Глава IV. Язык как выражение понятийного мышления. 13 страница



В своей первой большой работе, «Исследования по сравнительному языкознанию» (1848), Шлейхер исходит из того, что подлинная сущность языка как акустико-артикуляторного выражения жизни духа может быть найдена в соотношении, в котором находятся выражение понятия и выражение отношения. Каждый язык характеризуется способом выражения значения и отношения: помимо этих двух моментов невозможно помыслить других образующих язык элементов. На основании этой предпосылки языки разделяются на три основных типа: изолирующие (моносиллабические), агглютинативные и флективные. Значение — это материальный момент, корень; отношение — формальный, изменения, происходящие с корнем. Оба момента должны присутствовать в языке как необходимые составляющие; однако хотя ни один из них не может отсутствовать как таковой, их соотношение, в котором они находятся друг к другу, может быть очень различным, так, оно может быть чисто имплицитным или в большей или меньшей мере эксплицитным. Изолирующие языки акустически выражают лишь значение, в то время как выражение отношений осуществляется порядком слов и акцентом; агглютинативные языки хотя и обладают наряду со звуковым выражением значения также некоторыми звуковыми элементами, выражающими отношения, однако те и другие связаны лишь внешне, поскольку выражение отношений представляет собой чисто материальное и ясно видимое прибавление к корню, не испытывающему при этом никакого внутреннего изменения. И только во флективных языках оба основных элемента оказываются не только соположенными, но и поистине сочлененными и взаимопроникающими. В то время как первый тип — это недифференцированное тождество отношения и значения, чистое нахождение отношения в

91

себе; второй тип — это дифференциация звуковой стороны языка на выражающее отношение и значение и, значит, выход отношения в отделенное акустическое наличное бытие для себя; третий тип — снятие этого различия, смыкание противоположностей: возвращение к единству, но к бесконечно более высокому единству, поскольку оно выросло из различия, имеет его своей предпосылкой и содержит в себе в снятом виде. Если до этого момента мысль Шлейхера строго следует диалектической схеме Гегеля, определяющей как характеристику сущности языка в целом, так и особенности его внутренней структуры, то все же уже в «Исследованиях по сравнительному языкознанию» с этой попыткой диалектической классификации соседствует опыт естественнонаучной классификации. Систематическая часть исследования языка — это со всей ясностью подчеркивается — обладает несомненным сходством с естественными науками. Весь облик языковой семьи может рассматриваться с тех же позиций, что и семейство растений или животных. «Если в ботанике определенные признаки — семядоли, строение цветка — оказываются более пригодными в качестве основания классификации, чем другие, именно поскольку эти признаки обычно совпадают с другими, то при распределении языков в пределах языковой семьи, например семитской или индоевропейской, такая же роль, похоже, принадлежит звуковым законам». Но и здесь исследование сначала все же движется не указанным эмпирическим, а чисто умозрительным путем. Моносиллабические языки, поскольку они не знают членения слова, уподобляются простому кристаллу, который в противоположность обладающим внутренней структурой более высокоорганизованным формациям оказывается строгим единством; агглютинативные языки, уже знающие деление слова на части, однако еще не слившие эти части в истинно целое, соответствуют в органическом мире растениям; в то время как флективные языки, где слово представляет собой единство многообразия его составляющих, соответствуют животному организму77. И в этом случае для Шлейхера речь идет не просто об аналогии, а о в высшей степени значимом объективном определении, оказывающемся, поскольку оно происходит из самой сущности языка, решающим также и для методики языкознания. Если языки — природные сущности, то и законы, по которым они развиваются, должны быть не историческими, а природными законами. И в самом деле, процесс формирования языка и исторический процесс полностью различаются как по содержательным, так и по временным параметрам. История и формирование языка не параллельные, а сменяющие друг друга способности человеческого духа. Ибо история представляет собой продукт сознающей себя воли, язык — бессознательной необходимости. Если в истории отображается свобода, создающая для себя подлинную действительность, то язык принадлежит незрелой, несвободной стороне человека. «Правда, и язык обнаруживает становление, которое может быть названо историей в широком смысле слова: последовательное проявление его отдельных моментов, однако это становление в столь малой степени являет-

92

ся характерным для свободной сферы духа, что в наиболее чистом виде проявляется как раз в природе». С началом истории дух не порождает больше звуки языка, а вступает с языком в определенные отношения, используя его в качестве средства, так что язык больше не может развиваться, напротив, он все больше и больше начинает изнашиваться. Таким образом, становление языка приходится на доисторический период, а его упадок — на исторический78.

