства сыра моцарелла. Нет, мы подразумеваем, что переживаем приятное, хотя и не слишком сильное чувство, воображая, как едим пиццу. А интерпретируем мы это чувство как показатель чувства более сильного и приятного, которое мы переживем, случись нам вынуть сейчас каким-то образом эту пиццу из своего воображения и начать ее есть. Если в китайском ресторане нам предложат в качестве возбуждающей аппетит закуски маринованных пауков или жареных кузнечиков, нам не нужно будет их пробовать для того, чтобы узнать, насколько сильно они нам не понравятся, потому что сама мысль о насекомых в качестве пищи заставляет большинство американцев содрогнуться от отвращения. И это содрогание говорит нам, что реальное вкушение насекомых вызовет, скорее всего, тошноту. Главное здесь – то, что мы не садимся обычно с листком бумаги и не начинаем составлять список всех за и против, касающихся будущих событий. Скорее, мы рассматриваем эти события путем создания их в воображении, а уж потом отмечаем свои эмоциональные реакции на эти образы. Воображение предвидит объекты, и точно таким же образом оно предчувствует события[196][197].

 

 

Сила предчувствования

 

Предчувствование часто позволяет нам предсказать свои эмоции лучше, чем логическое мышление. Во время одного исследования добровольцам предлагали взять домой один из постеров – репродукцию картины одного из импрессионистов или забавное изображение кота[198]. Перед тем как сделать выбор, некоторых испытуемых просили логически поразмыслить, почему им нравится или не нравится тот или иной постер, а другим позволили быстро принять решение, повинуясь «внутреннему голосу». Карьерные и финансовые консультанты обычно советуют думать долго и основательно, если мы хотим принять правильное решение. Но когда впоследствии экспериментаторы звонили добровольцам и спрашивали, нравится ли им приобретенный предмет искусства, выяснилось, что те из них, кто обдумывал выбор, были удовлетворены меньше. Они проигнорировали свое предчувствование и не стали выбирать постер, который мог их осчастливить. Вместо этого они остановились на том, чьи качества одобрили бы карьерные и финансовые консультанты («Оливково-зеленый Моне будет дисгармонировать с обоями, а вот при виде кота Гарфилда всякий поймет, что у меня прекрасное чувство юмора»). А участники второй группы доверились своему предчувствованию: они вообразили постер, висящий на стене, отметили, какие чувства испытали при этом, и решили, что если воображаемый постер приносит им приятные чувства, значит, и настоящий принесет такие же. И были правы. Предчувствование позволило им предсказать свое будущее удовлетворение более точно, чем это удалось думающим добровольцам. И действительно, когда людям что-либо препятствует ощутить эмоции в настоящем, они не в состоянии предсказать, какие чувства испытают в будущем[199].

Но у предчувствования есть свои пределы. То, что мы чувствуем, воображая свое будущее, не всегда надежный ориентир: мы можем почувствовать и что-то иное, когда в действительности увидим, услышим, наденем, купим, съедим или поцелуем желанный объект. Почему, например, вы закрываете глаза, желая мысленно увидеть предмет, или затыкаете уши пальцами, пытаясь вспомнить мелодию? Вы делаете это потому, что ваш мозг должен использовать зрительную и слуховую зоны для совершения акта зрительного и слухового воображения, и если эти зоны уже заняты, выполняя свою основную работу (видят и слышат вещи в реальном мире), тогда они недоступны для воображения[200]. Непросто представить пингвина в тот момент, когда вы смотрите на страуса, потому что зрение уже использует те части мозга, в которых нуждается воображение. Иначе говоря, когда мы просим свой мозг посмотреть на реальный и воображаемый объекты одновременно, обычно он предпочитает первый и отвергает второй. Восприятие реальности мозг считает своим первым и наиглавнейшим долгом и потому решительно и бесповоротно отказывает нам в просьбе позаимствовать на время зрительную зону для других целей. Не будь у мозга этой установки на первенство реальности, мы ездили бы на красный свет, если бы думали в это время о зеленом. Установка, затрудняющая мысленное представление пингвина в момент разглядывания страуса, затрудняет также и мысленное представление вожделения в то время, когда мы чувствуем отвращение, любви, когда чувствуем гнев, и голода, когда чувствуем сытость. Случись так, что друг разобьет вашу новенькую машину и предложит компенсировать убытки тем, что возьмет вас на следующей неделе на бейсбол, вы не сумеете вообразить свой эмоциональный отклик на игру, поскольку в этот момент ваш мозг будет слишком занят, реагируя на разбитую машину. Будущие события могут запрашивать доступ к эмоциональным зонам мозга, но текущие почти всегда имеют внеочередное право доступа.

 

Пределы предчувствования

 

Мы не можем видеть или ощущать две вещи одновременно, и мозг устанавливает четкий порядок очередности того, что он должен видеть, слышать и чувствовать. Запросам воображения мозг часто отказывает. Этой установки придерживаются и сенсорные, и эмоциональная системы, и тем не менее мы как будто понимаем, когда запросам воображения отказывают сенсорные системы, но не можем понять, когда то же самое делает эмоциональная. Например, если, глядя на страуса, мы попытаемся вообразить пингвина, мозг нам этого не позволит. Мы понимаем это и потому никогда не запутываемся и не приходим к ошибочному выводу, что большая птица с длинной шеей перед нашими глазами – на самом деле пингвин, которого мы пытались вообразить. Зрительное переживание, которое будет следствием потока информации, проистекающего из мира, называется видом объекта; зрительное переживание, которое будет следствием потока информации, проистекающего из памяти, называется ментальным образом объекта; и, несмотря на то что оба вида переживания порождаются зрительной зоной, нам, чтобы их перепутать, прежде нужно крепко выпить[201]. Один из отличительных признаков зрительного переживания таков: мы почти всегда можем сказать, будет оно продуктом реальности или воображаемого объекта. Но с эмоциональным переживанием дело обстоит иначе. Эмоциональное переживание, которое есть следствие потока информации, проистекающего из мира, называется чувством, а эмоциональное переживание, которое есть следствие потока информации, проистекающего из памяти, называется предчувствованием , и путать их – одно из самых популярных занятий в мире.

Например, во время исследования экспериментаторы звонили людям, живущим в разных частях страны, и спрашивали, насколько те удовлетворены своей жизнью[202]. Просматривая ее в воображении, люди, жившие в городах, где в этот день была хорошая погода, отвечали, что они относительно счастливы. Если же в этот день погода была так себе, люди отвечали, что они относительно несчастны. Пытаясь ответить на вопрос, они рассматривали свою жизнь и спрашивали у себя, какие чувства испытывают в этот самый момент. Мозг следовал установке на первенство реальности и предлагал им эмоциональную реакцию на погоду, а не на увиденную воображением жизнь. Но, судя по всему, они не понимали , что так работает мозг, и чувство, порожденное реальностью, в результате принимали за предчувствование, порожденное воображением.

Во время близкого по теме исследования у людей, тренировавшихся в спортзалах, спрашивали, какие чувства они испытают, если заблудятся в лесу и вынуждены будут провести там ночь без еды и питья[203]. В частности, их просили предсказать, что будет неприятнее – голод или жажда. Некоторым задавали этот вопрос после целого дня тренировки (группа жаждущих), а другим – до тренировки (группа не жаждущих). Из первой группы 92 % предсказали, что, заблудись они в лесу, их больше будет мучить жажда, в то время как из второй группы такое же предсказание сделал только 61 % людей. Судя по всему, участники первой группы воображали себя блуждающими по лесу без еды и питья, а затем спрашивали себя, какие чувства в этом случае они испытают. Но мозг следовал установке на первенство реальности и предлагал им реакцию на целый день тренировки, а не на воображаемое пребывание в лесу. Поскольку они не понимали этого, то и перепутали свои чувства и предчувствование.

Вам тоже наверняка случалось их путать. У вас был тяжелый день – кошка написала на ковер, собака написала на кошку, сломалась стиральная машина, вместо бокса по телевизору почему-то передают оперу – и, конечно, вы весьма не в духе. Если в такой момент вы попытаетесь представить, как много удовольствия получите, играя завтра вечером с друзьями в карты, вы вполне можете принять чувства, вызванные поведением реальных домашних любимцев и реальных бытовых приборов («я вне себя»), за те, которые сулит вам воображаемое поведение воображаемых партнеров («не пойду я никуда, потому что Ник вечно выводит меня из себя»). Один из признаков депрессии таков: воображая будущие события, люди не ждут от них никакого удовольствия[204]. «Отпуск? Любовный роман? Ночь в вихре светских удовольствий? – Спасибо, не надо, я лучше побуду в темноте». Друзьям надоедает видеть эту беспробудную тоску, и они начинают объяснять, что все проходит, что ночь темнее всего перед рассветом, что будет и на нашей улице праздник, и т. д. и т. п. Но с точки зрения человека, находящегося в депрессии, беспробудная тоска вполне оправдана. Он воображает будущие события, но не чувствует себя счастливым сегодня, и поэтому ему трудно поверить, что он почувствует себя таковым завтра. Мы не в состоянии вообразить будущие приятные чувства, если в настоящем испытываем неприятные. Но вместо того чтобы понять, что это – неизбежное следствие установки на первенство реальности, мы ошибочно полагаем, что грядущее событие станет причиной отрицательных эмоций, которые мы испытываем, думая о нем. То, что мы заблуждаемся, очевидно для всех, кто смотрит на нас со стороны и пытается объяснить: «Ты сейчас, конечно, не совсем в порядке, поскольку папаша твой напился и слетел с крыльца, а мамашу за меткий удар сковородкой по его голове забрали в участок. Да к тому же и пикап у тебя барахлит. Но через недельку ты на все будешь смотреть иначе, и поверь – ты захочешь сходить с нами в театр». Отчасти мы понимаем, что друзья скорее всего правы. Тем не менее когда мы пытаемся проигнорировать свое сиюминутное унылое настроение, забыть о нем и представить себе, какие чувства будем испытывать завтра, то обнаруживаем, что это весьма похоже на попытку представить себе вкус шоколада в тот момент, когда рот набит печенкой[205]. Это вполне естественный процесс – воображать будущее и те чувства, которые оно нам принесет, но поскольку мозг торопится реагировать на текущие события, мы ошибочно заключаем, что завтра будем чувствовать себя так же, как сегодня.

 

 

Далее

 

Я очень долго ждал случая показать кому-нибудь карикатуру, которую вырезал из газеты еще в 1983 г. и с тех пор бережно храню (рис. 12). Она не перестает меня восхищать. Морскую губку просят дать полную волю воображению: представить себе, кем она стала бы, будь это возможно. Но самым экзотическим существом, какое она в состоянии вообразить, оказывается рак. Карикатурист, разумеется, смеялся не над губками – он смеялся над нами. Каждый из нас – в плену места, времени и обстоятельств, и попытки обрести свободу с помощью разума чаще всего безрезультатны. Как эта губка, мы полагаем, что выбираемся за пределы своей темницы, но мы не видим, насколько она на самом деле велика. Воображению нелегко пересечь границы настоящего, и одна из причин этого такова: оно вынуждено лишь на время заимствовать механизм, которым владеет восприятие. Эти два процесса движимы одними и теми же пружинами, и поэтому мы порой не понимаем, какой именно из них происходит. Мы полагаем, что чувства, которые мы испытываем, воображая будущее, – это чувства, которые мы будем испытывать, когда туда попадем. Но на самом деле эмоции, испытываемые нами в процессе воображения будущего, очень часто – только отклик на события, которые происходят в настоящем. Право первенства восприятия – одна из причин презентизма, но это не единственная его причина.

Что ж, если вы еще не доехали до своей остановки, если не созрели для того, чтобы выключить свет и отправиться спать, если никто из вошедших в кафе не косится на вас, намекая, что пора бы освободить столик, давайте рассмотрим и другую причину.

 

 

 

Глава 7

Бомбы времени

 

 

Но не пресыщу губ твоих, – верней,

Средь изобилья сытость позабудут;

Ста поцелуев будет мой длинней,

А сто их одного короче будут;

Нам летний день покажется за час,

В такой утехе пролетев для нас.

