Богатые — такие разные 10 страница



В 1921 году банк «Да Коста, Ван Зэйл энд компани» занимался главным образом перекачкой капитала в Европу, но мы также поддерживали и некоторый доходный бизнес в Южной Америке, и той весной я принимал господина Роберта Сальседо, клиента, которому дважды помог в прошлом, и был готов на это и в третий раз, если бы обстоятельства говорили в его пользу. Сальседо был одним из тех людей, которые настолько космополитичны, что никак нельзя было бы подумать, что они вообще имеют какую-то национальность. Для меня было большой неожиданностью узнать, что он был тайным, но оголтелым националистом небольшой горной республики — своей родины. Он воспитывался в Аргентине, в немецком районе Буэнос-Айреса, получил прекрасное образование в Швейцарии и последние десять лет жил в Нью-Йорке между частыми деловыми поездками в Южную Америку. В его внешности было что-то смутно скандинавское, и он превосходно говорил на «американском» английском языке с не позволявшим определить национальную принадлежность акцентом. В любом случае он был способным человеком, с большим опытом в международной банковской сфере, и в дни, когда американские банки задыхались в попытках присоединиться к иностранной экспансии, в особенности в Южной Америке, таких людей, как Сальседо, очень ценили их наниматели.

Нанимателем Сальседо был «Моргидж бэнк оф зе Эндиз», гигантский концерн, возникший словно из ниоткуда и в 1925 году скомпрометировавший себя, так как стал жертвой безрассудной экспансии на иностранных рынках — естественный результат весьма неосмотрительной экспансии. Однако в 1921 году он был в зените успеха. Он был зарегистрирован по законам штата Коннектикут в августе 1916 года, с номинальным капиталом в пять миллионов долларов, и имел шестнадцать заграничных филиалов в Южной и Центральной Америке, а также одну дочернюю фирму в Нью-Йорке. Сальседо, проводивший операции вне Нью-Йорка, отвечал за южноамериканские филиалы, и в двух первых случаях, когда мы делали бизнес вместе, я помог ему открыть отделения в Лиме и Вальпараисо. Размещение шло хорошо. Американская публика мало тяготела к Европе, и, хотя южноамериканские инвестиции всегда казались несколько сомнительными, все-таки инвестирование капиталов в банк пользовалось популярностью. Когда Сальседо явился ко мне за ссудой для дальнейшего расширения деятельности, я не нашел причины для отказа, в частности и потому, что его новый филиал должен был открыться в той самой горной республике, где он провел ранние годы своей жизни. Выходя на иностранные рынки, всегда полезно иметь работника — уроженца страны, и фактически, если бы ему однажды не позвонили по телефону в мой офис, где мы с ним обсуждали последние детали контракта, я, возможно, так никогда и не узнал бы, что он был сильно замешан в местной политике и в основе всех его намерений получить от меня новую ссуду лежали исключительно патриотические побуждения.

Когда он взял трубку, первыми его словами были: «О, это вы!» — а потом, к моему крайнему изумлению, он заговорил не по-испански, как следовало ожидать, а на идише, чтобы я не мог его понять. Разумеется, он не имел ни малейшего представления, что я изучил этот язык, работая в еврейском банке.

Было потрачено много слов в выяснении, еврей ли Сальседо, или нет, но дело, в общем, не в этом. Сальседо утверждал, что он не еврей — они с братом просто усвоили этот диалект в немецком квартале Буэнос-Айреса, и лично у меня не было оснований ему не верить. Я сомневался, чтобы я был единственным иноверцем в мире, владевшим деловым идишем. Был ли, не был ли он евреем, но, должно быть, считал себя патриотом, работавшим не ради своих личных доходов, и я уверен, что в Южной Америке много людей все еще считало его героем, а не первостатейным мошенником, которым позднее признала его американская публика.

