НОВОМУЧЕНИКАМ И ИСПОВЕДНИКАМ РОССИЙСКИМ,



ОТ БЕЗБОЖНИКОВ ИЗБИЕННЫМ

 

***[2]

Цынготные, изъеденные вшами,

Сухарь обглоданный в руке, –

Встаете вы суровыми рядами

И в святцах русских и в моей тоске.

 

Вас хоронили запросто, без гроба,

В убогих рясах, в том, в чем шли.

Вас хоронили наши страх и злоба

И черный ветер северной земли.

 

В бараках душных, по дорогам Коми,

На пристанях, под снегом и дождем,

Как люди, плакали о детях и о доме,

И падали, как люди, под крестом.

 

Без имени, без чуда, в смертной дрожи

Оставлены в последний час,

Но судит ваша смерть, как пламень Божий,

И осуждает нас.

 

***

Есть где-то далеко река на заре золотая,

Там грузят барку подневольные милые руки.

Над озером синим несутся гусиные стаи,

Любовь возрастает в скорбях и в разлуке.

 

Храм наш крепко заперт, заперт крепко,

Светел, тих и прост.

Пред иконами чернеют ленты крепа,

Как в Великий Пост.

 

Благовещенскую чашу

ты поднял.

Нищету и косность нашу

Причащал.

 

И опухший, маленький, горбатый,

Он пошел в Нарым.

Стань же, храм наш, райскою палатой

Перед ним.

 

***

Был другой, спокоен, строг и светел

Весь, как луч,

Тайно помяни нас на рассвете

Средь уральских круч.

 

И в бараке задымленном, душном

Он неколебим.

Райской лестницей воздушной

Засияй пред ним.

 

***

Вот слепец, но в душу смотрят очи,

Ничего, что слаб,

И тебя во мрак острожной ночи

Гнал этап.

 

И склонивший под Христово иго

Молодость свою,

И тебя, простец, над вечной книгой

Узнаю.

 

***

Но того, кто всю подъемлет муку

На плечи свои,

Ангельскою песней убаюкай

И благослови.

 

Веянием покоя неземного

Освежи его уста,

Вместе стать нам даруй снова

У Креста.

 

***

 

Что нам осталось? Храм наш взят,

С могилы крест высокий снят

И листья первые весны

Морозом сожжены.

 

Но знаем мы: издалека

Благословившая рука

На жизнь, на скорбь, на смертный час

Соединяет нас.

 

***

 

Только солнце знает радость,

Только птицы славят Бога,

Только ветви крестным взмахом

Осеняют нам дорогу.

 

Ни приветствовать любимых,

Ни советоваться с братом,

Вера скрыта, церкви срыты,

Тельный крест в одежде спрятан.

 

Но душой освобожденной

Отрываясь от земного,

Мы, встречаясь, чертим рыбу

Символ имени Христова.

 

***

 

Я люблю тебя, мой тихий вечер,

Ночь после вечерни так тиха,

Словно нет и не было греха.

Словно вместе я со всеми вами,

На кого не смею посмотреть,

Словно на любимом нашем храме

Продолжает колокол гудеть.

Словно я к ногам отца припала,

И прозрачна стала темнота,

Словно от руки его усталой

Надо мною знаменье креста.

 

 

Борис Ширяев

НЕУГАСИМАЯ ЛАМПАДА

“Утешительный поп”

(в сокращении)

 

Фамилии его я не помню, да и немногие знали ее на Соловках. Она была не нужна, потому что “Утешительного попа”, отца Никодима, и без нее знали не только в кремлевском муравейнике, но и в Муксоломском богоспасаемом затишье, и в Савватиеве, и на Анзере, и на мелких, затерянных в дебрях командировках. Так сложилась его соловецкая судьбина – везде побывал.