Поэтому язык для человеческого духа — то же, что природа для мирового духа: состояние его инаковости. «Его согласие с историей начинается с его одухотворения, с того момента, как он начинает все больше терять свою телесную часть, свою форму. Поэтому естественнонаучная часть языковедения в противоположность исторической систематическая». Если для филолога язык необходим лишь в качестве средства проникновения в духовную сущность и жизнь народов, то он имеет дело с историей, а объектом лингвистики является язык, над свойствами которого воля отдельного индивида властна в такой же степени, в какой, например, соловей свободен сменить свою песню на песню жаворонка. «Однако то, в чем свободная воля человека может органически изменить столь же мало, как и в своей телесной конституции, относится не к области свободного духа, а к области природы. В соответствии с этим и метод лингвистики совершенно отличен от метода всех исторических наук и по сути своей примыкает к методу прочих естественных наук... Как и у естественных наук, у лингвистики задача заключается в том, чтобы исследовать область, где господствуют непреложные естественные законы и где воля и желание человека не в состоянии изменить ничего»79.

Как видно, после этого достаточно было только одного шага, чтобы полностью подчинить изучение языка изучению природы, превратив законы языка в чистые законы природы, — и этот шаг был сделан Шлейхером 25 лет спустя в его книге «Теория Дарвина и языкознание». В этой работе, написанной в форме «открытого письма Эрнсту Геккелю», Шлейхер отказывается от противопоставления «природы» и «духа», до того определявшего его взгляды на язык и его место в системе наук, как от устаревшего. Шлейхер констатирует, что направление мысли Нового времени «несомненно монистично». Дуализм, понимаемый как противоположность духа и природы, содержания и формы, сущности и явления, следует считать точкой зрения, уже совершенно не отвечающей естественнонаучному подходу. Для него не существует материи без духа, как не существует и духа без материи: или, вернее, нет ни духа, ни материи в обычном смысле, есть лишь нечто единое, представляющее собой одновременно и то, и другое. Для языкознания из этого следует простой вывод: оно тоже должно отказаться от притязаний на какой-либо особый статус своих законов. Теория эволюции, приложенная Дарвином к видам животных и растений, должна быть не в меньшей степени применима к языковым организмам. Видам одного рода соответствуют языки одной семьи, подвидам — диалекты и говоры языка, разновидностям — поддиалекты и, наконец, отдельным особям —

93

речевая манера отдельных владеющих языком людей. Кроме того, и здесь, в области языка, действуют законы возникновения видов путем постепенной дифференциации и выживания более развитых организмов в борьбе за существование, так что мысли Дарвина оказываются подтвержденными далеко за пределами их первоначальной области и оказываются единой основой естественных и гуманитарных наук80.

С точки зрения методики, мы оказывается при этом на позициях, полярно противоположных исходным воззрениям Шлейхера. Все сконструированное a priori — он заявляет теперь об этом открыто — является в лучшем случае остроумной игрой, однако для науки это — не представляющий ценности хлам. Если понять, что «наблюдение — основа современного знания», если эмпирия вступает в неограниченные права, то из этого следует как ликвидация всякой диалектической натурфилософии, так и ликвидация существовавшей прежде философии языка: она принадлежит прошедшей фазе мышления, и мы оставили далеко позади не только предложенные ею решения, но и поставленные ею вопросы.

Правда, сам Шлейхер даже в последнем варианте трактовки проблемы языка лишь в малой мере соответствует выдвинутым им при этом требованиям: нетрудно заметить, что он в своем повороте от Гегеля к Геккелю сменил всего лишь одну форму метафизики на другую. Действительно, ступить на землю обетованную позитивизма было дано лишь следующему поколению исследователей, ориентировавшемуся не на монистическую или эволюционистскую глобальную трактовку действительности, а попытавшемуся понять проблемы лингвистического метода в их особенности, в их четкой и ясной выделенно-сти, и в этой выделенное™ стремившемуся их и решить.