Сказанное им на идише было совершенно безобидно. Он просто жестоко критиковал своего брата за то, что тот прервал его в решающий момент на митинге, и клялся, что все готовы согласиться с неким планом. Если бы он говорил по-английски или по-испански, я вряд ли бы задумался над содержанием разговора, но сам факт, что он выбрал язык, который я, по его убеждению, понять не мог, немедленно вызвал у меня подозрение. Если бы он просто объяснил мне после разговора, что он еврей, я принял бы разговор на идише как совершенно естественный факт, но Сальседо отрицал свое еврейство, и поэтому, встревоженный, я возобновил исследование не только его южноамериканских операций, но и его частной жизни. Поручив О'Рейли разведать все в строжайшей тайне, я узнал, что Сальседо решил профинансировать революцию за счет ссуды, которую я был готов предоставить его банку в виде шести с половиной процентных золотых облигаций. О'Рейли, всегда творивший чудеса в раскапывании всевозможной грязи, на этот раз превзошел самого себя. Я выдал ему вознаграждение в знак своего восхищения, удвоил сумму, чтобы обеспечить его молчание, и задумался над тем, что следует делать дальше.

У меня не было никаких иллюзий в отношении опасности принятого плана действий, и я долго колебался. Только вспомнив Викки, я перестал думать о размерах риска. Это было рискованное предприятие в моей жизни биржевого спекулянта. Я ставил на карту всю свою карьеру, мою превосходную репутацию, и будущее моего банка с единственной целью — разорить Джейсона Да Косту.

— Боюсь, что не смогу лично проработать последние детали условий ссуды, — сказал я Сальседо. — На следующей неделе я уеду из города, но мой партнер, Джейсон Да Коста, окончательно уладит все с вами.

Позднее Джей попросил у меня обычные материалы проведенного исследования.

— Там все прекрасно, — сказал я ему. — Я пришлю вам все отчеты.

Но я этого не сделал. Я оставил у себя секретное досье О'Рейли о политической деятельности Сальседо, а Джею передал только превосходный баланс банка «Моргидж Бэнк оф зе Эндиз», и оптимистический сальседовский проект экспансии в небольшой горной республике, в которой уже двадцать лет господствовала одна и та же стабильная диктатура. Потом, бросив эту фатальную игральную кость, я увез Сильвию в отпуск на Бермуды.

Джей подписал на Уиллоу-стрит контракт с Сальседо, с участием банка «Райшман» на оговоренных условиях. В тот же день они принялись за организацию банковского синдиката, и тогда же были разосланы письма многочисленным дилерам с просьбой о присоединении к нему. В течение двадцати четырех часов после приобретения первоначальным синдикатом облигаций новый банк приступил к продаже всего объема эмиссии.

Сальседо положил в карман деньги, вышел из нью-йоркского отделения своего банка и с победой вернулся к своим революционным друзьям в Южную Америку, чтобы свергнуть правительство, но, к его несчастью, кроме меня, его грандиозные планы стали известны и другим. Революция провалилась. Правительство расстреляло Сальседо, конфисковало весь его капитал, который смогло обнаружить, и порвало как с американским правительством, так и с «Моргидж Бэнк оф зе Эндиз», целая же армия американских инвесторов потребовала проведения полномасштабного расследования того факта, что их тяжким трудом заработанные деньги использовались для финансирования какой-то южноамериканской революции.

Охваченный страхом, «Моргидж Бэнк оф зе Эндиз» заявил, что поскольку Сальседо самостоятельно занимался южноамериканскими делами, то не на нем, а на нас лежала ответственность за своевременное разоблачение Сальседо в ходе нашего обязательного исследования его деятельности. Дело было передано в наш суд, и Уолл-стрит загудел.

Возвратившись с Бермуд, я взял отчет О'Рейли, надписал сверху: «Для Да Коста. Лично и секретно» — и отправил почтой в «Нью-Йорк Таймс». Я напомнил О'Рейли, что мог бы предать огласке не соответствующую истине, но правдоподобную историю его ухода из Иезуитской семинарии и посоветовал ему, в его же собственных интересах, не уходить со службы у меня без рекомендации. После того, как я пообещал по тысяче долларов за его каждый ответ следствию, он излагал свои показания в желательном для меня варианте, наше соглашение не только было скреплено невидимой печатью, но и стало нерушимым. О'Рейли не мог быть самым приятным из моих протеже, но был, несомненно, самым продажным из них.

О'Рейли показал, что, когда я переслал досье на Сальседо, он направил свой специальный отчет Джею межбанковской почтой. Он отрицал, что показывал мне этот отчет до моего возвращения с Бермуд, так как он тогда еще не был завершен.

