Ялом И.Д. Лечение от любви и другие психотерапевтические новеллы 25 страница
Все чаще и чаще он бубнил об идеях, которые он украл, о жизнях, которые он разрушил, о неудавшихся браках, учениках, которых несправедливо завалил (или выдвинул). Широта и размах его порочности были, конечно, свидетельствами всемогущества и величия, которые, в свою очередь, скрывали более глубокое чувство никчемности и незначительности. Во время этих обсуждений мне вспомнился мой первый пациент, которого я вел во времена своей ординатуры, — один краснощекий фермер с волосами песочного цвета, в психотическом состоянии утверждавший, что он развязал третью мировую войну. Об этом фермере — забыл его имя — я не вспоминал больше тридцати лет. То, что поведение Саула вызвало в моей памяти такую ассоциацию, само по себе являлось существенным диагностическим знаком.
У Саула была тяжелая анорексия; он начал быстро терять вес, у него было глубокое расстройство сна, его преследовали постоянные саморазрушительные фантазии. Он был на той критической границе, которая отделяет страдающего, хрупкого и тревожного человека от психотика. Зловещие признаки быстро множились в наших отношениях: они теряли свои человеческие черты. Мы с Саулом больше не относились друг к другу как друзья или союзники; мы перестали улыбаться друг другу и касаться друг друга — как психологически, так и физически.
Я начал объективировать его: Саул больше не был человеком, который подавлен, он был болен "депрессией" — точнее, в терминах Диагностического и статистического справочника по психическим расстройствам, — "истинной депрессией тяжелого, периодического, меланхолического типа, сопровождающейся апатией, психомоторной заторможенностью, потерей энергии, аппетита и расстройством сна, идеями отношения и параноидными и суицидальными импульсами" (DSM-Ш, код 296.33). Я подумывал о том, какие медикаменты попробовать и куда его госпитализировать.
|
|
Мне никогда не нравилось работать с теми, кто перешагнул границу психоза. Больше, чем чему-либо иному, я придаю значение присутствию терапевта и его вовлеченности в терапевтический процесс; но теперь я заметил, что отношения между мной и Саулом были полны скрытности — с моей стороны не меньше, чем с его. Я подыгрывал ему в его притворстве с травмой спины. Если бы он действительно был прикован к постели, кто ему помогал? Кормил его? Но я никогда не спрашивал об этом, так как знал, что подобные расспросы еще больше отдалят его от меня. Казалось, что лучше всего действовать, не советуясь с ним, и проинформировать его детей о его состоянии. Я спрашивал себя, какую позицию мне следует занять в отношении 50 тысяч долларов? Если Саул уже отослал деньги в Стокгольмский институт, не посоветовать ли им вернуть дар? Или, по крайней мере, наложить временный арест на его счета? Имел ли я право делать это? Или обязанность? Или было бы халатностью этого не сделать?
|
|
Я по-прежнему часто думал о письмах (хотя состояние Саула стало столь тяжелым, что я все меньше доверял своей хирургической аналогии с "удалением абсцесса"). Когда я шел по дому Саула к его спальне, то оглядывался вокруг, пытаясь определить, где тот стол, в котором они хранятся. Может быть, мне снять ботинки и пошарить вокруг — во всех ящиках, — пока я не найду их, не вскрою и не вылечу Саула от безумия с помощью их содержания?
Я вспоминал о том, как в восемь или девять лет у меня образовался большой нарыв на запястье. Добрый семейный доктор держал мою руку очень нежно, пока обследовал ее — и вдруг прихлопнул ее тяжелой книгой, которую незаметно держал в другой руке, и выдавил нарыв. За одно мгновение нестерпимой боли он закончил лечение, избежав мучительной хирургической процедуры. Но допустим ли такой благотворный деспотизм в психиатрии? Результаты были замечательными, нарыв зажил. Но прошло еще много лет, прежде чем я решился снова пожать руку доктору!
|
|
Мой старый учитель, Джон Уайтхорн, считал, что можно диагностировать "психоз" по характеру терапевтических отношений: пациента, говорил он, можно считать "психотиком", если терапевт больше не чувствует, что они с пациентом являются союзниками в работе по улучшению психического здоровья пациента. Согласно этому критерию, Саул был психотиком. Моя задача состояла теперь не в том, чтобы помочь ему открыть три этих пресловутых письма, или быть более настойчивым, или предпринять дневную прогулку: она была в том, чтобы уберечь его от госпитализации и не дать разрушить себя.
