Опера-водевиль в одном действии 8 страница



Далее он изволит забавляться над выражением: слушай, дочь – «подумаешь, – замечает он, – что мать хочет бить дочь». Я так полагаю, и, верно, не один, что мать просто хочет говорить с дочерью.

Еще не нравятся г. рецензенту стихи:

 

…В Украйне дальной

Если клятв не чтя своих,

Обошел налой2 венчальной

Уж с другою твой жених.

 

Он находит, что проза его гораздо лучше:

 

Может быть, неверный

В чужой земле Венгерской

Отрекся от своей веры

Для нового брака.

 

Так переводит он из Бюргера; не видно между тем, почему это хорошо, а русские стихи дурны. Притом г. рецензенту никак не хочется, чтобы налой, при котором венчаются, назывался налоем венчальным. Но он час от часу прихотливее: в ином месте эпитет слезный ему кажется слишком сухим , в другом тон мертвеца слишком грубым. В этом, однако, и я с ним согласен; поэт не прав; в наш слезливый век и мертвецы должны говорить языком романическим. Nous avons tout changé3, nous faisons maintenant la médecine d'une méthode toute nouvelle[55]. Вот как в балладе любовник-мертвец говорит с Ольгой:

 

«Мы лишь ночью скачем в поле;

Я с Украйны за тобой:

Поздно выехал оттоле,

Чтобы взять тебя с собой».

«Ах, войди, мой ненаглядный!

В поле свищет ветер хладный;

Здесь в объятиях моих

Обогрейся, мой жених!»

 

 

* * *

 

«Пусть он свищет пусть колышет,

Что до ветру мне? Пора!

Ворон конь мой к бегу пышет,

Мне нельзя здесь ждать утра.

Встань, ступай, садись за мною,

Ворон конь домчит стрелою,

Нам сто верст еще: пора

В путь до брачного одра».

 

 

* * *

 

«Где живешь? скажи нелестно:

Что твой дом? велик? высок?»

«Дом землянка». – «Как в ней?» – «Тесно».

«А кровать нам?» – «Шесть досок».

«В ней уляжется ль невеста?»

«Нам двоим довольно места».

 

Стих: «В ней уляжется ль невеста?» заставил рецензента стыдливо потупить взоры; в ночном мраке, когда робость любви обыкновенно исчезает, Ольга не должна делать такого вопроса любовнику, с которым готовится разделить брачное ложе? – Что же ей? предаться тощим мечтаниям любви идеальной? – Бог с ними, с мечтаниями; ныне в какую книжку ни заглянешь, что ни прочтешь, песнь или послание, везде мечтания, а натуры ни на волос.

 

Ольга встала, вышла, села

На коня за женихом,

Обвила ему вкруг тела

Руки белые кольцом.

Мчатся всадник и девица

Как стрела, как пращ4, как птица,

Конь бежит, земля дрожит,

Искры бьют из-под копыт.

 

Эта прекрасная строфа, сверх чаяния, понравилась и г. рецензенту; он только замечает, что поэт дал слову пращ значение ему несвойственное; – наконец, исписав 17 страниц, г. рецензент дописался до замечания справедливого. Скажу только, что слово пращ в таком смысле, как оно принято в «Ольге» , находится также в одном месте у г. Жуковского :

 

От стука палиц, свиста пращей

Далече слышен гул дрожащий.

 

Стихотворения Жуковского, т. 1, стр. 107.

Потом г. рецензент от нечего делать предлагает несколько вопросов для решенья, – от нечего делать, говорю я: потому что он мог легко бы сам себе на них отвечать, например, в стихах:

 

Наскакал в стремленье яром

Конь на каменный забор.

С двери вдруг, хлыста ударом,

Спали петли и запор.

 

Он спрашивает: что такое наскакал на забор ? Всякий грамотный и неграмотный русский человек знает, что наскакал на забор значит: примчался во всю прыть к забору. – «С какой двери (продолжает он) спали петли» и пр. – С той же, на которую в переводе у г. рецензента: седок поскакал, опустив узду . Далее в стихах:

 

На дыбы конь ворон взвился,

Диким голосом заржал,

Стукнул в землю – провалился

И навеки с глаз пропал.