Естественно, что публикация этого отчета в «Нью-Йорк Таймс» стала сенсацией, и пошли разговоры о мошенничестве и сговоре. Президенту в Вашингтоне пришлось считаться с возможностью того, что слухи о финансировании революции в Южной Америке какими-то нью-йоркскими инвестиционными банками были верными, а Конгресс, попытавшийся замять возможный скандал, отказался от этой попытки и стал поговаривать о сенатском расследовании. Ежедневно из разных источников поступали запросы о нарушении закона, пресса продолжала кричать об этой истории, а публика требовала возмещения убытков.

Джей все отрицал, но его репутация среди банкиров была скомпрометирована, а доверие дилеров просто превратилось в пыль. Было достаточно одного того факта, что его подозревали в сотрудничестве с Сальседо, несмотря на сведения, содержавшиеся в отчете О'Рейли. Инвестиционный банкир должен быть вне подозрений, и хотя никто, даже большое жюри, не могло доказать, что Джей получил личную выгоду от сделки с Сальседо, Уолл-стрит ходил ходуном от слухов, пока в 1922 году не стало очевидным, что в интересах репутации банка, Уолл-стрит и всего банковского истеблишмента Джей должен был уйти.

Но он цеплялся за свой пост и настаивал на своей невиновности. «Я никогда не уйду! — злобно заявил он на последнем совещании партнеров. — Ошибка — не преступление. Я никогда не видел этого отчета!»

В полном замешательстве все промолчали, возмущенные этой сценой, и мне не хотелось слишком переигрывать, но Джей выкрикнул, обращаясь ко мне: «Сколько вы заплатили О'Рейли за ложь?» — и разразился такой шумный скандал, что со стороны могло показаться, будто за великолепным фасадом дворца на углу Уиллоу и Уолл лилась кровь. Коллеги пытались нас остановить. Все одновременно кричали, но крики Джея перекрывали всех. Когда Чарли Блэр и Льюис Кэрсон оттаскивали Джея от меня, а меня втискивали обратно в кресло, он ревел: «Вы сукин сын! Проклятый псих!..»

Я понял, что он скажет, за секунду до того, как он произнес эти слова. Моей тайне суждено было открыться, глубоко унижавший меня недуг должен был стать достоянием публики, и скоро в Нью-Йорке не останется ни одного человека, который не знал бы, что я, Пол Корнелиус Ван Зэйл... «Эпилептик!» — орал Джейсон Да Коста.

Я онемел. Спасения не было. Я попытался пошевелиться, но был парализован. И едва дышал.

«Это чучело, этот псих, он болен. Он мстит мне, так как считает, что я убил его дочь. Ему больше не придется расхаживать по улицам... его место в психиатрической больнице, вместе с другими сумасшедшими».

Он еще раз повторил это слово. Я почувствовал слабость и молился про себя, чтобы хоть кто-то его остановил, но все молчали, а когда я нашел в себе силы оглядеться, я увидел лишь бледные лица своих партнеров, словно окаменевшие от неожиданности, и глаза, в которых отражалось фатальное отвращение.

«Заткните ваш грязный рот!» Нет, это был не мой голос. Это был Стивен Салливэн, самый верный из моих протеже, самый юный из всех моих друзей. Я все еще не обрел дара речи и сидел не шелохнувшись под тяжестью тупого груза стыда, но Стив набросился на Джея как боксер из своего угла ринга, и не только Чарли и Льюису, но и Клэю с Хэлом пришлось применить силу, чтобы оторвать его от Джейсона.

«Вон отсюда! — проревел Стив Джею. — Вы разорились, но будь я проклят, если вам удастся увлечь нас всех за собой!» — «Стив прав», — внезапно проговорил Чарли, а Льюис подхватил: «В интересах фирмы...»

Джей запротестовал, но его не стали слушать. В конце концов все встали на мою сторону. Думаю, это случилось потому, что я ничего не сказал. Они решили, что я вел себя как образцовый христианский джентльмен, подставляя врагу другую щеку, и ошибочно принимали мое молчание за блестящее проявление собственного достоинства.

В конце концов Чарли Блэр учтиво и с большим тактом сказал мне: «По-моему, никто из нас не знал, чтобы вы страдали эпилепсией, Пол, но вы можете быть уверены, что каждый из нас сохранит это в тайне. Вы давно чувствуете себя хорошо?» — «С четырнадцати лет». — «Значит, вы считаете, что вылечились?» — «Разумеется».