 

Уильям Шекспир. Венера и Адонис[206]

 

Никто никогда не видел пролетающий по небу автобус, но о времени каждый знает, что оно пролетает. Так почему же первое представить нам гораздо проще, чем второе? А вот почему: как бы невероятно ни выглядел тяжеленный автобус, отрывающийся от земли, он хотя бы на что-то похож, и поэтому нам не стоит труда создать его мысленный образ. Наш незаурядный талант создавать мысленные образы конкретных объектов – одна из причин, по которой мы так эффективно действуем в материальном мире[207]. Если вы вообразите грейпфрут, лежащий на крышке круглой коробки, а потом представите, как отодвигаете от себя эту коробку, то увидите, как грейпфрут падает (в вашу сторону, если отодвигать коробку быстро, и в противоположную, если делать это медленно). Подобные акты воображения позволяют рассуждать об объектах, которые вы представляете, а значит, вы способны решать важные проблемы в реальном мире – такие, например, как заставить грейпфрут упасть к вам на колени, если понадобится. Но время – не грейпфрут. У него нет ни цвета, ни формы, ни размера, ни структуры. Его невозможно потрогать, очистить от кожуры, разрезать, толкнуть, раскрасить или проколоть. Время – это не объект, а абстракция. Следовательно, воображению оно не поддается. Вот почему кинорежиссеры и вынуждены изображать его ход с помощью предметов видимых – таких, например, как сдуваемые ветром листки календаря или идущие с неестественной скоростью часы. И все же для предсказания эмоционального будущего от нас требуется хоть каким-то образом представлять себе время. Если мы не можем создать мысленный образ этого абстрактного понятия, то как же мы о нем думаем и рассуждаем?

 

Пространственное мышление

 

Когда людям нужно порассуждать о чем-то абстрактном, они обычно воображают нечто конкретное, на что абстракция похожа , а затем уже рассуждают об этом предмете[208]. Для большинства из нас конкретной вещью, на которую похоже время , будет пространство[209] . Исследования показывают: люди во всем мире воображают время так, как если бы оно было пространственным измерением, почему мы и говорим, что прошлое – позади , а будущее – впереди , что мы движемся вперед к старости и оглядываемся назад на детство, и что дни пролетают так же, как мог бы пролететь автобус. Мы и думаем, и говорим о времени так, словно действительно выходим из вчерашнего дня и, минуя сегодняшний, направляемся в завтрашний. Когда мы выстраиваем временной ряд, англоязычные люди располагают прошлое слева, арабы – справа[210], а китайцы – внизу[211]. Но каков бы ни был наш родной язык, мы все ставим прошлое куда-то – как и будущее. И действительно, когда мы пытаемся решить проблему, связанную со временем («Если я позавтракал прежде, чем вывел собаку, но после того, как прочел газету, то что же я сделал в первую очередь?»), большинство из нас воображает расстановку трех объектов (завтрак, собака, газета) в один ряд и выясняет затем, какой из них следует расположить первым слева (или справа, или внизу – в зависимости от нашего родного языка). Рассуждение посредством метафоры – замечательный прием, который помогает справиться с нашей слабостью, привлекая к делу нашу силу: мы используем вещи, которые способны вообразить, обдумать и обсудить, взамен тех вещей, с которыми проделать это не способны.

Увы, метафора не только помогает, но и вводит в заблуждение, и тенденция воображать время как пространственное измерение ведет и к тому и к другому. Например, представьте себе, что вы с другом попали наконец-то в новый модный ресторан, где столик приходится заказывать за три месяца. Просмотрев меню, вы поняли, что оба хотите куропатку под грушевым соусом. Каждый из вас достаточно знаком с правилами хорошего тона, чтобы знать: сделать два одинаковых заказа в шикарном ресторане – все равно что прийти на званый обед с карнавальными заячьими ушами. Поэтому вы решаете, что один из вас закажет куропатку, а другой – суп из стручков бамии с олениной, а потом вы разделите оба блюда… весьма по-светски. Вы принимаете такое решение не только потому, что не хотите выглядеть невежей в глазах остальных посетителей, но и потому, что верите – разнообразие придает жизни остроту. Ей придает остроту, конечно, не только разнообразие, но и оно в том числе. И действительно, если бы мы решили измерить удовольствие, полученное вами от еды, то, вероятно, обнаружили бы, что и вы, и ваш друг получили его куда больше, разделив свои порции, а не съев по целой куропатке.

Но происходит нечто странное, когда эта проблема обретает протяженность во времени. Вообразите, что на метрдотеля произвел такое сногсшибательное впечатление ваш элегантный наряд, что он приглашает вас (увы, без вашего друга, который и в самом деле мог бы одеться поприличнее) приходить в этот ресторан в первый понедельник каждого месяца в течение всего следующего года и бесплатно наслаждаться изысканной едой за лучшим столом. Поскольку в кладовых не всегда бывают в наличии нужные ингредиенты, он просит вас решить сейчас, заранее, что вы будете есть во время каждого из ваших визитов, чтобы он успел подготовиться и мог побаловать вас желанным блюдом. Вы снова просматриваете меню. Кролика вы терпеть не можете, к телятине и лазанье равнодушны, но четыре блюда из списка, полагаете вы, уж точно придутся вам по вкусу: куропатка, суп с олениной, золотистая макрель и ризотто с шафраном. Куропатка на самом деле – ваше любимое блюдо, и вы испытываете искушение заказать только ее на все двенадцать визитов, даже и без грушевого соуса. Но это было бы так не элегантно, так не по-светски, да и острота в жизни необходима. Поэтому вы просите метрдотеля готовить куропатку каждый второй месяц, а в остальные шесть поочередно – суп с олениной, золотистую макрель и ризотто.

Возможно, одеваться вы и умеете, мой друг, но когда речь заходит о еде, вы откровенно даете маху[212]. Экспериментаторы изучали это переживание, приглашая добровольцев приходить в лабораторию перекусить раз в неделю (исследование длилось несколько недель)[213]. Некоторых добровольцев просили выбрать закуску заранее, и они – в точности как вы – предпочитали разнообразие. Раз в неделю в лабораторию приходили и другие добровольцы. Часть их (группу без разнообразия) экспериментаторы каждый раз кормили их любимой, но одной и той же закуской. Другую часть (группу с разнообразием) в большинстве случаев угощали их любимой закуской, а в остальные дни – менее любимой. Измеряя удовлетворение испытуемых по окончании исследования, экспериментаторы обнаружили: участники группы без разнообразия были более удовлетворены, чем участники группы с разнообразием. Другими словами, разнообразие делало людей менее счастливыми, а не более . Но погодите – кажется, тут что-то не так. Разве может разнообразие придавать жизни остроту, когда сидишь с другом в модном ресторане, и отравлять существование, когда заказываешь закуски на несколько недель вперед?

Среди жесточайших жизненных истин есть и такая: чудесное кажется особенно чудесным, когда с ним сталкиваешься впервые, но чем чаще это происходит, тем менее чудесным оно становится[214]. Сравните хотя бы первый и последний разы, когда вы услышали от своего ребенка слово «мама» или от возлюбленного – «я тебя люблю», и вы поймете, что я имею в виду. Какое бы эмоциональное переживание мы ни испытывали– слушая конкретную музыку, занимаясь любовью с конкретным человеком, любуясь закатом из конкретного окна конкретной комнаты, – при повторении мы быстро адаптируемся к нему, и с каждым разом переживание приносит все меньше удовольствия. Психологи называют это «привыканием», экономисты – «спадом предельной полезности», а все остальные – женитьбой. Но люди открыли два средства, позволяющие с этим бороться: разнообразие и время. Один способ победить привыкание – это увеличить разнообразие переживаний («Милая, у меня идея – давай сегодня посмотрим на закат из кухни »)[215]. Другой – увеличить количество времени между повторениями переживания. Пить шампанское и целоваться с супругой под полуночный бой часов наскучило бы довольно скоро, если бы стало еженощным занятием, но когда этим занимаешься только в новогоднюю ночь, переживание вновь предлагает целый букет удовольствий, потому что год достаточно долог, чтобы эффект привыкания не возник. Суть же заключается в том, что если вы уже пользуетесь одним из двух этих способов – либо увеличением разнообразия, либо увеличением количества времени, – второй вам не нужен. Фактически (это очень важный момент, так что положите свою вилку и слушайте), в тех случаях, когда между переживаниями проходит достаточное время, разнообразие не только излишне – оно может дорого вам обойтись.

Я могу проиллюстрировать этот факт с большей или меньшей точностью, если вы позволите мне сделать несколько разумных предположений. Для начала вообразите, что у нас имеется прибор под названием «гедониметр», с помощью которого можно измерить получаемое удовольствие в гедонах. Первое предположение касается предпочтения : допустим, что первый кусочек куропатки приносит вам, скажем, 50 гедонов, в то время как первая ложка супа с олениной – 40. И это означает, что куропатку вы предпочитаете супу. Второе предположение касается скорости привыкания : каждый кусочек или каждая ложка одного и того же блюда, съедаемые с перерывом, скажем, в десять минут, приносят вам на один гедон меньше, чем предыдущие. И наконец, третье предположение, касающееся скорости потребления , таково: допустим, что обычно вы едите со скоростью один кусочек или одна ложка в 30 секунд. На рис. 13 показано, что происходит с вашим удовольствием, если мы принимаем эти предположения. Как видите, лучший способ увеличить удовольствие до предела – это начать с куропатки и, съев десять кусочков (что займет пять минут), перейти к супу. Почему? А потому, что, как показывает график, 11-й кусочек куропатки, съеденный через пять с половиной минут, принесет вам всего 39 гедонов, зато ложка супа, который вы еще не пробовали, – 40. И именно в этот момент вам с другом следовало бы обменяться тарелками, местами или хотя бы заячьими ушами[216].

 

 

Но взгляните теперь на рис. 14 и заметьте, как радикально меняется положение вещей, если мы растягиваем этот гастрономический эпизод во времени, изменив скорость потребления. Когда один кусочек отделен от другого больше чем десятью минутами (в данном случае 15), привыкания не происходит, и это означает, что каждый кусочек хорош так же, как и предыдущий, и ложка супа с олениной никогда не принесет вам больше удовольствия, чем кусочек куропатки. Другими словами, если бы вы ели достаточно медленно, разнообразие было бы не только излишним , но и действительно дорого бы вам стоило , потому что ложка супа всегда приносила бы удовольствия меньше, чем еще один кусочек куропатки.

 

 

Итак, сидя с другом в воображаемом ресторане, вы заказали два блюда, чтобы съесть их одновременно. Вы понимали, что между двумя кусочками еды времени у вас будет немного, и потому захотели разнообразия – для остроты жизни. Но когда метрдотель попросил вас выбрать блюда на год вперед, вы снова захотели разнообразия. Зачем же, когда у вас уже имелось время? Вините в этом пространственную метафору (рис. 15). Поскольку вы думали о блюдах, отделенных друг от друга временем, воображая при этом блюда, отделенные друг от друга пространством в несколько дюймов на столе перед вами, вы сочли, что мысль, верная для отделенных пространством блюд, будет верной и для блюд, отделенных временем. Когда они отделены пространством, есть смысл искать разнообразия. Кто, в конце концов, захотел бы сидеть за столом, на котором стояли бы двенадцать одинаковых порций куропатки? Мы находим удовольствие и в серебряной посуде, и в деревянной, и даже в пластиковой, потому что хотим – и должны хотеть – разнообразия среди альтернатив, которые дает каждый момент. Проблема в том, что, когда мы рассуждаем посредством метафоры и думаем о дюжине следующих друг за другом обедов в дюжине следующих друг за другом месяцев так, как если бы они были дюжиной блюд, выстроенных перед нами на длинном столе, мы ошибочно трактуем последовательные альтернативы как одновременные . Ошибкой это будет потому, что на стороне последовательных альтернатив уже имеется время, и значит разнообразие делает их скорее менее, чем более приятными.

 

 

Отсчет от сейчас

 

Поскольку время так трудно вообразить, мы представляем его себе порой как пространственное измерение. А порой и вовсе не представляем. К примеру, когда мы воображаем будущие события, то мысленно рисуем определенных людей, места, слова и действия, но очень редко – время, в котором эти люди в этих местах будут разговаривать и действовать. Мысленный образ, возникающий при воображении супруги, изменившей вам в Новый год, весьма похож на мысленный образ измены, случившейся в Пурим, Хэллоуин или православную Пасху. Действительно, образ вашей супруги в постели с почтальоном в Новый год  изменится разительно, если вы замените супругу парикмахером или постель – беседой , но не изменится вовсе, если вы замените Новый год Днем благодарения . Эту последнюю замену произвести на самом деле практически невозможно, поскольку в мысленном образе, увы, нечему меняться. Просматривая мысленный образ, мы можем увидеть, кто делает, что делает и где , но не когда он это делает. Мысленные образы вообще вневременные [217].