Таково было мое положение, когда произошло неожиданное. Вечером накануне моего очередного визита я получил от Саула сообщение, что его спина прошла, что теперь он снова может ходить и придет в мой офис к назначенному часу. Как только я взлянул на него, еще до того, как он успел что-либо сказать, то осознал, что произошли глубокие перемены: со мной снова был прежний Саул. Исчез человек, погруженный в отчаянье, чуждый всему человеческому — смеху, ощущению жизни. Несколько недель он был заперт в психозе, в стены которого я безуспешно стучался. Теперь он неожиданно вырвался наружу и снова был со мной.
|
|
Только одно могло сделать это, думал я. Письма!
Саул не продержал меня долго в напряжении. За день до этого ему позвонил коллега, попросивший дать рецензию на научный проект. Во время их разговора друг спросил вскользь, слышал ли он новость о докторе К. Встревоженный, Саул ответил, что был прикован к постели и последние несколько недель ни с кем не общался. Коллега сказал, что доктор К. внезапно умер от легочной эмболии, и стал описывать обстоятельства его смерти. Саул с трудом удержался от того, чтобы не перебить его и не вскричать: "Мне нет дела до того, кто был с ним, как он умер, где он похоронен и кто говорил прощальную речь! Мне нет дела до всего этого! Только скажи мне, когда он умер!" В конце концов Саул выяснил точную дату смерти и быстро вычислил, что доктор К. должен был умереть до того, как получил журнал, и, следовательно, не мог прочесть статьи Саула. Он не был разоблачен! Мгновенно письма перестали быть ужасными, и он достал их из ящика и распечатал.
Первое письмо было от сотрудника Стокгольмского института, просившего у Саула рекомендательное письмо для получения должности в Американском университете.
Второе письмо было простым уведомлением о смерти доктора К. и содержало расписание похоронных мероприятий. Оно было послано всем бывшим и нынешним сотрудникам и стажерам Стокгольмского исследовательского института.
Третье письмо было короткой запиской от вдовы доктора К., которая писала, что, вероятно, Саул уже слышал о смерти доктора К. Доктор К. всегда высоко отзывался о Сауле, и она полагает, что он хотел бы, чтобы она отослала ему неоконченное письмо, которое нашла на письменном столе доктора К. Саул протянул мне короткую рукописную записку от покойного доктора К.:
"Дорогой профессор С.,
Я собираюсь приехать в Соединенные Штаты, впервые за двенадцать лет. Я хотел бы включить в свой маршрут Калифорнию — при условии, что Вы будете на месте и я смогу увидеть Вас. Я очень скучаю по нашим разговорам. Как всегда, я чувствую себя здесь очень одиноко — профессиональный круг в Стокгольмском институте так убог. Мы оба знаем, что наша совместная работа была не слишком успешной, но, по-моему, самое главное — она позволила мне узнать Вас лично после тридцатилетнего знакомства с Вашей работой и глубокого к ней уважения.
Еще одна просьба..."
Здесь письмо прерывалось. Возможно, я прочел в нем больше, чем говорилось, но я вообразил, что доктор К. ждал чего-то от Саула, чего-то столь же важного для него, как то признание, которое жаждал получить Саул. Но если отбросить эту догадку, было и так ясно: ни одно из апокалиптических предсказаний Саула не подтвердилось: тон письма был, несомненно, теплый, принимающий и уважительный.
Саул сумел заметить это, и благотворное действие письма было немедленным и глубоким. Его депрессия со всеми своими зловещими физиологическими признаками исчезла в одно мгновение, и он расценил свои мысли в последние несколько недель как странные и чуждые ему. Кроме того, наши отношения снова восстановились: он опять был со мной приветлив, благодарил меня за то, что я возился с ним, и выражал сожаление, что причинил мне столько беспокойства за прошедшие несколько недель.