7

Правда, подобное ограничение было возможно не в том смысле, что проблема языка разом оказалась высвобожденной из всех переплетений и отношений, связывающих ее с проблемами метода исторической науки, с одной стороны, и естествознания — с другой. Ведь позитивизм, которому теперь, похоже, было поручено раз и навсегда решить эту проблему, оказывается, отрицая метафизику, в самом этом отрицании все еще философией. Однако будучи философией, он никогда не может остановиться на уровне простого многообразия отдельных фактов или частных законов, касающихся фактического материала, но обречен на поиски единства для этого многообразия, единства, доступного только в самом понятии закона. То обстоятельство, что этому закону свойственно единое, остающееся неизменным в различных областях знания значение, сначала просто предполагается; однако чем дальше продвигается самоопределение метода, тем в большей степени эта предпосылка оказывается проблемой. Мы говорим о языковых, исторических и естественнонаучных «законах», и для них для всех предполагается, следовательно, некоторая логическая общность

94

структуры, однако с точки зрения методологии оказывается, что специфический облик и отдельные нюансы, отличающие понятие закона в каждой из специальных областей, важнее, чем эта общность. Если все же требуется представить науки в целом как действительно систематическое целое, то необходимо, с одной стороны, выделить во всех науках общую задачу познания, а с другой стороны, показать, каким образом эта задача находит в каждой из них в определенных специфических условиях соответствующее специфическое решение. Эти два момента и определили развитие понятия закона в современном языкознании. Если проследить изменения этого понятия с точки зрения общей истории науки и общей критики познания, то обнаруживается, — причем в примечательном и характерном виде — как отдельные области знания идейно взаимосвязаны, в том числе и в тех случаях, когда о непосредственном влиянии не может быть и речи. Различным фазам развития, через которые проходит понятие закона природы, соответствуют, почти без изъянов, столько же вариантов понимания законов языка. И речь здесь идет не о внешних контактах, а о более глубокой общности: о проявлении определенных фундаментальных интеллектуальных тенденций времени в самых различных проблемных областях.

Теория основополагающих принципов точного естествознания, господствовавшая в середине XIX в., получила наиболее яркое воплощение в положениях, которыми Гельмгольц открывает свое сочинение «О сохранении силы». Определяя в качестве задачи сочинения доказательство того, что все действия в природе могут быть сведены к силам притяжения и отталкивания, чья интенсивность зависит только от удаленности действующих друг на друга точек, он не собирается выдвигать это положение в качестве чистого факта, а стремится вывести его значимость и необходимость из самой формы постижения природы. Принцип, согласно которому всякое изменение в природе должно обладать достаточной причиной, может быть действительно реализован, по его мнению, лишь тогда, когда удастся свести все происходящее к конечным причинам, действующим в соответствии с полностью неизменным законом и производящим, следовательно, в любое время в тех же внешних обстоятельствах то же самое действие. Вскрытие этих последних неизменных причин и представляет собой в каждом случае подлинную цель теоретического естествознания. «Здесь не место решать, действительно ли все процессы сводимы к подобным причинам, действительно ли, следовательно, природа должна быть полностью постижима, или же в ней существуют изменения, не подчиняющиеся закону каузальности, относящиеся, следовательно, к области спонтанности, свободы; во всяком случае ясно, что наука, чья цель заключается в постижении природы, должна исходить из ее по-стижимости и в соответствии с этой предпосылкой проводить исследования и заключения до тех пор, пока она, возможно, не будет вынуждена неопровержимыми фактами к признанию своих границ»81. Известно, как эта предпосылка, согласно которой постижимость природы равнозначна ее полной объяснимости по механическим принципам, перешла

95

из области «неорганического» бытия в область органических явлений, как ею было затронуто и полностью подчинено и описательное естествознание, известно также. «Границы познания природы» совпали теперь с границами механистической картины мира. Познать какой-либо процесс неорганической или органической природы значило теперь не что иное, как разложить его на элементарные процессы, пока он не будет сведен к механике атомов: то, что не поддается такому разложению, должно быть отнесено к разряду проблем, просто-напросто трансцендентных для человеческого духа и для всякой человеческой науки.