Так как же мы решаем, какие чувства будем испытывать во время неких грядущих событий? Ответ таков – обычно мы представляем себе, какие чувства испытывали бы, произойди это событие сейчас , а затем вносим некоторые поправки с учетом того факта, что «сейчас» и «потом» – все-таки не одно и то же. Например, спросим у гетеросексуального подростка, какие чувства он испытал бы, появись сейчас на пороге его дома какая-нибудь рекламная красотка в бикини, ласковая и отчаянно нуждающаяся в массаже. Реакцию его можно будет увидеть тут же. Он заулыбается, глаза у него расширятся, зрачки сузятся, щеки запылают, и все другие части тела отреагируют, как велено природой. Задав тот же вопрос другому подростку, но заменив «сейчас» на «через 50 лет», мы увидим примерно такую же первоначальную реакцию. И даже можем заподозрить на миг, что этот второй подросток, будучи полностью поглощен мысленным образом босоногой богини с пухлыми губками, попросту не понял того, что сей гипотетический случай предлагается только через полвека. Но дадим ему немного времени – скажем, несколько сотен миллисекунд. Когда это время пройдет, мы заметим, что первый порыв энтузиазма схлынет – юнец осознает дату предполагаемого события, сообразит, что девушки имеют одни желания, а дедушки – другие, и придет к справедливому выводу, что явленье на пороге прелестной нимфетки, должно быть, не возбудит его в преклонном возрасте так, как возбуждает в перегруженном тестостеронами настоящем. Его первоначальный подъем и последующий спад вполне отчетливо говорят о том, что, когда его попросили вообразить будущее событие, сначала он представил его себе так, как если бы оно происходило в настоящем, и лишь потом сообразил, что случится оно в будущем, когда неумолимые годы уже скажутся и на его зрении, и на его либидо.

Почему это имеет значение? В конце концов, подросток все же взял в расчет тот факт, что «сейчас» и «через 50 лет» – это не одно и то же. Так кого волнует, что задумался он об этом лишь после того, как был на миг пригвожден к месту дивным мысленным виденьем прекрасной девицы? Меня волнует. Да и вас должно волновать. Представляя себе событие, происходящее сейчас , а потом осознавая, что произойдет оно позже , и корректируя свою реакцию, подросток использует метод вынесения суждений, который весьма распространен, но неизбежно ведет к ошибкам[218]. Чтобы понять природу этих ошибок, рассмотрим результаты исследования, во время которого добровольцев просили высказать свои предположения относительно того, сколько африканских стран входит в ООН[219]. На вопрос этот их просили ответить не сразу, а используя метод «подъема и спада». Часть добровольцев должна была сказать, больше этих стран или меньше, чем десяток, а другая часть – больше их или меньше, чем 60. Другими словами, им дали произвольную стартовую точку и попросили корректировать ее, пока они не достигнут правильной конечной точки – в точности как подросток использовал образ прекрасной девушки, явившейся в настоящий момент, в качестве стартовой точки для своего суждения («Я страшно возбужден!»), а затем откорректировал его, дойдя до конечной («Но если мне будет 67, когда это случится, я, наверное, буду возбужден совсем не так, как сейчас»).

Проблема этого метода вынесения суждений заключается в том, что стартовые точки имеют очень сильное влияние на конечные. Добровольцы, начинавшие отсчет с десяти африканских стран, предполагали в конечном счете, что в ООН их около 25, а добровольцы, начинавшие с 60, предполагали, что их около 45. Почему такие разные ответы? А потому, что испытуемые начинали с задавания себе вопроса, может ли стартовая точка быть правильным ответом, а затем, поняв, что не может, медленно двигались к ответу более правдоподобному («Десять – точно неправильно. А 12? Нет, тоже маловато. Четырнадцать? Или, может быть, 25?»)[220]. Увы, поскольку процесс этот требует времени и внимания, группа, начавшая с десяти, и группа, начавшая с 60, утомились и прекратили делать предположения прежде, чем встретились посередине. Это на самом деле не так уж и странно. Если вы попросите одного ребенка считать вперед от нуля, а другого – в обратную сторону от миллиона, можете не сомневаться – к тому времени, когда оба изнемогут, бросят счет и отправятся за яйцами, чтобы забросать ими дверь вашего гаража, они успеют добраться до очень разных чисел. Стартовая точка важна, потому что мы часто заканчиваем близко к тому, с чего начали.

Когда люди предсказывают свои будущие чувства, воображая грядущие события так, как если бы те происходили в настоящем, а затем корректируют предсказания, осознавая истинное место события во времени, они совершают точно такую же ошибку. Например, во время одного исследования добровольцев просили предсказать, сколько удовольствия они получат от спагетти с мясным соусом – на завтрак или обед следующего дня[221]. Некоторые были голодны, когда делали предсказание, а другие нет. Когда добровольцы выполняли задание в идеальных условиях, они предсказывали, что спагетти принесет им больше удовольствия на обед, а не на завтрак, и голод, который они в этот момент испытывали, мало влиял на их ответ. Но другие предсказывали свои чувства в далеко не идеальных условиях. В частности, их просили одновременно выполнить еще одно задание – распознавать музыкальные звуки. Исследование показало, что решение параллельной задачи заставляет людей останавливаться очень близко от начальной точки. И действительно, когда добровольцы делали предсказания, распознавая одновременно музыкальные звуки, они говорили, что спагетти принесет им удовольствие и на завтрак, и на обед. Более того, на их ответ очень сильно влияло, испытывали ли они в данный момент голод: голодные добровольцы одобряли спагетти (и не важно, когда их подадут), а сытые – не одобряли. Эти результаты свидетельствуют, что все добровольцы делали предсказания по методу «подъема и спада»: сначала они воображали, сколько удовольствия им доставили бы спагетти в настоящем («ум-м» – для голодных, «фу» – для сытых), и использовали свое предчувствование как стартовую точку для предсказания удовольствия завтрашнего. Затем, в точности как откорректировал свое суждение гипотетический подросток, осмыслив тот факт, что через 50 лет его оценка стройной кокетки будет, по всей видимости, не такой, как сегодня, так и добровольцы откорректировали свои суждения, подумав о времени дня, когда им будут предложены воображаемые спагетти («Спагетти на обед – ужасно. А на завтрак? Фу!»). Но те добровольцы, которые делали предсказания, распознавая музыкальные звуки, были не в состоянии откорректировать свои суждения, и потому их конечная точка оказалась очень близка к стартовой. Пытаясь предсказать свои будущие чувства, мы обычно используем в качестве стартовой точки чувства настоящие, и поэтому ожидаем, что первые будут похожи на вторые несколько больше, чем потом оказывается в действительности[222].

 

Почти ничего

 

Если у вас нет какого-то особого таланта или поражающего воображение уродства, но имеется жгучее желание попасть в Книгу рекордов Гиннесса, вы можете испробовать такой способ: зайдите в понедельник в кабинет к вашему начальнику и скажите: «Я уже немало лет в компании и считаю, что работаю очень хорошо. Я хочу, чтобы мне на 15 % урезали зарплату… хотя соглашусь и на 10 %, если бухгалтерия управится с этим сегодня». Сотрудники Книги рекордов Гиннесса уж точно обратят на вас внимание, поскольку во всей долгой и часто скандальной истории трудовых отношений еще не встречалось случая, чтобы кто-то потребовал понижения зарплаты. Люди и в самом деле не хотят понижения зарплаты, но исследования показывают, что причина, по которой они этого не желают, не имеет никакого отношения к «зарплате», зато тесно связана с «понижением». Например, когда людей спрашивали, какую работу они предпочли бы получить – с оплатой 30 000 долларов в первый год, 40 000 во второй и 50 000 в третий или же с оплатой 60 000 долларов в первый год, 50 000 во второй и 40 000 в третий, они обычно выбирали вариант с возрастающей оплатой, несмотря на то что по истечении трех лет заработали бы денег меньше[223]. Это действительно странно. Почему люди готовы согласиться на меньший доход, чтобы избежать переживания понижения оплаты?

 

Сравнение с прошлым

 

Если вы когда-нибудь засыпали перед орущим телевизором, а в другую ночь просыпались от легкого шороха, ответ вы уже знаете. Человеческий мозг не особенно чувствителен к абсолютной величине раздражения, но чрезвычайно чувствителен к различиям и изменениям – то есть к относительной величине раздражения. Например, если бы я завязал вам глаза и попросил держать в руке деревянный кубик, смогли бы вы почувствовать разницу в весе, положи я на кубик сверху пачку жевательной резинки? Правильный ответ: «Это зависит…» – и зависит это от веса кубика. Если он весит всего 30 граммов, а я положу на него пачку весом в пять, увеличение веса на 500 % вы заметите сразу. Но если он весит 4,5 килограмма, увеличения веса на 0,03 % вы не заметите. Речь здесь не о том, могут ли люди распознать вес в 150 граммов. Человеческий мозг распознает не количество граммов, а изменение и различие их количества, и то же самое верно в отношении любого физического свойства объекта. Но наша чувствительность к относительным, а не к абсолютным величинам не ограничивается физическими свойствами объекта, такими как вес, яркость и громкость. Она распространяется и на субъективные свойства – цену, качественность и достоинства[224]. Например, большинство из нас с удовольствием порыскает по городу ради того, чтобы сэкономить 50 долларов на покупке стодолларового радиоприемника, но не ради экономии тех же 50 долларов на покупке автомобиля за 100 000. 50 долларов – это удача, когда мы приобретаем радио («Я купил этот приемник за полцены!»), но жалкие гроши, когда обзаводимся автомобилем («Я что, потащусь через весь город ради того, чтобы сэкономить одну двадцатую процента»?)[225].

Экономисты покачали бы головами и справедливо заметили, что на вашем счету в банке лежат абсолютные доллары, а не «процентные соотношения». Если для того, чтобы сэкономить 50 долларов, нужно всего лишь проехаться по городу, не имеет никакого значения, на чем вы их сэкономите. Когда после вы потратите их на бензин или продукты, будет совершенно не важно, откуда взялись эти деньги[226]. Но доводы экономистов цели не достигают, потому что люди не мыслят в категориях абсолютных долларов. Они мыслят в категориях долларов относительных, и 50 долларов могут быть большой или маленькой суммой в зависимости от того, к чему она относится (по этой причине люди, не беспокоящиеся о том, удерживают ли менеджеры трастовых фондов 0,5 или 0,6 % от их инвестиций, способны часами выискивать в воскресных газетах купоны, дающие право купить тюбик зубной пасты с 40 % скидки). Маркетологи, политики и другие влиятельные лица знают о нашей одержимости относительными величинами и привычно используют ее к своей выгоде. Одна древняя как мир уловка, к примеру, такова: сперва вас уговаривают купить что-то по непомерно высокой цене («Приходите в пятницу на наш митинг в защиту животных, а в субботу – на марш протеста перед зоопарком!»), а потом запрашивают меньшую цену («Ну что ж, если не хотите прийти, тогда, может, пожертвуете хотя бы пять долларов нашей организации?»). Исследования показывают, что люди часто готовы согласиться заплатить меньшую цену после того, как обдумают бóльшую – отчасти потому, что меньшая в результате кажется… ну, скажем, терпимой[227].

Поскольку субъективная ценность товара относительна, она повышается и изменяется в зависимости от того, с чем мы сравниваем этот предмет. Например, каждое утро по пути на работу я останавливаюсь возле ближайшей кофейни Starbucks и отдаю 1,89 доллара бармену, который затем вручает мне весьма недурной кофе. Я понятия не имею, ни во сколько этот кофе обходится владельцам кофейни, ни почему с меня требуют именно такую сумму. Но я знаю, что если бы в одно прекрасное утро цена вдруг поднялась бы до 2,89 доллара, я сделал бы одно из двух. Или сравнил бы новую цену с той, которую платил обычно, после чего решил бы, что кофе из Starbucks дороговат, и начал бы покупать кофе в вакуумных пачках, чтобы варить его дома самому. Или же я сравнил бы новую цену с ценой других вещей, которые мог бы купить на эти деньги (два маркера, ветку искусственного бамбука, сотую часть полной коллекции записей Майлза Дэвиса), и решил бы, что кофе из Starbucks – это даже выгодно. Теоретически я могу сделать любое из этих двух сравнений. Так какое же я сделаю?

Мы с вами знаем ответ – более легкое. При виде чашки кофе за 2,89 доллара мне будет легко вспомнить, сколько я платил за нее накануне, и гораздо труднее вообразить все те вещи, которые я мог бы купить за эти деньги[228]. Поскольку гораздо легче припоминать прошлое , чем воображать новые возможности , я предпочту сравнить настоящее с прошлым, даже когда мне следует сравнить его с возможным. А мне действительно следует это сделать, потому что на самом деле не имеет значения, сколько кофе стоил днем, неделей или годом раньше. У меня в руках – абсолютные доллары, которые я могу потратить, и единственный вопрос, на который мне нужен ответ, – это как их потратить в целях наиболее полного своего удовлетворения. Если по причине международного эмбарго цена чашки кофе взлетит до 10 000 долларов, тогда единственным вопросом, передо мной стоящим, должен быть такой: «Что еще я могу получить за 10 000 долларов? Принесет ли это мне больше или меньше удовлетворения, чем чашка кофе?» Если ответ «больше», мне следует удалиться. Если ответ «меньше», мне следует взять чашку кофе. И нанять злобного бухгалтера.