Его здоровье восстановилось, Саул готов был закончить лечение сразу, но согласился прийти еще дважды — на следующей неделе и через месяц. Во время этих сеансов мы пытались понять, что же случилось, и наметили стратегию совладания с возможными стрессами в будущем. Я проверил все симптомы, которые меня беспокоили, — его саморазрушение, его грандиозное чувство своей порочности, его бессонницу и отсутствие аппетита. Его выздоровление было полным. После этого, казалось, делать больше было нечего, и мы расстались.
Позже до меня дошло, что если Саул так сильно ошибался в оценке чувств доктора К. к нему, то он, вероятно, точно так же неправильно оценивал и мои чувства. Понимал ли он когда-нибудь, как сильно я о нем беспокоился, как я хотел, чтобы он время от времени забывал свою работу и наслаждался роскошью дневной прогулки по Юнион Стрит? Понимал ли он когда-нибудь, как сильно я мечтал присоединиться к нему, хотя бы выпить вместе чашечку кофе?
Но, к сожалению, я никогда не говорил этого Саулу. Мы больше не встречались; и спустя три года я узнал, что он умер. Вскоре после этого на вечеринке я встретил молодого человека, который только что вернулся из Стокгольмского института. Во время долгого разговора о годах его стажировки я упомянул, что у меня был друг, Саул, который тоже получил туда приглашение. Да, он знал Саула. Между прочим, любопытно, что его стажировка отчасти состоялась благодаря "добрым отношениям, которые Саул установил между университетом и Стокгольмским институтом". Слышал ли я о том, что в своем завещании Саул оставил Стокгольмскому институту 50 тысяч долларов?
ТЕРАПЕВТИЧЕСКАЯ МОНОГАМИЯ
— Я ничто. Грязь. Падаль. Ничтожество. Я слоняюсь по помойкам на задворках человеческого жилья. Боже, умереть! Стать мертвой! Раздавленной в лепешку в автомобильной давке и затем спаленной из огнемета. Ничего чтобы не осталось. Ничего. Даже вскользь сказанных слов: "Была когда-то такая козявка по имени Мардж Уайт".
Еще один полночный звонок от Мардж. О Боже, как я их ненавидел! Не потому, что они были вторжением в мою жизнь — я привык, это часть профессии. Год назад, когда я впервые принял Мардж в качестве пациентки, я не сомневался, что будут звонки; как только я ее увидел, то сразу понял, что мне предстоит. Не требовалось большого опыта, чтобы обнаружить признаки глубокого расстройства. Ее опущенная голова и сутулые плечи говорили: "депрессия". Широко раскрытые глаза и беспокойные руки и ноги подтверждали: "тревога". Все остальное: многочисленные попытки самоубийства, расстройство питания, изнасилование в детстве отцом, психотические эпизоды, двадцать три года терапии — просто кричало о том, что передо мной "пограничное состояние", которое вызывает ужас в сердце благополучного стареющего психиатра, стремящегося к комфорту.
Она сказала, что ей тридцать пять лет, она работает техником в лаборатории, что десять лет с ней занимался терапией психиатр, который теперь переехал в другой город, что она бесконечно одинока и что рано или поздно — это лишь вопрос времени — она покончит с собой.
Мардж неистово курила во время сеанса, часто затягиваясь лишь по два-три раза, а затем раздраженно гася сигарету, чтобы через несколько минут зажечь новую. Она не могла сидеть весь сеанс, раза три вставала и прохаживалась туда-сюда. Несколько минут она сидела на полу в противоположном углу моего кабинета, свернувшись клубком, как зверек из мультфильма.
Моим первым побуждением было послать ее подальше — как можно дальше — и больше никогда не видеть. Под любым предлогом: мое время занято, я уезжаю на несколько лет из страны, перехожу к научным исследованиям. Но вскоре я услышал свой голос, предлагающий ей еще одну встречу.
