Рассказы, написанные по-английски 4 страница



Но какая все-таки жалость . К чорту твое искусство, я ужасно нещастлив. Она все бродит да бродит взад и вперед, там где бурые сети растянуты для просушки на горячих каменных плитах и крапчатый отблеск воды играет на боку зашвартованной рыбацкой лодки. Я допустил, неизвестно где и как, какую-то роковую ошибку. В бурых ячейках невода там и сям поблескивают белесые пластинки обломанной рыбьей чешуи. Если не буду осторожен, все это может кончиться в Алеппо . Пощади меня, В., ведь ты бросишь на весы гирьку непереносимого предуказания, если поставишь это слово в заглавие.

 

Забытый поэт

 

 

1

 

В тысяча восемьсот девяносто девятом году, в солидном, удобном, словно фланелью подбитом тогдашнем Петербурге известная культурная организация, Общество ревнителей русской словесности, решила устроить торжественное чествование памяти поэта Константина Перова, умершего за полвека перед тем в пылком двадцатичетырехлетнем возрасте. Его называли русским Рембо, и хотя французский юноша был подаровитей, такое сопоставленье не лишено основания. Восемнадцати лет сочинил он замечательные «Грузинские ночи» — длинную, раскованную «поэму-сон», иные пассажи которой прорываются сквозь покров шаблонного восточного колорита, и тогда веет райским холодком, который вдруг обнаруживает чувствилище истинной поэзии между лопатками читателя.

Спустя три года появилась книга его стихотворений: он тогда увлекся каким-то немецким философом, и иные стихи этого периода производят удручающее впечатление, ибо в них он пытается сочетать, с карикатурным результатом, настоящую лирическую судорогу с метафизическим объяснением мироздания; прочие же и теперь не менее ярки и необычны, чем в те дни, когда странный этот юноша вывихивал суставы русского словаря и свертывал шею общепринятым эпитетам, чтобы заставить поэзию захлебываться и вопить, а не чирикать. Большинству читателей нравились более всего те его стихи, где идея равноправия, столь характерная для пятидесятых годов, выразилась в восторженной буре темного красноречия, которое, по словам одного критика, «не столько указывает вам врага, сколько вызывает непреодолимое желание борьбы». Что до меня, то я предпочитаю его более прозрачную и в то же время более шероховатую лирику, например «Цыганку» или «Нетопыря».

Перов был сын мелкого помещика, о котором известно только, что он пытался завести чайную плантацию в своем Лужском имении. В юности Константин (если заимствовать интонацию биографа) проводил большую часть времени в Петербурге, кое-как посещая университет, потом кое-как подыскивая себе канцелярскую должность, — в сущности, об его деятельности известно очень мало, если не считать заурядных сведений, которые легко вывести из быта людей его круга. Отрывок из письма Некрасова, который случайно увидел его в книжной лавке, рисует образ угрюмого, неуравновешенного, «неуклюжего и сурового» молодого человека «с глазами ребенка и плечами ломового извозчика».

Упомянут он также в одном полицейском донесении: «негромко разговаривал с двумя другими студентами» в кофейне на Невском. Говорят, его сестра, бывшая замужем за рижским купцом, укоряла поэта за его увлечения белошвейками и прачками. Осенью 1849 года он навестил отца специально затем, чтобы просить у него денег на путешествие в Испанию. Отец его, человек простой и несдержанный, дал ему оплеуху, а спустя несколько дней бедняга утонул в местной речке. Его одежду и недоеденное яблоко нашли под березой, но тела так никогда и не обнаружили.

Слава его едва теплилась: отрывок из «Грузинских ночей» (всегда один и тот же) во всех антологиях; пламенная статья Добролюбова в 1859 году, восхваляющая революционные намеки в самых слабых его стихах; ходячее в восьмидесятых годах мнение, будто атмосфера реакции душила и в конце концов погубила отличный, хотя и несколько косноязычный талант, — вот, пожалуй, и всё.