То обстоятельство, что нам намного легче вспоминать прошлое, чем воображать новые возможности, заставляет нас принимать множество странных решений. Люди, например, гораздо охотней купят товар, цена которого была снижена с 600 до 500 долларов, чем точно такой же товар, который стоит 400, но вчера на распродаже был по 300[229]. Поскольку его цену легче сравнить с прежней ценой, чем с ценой других вещей, которые можно было бы купить, мы предпочитаем в результате невыгодные сделки, вводящие нас в убыток. Та же самая тенденция заставляет нас относиться к предметам, имеющим «памятное прошлое», иначе, чем к тем, которые его не имеют. Представьте себе, к примеру, что в бумажнике у вас были двадцатидолларовая купюра и концертный билет той же стоимости, но, придя на концерт, вы обнаружили, что билет потерян. Вы купите другой? Большинство людей отвечает отрицательно[230]. Теперь представьте, что в бумажнике у вас не было билета, а были две двадцатидолларовые купюры, и, придя на концерт, вы обнаружили, что одну из них потеряли. Вы купите билет на концерт? Большинство людей отвечает: «Да». Не нужно быть логиком, чтобы увидеть, что эти два примера практически одинаковы: в обоих случаях вы потеряли клочок бумаги, который стоил 20 долларов (билет или купюру), и в обоих случаях вы должны решить, потратить ли оставшиеся в бумажнике деньги на концерт. Тем не менее наше упорство в сравнении настоящего с прошлым заставляет нас рассуждать в двух одинаковых случаях по-разному. Когда мы теряем купюру и размышляем, купить ли нам билет на концерт в первый раз, концерт не имеет прошлого, и поэтому мы благоразумно сравниваем стоимость его посещения с другими возможностями («Потратить 20 долларов на билет или купить новые перчатки из акульей кожи?»). Но в том случае, когда мы теряем билет, мы его уже купили и обдумали возможности замены. Стало быть, концерт имеет прошлое, и поэтому мы сравниваем теперешнюю цену его посещения (40 долларов) с изначальной ценой, и у нас пропадает охота смотреть представление, цена которого вдруг удвоилась.

 

Сравнение с возможным

 

Мы совершаем ошибку, когда сравниваем с прошлым вместо возможного. Но когда сравниваем с возможным, тоже совершаем ошибку. Если, например, вы похожи на меня, ваша гостиная представляет собой мини-склад нужных и полезных вещей, начиная со стульев и светильников и заканчивая стереосистемами и телевизорами. Вы, наверное, ходили по магазинам и приценивались, прежде чем все это купить. Пожалуй, вы выбирали то, что купили в конечном счете, из целого ряда других товаров того же назначения – сравнивали с другими светильниками в каталоге, другими стульями в зале, другими стереосистемами и телевизорами на полках и витринах. Вы не решали, тратить ли деньги, вы решали, как их потратить, и все возможные способы этого были предложены вам славными и милыми людьми, всегда готовыми помочь. Эти милые люди помогли вам перебороть свою врожденную склонность сравнивать с прошлым («Вправду ли этот телевизор так уж лучше моего старого?»), всячески облегчив сравнение с возможным («Когда вы увидите их рядом, бок о бок, в магазине, сразу убедитесь – у Panasonic изображение гораздо четче, чем у Sony). Увы, мы слишком легко обманываемся этими наглядными сравнениями, почему продавцы так усердно и стараются нас к этому подвигнуть.

Людям, например, обычно не хочется покупать самый дорогой предмет в категории. И поэтому магазины могут улучшить продажи, выставив рядом несколько очень дорогих предметов, которые и в самом деле никто никогда не купит («О боже, Chateau Haut-Brion Pessac-Leognan 1982 г. стоит 500 долларов!»), но в сравнении с которыми менее дорогие будут казаться не таким уж убыточным приобретением («Лучше я куплю “Зинфандель” за 60»)[231]. Бессовестные агенты по недвижимости демонстрируют покупателям полуразвалившиеся дома, настоящие груды хлама, прежде чем показать посредственные, которые они действительно надеются продать, потому что после груд хлама и посредственные кажутся вполне приличными («Посмотри, дорогая, ни листочка на газоне!»)[232]. При наглядном сравнении на нас влияют крайние возможности, такие как непомерной стоимости вина и полуразвалившиеся дома, но кроме того влияют и излишние возможности, сходные с теми, которые мы уже рассматривали. Во время одного исследования, к примеру, врачи читали о некоем лечении Х, после чего у них спрашивали, прописали бы они его пациентам с остеоартритом[233]. Врачи, судя по всему, сочли лечение стоящим – не прописывать его решили только 28 %. Но когда у другой группы врачей спросили, прописали бы они пациентам с той же болезнью лечение Х или равно эффективное лечение Y, 48 % решили не прописывать ничего. Очевидно, добавление к списку возможностей другого, равно эффективного лечения затруднило выбор одного из них, почему врачи и предпочли воздержаться от рекомендаций. Если вы когда-нибудь ловили себя на фразе: «Не знаю, на какой из этих фильмов пойти, поэтому останусь-ка я лучше дома и посмотрю телевизор», тогда вы понимаете, почему врачи совершили эту ошибку[234].

Одно из самых коварных свойств наглядного сравнения таково: оно заставляет нас уделять внимание каждому качеству, которое отличает возможности, нами сравниваемые[235]. Я провел несколько ужаснейших часов своей жизни в магазинах, куда собирался заскочить на 15 минут. По дороге на пикник я тормозил перед витриной, парковал машину и вбегал в магазин, думая тут же выбежать обратно с модным маленьким цифровым фотоаппаратом в кармане. Но когда я входил в гигантский мега-, супер-, мир фотоаппаратов Wasky Bob’s, меня встречали ряды модных маленьких цифровых фотоаппаратов, отличающихся многими качествами. Кое-какие из них я учитывал бы, даже если бы на полках была всего одна камера («Достаточно легкая, чтобы носить в кармане рубашки – значит я смогу взять ее с собой куда угодно»). А другие, о которых я никогда и не думал, создавали между камерами отличия, прежде меня не интересовавшие («У Olympus есть устройство, компенсирующее проблемы при вспышке, а у Nikon нет. Вот бы знать, что это за устройство»). Поскольку наглядное сравнение заставляет рассматривать все качества, которым различаются камеры, я в конце концов уделяю внимание и тем, которые меня совершенно не волнуют (но так уж вышло, что отличают-таки одну камеру от другой)[236]. Какие, к примеру, качества волновали бы вас, если бы вы покупали новый словарь? Во время одного исследования людям давали возможность назначить цену за словарь, который был в прекрасном состоянии и содержал 10 000 слов. В среднем они предлагали 24 доллара[237]. Другую группу просили назначить цену за словарь с порванным переплетом, который содержал 12 000 слов. В среднем они давали 20 долларов. Но когда третьей группе позволили наглядно сравнить оба словаря, за целый, но маленький они давали 19 долларов, а за порванный, но большой – 27. Очевидно, людей волнует состояние обложки, а о количестве слов они задумываются лишь тогда, когда это качество привлекает их внимание при наглядном сравнении.

 

Сравнение и презентизм

 

Теперь давайте ненадолго вернемся обратно и спросим, какое значение имеют все эти факты, касающиеся сравнения, для нашей способности воображать будущие чувства. Факты же таковы:

а) ценность определяется посредством сравнения одной вещи с другой;

б) в каждом конкретном случае сравнений может быть больше одного;

в) мы можем оценить что-то более высоко, когда пользуемся одним видом сравнения вместо другого.

 

Все это говорит, что если мы хотим предсказать, какие чувства вызовет у нас некое событие в будущем, мы должны рассматривать тот вид сравнения, которым воспользуемся в будущем, а не тот , которым нам случилось воспользоваться в настоящем. Увы, поскольку мы делаем сравнения не задумываясь («Этот кофе слишком дорог» или «Я не буду платить дважды, чтобы услышать этот концерт»), мы редко принимаем во внимание то обстоятельство, что сравнения, которые мы делаем сейчас, могут отличаться от тех, которые мы сделаем позже[238]. Например, во время одного исследования добровольцев просили сесть за стол и предсказать, сколько удовольствия им доставят чипсы через несколько минут[239]. При этом часть добровольцев видела на столе пакет картофельных чипсов и плитку шоколада, а часть – пакет чипсов и банку сардин. Повлияло ли на прогнозы испытуемых наличие на столе других продуктов? Можете быть уверены – да. Конечно добровольцы сравнивали чипсы с другими продуктами. Испытуемые, перед которыми на столе стояла банка сардин, говорили, что чипсы доставят им удовольствия больше, – в отличие от тех, перед кем на столе лежал шоколад. Но они ошибались. Ибо когда добровольцы действительно ели чипсы, банка с сардинами и шоколадная плитка никак не влияли на испытываемое ими удовольствие. В конце концов, когда рот человека полон хрустящих, соленых, маслянистых и поджаристых ломтиков картофеля, другая еда, зачем-то находящаяся на этом же столе, уже не имеет значения. В точности как не играет никакой роли человек, с которым вы могли бы заняться любовью, в том случае, когда вы уже делаете это с кем-то другим. Чего не поняли добровольцы, так это того, что сравнения, которые они делали, воображая, как едят чипсы («Класс, конечно… но шоколадка лучше»), были вовсе не теми сравнениями, которые они сделали бы, если бы ели чипсы на самом деле.

Подобные переживания случаются у многих из нас. В магазине мы сравниваем маленькие и изящные акустические колонки с большими гробоподобными левиафанами, замечаем разницу в звучании и покупаем левиафанов. Увы, акустическая разница – это разница, которую мы больше никогда не заметим, потому что, принеся домой монстров, мы уже не сравниваем их звучание со звучанием колонки, услышанным неделю назад в магазине. Нет, мы сравниваем их гигантские размеры со всем остальным компактным и элегантным, но подпорченным ныне убранством своего дома. Или, бывает, мы путешествуем по Франции, встречаем парочку земляков и мгновенно становимся приятелями, потому что сравниваем их с французами, которые нас ненавидят, когда мы не говорим на их родном языке, и ненавидят еще больше, когда говорим. Земляки на их фоне кажутся нам невероятно сердечными и интересными людьми. Мы рады, что познакомились с ними, и полагаем, что будем так же рады этому и в будущем. Но когда через месяц после возвращения домой они приходят к нам на обед, мы с удивлением обнаруживаем, что наши новые приятели скучны и неумны по сравнению с давними друзьями и нравятся нам не больше, чем мы в свое время – французам. Наша ошибка заключается не в поездке в Париж с парой скучных земляков, а в непонимании того, что сравнение, которое мы сделали в настоящем («Лайза и Уолтер гораздо приятнее, чем официант из Le Grand Colbert») – это не то сравнение, которое мы сделаем в будущем («Лайза и Уолтер не стоят и мизинца Тони и Дэна»). Тем же принципом объясняется, почему нам нравятся новые вещи в тот момент, когда мы их покупаем, но вскоре после этого нравиться перестают. Когда мы приобретаем новые солнечные очки, мы, естественно, противопоставляем их красоту и стильность поношенности надоевших старых. И бросаем старые в ящик стола. Но всего через несколько дней мы перестаем сравнивать новые очки со старыми и… что происходит, как вы думаете? Удовольствие, которое рождалось из сравнения, испаряется.

Тот факт, что мы делаем разные сравнения в разное время, но не понимаем, что будем это делать, помогает объяснить и некоторые другие непонятные поступки. Экономисты и психологи, например, утверждают, что потеря доллара эмоционально влияет на людей сильнее, чем выигрыш того же доллара. Поэтому-то большинство из нас и отказалось бы от спора, выиграть который и удвоить свои жизненные сбережения мы могли бы в 85 % случаев – против 15 % шанса их потерять[240]. Вероятная перспектива большого выигрыша не компенсирует маловероятной перспективы большого проигрыша, потому что потери кажутся нам более сильнодействующими, чем равноценные выигрыши. Но считаем ли мы что-то выигрышем или потерей, часто зависит от сравнений, которые мы делаем. Сколько, к примеру, стоит Mazda Miata 1993 г.? Согласно свидетельству моей страховой компании, правильный ответ – около 2000 долларов. Но как владелец Mazda Miata 1993 г. я гарантирую: если вы захотите купить мой милый маленький автомобильчик со всеми его прелестными вмятинами, стуками и дребезжанием за каких-то 2000 долларов, ключи вам придется вырвать из моих холодных мертвых рук. Я не сомневаюсь, что при виде моей машины вы решите, что за 2000 долларов я должен отдать вам не только ее и ключи, но добавить еще велосипед, газонокосилку и пожизненную подписку на журнал The Atlantic . Почему наши мнения относительно стоимости моей машины настолько разошлись бы? А потому, что вы думали бы об этой сделке как о возможном выигрыше («По сравнению с тем, какие чувства я испытываю сейчас, стану ли я счастливее, купив эту машину?»), а я думал бы о ней как о потенциальной утрате («По сравнению с тем, какие чувства я испытываю сейчас, стану ли я счастливее, потеряв эту машину?»)[241]. Мне нужна была бы компенсация за то, что кажется мне огромной потерей, а вам не хотелось бы компенсировать мне ее, поскольку выигрыш не казался бы таким уж огромным. Вы не сумели бы понять, что, владей вы этой машиной, ваш критерий ее оценки был бы другим. Нет, вы сделали бы такое же сравнение, какое сделал я, и в ваших глазах машина стоила бы каждого отданного за нее пенни. Я не сумел бы понять, что, не владей я этой машиной, мой критерий ее оценки был бы другим. Нет, я сделал бы такое же сравнение, какое сделали вы, и был бы рад сделке, потому что, в конце концов, сам бы никогда не заплатил 2000 долларов за машину вроде этой. Причина, по которой мы не сошлись бы в цене (и даже усомнились бы в честности и порядочности друг друга), такова: никто из нас не понимал бы, что те виды сравнений, которые мы делаем как покупатели и продавцы, вовсе не те виды сравнений, которые мы делаем, когда становимся владельцами и бывшими владельцами[242]. Короче говоря, сравнения, которые мы делаем, сильно влияют на наши чувства. А в тех случаях, когда мы не понимаем, что сегодняшние сравнения – это не те сравнения, которые мы сделаем завтра, мы, увы, недооцениваем разницу между нынешними чувствами и будущими.