Ссыльное духовенство – архиереи, священники, монахи, – прибыв на остров и пройдя обязательный стаж общих работ и жительства в Преображенском соборе, обычно размещалось в шестой роте, относительно привилегированной, освобожденной от поверок и имевшей право выхода из кремля. Но для того, чтобы попасть в нее, одного духовного сана было мало, надо было запастись и соответствующей статьей, каравшей за антисоветскую агитацию, преступное сообщество, шпионаж или какое-нибудь иное контрреволюционное действие, а отец Никодим был осужден Полтавской тройкой НКВД за преступление по должности. Вот именно это отсутствие какой-либо контрреволюции в прошлой жизни отца Никодима и закрывало ему двери в тихий, спокойный приют. <…> Священствовавший более пятидесяти лет иерей, отец Никодим, кружил по всем командировкам то в качестве лесоруба, то скотника, то рыбака, то счетовода.

К политике он, действительно, не имел никакого отношения ни в настоящем, ни в прошлом.

– Кого-кого только в нашем селе ни побывало, – рассказывал он, – и красные, и белые, и немцы, и петлюровцы, и какие-то еще балбачановцы… всех повидал… Село-то наше стоит на тракту, что от Сум на Полтаву идет. А мне – всё единственно, что белые, что красные. Все сыны Божие, люди-человечки грешные. Господь на суде Своем не спросит, кто красный, кто белый, и я не спрашивал.

– А не обижали вас, батюшка?

– Нет. Какие же обиды? Ну, пасеку мою разорили… Что ж, это дело военное. Хлебает солдат свои щи… Год хлебает, другой хлебает, так ведь и медку захочется, – а где взять? А они, пчелки-то, твари Божие, не ведают, кому медок собирают – мне ли, солдату ли? Им единственно, на кого трудиться, ну и мне обиды быть не может.

– Не смеялись над вами?

– Это бывало, – засмеется сам отец Никодим, и мелкие морщинки, как резвые детишки, сбегутся к его выцветшим, с хитринкой, глазкам, – бывало даже часто. <…> Раз на собрание меня потребовали, как бы на диспут. Оратор ихний меня вопрошает:

– Ответьте, служитель культа, подтверждаете ли, что Бог в шесть дней весь мир сотворил?

– Подтверждаю, – говорю, – в Писании так сказано…

– А современная наука доказывает, что за такой малый срок ничего создано быть не может. На этот процесс миллионы тысячелетий требуются, а не дни.

– А какие дни? – вопрошаю.

– Как какие? Обыкновенные. Двадцать четыре часа – сутки.

– А ты по науке читал, что на планиде Сатурне день больше двух лет выходит?

– Это, – говорит, – верно. Астрономия подтверждает.

– А у Господа, Творца вселенной, какие дни? Это тебе известно? Земные человеческие или сатурнальные? Его день-то может в сто миллионов лет вскочит! Что ж Он, Бог-то, по гудку, что ли, на работу выходит? Эх, ты, философ, не решивший вопросов, хотел надо мною посмеяться, а вышло ему самому посрамление.

– За что же вас всё-таки посадили?

– Правильно посадили. Должностное преступление совершил.

– Да какая же у вас должность была?

– Как какая? Своя, иерейская, по чину положенная: рожденных – крестить, во плоти укрепившихся – венчать, Господом прибранных – отпевать и напутствовать. Дела хватало! Я его и выполнял по старинке: крещу, венчаю, хороню и в свои книги церковные записываю. Ан, новая-то власть новой формы требует: без свидетельства из города не венчать, без врачебного удостоверения не хоронить… <…> Входил в положение – хоронил. Новые правила должности своей нарушал, конечно. За то и осужден.

Свои пастырские обязанности отец Никодим выполнял и на Соловках.

<…> – Попа и в рогоже узнаешь, – говорится в народе, а меня-то и узнавать нечего, без того все знают. Кроме того, не рогожа на мне, а материал знатный, в Киеве купил. Починить бы толком – век служил бы еще… Всё же “нужное” у меня в исправности.