В девяностые годы, с появлением более здорового интереса к поэзии, который, как это иногда случается, совпал с устойчивой и скучной политической эрой, стихи Перова начали было открывать заново, при том же либерально настроенные люди были непрочь следовать за указкой Добролюбова. Успех подписки на сооружение памятника в одном из городских парков превзошел ожидания. Известный издатель собрал по крохам все доступные материалы для биографии Перова и напечатал полное собрание его сочинений в одном довольно увесистом томе. Журналы посвятили ему несколько ученых статей. Вечер его памяти в одной из лучших столичных зал привлек массу народа.

 

2

 

За несколько минут до начала, когда участники еще сидели в комитетской комнате за сценой, дверь распахнулась настежь и вошел крепкого вида старик во фраке, знававшем лучшие времена на его или на чужих плечах. Не обращая ни малейшего внимания на уговоры двух добровольных распорядителей из студентов с нарукавными повязками, пытавшихся задержать его, он с безупречным достоинством направился к членам комитета, поклонился и сказал: «Я — Перов».

Один мой приятель, который вдвое меня старше, последний живой свидетель происшествия, передает, что председатель (который, будучи редактором газеты, имел большой опыт по части навязчивых посетителей) сказал, не поднимая головы: «Выставьте его вон». Этого никто не сделал — возможно, оттого, что принято соблюдать некоторую учтивость в отношении пожилого, хотя и весьма пьяного, надо было полагать, человека. Он же сел за стол и, обращаясь к выглядевшему безобиднее других Славскому, переводчику Лонгфелло, Гейне и Сюлли-Прюдома (а позднее члену террористической организации), деловито осведомился, внесены ли уже «деньги на памятник», и ежели внесены, то когда он мог бы их получить.

Все отчеты согласно подчеркивают, с каким необычайным спокойствием предъявил он свое требование. Он ничуть не напирал. Он высказал его так, будто совершенно не допускал мысли, что ему могут не поверить. Более всего поражало, что в самом начале этого престранного происшествия, в этой отдельной комнате, среди всех этих почтенных людей, какой-то человек с бородою патриарха, с выцветшими карими глазами и носом картошкой, ровным голосом разспрашивал о доходах от сборов, не затрудняясь предъявить даже такие доказательства, какие мог бы подделать обыкновенный самозванец.

— Вы родственник ему, что ли? — спросил кто-то.

— Я Константин Константинович Перов, — терпеливо сказал старик. — Меня известили, что в зале находится кто-то из моей родни, однако к делу это нейдет.

— Вам сколько лет? — спросил Славский.

— Мне семьдесят четыре года, — отвечал он, — притом я жертва нескольких неурожаев кряду.

— Вам, вероятно, небезызвестно, — заметил актер Ермаков, — что поэт, чью память мы сегодня чествуем, утонул в Оредежи ровно пятьдесят лет тому назад.

— Вздор, — возразил старик. — Я разыграл эту комедию, имея на то свои причины.

— Ну а теперь, любезный, — сказал председатель, — вам надлежит удалиться.

Они забыли о его существовании и стайкой вышли на ярко освещенную сцену, где другой длинный стол, покрытый торжественным красным сукном, с нужным числом стульев позади, уже некоторое время приковывал к себе внимание публики бликом непременного в таких случаях графина. Слева от него был выставлен портрет маслом, взятый на вечер из Шереметевской картинной галлереи: на нем был изображен двадцатидвухлетний Перов, смуглый молодой человек с романтической прической, в рубашке с открытым воротом. Треножник был целомудренно задрапирован листьями и цветами. Кафедра, с другим графином, возвышалась впереди, а за сценой дожидался своего часа рояль, который должны были позже выкатить для музыкальной части программы.

Зала была битком набита литераторами, просвещенными адвокатами, педагогами, учеными, восторженными студентами обоих полов и проч. Несколько скромных агентов тайной полиции, посланных присутствовать на вечере, расположились в неприметных местах в зале, ибо правительство знало по опыту, что самые благонамеренные культурные собрания обладают странным свойством превращаться в оргии революционной пропаганды. Уже тот факт, что одно из ранних стихотворений Перова содержало скрытый, но одобрительный намек на бунт 1825 года, указывал на необходимость соблюдения некоторых предосторожностей: кто же поручится, к чему может привести публичное чтение таких, например, строк:

 

Сибирских пихт угрюмый шорох

С подземной сносится рудой.