 

 

Далее

 

Историки используют слово «презентизм», характеризуя тенденцию судить исторические личности по современным меркам. Как бы мы ни презирали расизм и сексизм, оба эти «изма» были лишь недавно признаны моральной низостью, а потому осуждать Томаса Джефферсона за сохранение рабовладельческого строя и Зигмунда Фрейда за высокомерное отношение к женщинам – это все равно что штрафовать сейчас тех, кто ездил в 1923 г., не пристегивая ремень. И тем не менее искушение рассматривать прошлое сквозь призму настоящего непреодолимо. Как заметил президент Американской исторической ассоциации: «Презентизм не поддается быстрому решению. Оказывается, от современности оторваться очень трудно»[243]. Хорошо то, что большинство из нас – не историки и, следовательно, нам не стоит волноваться по поводу поисков способа от нее «оторваться». Плохо то, что все мы – футурианцы, а презентизм будет даже большей проблемой при заглядывании в будущее, чем в прошлое. Поскольку предсказания будущего делаются в настоящем , настоящее на них неизбежно влияет. То, что мы сейчас чувствуем («Я голоден») и думаем («У больших колонок звучание лучше, чем у маленьких»), необыкновенно сильно влияет на наши представления о будущих чувствах и мыслях. Поскольку «время» – достаточно неуловимая концепция, мы склонны представлять себе будущее как настоящее (с некоторыми отклонениями): воображаемое «завтра» неизбежно похоже на слегка измененный вариант «сегодня». Реальность мгновения так ощутима и могущественна, что удерживает воображение в узком кругу, из которого ему никогда не удается вырваться. Презентизм имеет силу потому, что мы не понимаем: наши будущие «Я» увидят мир не таким, каким мы видим его сейчас. Как мы скоро узнаем, эта фундаментальная неспособность понять человека, который должен прожить оставшуюся нам жизнь, – самая коварная проблема, с которой только может столкнуться футурианец.

 

Часть V

Рационализация

 

Рационализация – акт придания чему-либо действительной или кажущейся разумности.

 

Глава 8

Обманчивый рай

 

Ибо сами по себе вещи не бывают ни хорошими, ни дурными, а только в нашей оценке.

Уильям Шекспир. Гамлет[244]

 

Забудьте о йоге. Забудьте о липосакции. А также о травяных добавках, которые обещают улучшить вашу память, поднять настроение, уменьшить объем талии, восстановить волосяной покров и продлить потенцию. Если вы хотите быть счастливым и здоровым, вам следует испробовать новую методику. Она способна превратить того раздражительного и недостаточно ценимого типа, которым вы сейчас являетесь, в благополучную и просвещенную личность, которой вы всегда надеялись быть. Не верите? Взгляните на свидетельства людей, ее испробовавших:

• «Мне стало намного лучше в физическом, финансовом, умственном и во всех других отношениях» (Дж. Р. из Техаса).

• «Это был потрясающий опыт» (М.Б. из Луизианы).

• «Я не ценил других людей так высоко, как теперь» (К.Р. из Калифорнии).

Кто же эти довольные клиенты, и что это за чудодейственная методика, о которой они говорят? Джим Райт – бывший спикер палаты представителей Соединенных Штатов. Он сделал это заявление после того, как был вынужден с позором уйти в отставку, совершив 69 этических нарушений. Морис Бикхэм – бывший заключенный. Он сделал это заявление, когда его освободили из луизианской тюрьмы, где он отсидел 37 лет за то, что защищался от стрелявших в него куклуксклановцев. И Кристофер Рив – лихая звезда «Супермена» – сделал это заявление после злополучного падения с лошади, в результате которого стал полностью парализованным и неспособным дышать без специального аппарата. Мораль? Хотите быть счастливым, здоровым, богатым и мудрым – откажитесь от витаминов и пластической хирургии и испытайте на себе публичное унижение, несправедливое тюремное заключение или паралич всех четырех конечностей.

Вот так вот. Что ж, продолжим. Можем ли мы и в самом деле поверить в то, что положение людей, потерявших работу, свободу и возможность двигаться, каким-то образом улучшилось из-за постигшего их несчастья? Если это кажется вам невероятным, вы не одиноки. Психологи не меньше ста лет полагали, что трагические события, такие как смерть любимого человека или жестокое изнасилование, должны оказывать сильное, гнетущее и продолжительное влияние[245]. Это убеждение так глубоко укоренилось, что людям, у которых не было тяжелой реакции в подобных случаях, ставили иногда диагноз «отсутствие горя». Но исследования последних лет говорят, что общепринятые представления не всегда верны. Отсутствие горя – вполне нормально, и люди – вовсе не хрупкие цветочки, какими сделал их век психологов, и свои несчастья они переносят на удивление стойко. Потеря родителей или любимого человека – событие всегда печальное, часто трагическое, и было бы нелепостью утверждать обратное. Но в то время как большинство людей, потерявших близких, сильно горюет о них некоторое время, в хроническую депрессию впадают лишь немногие. А остальные переживают относительно низкий уровень относительно краткосрочного страдания[246]. Если даже больше половины жителей Соединенных Штатов перенесет травму – изнасилование, избиение или стихийное бедствие, – в профессиональной помощи будет нуждаться или проявит какую-нибудь посттравматическую патологию лишь очень небольшая их часть[247]. Как заметила одна группа исследователей: «Быстрое восстановление физических и душевных сил – наиболее частый и распространенный исход, следующий за потенциально травматическим событием»[248]. И действительно, при исследовании тех, кто пережил тяжелые травмы, выясняется, что подавляющее большинство ощущает себя в полном порядке. А многие утверждают, что пережитое обогатило их жизнь[249]. Знаю-знаю, звучит это довольно странно, но так оно и есть – большинство людей поживает чертовски хорошо, когда дела идут чертовски плохо.

Если способностью к быстрому восстановлению наделены все, почему же нас так удивляют подобные статистические данные? Почему большинству трудно поверить в то, что жизнь за решеткой может стать «потрясающим опытом»[250], а паралич – «уникальным счастливым случаем», который дает жизни «новое направление»[251]? Почему мы недоверчиво качаем головой, когда спортсмен после тяжелейших лет химиотерапии заявляет: «Я не стал бы ничего менять в своей жизни»[252]; музыкант, ставший навеки недееспособным, говорит: «Если бы мне пришлось пережить это снова, я хотел бы, чтобы все произошло точно так же»[253]; а паралитики твердят, что они не менее счастливы, чем все остальные люди?[254] Подобные утверждения из уст людей, подвергшихся столь тяжким испытаниям, кажутся откровенно нелепыми тем из нас, кто эти испытания только воображает, – но кто мы такие, чтобы спорить с людьми, их действительно пережившими?

На самом деле негативные события хотя и влияют на нас, но воздействие это бывает обычно не таким сильным и долгим, как мы ожидаем[255]. Когда людей просят предсказать, какие чувства они испытают, если потеряют работу или любимого человека, если их кандидат проиграет важные выборы или любимая спортивная команда продует важную игру, если они провалятся на экзамене, будут мямлить во время собеседования или проспорят пари, они, как правило, переоценивают и силу своих страданий, и время их продолжительности[256]. Здоровые люди готовы заплатить гораздо больше, чтобы избежать увечья, чем готовы заплатить увечные, чтобы снова стать здоровыми, потому что здоровые недооценивают, насколько счастливыми могут быть инвалиды[257]. Как заметила одна группа исследователей: «Хронически больные и искалеченные пациенты обычно оценивают свою жизнь в данном состоянии здоровья более высоко, чем гипотетические пациенты, то есть те, кто воображает себя находящимся в подобном состоянии»[258]. И действительно, хотя здоровые люди и полагают, что многие болезни «хуже смерти», однако те, кто ими болен, редко кончают с собой[259]. Если негативные события не воздействуют на нас так тяжело, как мы воображаем, почему в таком случае мы этого от них ожидаем? Если беды и болезни порой становятся замаскированным благом, почему их маски настолько убедительны? Ответ заключается в том, что человеческий разум имеет тенденцию эксплуатировать неоднозначность – и если это выражение кажется вам неоднозначным, читайте дальше и позвольте мне его поэксплуатировать.

 

Перестать досаждать людям

 

Лишь одно труднее сделать, чем найти иголку в стоге сена, – это найти иголку в куче иголок. Когда объект окружен похожими на него объектами, он, естественно, теряется среди них, а когда окружен непохожими, разумеется, выделяется. Посмотрите на рис. 16. Если бы у вас был секундомер, считающий миллисекунды, вы обнаружили бы, что можете найти букву «О» в верхней таблице (где она окружена цифрами) несколько быстрее, чем в нижней (где она окружена буквами). И это понятно, поскольку найти букву среди букв труднее, чем букву среди цифр. Но если бы я попросил вас найти цифру 0, а не букву «О», вы быстрее нашли бы ее в нижней таблице, а не в верхней[260]. Многие полагают, что всякую сенсорную способность (способность видеть, к примеру) можно объяснить с помощью ее составляющих, и пожелай вы ее понять, вам было бы достаточно узнать все о свете, контрасте, палочках и колбочках, сетчатке, пучках света, зрительном нерве и т. п. Но даже если вы узнаете все возможное о физических свойствах таблиц, показанных на рис. 16, и все о строении человеческого глаза, вы по-прежнему будете не в состоянии объяснить, почему в одном случае человек находит кружок быстрее, чем в другом, пока не узнаете, что для этого человека кружок означает .

 

 

Значения важны даже для самых базовых психологических процессов. И хотя это кажется совершенно очевидным умным людям вроде нас с вами, в свое время незнание этого совершенно очевидного факта вынудило психологов отправиться в погоню за недостижимым, которая продолжалась около 30 лет и плодов принесла весьма немного. Почти всю вторую половину XX в. психологи-экспериментаторы наблюдали за крысами, бегавшими по лабиринтам, и голубями, клевавшими кнопки переключателей, поскольку полагали, что лучший способ понять принципы поведения – это найти связь между раздражителями и реакцией на них организма. Тщательно измеряя все, что делает организм в ответ на физические раздражители (свет, звук, еда), психологи надеялись создать науку, которая свяжет наблюдаемые раздражители с наблюдаемым поведением без использования таких неопределенных понятий, как «значение». Увы, этот бесхитростный проект был обречен на провал с самого начала – по той причине, что в то время как крысы и голуби реагируют на раздражители, существующие в мире , люди реагируют на раздражители, предстающие в разуме . Объективно существующие раздражители создают субъективные раздражители в разуме, и люди реагируют именно на них. К примеру, буквы в середине двух слов на рис. 17 – физически идентичные раздражители (честное слово – я вырезал и приклеивал их сам). И тем не менее большинство англоязычных людей реагируют на них по-разному – видят по-разному, произносят по-разному, запоминают по-разному, – потому что одна предстает как буква «Н», а другая – как буква «А». И на самом деле вернее было бы сказать, что одна из них и есть буква «Н», а другая – «А», потому что идентичность чернильных линий определяется не столько тем, как именно они вычерчены, сколько тем, как мы их субъективно интерпретируем . Две вертикальные линии с перекладиной означают одну букву, когда окружены буквами «Т» и «Е», и другую, когда окружены буквами «С» и «Т». И тем, что отличает нас от крыс и голубей, среди многого прочего, будет эта реакция на значение раздражителей, а не на сами раздражители. По этой же причине мой отец может назвать меня болваном, а вы не можете.