 

Рецензент спрашивает: с чьих глаз? – Такие вопросы заставляют сомневаться, точно ли русский человек их делает. Он свою рецензию прислал из Тентелевой деревни5 Санкт-Петербургской губернии; нет ли там колонистов? не колонист ли он сам? – В таком случае, прошу сто раз извинения. – Для переселенца из Немечины он еще очень много знает наш язык. Но к концу рецензент делается чрезвычайно весел. Ему не нравится, что

 

Ольга в страхе, без ума,

Неподвижна и нема,

 

и он хочет ее уронить. – Да, да! – ведь у Бюргера , – говорит он, – могла же она упасть и лежать . Надобно ее непременно уронить. Куда девалась ваша стыдливость, г. рецензент. Но за этим следует замечание, которое похоже на дело. В балладе адские духи припевают погибшей Ольге:

 

С богом в суд нейди крамольно,

Скорбь терпи, хоть сердцу больно,

Казнена ты во плоти.

Грешну душу бог прости.

 

Точно, не шло бы адским духам просить бога о помиловании грешной души, хотя это и у Бюргера так, однако три первые стиха, по-моему, более походят на злобные укоризны, на иронию, чем на проповедь, вопреки г. рецензенту; но, видно, участь моя ни в чем с ним не соглашаться. Его суждения мне не кажутся довольно основательными, а у меня есть маленький предрассудок, над которым он, верно, будет смеяться: например, я думаю, что тот, кто взял на себя труд сверять русский перевод с немецким подлинником, должен, между прочим, хорошо знать и тот и другой язык. Конечно, г. рецензент признает это излишним, ибо кто же сведущий в русском языке переведет с немецкого:

 

Rasch auf ein eisern Gitterthor

Gings mit verhängtem Zügel,

 

т. е. «пустился во весь опор на железные решетчатые ворота».

Кто переведет это таким образом, как г. рецензент: «быстро на железную решетчатую дверь поскакал (седок), опустив узду» . Так точно французское: ventre à terre[56] можно перевести брюхом по земле .

У Бюргера Ленора говорит:

 

Verloren ist verloren[57].

 

А Ольга в русской балладе:

 

Нет надежды, нет как нет!

 

Рецензент кричит: Нет! не то! не то! не то! Надлежало сказать: то, то, именно то, не может быть проще и вернее, не может быть иначе. Но если верить г. рецензенту, он сам по себе не вооружился бы против Ольги, взыскательные неотвязчивые читатели его окружают. Они заставили его написать длинную критику. Жалею я его читателей; но не клеплет ли он на них? – В противном случае, зачем было говорить с ними так темно: «Что касается до меня, то я, право, ничего бы не нашел сказать против этих стихов, кроме того, что, так сказать, нейдут в душу». Такой нескладный ответ, натурально, никого не удовлетворит: с неугомонными читателями надобно было поступить простее; надобно было сказать им однажды навсегда: «Государи мои! не будем толковать о поэзии! она для нас мудреная грамота, а примитесь за газеты». Читатели бы отстали, а бесполезная и оскорбительная критика в журнале не наполнила бы 22-х страниц.

Но нет! г. рецензент не мог отговориться: судить криво, бранить – какое невинное удовольствие! Как отказать себе в этом? притом же писать для того, чтобы находить одно дурное в каком-либо творении, – подвиг немного трудный: стоит только запастись бумагой, присесть и писать до тех пор, доколе не наскучит; надоело: кончить, и выйдет рецензия вроде той, которая сделана на «Ольгу». – Может быть, иные мне не вдруг поверят; для таких опыт – лучшее доказательство.