 

Как говорится в одном отчете, «скоро воцарилось смутное предчувствие скандала в духе Достоевского (автор имеет в виду знаменитую балаганную главу из Бесов ) и возникло ощущение какой-то неловкости и безпокойного ожидания». Причиной тому было то обстоятельство, что пожилой господин умышленно вышел на эстраду вслед за семью членами юбилейной комиссии и сделал попытку усесться вместе с ними за стол. Председатель, более всего желая избежать потасовки прямо на глазах у публики, как мог старался уговорить его перестать. Под прикрытием вежливой улыбки, он шепнул старцу, что велит вывести его из залы, ежели он не выпустит спинки стула, которую Славский с непринужденным видом, но стальной хваткой незаметно старался вырвать из его узловатой руки. Старик не уступал, но стула не удержал и таким образом остался без места. Он огляделся, заметил рояльный табурет за сценой и хладнокровно выволок его на эстраду, на долю секунды опередив руку невидимого служителя, который попытался втащить его назад. Он уселся на некотором разстоянии от стола и тотчас сделался предметом всеобщего внимания.

Тут члены комитета совершили роковую ошибку, опять решив игнорировать его: им, повторяю, очень хотелось избежать скандала; к тому же куст голубой гортензии рядом с мольбертом наполовину скрывал этого пренеприятного субъекта от их взоров. Но у публики старик, к несчастью, оказался на полном виду, когда опустился на свой неподобающий пьедестал (поминутным скрипом напоминавший о своих вращательных способностях), раскрыл футляр для очков и, по-рыбьи округлив губы, подышал на стекла, совершенно невозмутимый и спокойный, своей почтенной головой, поношенной черной фрачной парой и прюнелевыми штиблетами напоминая одновременно нуждающегося профессора и преуспевающего гробовщика.

Председатель направился к кафедре и начал вступительное слово. По зале носился шепот, ибо людям, естественно, хотелось знать, кто этот старик. Крепко посадив очки на нос и положив руки на колени, он покосился на портрет, потом отвернулся и оглядел первый ряд. Ответные взоры невольно переходили с блестящего купола его головы на курчавую голову портрета, потому что, покуда председатель произносил длинную речь, подробности вторжения старца распространились, и воображение иных из присутствующих уже лелеяло мысль, что поэт, принадлежавший к чуть ли не баснословной эпохе, прочно поселенный в ней хрестоматиями, существо анахроническое, живое ископаемое в неводе невежественного рыбака, какой-то Рип ван Винкель[97], — и в самом деле на старости лет явился в этом своем сером воплощении в собрание, посвященное славе его юных дней.

— …так пусть же имя Перова, — говорил председатель, заканчивая речь, — никогда не будет предано забвению мыслящей Россией. Тютчев сказал, что «сердце России не забудет» Пушкина как первую любовь. О Перове можно сказать, что он был первым российским опытом свободы. Поверхностному наблюдателю может показаться, что свобода эта сводится к феноменальному изобилию поэтических образов Перова, которое по достоинству оценит скорее художник, чем гражданин. Но мы, представители более трезвого поколения, мы склонны раскрывать для себя более глубокий, более насущный, более человечный и более общественно-значительный смысл в таких его строках, как

 

Когда последний снег в тени таится,

В апреле, под кладбищенской стеной,

И отливает синим и лоснится

На быстром солнце круп кобылы вороной

Соседа моего, и столько луж, похожих

На чаши с небом, в чернокожих

Руках земли, — тогда, в худой шинели,

Моя душа проходит по панели,

Чтоб посетить слепых, и нищих, и глупцов,

И тех, кто спину гнет для круглых животов,

Чье зренье похоть ли, забота ль притупила, —

Ни дыр в снегу, ни кубовой кобылы,

Ни луж сих дивных не заметить им…

 

Раздался гром аплодисментов, как вдруг хлопанье оборвалось, а затем прокатились разрозненные раскаты смеха: дело в том, что в то время как председатель, еще дрожа от только что произнесенных им слов, вернулся к столу, бородатый незнакомец поднялся и, в ответ на аплодисменты, несколько раз угловато покивал и неловко помахал рукой, выражая вместе формальную признательность и некоторое нетерпение. Славский и двое распорядителей сделали отчаянную попытку стащить его со сцены, но из глубины залы стали кричать «Позор, позор!» и «Оставьте старика!».