Возможно, меня привлекла красота Мардж, ее черная челка, обрамляющая поразительно белое лицо с классическими чертами. Или это было мое чувство ответственности преподавателя? В последнее время я часто спрашивал себя, могу ли я с чистой совестью обучать студентов психотерапии и в то же время отказываться лечить трудных пациентов. Полагаю, я принял Мардж по многим причинам, но главной из них, мне думается, был стыд — стыд за стремление к легкой жизни, за избегание тех самых пациентов, которые нуждаются во мне больше всего.
Так что я предвидел такие отчаянные звонки, как этот. Я предвидел кризис за кризисом. И ожидал, что когда-нибудь мне придется ее госпитализировать. Слава Богу, я этого избежал — встреч с ночными дежурными, заполнения бумаг, публичного признания своего поражения, ежедневных поездок в больницу. Уймы пропавшего времени.
Нет, я ненавидел не вторжение и даже не те неудобства, которые были связаны с этими звонками, а то, как мы разговаривали. Точнее, одну вещь: Мардж заикалась при каждом слове. Она всегда заикалась во время приступов — заикалась и искажала свое лицо. Я мог представить себе ее прекрасное лицо, изуродованное гримасами и спазмами. В спокойном, устойчивом состоянии мы с Мардж говорили о лицевых спазмах и решили, что это попытка сделать ее уродливой. Очевидная защита против сексуальности, они появлялись всякий раз, когда возникала сексуальная угроза извне или изнутри. Результат этой интерпретации был похож на круги по воде от брошенного камешка: простого упоминания слова "секс" было достаточно, чтобы вызвать спазмы.
Ее заикание выводило меня из себя. Я знал, что она страдает, но все равно вынужден был сдерживать себя, чтобы не сказать: "Давай, Мардж! Продолжай! Какое там следующее слово?"
Но самым ужасным в этих звонках была моя беспомощность. Она устраивала мне испытание, и я никогда его не выдерживал. В прошлом было, наверное, двадцать таких звонков, и ни разу я не нашел способа помочь ей.
В ту ночь проблема заключалась в том, что она увидела большую статью о моей жене в "Стэнфорд Дэйли". После десяти лет работы моя жена покинула пост главы администрации Стэнфордского центра женских исследований, и университетская газета непомерно восхваляла ее. Дело осложнялось тем, что в тот вечер Мардж посетила публичную лекцию очень толковой и очень привлекательной молодой женщины-философа.
Я мало встречал людей, столь склонных к самоуничижению, как Мардж. Эти чувства никогда не исчезали, но в лучшие периоды просто отходили на второй план, ожидая удобного случая, чтобы вернуться. Не было лучшего предлога, чем публично признанный успех другой женщины ее возраста: тогда самопрезрение охватывало Мардж, и она начинала более серьезно, чем обычно, обдумывать самоубийство.
Я пытался отыскать успокоительные слова:
— Мардж, зачем Вы все это делаете с собой? Вы говорите, что ничего не сделали, ничего не добились, недостойны существовать, но мы оба знаем, что эти мысли — всего лишь состояние Вашего сознания. Они не имеют никакого отношения к реальности! Вспомните, как хорошо Вы думали о себе две недели назад. Но ведь ничего не изменилось с тех пор во внешнем мире. Вы тот же самый человек, что и тогда!
Я был на правильном пути. Я привлек ее внимание. Она слушала меня, и я продолжал:
— Это Ваше постоянное сравнение себя с другими не в свою пользу — дело крайне саморазрушительное. Слушайте, сделайте перерыв. Не нужно сравнивать себя с профессором Г., которая, возможно, является самым блестящим оратором во всем университете. Не нужно сравнивать себя с моей женой в тот единственный в ее жизни день, когда ее чествуют. Всегда легко, если Вы хотите изводить себя, найти кого-то, в сравнении с кем Вы проигрываете. Мне знакомо это чувство, я делал то же самое.
Послушайте, почему хотя бы раз не выбрать кого-то, кто не имеет того, что имеете Вы? Вы всегда испытывали сострадание к другим. Вспомните о Вашей добровольной работе с бездомными. Вы никогда не ценили себя за это. Сравните себя с кем-нибудь, кому нет дела до других. Или, скажем, почему не сравнить себя с одним из тех бездомных, которым Вы помогаете? Бьюсь об заклад, они с завистью сравнивают себя с Вами.