Если представить себе эту принципиальную позицию, в наиболее четкой форме выраженную в естествознании в известной речи дю Буа-Реймона «О границах познания природы» (1872), перенесенной на изучение языка, то тогда и о постижении языка можно будет говорить лишь в том случае, если удастся свести его сложные явления к простым изменениям простейших элементов, а для этих изменений установить универсальные законы. Более раннему спекулятивному варианту идеи языка-организма такое следствие было чуждо, ведь именно потому, что органические явления для него находились между природой и свободой, они представлялись не подчиняющимися никакой абсолютной необходимости, а между различными возможностями должна была существовать некоторая свобода выбора. Бопп в ряде случаев ясно говорит, что в языке не следует искать законы, более постоянные, чем береговая линия рек и морей82. Здесь еще господствует понятие организма, присущее Гёте: язык подчиняется правилу, которое, выражаясь словами Гёте, незыблемо и вечно, но в то же время является живым. Теперь же, после того как в самом естествознании идея организма полностью растворилась в понятии механизма, для подобных представлений не осталось места. Непреложные законы, определяющие всякие изменения языка, могут быть чрезвычайно затемнены в сложных явления, однако в действительно элементарных процессах языка, в явлении звуковых изменений, эти законы должны проявляться в полной ясности. «Если допустить любые случайные, никаким образом не связанные отклонения, — подчеркивается теперь, — то в сущности это означает, что объект исследования, язык, не доступен научному познанию»83. Как видно, и в этом случае мы имеем дело с той же общей предпосылкой постижения и постижимости вообще, со вполне определенным идеалом познания, исходя из которого постулируется определенное понимание языковых законов. Наиболее четкое выражение этот постулат непреложности элементарных законов получил в «Морфологических исследованиях» Остгофа и Бругмана. «Каждое звуковое изменение, поскольку оно происходит механически, совершается по законам, не знающим исключений, т.е. направление изменения звука, всегда одно и то же у всех членов языкового сообщества... и все без исключения слова, в которых подверженный фонетическому изменению звук находится в одинаковых условиях, участвуют в этом процессе»84·31*.

Однако теперь, когда «младограмматическое направление» все тверже становилось на ноги и начало накладывать свой отпечаток на

96

всю науку о языке второй половины XIX в., с понятием фонетических законов постепенно стало происходить то же самое изменение, что и с трактовкой общего понятия закона природы. Требование объяснения природных процессов по общим законам механизма оказывается, по мере того как чисто позитивистский идеал в науке действует все более и более строго, оттесненным: его место заступает более скромная задача описания процессов, происходящих по этим законам. Сама механика, как теперь — после знаменитого определения Кирхгофа — обнаруживается, является не чем иным, как полным и однозначным описанием происходящего в природе движения85. Результат ее изысканий — не конечные абсолютные причины происходящего, а всего лишь формы, в которых происходят изменения. Если аналогия между языкознанием и естествознанием окажется верной, то и от законов языка не следует ожидать и требовать большего, чем подобного обобщенного выражения эмпирически наблюдаемых закономерностей. Ведь и в этом случае, если оставаться строго в круге фактических данных, речь идет не о том, чтобы выявить изначальные силы формирования языка, а лишь о том, чтобы установить определенный изоморфизм языковых процессов путем наблюдения и сравнения. Тем самым, однако, и мнимая «природная необходимость» фонетических законов приобретает иной характер. «В соответствии со всеми результатами, полученными более строгими, с точки зрения метода, исследованиями наших дней, — формулирует еще в 1878 г. Остгоф принцип непреложности фонетических законов, — становится все более ясно, что фонетические законы действуют в языках буквально слепо, подчиняясь слепой природной необходимости, что исключений или отмены этих законов просто не существует»86. Между тем гораздо более трезво и критично определяет характер действия, свойственный фонетическим законам, такой исследователь, как Герман Пауль. «Звуковой закон — так он настоятельно подчеркивает, — не содержит в себе указаний на то, 4TOV непременно должно наступить всякий раз при данных общих условиях, он констатирует лишь регулярность определенной группы исторических явлений»87·32*. Подобная концепция, видящая в понятии закона выражение определенных фактов истории языка, но не выражение конечных факторов всякого языкового процесса, способна и на то, чтобы соотносить наблюдаемые явления изоморфизма с совершенно различными силами. Наряду с элементарными физическими процессами порождения звуков речи снова получают более четкие права сложные психические условия речевой деятельности. Если первые объясняют теперь в общем виде постоянное однообразие звуковых изменений, то вторые оказываются ответственными за мнимое нарушение этих постоянных правил. Строгой и не знающей исключений реализации физиологических законов, регулирующих звуковые изменения, противостоит стремление к образованию языковых аналогий, направленное на то, чтобы формально связанные слова сблизить и в их фонетическом облике, сделав их подобными. Правда, поначалу и это признание психических, «духовных» факторов формирования языка


Дата добавления: 2018-04-04; просмотров: 157; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!