Это “нужное” составляли: искусно вырезанный из дерева наперсный крест на веревочке, носившийся под одеждою, епитрахиль суконная, короткая, подбитая легким слоем ваты, и дароносица из плоской немецкой солдатской кружки с ловко подогнанной крышечкой.

– Зачем же вы епитрахиль-то ватой подстегали? Отец Никодим хитро улыбался.

– От соблазну. В случае обыска – чекист ее отобрать обязан. А я в грех его не введу, на себя грех возьму – нагрудничек по древности моей от кашля, а в кружечке – лекарство. Ему и свободно будет всё мне оставить.

С этим “нужным” для его перевалившего за полвека служения отец Никодим никогда не расставался. Святую литургию он совершал ежедневно, встав раньше всех и забравшись в укромный уголок. Спал он по-стариковски, не более двух-трех часов.

– Потому при себе ношу, что служение мое всегда может потребоваться. В Господа же веруют в тайнике своей души все. Раз заехал к нам важный комиссар, с орденом. Закончил он свои дела и в сад ко мне идет, садок у меня был любительский, редкие сорта я разве пасека там же…

Комиссар со мною вежливо… всё осмотрел, похвалил. Чай со свежим медком сели пить, разговорились.

– Как это вы, – говорит, – в садоводстве, в пчеловодстве и прочей ботанике столь сведущий, предпочитаете мракобесием своим заниматься, людей морочить? Шли бы к нам в земотдел инструктором – полезным бы человеком стали…

– А вы, – спрашиваю, – господин-товарищ, действительно в Господа не веруете? Он даже обиделся.

– Странный вопрос! Как же я веровать буду, раз я коммунист, а кроме того, человек сознательный, интеллигентный…

– Так вы никогда, ни разу, сознательным став Имя Его святое не призывали? Смутился мой комиссар.

– Было такое дело; – говорит, – наскочили казаки ночью на наш обоз. Я, как был в подштанниках, под тачанку. А казак приметил. Кружится на коне окрест тачанки и пикой меня достать норовит. А я, как заяц, то к передку, то к задку перескакиваю. Тут-то и Бога, и Богородицу, и Николу Угодника, всех вспомнил. Махнул на меня рукой казак и ускакал. Тут я перекрестился. Верно. Но ведь это от страха, а страх есть основа религии…

– Отчего же вы от страха иное имя не призвали?

– Пережитки… – потупился мой комиссар.

<…> От выполнения своего служения отец Никодим никогда не отказывался. Служил шепотком в уголках молебны и панихиды, исповедывал и приобщал Св. Тайн с деревянной струганой лжицы. Таинство Евхаристии он совершал над водой с клюквенным соком.

– Вина где ж я достану? А клюковка, она есть тоже виноград стран полуночных и тот же Виноградарь ее произрастил. Нет в том греха.

По просьбе группы офицеров он отслужил в лесу, на могиле расстрелянных, панихиду по ним и Царе-Искупителе. Его же под видом плотника проводили в театр к пожелавшим говеть женщинам. Шпана ухитрялась протаскивать его через окно в лазарет к умирающим, что было очень трудно и рискованно. Никто из духовенства не шел на такие авантюры. Ведь попадись он – не миновать горы Секирной. Но отец Никодим ни ее, ни прибавки срока не боялся.

– Что мне могут сделать? Ведь восьмого-то десятка всего один годик мне остался. Прибавляй, убавляй мне срок человеческий, Господнего срока не изменишь! А с венцом мученическим перед Престолом Его мне, иерею, предстать пристойнее, – скажет отец Никодим и засмеется дробным стариковским смехом. Побегут к глазам лучистые морщинки, и поверишь, что так – светлою, веселою радостью переступит он предельную черту.

С этою радостью прошел он весь свой долгий жизненный путь. С нею не расставался он и в дни свои последние, соловецкие. Этой же радостью своей стремился он поделиться с каждым, плеснуть на него водой жизни из сосуда Духа своего. За то и прозвали его “утешительным”.