Переношусь в Тентелеву деревню и на минуту принимаю на себя вид рецензента, на минуту, и то, конечно, за свои грехи. Около меня лежат разные сочинения в стихах и в прозе, ко мне, будто невзначай, попалась в руки «Людмила». Читаю и на первом стихе второго куплета остановляюсь:

 

Пыль туманит отдаленье.

 

Можно сказать: пыль туманит даль, отдаленность, но и то слишком фигурно, а отдаление просто значит, что предмет удаляется; если принять, что пыль туманит отдаленье, можно будет сказать, что она туманит удаленье и приближенье . Но засим следует:

 

Светит ратных ополченье.

 

Теперь я догадываюсь: отдаленье поставлено для рифмы. О, рифма![58] Далее:

 

Где ж, Людмила, твой герой?

 

Слишком напыщенно.

 

Где твоя, Людмила, радость?

Ах! прости, надежда-сладость .

 

Надежда-сладость – Опять-таки для рифмы! Одно существительное сливают с другим для того, чтоб придать ему понятие, которое не заключается в нем необходимо. Например, девица-краса, любовник-воин, но надежда – всегда сладость. – Далее мать говорит дочери:

 

Мертвых стон не воскресит.

 

А дочь отвечает:

 

. . . . . . . . . .

Не призвать минувших дней;

. . . . . . . . . .

Что прошло – невозвратимо.

. . . . . . . . . .

Возвращу ль невозвратимых?

 

Мне кажется, что они говорят одно и то же, а намерение поэта – заставить одну говорить дело, а другую то, что ей внушает отчаяние. Вообще, как хорошенько разобрать слова Людмилы, они почти все дышат кротостью и смирением, за что ж бы, кажется, ее так жестоко наказывать? Должно думать, что за безрассудные слова, ибо под концом усопших хор ей завывает:

 

Смертных ропот безрассуден,

Час твой бил – и пр.

 

Но где же этот ужасный ропот, который навлек на нее гнев всевышнего? Самая богобоязненная девушка скажет то же, когда узнает о смерти своего любезного. Царь небесный нас забыл – вот самое сильное, что у ней вырывается в горести, но при первом призраке счастия, когда она мертвеца принимает за своего жениха, ее первое движение благодарить за то бога, и вот ее слова:

 

Знать трону́лся царь небесный

Бедной девицы тоской!

 

Неужели это так у Бюргера? Раскрываю «Ленору» . Вот как она говорит с матерью:

 

O Mutter! Mutter! was mich brennt,

Das lindert mir kein Sakrament.

Kein Sakrament mag Leben

Den Todten wieder geben[59].

 

Извините, г-н Бюргер, вы не виноваты! Но возвратимся к нашей Людмиле. Она довольно погоревала, довольно поплакала, наступает вечер.

 

И зерцало зыбких вод,

И небес далекий свод

В светлый сумрак облеченны .

 

Облеченны вместо облечены нельзя сказать; это маленькая ошибка против грамматики. О, грамматика, и ты тиранка поэтов! Но чу! бьет полночь! К Людмиле крадется мертвец на цыпочках, конечно, чтоб никого не испугать.

 

Тихо брякнуло кольцо,

Тихим шепотом сказали:

Все в ней жилки задрожали,

То знакомый голос был,

То ей милый говорил:

«Спит иль нет моя Людмила,

Помнит друга иль забыла?» и так далее.

 

Этот мертвец слишком мил; живому человеку нельзя быть любезнее.

После он спохватился и перестал говорить человеческим языком, но все-таки говорит много лишнего, особенно, когда подумаешь, что ему дан краткий, краткий срок и миг страшен замедленья.

 

Мы коней своих седлаем ,

Темны кельи покидаем .

 

Такие стихи

 

Хотя и не варяго-росски6,

Но истинно немного плоски.

 

И не прощаются в хорошем стихотворении.

 

Поздно я пустился в путь,

Ты моя – моею будь!

 

К чему приплетен последний стих?

Способ, который употребляет мертвец, чтоб уговорить Людмилу за собою следовать, очень оригинален:

 

Чу! совы пустынной крики!