 

 

Однозначные объекты

 

Большинство раздражителей неоднозначны – то есть имеют больше чем одно значение. И весьма любопытно, каким образом мы делаем их однозначными – то есть определяем, которое из многих значений подходит к определенному случаю. Исследования показывают, что в этом отношении особенно важны контекст, частота и свежесть впечатления.

• Рассмотрим контекст . Слово bank в английском языке имеет два значения: «место, где хранятся деньги» и «берег реки». Однако мы никогда не перепутаем смысл двух фраз: The boat ran into the bank («Лодка пристала к берегу») и The robber ran into the bank («Грабитель ворвался в банк»), поскольку слова «лодка» и «грабитель» предлагают контекст, который и говорит нам, какое из двух значений слова bank мы должны выбрать в каждом случае.

• Рассмотрим частоту . Информацию о том, какое из значений раздражителя следует принять, нам предлагают прошлые контакты с ним. Служащий банка, например, скорее истолкует фразу Don’t run into the bank («Не входите в банк» или «Не подходите к берегу») как запрещение пройти на место службы, а не как совет лодочнику, потому что в течение дня он слышит слово bank в его «финансовом» значении гораздо чаще, чем в «речном».

• Рассмотрим свежесть . Даже лодочник, скорее всего, поймет фразу Don’t run into the bank как относящуюся к финансовому учреждению, а не к речному берегу, если он только что имел дело с банковским сейфом и финансовое значение слова bank еще живо в его разуме. И поскольку я только что говорил о банках, я готов поспорить, что фраза He put a check in the box («Он кладет квитанцию в ящик» или «Он ставит галочку в анкете») вызовет у вас скорее мысленный образ кого-то, кто кладет в коробку клочок бумаги, а не чиркает ручкой в разграфленном листе.

В отличие от крыс и голубей мы реагируем на значение – и контекст, свежесть и частота будут тремя факторами, определяющими, какое из значений мы выберем, столкнувшись с неоднозначным раздражителем. Но существует и еще один фактор, не меньшей важности и даже более любопытный. Подобно крысам и голубям, каждый из нас имеет свои чаяния, желания и потребности. Мы не просто созерцаем мир, но вкладываем в него что-то от себя, и часто предпочитаем , чтобы неоднозначный раздражитель означал не одну вещь, а другую. Рассмотрим, к примеру, куб (рис. 18). Этот объект (называющийся кубом Неккера по имени шведского кристаллографа, который нарисовал его в 1832 г.) неоднозначен изначально, и вы сможете убедиться в этом сами, посмотрев на него в течение нескольких секунд. Сначала он покажется вам стоящим на боку, и у вас создастся впечатление, что вы смотрите на куб, который находится перед  вами. Круглое пятнышко – внутри его, в том месте, где сходятся задняя и нижняя стороны. Но если вы будете всматриваться достаточно долго, рисунок внезапно изменится: куб окажется стоящим на собственной грани, и у вас создастся впечатление, что вы смотрите на куб, находящийся под вами. Пятнышко теперь разместится на внешнем правом углу куба. Поскольку рисунок имеет две равно значимых интерпретации, ваш мозг будет непринужденно резвиться между ними, развлекая вас, пока голова в конце концов не закружится и вы не упадете. Но что было бы, если бы одно из значений рисунка показалось вам лучше, чем другое? То есть если бы вы предпочли какую-то одну из интерпретаций этого объекта? Эксперименты показывают, что в подобных случаях (когда субъект предпочитает видеть куб в положении перед собой или в положении под собой) желанное положение начинает «выскакивать» гораздо чаще, и мозг упорно видит именно его, не переключаясь[261]. Другими словами, когда мозг волен интерпретировать раздражитель более чем одним способом, он склонен делать это так, как ему хочется , и это означает, что ваше предпочтение влияет на интерпретацию раздражителя точно так же, как контекст, свежесть и частота .

 

 

Этот феномен не ограничивается интерпретацией причудливых рисунков. Например, почему вы считаете себя талантливым человеком? (Бросьте! Вы знаете, что это так.) Чтобы ответить на этот вопрос, исследователи просили одних добровольцев (группе определяющих) дать в письменном виде определение слова «талантливый», а затем, руководствуясь им, оценить собственный талант[262]. Другим добровольцам (группе неопределяющих) были выданы определения, сделанные первой группой, чтобы так же, руководствуясь ими, оценить свой талант. Любопытно, что участники первой группы оценили себя как более талантливых. Поскольку им была дана свобода дать такое значение слову «талантливый», какое захочется, они и определили его в точности так , как хотели, а именно – в терминах той деятельности, в которой им случилось отличиться. «Думаю, слово “талантливый” можно отнести к выдающемуся художественному предмету – как та картина, которую я вчера закончил». Или «Быть “талантливым” означает иметь от рождения какую-то способность – такую, например, как быть сильнее всех. Я здесь любого уложу». Участники группы определяющих были вольны установить критерий талантливости, и не случайно, что они более ему соответствовали, чем участники другой группы. Одна из причин, по которой многие из нас считают себя талантливыми, дружелюбными, умными и справедливыми, такова: эти слова – лексические эквиваленты куба Неккера, и человеческий разум естественным образом эксплуатирует неоднозначность каждого в целях своего удовлетворения.

 

Однозначное переживание

 

Конечно, самыми богатыми источниками эксплуатируемой неоднозначности будут не слова, фразы и рисунки, а сложные, разнообразные и многомерные переживания , из которых складывается человеческая жизнь. Если куб Неккера имеет две возможные интерпретации, а слово «талантливый» – 14, то отъезд из дома, болезнь или устройство на работу в почтовую службу США имеют сотни и тысячи возможных интерпретаций. События, которые происходят с нами, – женитьба, воспитание ребенка, поиск работы, уход из конгресса в отставку, заключение в тюрьму, паралич – гораздо сложнее, чем чернильные линии или куб, и эта сложность порождает множество неоднозначностей, которые так и просят, чтобы их эксплуатировали. И долго просить им не приходится. Например, во время одного исследования части добровольцев сказали, что они будут есть вкусное, но вредное для здоровья сливочное мороженое с фруктами, сиропом и орехами, а другой части – что они будут есть невкусную, но полезную для здоровья капусту[263]. Перед тем как испытуемые приступили к еде, экспериментаторы попросили их оценить сходство между различными продуктами, включая мороженое, капусту и консервированный колбасный фарш (который все считали и невкусным, и вредным). Результаты показали, что едоки мороженого нашли в колбасном фарше больше сходства с капустой, чем с мороженым. Почему? А потому, что по какой-то странной причине едоки мороженого думали о еде в терминах ее вкуса – а мороженое, в отличие от капусты и фарша, было вкусным. С другой стороны, едоки капусты нашли в фарше больше сходства с мороженым, чем с капустой. Почему? А потому, что по какой-то странной причине едоки капусты думали о еде в терминах ее пользы – а мороженое и фарш, в отличие от капусты, не были полезными. Странная причина на самом деле не слишком странна. В точности как куб Неккера находится одновременно и перед вами, и под вами, мороженое одновременно и жирное, и вкусное, а капуста одновременно и полезная, и невкусная. И ваш мозг, и мой легко перескакивают сейчас от мысленного образа одного продукта к мысленному образу другого, потому что мы всего лишь читаем о них. Но если бы мы собирались есть один из них, мозг автоматически эксплуатировал бы неоднозначность сходства этих продуктов и дал бы нам возможность думать о них скорее так, как нам нравится (вкусный десерт или питательный овощ), чем так, как не нравится (жирный десерт или горький овощ). Как только наше потенциальное переживание становится действительным переживанием – как только мы начинаем нуждаться в его хороших качествах, – мозг принимается искать способ думать о переживании так, чтобы мы смогли их увидеть и оценить.

Поскольку переживания изначально неоднозначны, найти «позитивное видение» их часто бывает не сложнее, чем найти «видение под вами» куба Неккера, и исследования показывают, что большинство людей делает это успешно и постоянно. Покупатели оценивают кухонные приборы более позитивно после их приобретения[264]; ищущие работу оценивают ее более позитивно после того, как на нее согласились[265]; школьники оценивают университеты более позитивно после того, как в них поступили[266]. Игроки на ипподроме оценивают выбранных лошадей более позитивно, когда сделают на них ставки[267]; избиратели оценивают своих кандидатов более позитивно, когда уже проголосовали и выходят из кабинки[268]. Тостер, работодатель, университет, лошадь и кандидат – прекрасны и великолепны. Но когда они становятся нашими тостером, работодателем, университетом, лошадью и кандидатом, они мгновенно делаются еще прекрасней и великолепней. Подобные исследования говорят о том, что люди обладают незаурядным умением видеть позитивные стороны вещей, когда эти вещи становятся их собственностью.

 

 

Подгонка фактов

 

Один из героев романа Вольтера «Кандид», учитель «метафизико-теологико-космолонигологии» доктор Панглосс, верил, что живет в лучшем из возможных миров.

 

«Доказано, – говорил он, – что все таково, каким должно быть; так как все создано сообразно цели, то все необходимо и создано для наилучшей цели. Вот, заметьте, носы были созданы для очков, потому мы и носим очки. Ноги, очевидно, назначены для того, чтобы их обувать, вот мы их и обуваем. Камни были сотворены для того, чтобы их тесать и строить из них замки, и вот монсеньер владеет прекраснейшим замком; у знатнейшего барона всего края должно быть наилучшее жилище. Свиньи были созданы, чтобы их ели, – мы едим свинину круглый год. Следовательно, те, которые утверждают, что все хорошо, говорят глупость, – нужно говорить, что все к лучшему»[269].

 

Исследования, которые я описывал, сплошь говорят о том, что люди – неисправимые панглоссианцы. Существует больше способов думать о переживаниях, чем самих переживаний, и люди необыкновенно изобретательны, когда им нужно найти лучший из всех возможных способов. И, однако, если это правда, почему же мы все не бродим тогда с широко распахнутыми глазами и блаженными улыбками на лицах, вознося Господу благодарность за чудо геморроя и прелесть тещи? Потому что разум наш, может быть, и легковерен, но он не простачок. Мир такой, а мы хотим, чтобы он был этаким , и наше переживание мира – каким мы видим его, помним и воображаем – это смесь непреклонной реальности и комфортной иллюзии. Мы не отделяем одно от другого. Если бы мы были вынуждены переживать мир в точности таким, какой он есть, по утрам мы испытывали бы такую депрессию, что не могли бы подняться с постели. А если бы мы переживали мир в точности таким, каким мы хотим его видеть, мы пребывали бы в таком заблуждении, что не могли бы найти собственные тапочки. Мы смотрим на мир сквозь розовые очки, но нельзя сказать, что они непрозрачны или ясны. Они не могут быть непрозрачными, потому что нам нужно видеть мир достаточно хорошо, чтобы действовать в нем – водить вертолеты, выращивать кукурузу, нянчить детей, – словом, делать все, что необходимо разумным млекопитающим вроде нас с вами для выживания и преуспевания. Но они не могут быть и ясными, потому что нам нужен розовый цвет, чтобы побуждать нас конструировать вертолеты («Я уверен, эта штука будет летать»), сажать кукурузу («В этом году будет рекордный урожай») и терпеть детские шалости («Зато сколько радости!»). Мы не можем жить без реальности и не можем жить без иллюзии. Каждое отвечает своей цели, каждое накладывает ограничения на влияние другого, и наше переживание мира – это искусный компромисс между двумя вечными конкурентами[270].

Вместо того чтобы считать людей неисправимыми панглоссианцами, нам лучше счесть, что у них имеется психологическая иммунная система , которая защищает разум от ощущения несчастья почти так же, как иммунная система защищает тело от болезней[271]. Эта метафора очень хороша. Иммунная система, к примеру, должна поддерживать равновесие между двумя конкурирующими необходимостями – различать и уничтожать чужеродных захватчиков, таких как вирусы и бактерии, и различать и оберегать клетки самого тела. Если иммунная система малоактивна, она не сумеет защитить тело от микрохищников, и нас поразит инфекция; но если она гиперактивна, то по ошибке защитит тело от него самого и нас поразит аутоиммунная болезнь. Здоровая иммунная система уравновешивает обе необходимости и хорошо нас защищает – но не чересчур хорошо. Аналогичным образом, когда мы сталкиваемся с болью утраты, отказа, провала, неудачи, психологическая иммунная система должна защищать нас не чересчур хорошо (нежелательный результат: «Я – само совершенство, и все против меня»), но в то же время и не упускать возможности защитить достаточно хорошо (нежелательный результат: «Я – неудачник, и мне следует умереть»). Здоровая психологическая иммунная система находит баланс, который позволяет нам не падать духом в тяжелой ситуации окончательно, но и не примиряться с ней настолько, чтобы не пытаться ее изменить («Эх, паршиво все получилось, и на душе кошки скребут, но я все-таки сделаю еще одну попытку»). Нам необходимо быть защищенными – не беззащитными и не обороняющимися, – и поэтому наш разум естественным образом ищет способ преподнести нам вещи в их наилучшем виде, настаивая в то же время на том, чтобы этот вид был достаточно близок к реальности. Именно по этой причине люди стремятся по возможности думать о себе позитивно, но видеть себя нереально позитивно они обычно не хотят[272]. Например, студенты университета просят перевести их в другую комнату общежития, если соседи думают о них плохо, но точно так же просят о переводе, если товарищи думают о них слишком хорошо[273]. Никому не нравится чувствовать себя обманутым, даже когда обман – в удовольствие. Чтобы сохранить равновесие между реальностью и иллюзией, мы стремимся к позитивному видению своих переживаний, но принимать это видение мы позволяем себе только тогда, когда оно кажется заслуживающим доверия. Но что же заставляет его таковым казаться?