В одном из попавшихся мне на глаза изложений этой истории высказывалось предположение, что среди публики у него имелись сообщники, но я думаю, что массовое сочувствие, возникающее столь же неожиданно, как и массовое озлобление, вполне удовлетворительно объясняет оборот, который начало принимать дело. Несмотря на то что старику приходилось отбиваться от трех человек, он ухитрялся сохранять достоинство, и когда его не слишком решительные противники ретировались и он снова завладел рояльным табуретом, опрокинутым во время схватки, по зале прошел гул одобрения. Однако, как это ни прискорбно, общий настрой собрания безнадежно пошатнулся. Тем из присутствующих, кто был помоложе и побуйней, такое развитие событий начало нравиться чрезвычайно. Председатель, раздувая ноздри, налил себе стакан воды. Из двух углов залы осторожно переглядывались два агента сыскной полиции.

 

3

 

За речью председателя следовал отчет казначея о суммах, полученных от различных учреждений и частных лиц на сооружение памятника Перову в одном из загородных парков. Старик не спеша достал клочок бумаги и огрызок карандаша и, приладив бумагу на колене, принялся отмечать цифры по мере того, как они произносились. Затем на сцене ненадолго появилась внучка сестры Перова. Этот номер программы доставил организаторам много хлопот, ибо эта толстая, лупоглазая, восковой бледности молодая женщина лечилась от меланхолии в заведении для душевнобольных. В жалком розовом платье, с трагически перекошенным ртом, она была наскоро представлена публике и потом передана обратно в крепкие руки дородной женщины, которую заведение к ней приставило.

Когда Ермаков, в те годы любимец театралов и, так сказать, драматическая разновидность оперного beau tenor[98], начал читать сливочно-шоколадным голосом монолог Князя из «Грузинских ночей», стало ясно, что даже его преданнейших поклонников реакция старика занимала больше, чем красота исполнения. Когда дошло до строчек:

 

Коль правда, что металл не знает тленья,

То, значит, где-нибудь должна лежать

Та пуговица, что мне в день рожденья,

В семь лет случилось в парке потерять.

Сыщите мне ее — тогда она

Залогом будет, что вот так любая

Душа отыщется, не погибая,

Сохранна, сочтена, и спасена, —

 

его самообладание впервые дало течь, и он медленно развернул большой платок и с кряком высморкался, так что густо подведенный, алмазно-яркий глаз Ермакова закосил, как у пугливого коня.

Платок проследовал обратно в недра сюртука, и лишь несколько мгновений спустя сидевшим в первом ряду стало видно, что из-под очков у него текут слезы. Он не пытался отереть их, хотя раз или два его рука с растопыренными пальцами поднималась-было к очкам, но тут же опускалась обратно, точно он боялся таким жестом (что и было жемчужиной всего изощренного спектакля) привлечь к своим слезам внимание. Громовые рукоплескания по окончании чтения были, несомненно, скорее данью старику за его игру, чем Ермакову за декламацию поэмы. Затем, едва аплодисменты стихли, он встал и подошел к краю сцены.

Члены комитета не пытались остановить его, и тому имелись две причины. Во-первых, председатель, возмущенный до крайности вызывающим поведением старика, удалился на минуту, чтобы сделать кое-какие рапоряжения. Во-вторых, странные сомнения начали тревожить и некоторых организаторов; так что когда старец облокотился о пюпитр, в зале воцарилась полнейшая тишина.