. . . . . . . . . .

Едем, едем . . . . .

 

Кажется, что крик сов вовсе не заманчив и он должен бы удержать Людмилу от ночной поездки. И это чу ! слишком часто повторяется:

 

Чу! совы пустынной крики!

. . . . . . . . . .

Чу! полночный час звучит.

. . . . . . . . . .

Чу! в лесу потрясся лист!

Чу! в глуши раздался свист!

 

Такие восклицания надобно употреблять гораздо бережнее; иначе они теряют всю силу. Но в «Людмиле» есть слова, которые преимущественно перед другими повторяются. Мертвец говорит:

 

Слышишь! пенье, брачны лики!

Слышишь! борзый конь заржал,

. . . . . . . . . . . . . . .

Слышишь! конь грызет бразды!

 

А Людмила отвечает:

 

Слышишь? колокол гудит!

 

Наконец, когда они всего уже наслушались, мнимый жених Людмилы признается ей, что дом его гроб и путь к нему далек. Я бы, например, после этого ни минуты с ним не остался; но не все видят вещи одинаково. Людмила обхватила мертвеца нежною рукой и помчалась с ним:

 

Скоком, лётом по долинам. –

 

Доро́гой спутник ее ворчит сквозь зубы, что он мертвый и что:

 

Путь их к келье гробовой.

 

Эта несообразность замечена уже рецензентом «Ольги» . Но что ж? Людмила, верно, вскрикнула, обмерла со страху? Она спокойно отвечает:

 

Что до мертвых? что до гроба?

Мертвых дом – земли утроба .

 

Впрочем, доро́гой Людмиле довольно весело: ей встречаются приятные тени, которые

 

Легким, светлым хороводом

В цепь воздушную свились.

 

И вкруг ее:

 

Поют воздушны лики,

Будто в листьях повилики

Вьется легкий ветерок,

Будто плещет ручеек.

 

Потом мертвец опять сбивается на тон аркадского пастушка и говорит своему коню:

 

Чую ранний ветерок .

 

Но пусть Людмила мчится на погибель; не будем далее за нею следовать.

 

* * *

 

Чтоб не нагнать скуки на себя, ни на читателя, сбрасываю с себя маску привязчивого рецензента и в заключение скажу два слова о критике вообще. Если разбирать творение для того, чтобы определить, хорошо ли оно, посредственно или дурно, надобно прежде всего искать в нем красот. Если их нет – не стоит того, чтобы писать критику; если ж есть, то рассмотреть, какого они рода? много ли их или мало? Соображаясь с этим только, можно определить достоинство творения. Вот чего рецензент «Ольги» не знает или знать не хочет.

<Июль 1816>

 

Письмо к издателю «Сына Отечества» из Тифлиса*

 

От 21 января <1819 г.>

Вот уже полгода, как я расстался с Петербургом1; в несколько дней от севера перенесся к полуденным краям, прилежащим к Кавказу (не мысленно, а по почте: одно другого побеспокойнее!); вдоль по гремучему Тереку вступил в скопище громад, на которые, по словам Ломоносова2, Россия локтем возлегла , но теперь его подвинула уже гораздо далее. Округ меня неплодные скалы, над головою царь-птица и ястреба, потомки Прометеева терзателя3; впереди светлелись снежные верхи гор, куда я вскоре потом взобрался и нашел сугробы, стужу, все признаки глубокой зимы; но на расстоянии нескольких верст суровость ее миновалась: крутой спуск с Кашаура ведет прямо к весенним берегам Арагвы; оттуда один шаг до Тифлиса , и я уже четвертый месяц как засел в нем, и никто из моих коротких знакомых обо мне не хватится, всеми забыт, ни от кого ни строчки! Стало быть, стоит только заехать за три тысячи верст, чтобы быть как мертвым для прежних друзей! Я не плачу им таким же равнодушием, тем, которых любил, бывши с ними в одном городе; люблю и теперь вспоминать проведенное с ними приятное время, всегда об них думаю, наведываюсь у приезжих обо всем, что происходит под вашим 60 градусом северной широты; все, что оттуда здесь узнать можно, самые незначащие мелочи сильно действуют на меня, и даже газетные ваши вести я читаю с жадностью.