Гудок в телефонной трубке подтвердил: я совершил колоссальную ошибку. Я был достаточно знаком с Мардж, чтобы точно знать, как она использует эту мою оплошность: она скажет, что я проявил свои истинные чувства, я уверен в том, что она безнадежна, и единственные люди, в сравнении с которыми она выигрывает, — это самые несчастные создания на земле.
Она не упустила такую возможность и начала наш следующий обычный сеанс — к счастью, приходившийся на следующее утро — с выражения этого самого чувства. Затем она продолжала холодным тоном и отрывистым голосом перечислять мне "истинные факты" о самой себе.
— Мне сорок пять лет. Всю мою жизнь я психически больна. Я встречаюсь с психиатрами всю свою жизнь и не могу без них жить. Остаток моей жизни я вынуждена буду пользоваться медицинской помощью. Самое большее, на что я могу надеяться, — это не попасть в сумасшедший дом. Меня никто никогда не любил. У меня никогда не будет детей. У меня никогда не было длительных отношений с мужчиной и нет никакой надежды иметь их в будущем. Я неспособна заводить друзей. Никто не звонит мне в мой день рождения. Отец, который приставал ко мне, когда я была ребенком, умер. Моя мать — озлобленная, безумная женщина, и я с каждым днем все больше становлюсь похожей на нее. Мой брат провел большую часть жизни в сумасшедшем доме. У меня нет никаких талантов, никаких особых способностей. Я всегда буду выполнять черную работу. Я всегда буду бедной и буду тратить большую часть своего заработка на психиатров.
Мардж остановилась. Я подумал, она закончила, но было трудно судить, поскольку она говорила, как привидение — с неестественным спокойствием, не шевеля ничем, кроме губ — ни руками, ни глазами — и даже как будто не дыша.
Внезапно она начала снова, как заводная механическая игрушка, в которой остался один последний виток пружины:
— Вы говорите, что я должна быть терпеливой. Вы говорите, что я не готова — не готова прекратить терапию, не готова к замужеству, не готова завести ребенка, не готова бросить курить. Я ждала. Я прождала всю свою жизнь. Теперь слишком поздно, слишком поздно жить.
В течение всей этой горестной тирады я сидел, не мигая, и на мгновение почувствовал стыд за то, что она меня не тронула. Но это была не черствость. Я уже слышал подобные монологи раньше и помню, как мне стало не по себе, когда Мардж произнесла это впервые. Тогда я был потрясен ее горем, преисполнился сочувствия и превратился в то, что Хемингуэй называл "сопливым еврейским психиатром".
Хуже того, намного хуже (и это трудно признать), я был согласен с ней. Мардж представила свою "подлинную историю болезни" так четко и последовательно, что полностью убедила меня. Она действительно крайне беспомощна. Она, вероятно, никогда не выйдет замуж. Она действительно неудачница. У нее и правда отсутствует способность сближаться с людьми. Вероятно, ей в самом деле нужны еще многие и многие годы терапии, возможно, пожизненная поддержка. Я так глубоко вчувствовался в ее отчаяние и пессимизм, что легко мог понять привлекательность самоубийства. Вряд ли я мог найти слова, которые успокоили бы ее.
Мне потребовалась неделя до нашей следующей встречи, чтобы понять: эта жалоба была пропагандой, распространяемой ее депрессией. Эти слова произносились от лица ее депрессии, а я оказался достаточно глуп, чтобы позволить ей убедить себя. Посмотри на все искажения, посмотри на то, о чем она не сказала. Она исключительно умная, творческая и очень привлекательная женщина (когда не искажает свое лицо). Я с нетерпением жду возможности увидеть ее и побыть с ней: Я уважаю ее за то, что, несмотря на свои страдания, она всегда расположена к другим и сохраняет верность общественному служению.
Дата добавления: 2018-02-28; просмотров: 154; Мы поможем в написании вашей работы! |
Мы поможем в написании ваших работ!