<…> Как ручеек из-под снега, журчит тихая речь Утешительного попа. Смывает с души тоску ручеек… Светлеет чадная тьма барака. <…> Вспыхивала радужным светом Надежда. Загоралась пламенем Вера, входили они в черное, опустошенное, перегорелое сердце, а из другого, светлого, лучисто улыбалась им Любовь и Мудрость немудрящего русского деревенского Утешительного попа.

<…> Но Секирки и мученического венца отец Никодим не миновал. На первый день Рождества вздумали всем лесным бараком – человек двадцать в нём жило – обедню отслужить затемно, до подъема, пока дверей еще не отпирали. Но, видно, припозднились. Отпирает охрана барак, а там отец Никодим Херувимскую с двумя казаками поет. Молившиеся успели разбежаться по нарам, а эти трое были уличены.

– Ты что, поп, опиум здесь разводишь?

Отец Никодим не отвечает – обедню прерывать нельзя – только рукой помахивает.

Все трое пошли на Секирку.

Весной я спросил одного из немногих, вырвавшихся оттуда, знает ли он отца Никодима?

– Утешительного попа? Да кто же его не знает на Секирке! Целыми ночами нам в штабелях “священные сказки” рассказывал.

– В каких штабелях?

– Не знаете? Не побывали еще в них? Ну, объясню. Зимой Секирная церковь, где живут штрафные, не отапливается. Верхняя одежда и одеяла отобраны. Так мы такой способ изобрели: спать штабелями, как баланы кладут. Ложатся четыре человека в ряд, на бок. На них – четыре поперек, а на тех еще четыре, снова накрест. Сверху весь штабель имеющимся в наличии барахлом укрывают. Внутри надышат и тепло. Редко кто замерзнет, если упаковка тщательная. Укладывались же мы прямо после вечерней поверки. Заснуть, конечно, не можем сразу. Вот и слушаем “священные сказки” Утешительного попа… и на душе светлеет…

Отца Никодима у нас все уважали, епитрахиль ему соорудили, крест, дароносицу…

– Когда же он срок кончает?

– Кончил. На самую Пасху. Отслужил ночью в уголке Светлую Заутреню, похристосовался с нами. Потом в штабель легли досыпать, он же про Воскресение Христово «сказку» сказал, а наутро разобрали штабель – не встает наш Утешительный. Мы его будим, а он холодный уже. Надо полагать, придушился – в нижний ряд попал. Это бывало. Сколько человек он у нас за зиму напутствовал, а сам без напутствия в дальний путь пошел…

Впрочем, зачем ему оно? Он сам дорогу знает.

 

 

Монах Лазарь (В. Афанасьев)

СВЯТАЯ РУСЬ

Вот я за карандаш берусь

И Богу я молюсь притом,

Нарисовать хочу я Русь

На этом вот листе большом.

 

Святую Русь, которой след

Не смыт потоком грозных бед.

В чем Русь моя заключена?

Да в храмах молится она.

 

И храмов этих не один

Был ею поднят из руин,

И были в посрамленье зла

Отлиты вновь колокола.

 

Вот это – отрок, сверстник мой,

Он, в золотистом стихаре,

С благоговейною душой

Прислуживает в алтаре.

 

Он пребывает в храме том

Как в небесах перед Христом.

Да, он один из тех, кто здесь

Евангельскую слышит весть,

 

Что здесь стоят к плечу плечо,

Молясь и каясь горячо,

Тех пожилых и молодых

Людей Руси – да, он из них.

 

Их Русь Святая шлет сюда, –

Деревни, сёла, города, –

Чтоб за покойных и живых

Шла в небеса молитва их,

 

Чтоб правдой Божией сильна

Душой воспрянула страна.

Да, бита Русь! Но побороть

Души ее не даст Господь,

 

Поскольку есть молитва в ней, –

А кто же Господа сильней?

И вот я Господу молюсь:

Спаси мою Святую Русь!

 


Дата добавления: 2018-02-28; просмотров: 253; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!