Теперь представьте мое удивление: между тем как я воображал себя на краю света, в уголке, пренебреженном просвещенными жителями столицы, на днях, перебиравши листки «Русского инвалида» в № 284 прошедшего декабря, между важными известиями4 об американском жарком воскресенье, о бесконечном процессе Фуальдеса, о докторе Верлинге, Бонапартовом лейб-медике, вдруг попадаю на статью о Грузии: стало быть, эта сторона не совсем еще забыта, думал я; иногда и ею занимаются, а следовательно, и теми, которые в ней живут… И было порадовался, но что ж прочел? Пишут из Константинополя от 26 октября, будто бы в Грузии произошло возмущение, коего главным виновником почитают одного богатого татарского князя . Это меня и опечалило, и рассмешило.

Скажите, не печально ли видеть, как у нас о том, что полагают происшедшим в народе нам подвластном, и о происшествии столько значащем, не затрудняются заимствовать известия из иностранных ведомостей и не обинуясь выдают их по крайней мере за правдоподобные, потому что ни в малейшей отметке не изъявляют сомнения, а можно б было, кажется, усомниться, тем более что этот слух вздорный, не имеет никакого основания: вероятно, что об истинном бунте узнали бы в Петербурге официально, не чрез Константинополь. Возмущение народа не то что возмущение в театре против дирекции, когда она дает дурной спектакль: оно отзывается во всех концах империи, сколько, впрочем, ни обширна наша Россия. И какие есть татарские князья в Грузии? Их нет, во-первых, да если бы и были: здесь что татарский князь, что немецкий граф – одно и то же: ни тот, ни другой не имеют никакого голоса. Я, как очевидец и пребывая в Тифлисе уж с некоторого времени, могу вас смело уверить, что здесь не только давно уже не было и нет ничего похожего на бунт, но при твердых и мудрых мерах, принятых ныне правительством, все так спокойно и смирно, как бы в земле издавна уже подчиненной гражданскому благоустройству. Вместо прежнего самоуправства ныне каждый по своей тяжбе идет покорно в дом суда и расправы, и русские гражданские чиновники, оберегатели частных прав, каждого удовлетворят сообразно с правосудием. На крытых улицах базара промышленность скопляет множество людей, одних для продажи, других для покупок; иные брадатые политики, окутанные бурками, в меховых шапках, под вечер сообщают друг другу рамбавии (новости) о том, например, как недавно здешние войска в горах туда проложили себе путь, куда, конечно, из наших никто прежде не заходил. На плоских здешних кровлях красавицы выставляют перед прохожими свои нарумяненные лица, которые без того были бы гораздо красивее, и лениво греются на солнышке, нисколько не подозревая, что отцы их и мужья бунтуют в «Инвалиде» . В караван-сарай привозятся предметы трудолюбия, плоды роскоши, получаемые через Черное море, с которым ныне новое ближайшее открыто сообщение сквозь Имеретию. В окрестностях города виртембергские переселенцы5 бестревожно обстраиваются; зажиточные исчисляют, сколько веков, годов и месяцев составят время, времена и полвремени, проповедуют Штиллингов золотой Иерусалим с жемчужными вратами, недостаточные работают; дети их каждое утро являются на улицах и в домах с духовными виршами механика К***, которых никто не слушает, и с коврижками, которые все раскупают, и щедро платят себе за лакомство, им на пропитание. Вечером в порядочных домах танцуют, на саклях (террасах) звучат бубны и завывают песни, очень приятные для поющих . Между тем город приметно украшается новыми зданиями. Все это, согласитесь, не могло бы так быть в смутное время, когда богатым татарским князьям пришло бы в голову возмущать всеобщее спокойствие.


Дата добавления: 2018-02-28; просмотров: 275; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!