 

Поиски фактов

 

Большинство из нас верит тому, что говорят ученые, поскольку мы знаем: они делают выводы, собирая и анализируя факты. Если кто-то спросит, почему вы верите, что курение – это плохо, а прогулки пешком – хорошо, земля круглая, а галактика плоская, клетки маленькие, а молекулы еще меньше, вы укажете на факты. При этом вам, возможно, придется объяснить, что не вы лично открыли эти факты, но знаете, что однажды очень серьезные люди в белых лабораторных халатах исследовали мир через стетоскопы, телескопы и микроскопы, записали то, что увидели, проанализировали то, что записали, а потом рассказали остальным, чему верить в области питания, космологии и биологии. Ученые заслуживают доверия, потому что делают выводы из наблюдений, и с тех самых пор, как эмпирики победили догматиков и стали королями древнегреческой медицины, представители западной науки питают особое почтение к заключениям, базирующимся на вещах, которые можно увидеть. В таком случае не удивительно, что мы считаем свое видение заслуживающим доверия, когда оно основано на доступных наблюдению фактах, а не на страстях, желаниях и фантазиях. Нам, может, и хотелось бы верить, что нас все любят, мы будем жить вечно, а цены на акции компаний, занимающихся высокими технологиями, вот-вот вернутся к изначальным. Было бы очень удобно, если бы мы могли нажать на маленькую кнопочку в основании черепа и мгновенно поверить, во что захотим. Но вера работает совсем не так. В ходе эволюции мозг и глаза заключили договор, по которому мозг соглашается верить тому, что глаза видят, и не верить тому, что глаза отрицают. Поэтому если мы собираемся во что-то поверить, это что-то должно быть поддержано фактами – или по меньшей мере не противоречить им откровенно.

Если видение принимается только тогда, когда оно заслуживает доверия, и если оно заслуживает доверия только тогда, когда поддержано фактами, как же нам удается достичь позитивного видения как себя, так и своих переживаний? Как мы умудряемся видеть себя талантливыми водителями, великими любовниками и выдающимися кулинарами, когда факты нашей жизни – это парад помятых машин, разочарованных партнеров и подгорелых пирогов? Ответ прост: мы подгоняем факты . Существует множество методик сбора, толкования и анализа фактов, и с их помощью можно прийти к различным выводам, почему ученые и расходятся во мнениях относительно опасности глобального потепления и полезности низкоуглеводных диет. Хорошие ученые справляются с этим затруднением, выбирая методику, которую считают наиболее подходящей, и принимают выводы, полученные с ее помощью, какими бы те ни оказались. А плохие  ученые обходят это затруднение, выбирая методику, которая способна с наибольшей вероятностью привести к любимым выводам и обеспечить таким образом этим выводам поддержку фактами. Исследования, проводившиеся на протяжении десятилетий, говорят о том, что в области сбора и анализа фактов, касающихся нашей личности и наших переживаний, большинство из нас – заслуженные профессора самой плохой науки.

Рассмотрим, к примеру, проблему выборки. Поскольку ученые не могут наблюдать за каждой бактерией и кометой, каждым голубем и человеком, они изучают взятые из этих популяций образцы. Основное правило хорошей науки и простого здравого смысла таково: выборка, если с ее помощью вы собираетесь изучить всю популяцию, должна представлять все ее части. На самом деле нет смысла проводить опрос общественного мнения, если вы размышляете, вступить вам в республиканскую партию или стать членом анархической организации «Против всех организаций, включая и эту». И тем не менее практически этим мы и занимаемся, когда ищем факты, способные привести нас к любимым выводам[274]. Например, когда добровольцам во время исследования сообщили, что у них низкие показатели в тесте на IQ, а затем дали прочесть статьи об этом тесте, те потратили больше времени на чтение статей, подвергавших сомнению тест, а не одобрявших его[275]. Когда во время другого исследования добровольцы получили блистательную оценку от проверяющего, они проявили гораздо больше интереса к информации о нем, в которой содержались похвалы его компетентности и уму, чем к той, где эти его качества брались под сомнение[276]. Управляя предоставленной информацией, испытуемые косвенно управляли сделанными относительно их личности выводами.

Вы наверняка поступали так же. Если, например, вы собирались когда-нибудь купить новый автомобиль, возможно, вы заметили, что, остановив свой выбор на Honda вместо Toyota, вы начали внимательно просматривать рекламу этой машины в еженедельниках, пропуская рекламу конкурента[277]. Если бы это заметил ваш друг и спросил, почему вы так поступаете, вы, наверное, ответили бы, что попросту хотите узнать больше о той машине, которую выбрали, а не о ее аналогах. Но выбор слова «узнать» в данном случае кажется странным, поскольку оно подразумевает все-таки гармоничное приобретение знаний, а то знание, которое вы приобретаете, читая исключительно рекламу Honda, по меньшей мере одностороннее. В рекламе содержатся факты, свидетельствующие о преимуществах продукта, который она описывает, а не о его недостатках, и поэтому ваш поиск нового знания заодно удачно гарантирует, что у вас не будет недостатка в фактах (и только таких фактах), которые подтвердят мудрость вашего решения.

Мы выбираем желанные факты не только в журналах, но и в памяти. Например, во время исследования одним добровольцам показывали данные, говорящие о том, что экстраверты имеют выше жалованье и больше продвижений по службе, чем интроверты, а другим – противоположные данные[278]. После этого их просили вспомнить какие-нибудь характерные поступки в прошлом, которые помогли бы определить, экстраверты они или интроверты. И добровольцы из первой группы обычно припоминали случаи, как смело подходили к незнакомым людям и заговаривали с ними, а добровольцы из второй делились воспоминаниями, как встречали знакомых, но из робости не решались с ними поздороваться.

Конечно, больше всего подтверждений мудрости наших решений, нашей разносторонней одаренности, нашего искрометного юмора и обаяния мы получаем не из воспоминаний или журнальной рекламы, а от других людей. Склонность предпочитать информацию, которая поддерживает наши любимые выводы, особенно сильна, когда дело касается выбора постоянного дружеского круга. Возможно, вы уже замечали, что никто, кроме Уилта Чемберлена[279], не выбирает себе друзей и любимых по воле случая. Наоборот, мы тратим кучу времени и денег, выстраивая свою жизнь таким образом, чтобы даже сомнений не возникало в том, что мы окружены людьми, которые нас любят и которых любим мы. Поэтому неудивительно, что, когда мы обращаемся к своим знакомым за советом, они обычно поддерживают наши любимые выводы – то ли потому, что разделяют наше мнение, то ли потому, что не хотят нас обидеть[280]. А если они и не понимают время от времени, что именно мы хотим услышать, на этот случай у нас имеется несколько хитроумных способов им помочь.

Исследования, к примеру, показывают, что люди имеют склонность задавать вопросы, в которые заложена возможность манипулировать ответами[281]. Вопрос «Я лучше всех любовников, которые у тебя были?» довольно опасен, поскольку на него имеется только один ответ, который сделает нас воистину счастливыми. Зато вопрос «Что тебе больше всего нравится во мне как в любовнике?» весьма удачен, потому что на него имеется только один ответ, который сделает нас воистину несчастными. (Или два, если взять в расчет такой: «То же, что и в Уилте Чемберлене».) Люди интуитивно задают вопросы, на которые наиболее вероятен тот ответ, который они хотят услышать. И, слыша его, они склонны верить в то, что навели другого человека на мысль сами, по каковой причине одной из самых популярных просьб по сей день остается следующая: «Скажи, что ты меня любишь»[282]. Короче говоря, мы получаем поддержку своих выводов, выслушивая слова, которые вкладываем в уста людей, выбранных нами за их готовность говорить то, что мы хотим услышать.

Хуже того – большинство из нас умеет заставить других людей поддержать наши любимые выводы, даже не вступая с ними в разговор. Судите сами. Чтобы быть выдающимся водителем, любовником или кулинаром, нам вовсе не нужно уметь парковаться с завязанными глазами, ввергать в обморок десять тысяч девушек одним хмурым взглядом или готовить такой восхитительный паштет из гусиной печенки, что все население Франции готово будет отказаться от своей национальной кухни и присягнуть в верности нашему столу. Нам всего лишь нужно уметь парковаться, целоваться и готовить лучше, чем большинство других людей. Как же мы узнаем, насколько хорошо делают это другие? Мы, конечно, смотрим по сторонам. Но чтобы быть уверенными, что видим то, что хотим видеть, мы смотрим по сторонам выборочно[283] . Например, во время исследования добровольцы отвечали на вопросы теста, который якобы оценивал их социальную чувствительность, после чего им говорили, что они не справились с большинством вопросов[284]. И когда этим добровольцам разрешали потом посмотреть результаты тестирования других людей, они интересовались исключительно результатами тех, кто справился с тестом еще хуже. Получить оценку 3 не так уж и плохо, если сравниваешь себя с теми, кто получил 2.

Эта склонность – искать информацию о тех, кто справляется с делом намного хуже нас, – особенно заметна, когда речь идет о чем-то серьезном. Люди, страдающие опасными для жизни заболеваниями, такими как рак, скорее других будут сравнивать себя с теми, кто находится в худшем состоянии[285], что объясняет, почему 96 % раковых больных во время исследования заявляют, что пребывают в лучшем состоянии здоровья, чем средний раковый больной[286]. И если мы не можем найти людей, которые справляются с чем-то гораздо хуже нас, мы можем попросту создать их. Во время одного исследования добровольцы проходили тестирование, после чего им предоставляли возможность дать своим друзьям, проходившим такое же тестирование, несколько подсказок, которые помогли бы им или же, наоборот, помешали бы[287]. Когда тестирование объявлялось игровым, добровольцы друзьям помогали, но когда его называли важным показателем интеллектуальных способностей, они активно мешали своим приятелям. Из чего следует, что если нашим друзьям не хватает такта прийти последними, чтобы дать нам насладиться радостью победы, мы вполне по-дружески подставим им ножку. И после того, как мы удачно помогли им проиграть, они становятся идеальны для сравнения с нами. Последний пункт соглашения между мозгом и глазами таков: мозг соглашается верить тому, что видят глаза, но взамен глаза соглашаются видеть то, чего хочет мозг .

 

Отрицание фактов

 

Независимо от выбора информации или информаторов способность подгонять факты помогает нам создавать видение, которое и позитивно, и заслуживает доверия. Если вы когда-нибудь обсуждали футбольный матч, политические дебаты или телевизионные новости с человеком, категорически с вами не согласным, вы знаете, что даже когда люди сталкиваются с фактами, которые не подтверждают их любимые выводы, они умеют эти факты игнорировать, забывать о них или же видеть иначе, чем остальные. Когда студенты двух разных университетов смотрят один и тот же футбольный матч, болельщики обеих сторон утверждают, что факты ясно свидетельствуют: за неспортивные действия ответственна команда другого университета[288]. Когда демократы и республиканцы смотрят по телевизору одни и те же политические дебаты, обе стороны утверждают, что факты ясно свидетельствуют: победителем вышел их кандидат[289]. Когда сочувствующие арабам и сочувствующие израильтянам зрители смотрят одни и те же новости о положении дел на Ближнем Востоке, обе стороны утверждают, что факты ясно свидетельствуют: пресса настроена против их стороны[290]. Увы, единственное, о чем ясно свидетельствуют эти факты, – люди склонны видеть то, что хотят видеть.

Тем не менее жестокие факты порой бывают настолько очевидны, что не считаться с ними невозможно. Когда у защитника нашей команды находят кастет, а нашего кандидата вынуждают публично признаться в растрате, на такое сквозь пальцы не посмотришь и легко об этом не забудешь. Как же мы умудряемся по-прежнему придерживаться любимого убеждения, если факты с ним никак не согласуются? Хотя слово «факт» как будто и имеет значение неопровержимой точности, на самом деле факты – это всего лишь предположения, соответствующие определенному стандарту доказательства. Если стандарт этот слишком строг, тогда ничто и никогда невозможно будет доказать, включая «факт» нашего собственного существования. А в противном случае все станет доказуемым и равно истинным. Поскольку нас не удовлетворяют ни нигилизм, ни постмодернизм, мы склонны устанавливать критерий доказательства примерно посередине. Где ему на самом деле следует находиться, точно никто не знает, но мы знаем: где бы мы его ни установили, мы должны держать его в одном и том же месте, когда оцениваем и желанные, и нежеланные факты. Было бы несправедливостью со стороны учителей давать студентам, которые им нравятся, задания легче, чем тем, кто не нравится; со стороны федеральных регулировщиков – требовать, чтобы иностранные продукты проходили проверку сохранности строже, чем отечественные; и со стороны судей – настаивать, чтобы защитник находил более убедительные аргументы, чем обвинитель.