— И это слава, — сказал он таким глухим голосом, что из задних рядов раздались крики: «Громче, громче!»

— Я говорю, и это-то слава! — повторил он, сумрачно оглядывая публику поверх очков. — Десятка два ветреных стишков, жонглированье трескучими словесами, и имя твое поминают, точно ты и впрямь принес человечеству какую-то пользу! Нет, господа, не надо себя обманывать. Империя наша и трон Государя-батюшки стоят как стояли в своей непоколебимой мощи, аки гром оцепенелый, а сбившийся с пути юноша, кропавший бунтарские стишки тому назад полвека, — ныне законопослушный старец, пользующийся уважением честных сограждан. Старец, прибавлю, который нуждается в вашем вспомоществовании. Я жертва стихий: земля, которую я возделывал в поте лица своего, агнцы, коих я своими руками вскормил, пшеница, махавшая мне златыми дланями…

И только тут двое дюжих городовых быстро и безболезненно выдворили старика. В публике успели только заметить, что, когда его тащили, его манишка торчала в одну сторону, борода в другую, одна манжета болталась на запястье, но в глазах его сохранялась всё та же степенность и то же достоинство.

В репортаже о чествовании главные газеты лишь мельком упоминали о «достойном сожаления инциденте», омрачившем его. Но бульварная «Петербургская газета» — лубочный, черносотенный листок, издававшийся братьями Херстовыми[99] для мещанских низов и для полуграмотной, блаженной в своем неведении прослойки рабочего люда, разразился вереницей статей, утверждавших, что «достойный сожаления инцидент» был ничто иное как возвращение из небытия настоящего Перова.

 

4

 

Между тем старика подобрал купец Громов, очень богатый самодур и чудак, дом которого был полон бродячих монахов, шарлатанов-лекарей и «погромистиков». «Газета» напечатала несколько интервью с самозванцем. В них он бранил на чем свет стоит «лакеев революционной партии», обманом лишивших его собственного имени и присвоивших его деньги. Он намеревался взыскать законным порядком эти деньги с издателей полного собрания сочинений Перова. Один вечно пьяный литературовед, приживальщик Громова, указал на (к сожалению, довольно разительное) сходство между наружностью старика и портретом.

Появилась обстоятельная, но весьма малоправдоподобная версия самоубийства, инсценированного им для того, чтобы жить по-христиански на лоне Святой Руси. Кем он только не был — разносчиком, птицеловом, паромщиком на Волге, пока наконец не обзавелся небольшим наделом земли в отдаленной губернии. Мне попался экземпляр довольно мерзкой на вид книжонки, «Смерть и воскресение Константина Перова», которой торговали на улице дрожащие от холода нищие, вместе с «Похождениями Маркиза де Сада» и «Мемуарами амазонки».

Однако лучшей моей находкой, добытой среди старых бумаг, была захватанная фотография бородатого самозванца на мраморе неоконченного памятника Перову, в обезлиствевшем парке. Он на ней стоит очень прямо, скрестив на груди руки, в круглой меховой шапке и новых галошах, но без пальто; у его ног сгрудилось несколько сочувствующих, и их маленькие белые лица смотрят в объектив с тем особым, опупелым, самодовольным выражением, какое бывает у самосудной толпы американских погромщиков на старых фотографиях.

В этой атмосфере цветущего хулиганства и черносотенной пошлости (столь тесно связанной в России с идеей правления, независимо от того, прозывается ли самодержец Николаем, Александром, или Иосифом) интеллигенции трудно было примириться с катастрофическим совмещением образа чистого, пылкого, революционно-настроенного Перова, каким он предстает в своей поэзии, с вульгарным стариком в грубо размалеванном хлеву. Трагично было то, что, в то время как ни Громов, ни братья Херстовы сами вовсе не верили, что человек, служивший им источником забавы, и в самом деле был Перов, многие честные и культурные люди не могли отвязаться от невыносимой мысли, что они отвергли Правду и Справедливость.


Дата добавления: 2018-02-28; просмотров: 211; Мы поможем в написании вашей работы!






Мы поможем в написании ваших работ!