И, однако, именно так мы и обращаемся с фактами, не подтверждающими желанные для нас выводы. В одном исследовании добровольцев попросили оценить две научных работы по изучению эффективности смертной казни как сдерживающего преступность фактора[291]. В первом исследовании фигурировали разные штаты (сравнивался уровень преступности в штатах, где была смертная казнь, с аналогичным уровнем в штатах, где ее не было). Второе исследование оценивало уровень преступности в отдельном штате (до и после введения или отмены смертной казни). Для половины добровольцев в первом исследовании был сделан вывод, что смертная казнь эффективна, а во втором – что неэффективна. Другой половине добровольцев предложили противоположные выводы. Результаты показали, что вне зависимости от метода исследования добровольцы выбирали те выводы, которые подтверждали их собственные политические взгляды. Если метод сравнения одного штата до и после введения или отмены смертной казни давал нежелательные выводы, волонтеры тут же решали, что сравнивать один штат в разные периоды бесполезно, поскольку с течением времени меняются такие факторы, как занятость населения и доходы. И значит, уровень преступности в одно десятилетие (1980-е гг.) не может сравниться с уровнем в следующее десятилетие (1990-е гг.). В случае, когда метод сравнения разных штатов давал неутешительный вывод, добровольцы моментально заключали: бесполезно сравнивать штаты друг с другом, поскольку такие факторы, как занятость населения и доходы меняются от региона к региону. И значит, уровень преступности в одном штате (Алабама) не может сравниваться с уровнем в другом штате (Массачусетс)[292]. Очевидно, что добровольцы установили методологический критерий выше для исследований, которые опровергали их излюбленные выводы. Такой подход позволяет нам достичь и поддерживать позитивный и достоверный взгляд на самих себя и свой опыт. Например, добровольцам в одном исследовании сказали, что они очень хорошо или очень плохо выполнили тест на социальную чувствительность. Затем испытуемым предложили оценить два научных доклада: первый поддерживал достоверность теста, а второй его опровергал[293]. Волонтеры, которые показали хорошие результаты в тесте, сочли, что поддерживающее тест исследование выполнено со всей научной строгостью (в отличие от того, что сомневалось в его достоверности). А те добровольцы, что выполнили тест плохо, оценили оба доклада с точностью до наоборот.

Когда факты бросают вызов нашему любимому выводу, мы рассматриваем их более тщательно и подвергаем более строгому анализу. Мы также требуем как можно больше таких фактов. Сколько информации понадобилось бы вам, к примеру, чтобы признать, что некий человек умен? Хватило бы диплома о высшем образовании? Или результатов теста на IQ? Или вы захотели бы вдобавок узнать, что думали о нем учителя и работодатели? Во время одного исследования добровольцев просили оценить ум какого-нибудь человека, и они требовали изрядного количества данных, прежде чем заключить, что он действительно умен. Но вот что интересно: испытуемые требовали гораздо больше данных в тех случаях, когда человек этот был занозой в чувствительном месте, чем когда речь шла о приятном и доброжелательном весельчаке[294]. Если мы хотим думать, что кто-то умен, нам хватит одного рекомендательного письма; но если мы не хотим считать его таковым, мы потребуем целую пачку дипломов, тестов и свидетельских показаний. То же самое происходит, когда мы хотим или не хотим думать что-то о самих себе. Например, добровольцам во время исследования был предложен медицинский тест, результаты которого предположительно показали бы, есть ли у них дефицит ферментов опасного уровня, который может привести к заболеванию поджелудочной железы[295]. Добровольцы помещали каплю слюны на полоску обычной бумаги, которую экспериментаторы ложно объявили тестовой. Некоторым из них (группе положительного результата) было сказано, что если в промежуток времени от 10 до 60 секунд полоска станет зеленой, значит, у них есть дефицит ферментов. Другим (группе отрицательного результата) было сказано, что если полоска станет зеленой в тот же промежуток времени, значит, у них нет дефицита ферментов. Полоска была обычной бумагой и поэтому никак не могла позеленеть, но участники группы отрицательного результата ждали гораздо дольше, чем участники группы положительного, прежде чем решить, что тест окончен. Другими словами, испытуемые дали тестовой полоске больше времени, желая удостовериться, что здоровы, и намного меньше, не желая удостоверяться, что больны. Очевидно, нас нетрудно убедить в том, что мы умны и здоровы, но чтобы убедить нас в обратном, требуется множество фактов. Мы спрашиваем, позволяют ли нам факты принять желательные выводы и вынуждают ли они нас принять нежелательные[296]. Неудивительно, что нежелательным выводам приходится гораздо труднее, раз их подвергают столь суровой проверке[297].

 

 

Далее

 

В июле 2004 г. муниципальный совет итальянского города Монца предпринял необычный шаг – запретил круглые аквариумы. Запрет объяснялся тем, что «рыбки, содержащиеся в круглых аквариумах, имеют искаженное видение реальности и страдают от этого»[298], а потому их следует держать в прямоугольных. О неправильном кормлении, шумных насосах и дурацких пластмассовых зáмках речи не велось. Нет, проблема заключалась в том, что круглые аквариумы искажают зрительное восприятие своих обитателей, рыбки же имеют полное право видеть мир таким, каков он есть в действительности. Предлагать людям тоже насладиться этим правом добрые советники Монцы не стали, потому, возможно, что знали – наше искаженное восприятие реальности так легко не исправишь. Или понимали, что с ним мы страдаем меньше, чем страдали бы без него. Искаженное видение реальности становится возможным благодаря тому факту, что переживания – неоднозначны, то есть могут возникать различные видения их, заслуживающие доверия, и некоторые из этих видений более позитивны, чем другие. Чтобы видение действительно заслуживало доверия, мозг принимает то, что видят глаза. Чтобы видение действительно было позитивным, глаза ищут то, чего хочет мозг. Тайный сговор между ними и позволяет нам жить в точке пересечения непреклонной реальности и комфортной иллюзии. Но какое отношение имеет это к предсказанию эмоционального будущего? Как мы скоро увидим, хоть мы и можем жить в точке пересечения реальности и иллюзии, но большинство из нас не знает собственного адреса.

 

 

Глава 9

Иммунитет к реальности

 

Я поворачиваюсь спиной, чтобы защитить мой живот, полагаюсь на свое остроумие, чтобы защитить себя, скрытностью защищаю честность, маской – красоту.

Уильям Шекспир. Троил и Крессида[299]

 

Альберт Эйнштейн мог быть величайшим гением XX в., но мало кто знает, что в этом он едва не сравнялся с лошадью. В 1891 г. Вильгельм фон Остин, школьный учитель на пенсии, заявил, что его жеребец, которого он назвал Умный Ганс, способен отвечать на самые разные вопросы – о текущих событиях, из области математики и многих других областей, – топая по земле копытом. Когда, например, Остин спрашивал, сколько будет три плюс пять, Умный Ганс выслушивал вопрос до конца, после чего топал восемь раз и останавливался. Иногда, вместо того чтобы задать вопрос вслух, Остин писал его на картонке и давал прочесть Умному Гансу, и тот как будто понимал письменную речь не хуже, чем устную. Он не всегда отвечал правильно, однако же делал это лучше, чем любой другой обладатель копыт, и его публичные выступления производили такое сильное впечатление, что вскоре за здоровье Умного Ганса провозглашал тосты весь Берлин. Но в 1904 г. директор Берлинского психологического института поручил своему студенту, Оскару Пфунгсту, разобраться, в чем тут дело. Пфунгст заметил, что Умный Ганс обычно давал неправильный ответ, когда Остин стоял позади коня, а не перед ним, или же в тех случаях, когда Остин сам не знал ответа на вопрос. Проведя серию экспериментов, умный Пфунгст сумел доказать, что Умный Ганс и в самом деле умеет читать, – но читал он язык тела своего хозяина. Когда Остин чуть-чуть наклонялся, Умный Ганс начинал топать, а когда тот выпрямлялся, слегка поворачивал голову или приподнимал бровь, Умный Ганс останавливался. Другими словами, Остин, чтобы создать иллюзию разумности лошади, попросту подавал ему в нужный момент сигнал начать и перестать топать.

Умный Ганс не был гением. Но и Остин не был мошенником. Он действительно потратил не один год, терпеливо обучая свою лошадь математике и рассказывая ей о мировых событиях, и был искренне потрясен и обескуражен, узнав, что обманывал самого себя точно так же, как и остальных. Обман был тонок и эффективен, но совершался неосознанно, и в этом Остин не уникален. Когда мы предпочитаем желательные факты, замечаем и запоминаем их и предъявляем заниженные требования к их достоверности, о своей хитрости мы знаем обычно не больше, чем Остин – о своей. Мы можем относиться к процессам, с помощью которых психологическая иммунная система делает свое дело, как к «тактике» или «стратегии». Но эти термины – с неизбежно сопутствующими им значениями планирования и обдумывания – не должны заставлять нас оценивать людей как интриганов-манипуляторов, которые сознательно стараются создать позитивное видение своего переживания. Наоборот, исследования показывают, что люди обычно не сознают причины, по которой делают то или иное[300], но когда их спрашивают о причине, они быстро ее находят[301]. Например, когда добровольцы смотрят на экран компьютера, на котором слова появляются всего на несколько миллисекунд, они не сознают, что видят слова, и не могут даже предположить, какие слова видели. Но они ощущают их воздействие. Когда мелькало слово «враждебный», добровольцы судили о других людях негативно[302]. Когда мелькало слово «пожилой», они двигались медленно[303]. Когда мелькало слово «глупый», они плохо справлялись с тестами[304]. Когда потом их просили объяснить, почему они судили, двигались или отвечали на вопросы именно так, обнаруживалось следующее: а) они не знали причины; б) они не говорили: «Не знаю». Вместо этого их мозг быстро рассматривал факты, о которых они знали («Я медленно двигался»), и предлагал такие же правдоподобные, но ошибочные объяснения, какие могли бы прийти в голову смотревшему на них наблюдателю («Я устал»)[305].

Когда мы подгоняем факты, то сходным образом не сознаем, по какой причине так поступаем. И это хорошо, потому что сознательные попытки создать позитивное видение («В банкротстве должно быть что-то хорошее, и я не встану с этого стула, пока не пойму, что именно») содержат семена своего собственного разрушения. Во время одного исследования добровольцы слушали «Весну священную» Стравинского[306]. Одних попросили просто слушать музыку, других – слушать ее, сознательно стараясь быть счастливыми. По окончании прослушивания добровольцы, которые старались быть счастливыми, оказались в худшем настроении, чем те, которые просто слушали. Почему так? По двум причинам. Первая – мы способны сознательно создавать позитивное видение своего переживания, когда сидим совершенно неподвижно, закрыв глаза, и больше ничего не делаем[307]. Но исследования показывают, что если мы хоть ненадолго отвлекаемся, эти сознательные попытки имеют тенденцию неожиданно приводить к обратному результату, и в конце мы испытываем менее приятные чувства, чем в начале[308]. Вторая причина – сознательные попытки подогнать факты так откровенны, что вызывают у нас чувство неловкости. Конечно, нам хочется верить, что без невесты, сбежавшей из-под венца, нам будет даже лучше, и нам действительно вскоре будет лучше, когда мы начнем находить факты, подтверждающие этот вывод («Она никогда мне на самом деле не подходила, правда, мама?»). Но процесс обнаружения этих фактов должен ощущаться нами как внезапное открытие, а не как утомительная работа. Если мы видим себя подгоняющими факты («Сформулирую вопрос именно так и задам его одной только маме, и желательный вывод будет подтвержден наверняка»), тогда дело плохо, и к списку доказательств нашей ничтожности помимо бросания у алтаря добавляется еще и самообман. Чтобы позитивное видение заслуживало доверия, оно должно основываться на фактах, которые, как мы верим , открылись нам сами. Мы создаем позитивное видение, неосознанно подгоняя факты и принимая их впоследствии сознательно. Состряпанный обед – на столе, но повар – на кухне. Польза от всей этой стряпни такова: она оказывает свое воздействие, но имеет свою цену – делает нас незнакомцами для самих себя. Позвольте мне показать вам, каким образом.

 


Дата добавления: 2018-05-12; просмотров: 408; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!