Я успел добраться до дома и запереться в библиотеке, прежде чем начался очередной припадок. Никто не видел. Никто не знал. Потом у меня болел левый бок и ныли плечевые мышцы, но я никому ничего не сказал, принял свое лекарство и заставил себя отправиться с Сильвией в оперу. Чувствовал я себя очень плохо, и мое состояние меня пугало, но я изо всех сил старался вести себя нормально, и Сильвия просто подумала, что я устал. Кажется, во время второго акта к нашей ложе на цыпочках подошел О'Рейли, сообщивший, что Джей пустил себе пулю в лоб.

Я никогда бы не подумал, чтобы он мог себя убить. Я предполагал, что он, униженный, отправится во Флориду, но вовсе не думал о таком кровавом конце в центре Манхэттена. Мне это было непонятно: ведь он поклялся, что никогда не уйдет.

Его самоубийство вызвало сенсацию в газетах, но скоро старо ясно — вместо того, чтобы раздуть скандал, это привело к тому, что о нем скоро забыли. Получилось так, как будто он в конце концов взял на себя всю ответственность за сделку с Сальседо, оградив таким образом нас от дальнейших обвинений. Мы поняли, что фирма будет жить: Все мои партнеры были за меня, так как знали, что от меня зависит их благополучие, и вне стен Уолл-стрита коллеги сомкнули свои ряды, защищаясь от мира, пока мы мучительно оправлялись от происшедшего. Я вспоминаю тайные рукопожатия, публичные выражения доверия, жесткие слова наедине и медовые улыбки в прессе, и в конце концов этот кошмар отступил. Я понял, что не только выиграл свою игру с Сальседо, но и достиг всего, о чем мечтал в те далекие дни, когда Люциус Клайд обрек меня на жалкое существование в Нижнем Ист-Сайде.

С тех пор прошло много времени. Теперь я был большим человеком на Уолл-стрит. Ездил на «роллс-ройсе» в свой дворец на углу улиц Уиллоу и Уолл, завтракал с Ламонтом Морганом, и сам Президент приглашал меня для консультаций в Белый Дом. Я имел большой особняк на Пятой авеню, коттедж в Бар Харборе, и именье в Палм-Бич. У меня была образцовая жена и лояльная бывшая любовница, мне были доступны все женщины, которые могли бы мне приглянуться. Я имел состояние, обаяние и широкую известность.

К марту я понял, что не мог больше выносить этого «своего» мира, но я знал — мне следовало быть осторожным с отходом от дел. Нельзя было допускать, чтобы люди это заподозрили. Нужно было придумать железный предлог для отъезда из Нью-Йорка, и пришлось найти его немедленно, до того, как болезнь полностью одолеет меня и вся Америка заговорит о моих припадках.

Тогда-то я и позвонил министру финансов, и мне была поручена престижная роль наблюдателя на Генуэзской конференции, но я обманулся в своих ожиданиях, подумав, что бегство в Европу автоматически означало отказ от золотой клетки, в которую я себя запер. И я взял ее с собой, с ее золотыми решетками, и со всем остальным, и оставался в этой тюрьме, пока Дайана не вывела меня на свободу.

Но теперь этой свободе наступал конец. Хэл Бичер был надзирателем, которого послали вернуть беглого преступника обратно в тюрьму.

— Ребята Джея жаждут вашей крови, Пол, — сказал Хэл, и, услышав эти слова, я понял, что не смогу закрыть глаза на положение на Уиллоу-стрит. Если бы я так поступил, это означало бы, что все мои былые страдания пропали даром. Это означало бы, что я продал свою дочь и убил ее мужа, ничего при этом не получив, кроме разорения и бесчестья.

Я должен был ехать. Ворота тюрьмы широко распахнулись передо мной, но я вошел в них сам, и сам выбросил ключ от них.

Я посмотрел на Хэла, на О'Рейли и внезапно увидел себя таким, каким должен был видеть меня мир в последние месяцы — человеком среднего возраста, до безумия потерявшим голову от девушки, годившейся ему в дочери, игнорирующим свои деловые обязанности, чтобы болтаться по каким-то сельским канавам на дешевой парусной лодке. Неудивительно, что Стюарт и Грэг Да Коста подумали, что я стал хлипким и уязвимым. Решимость моя укрепилась, воля напряглась, и все мои инстинкты, направленные на выживание, были приведены в боевую готовность.

— Немедленно едем в Нью-Йорк, — коротко бросил я О'Рейли и, перед тем как выйти из комнаты, с удовлетворением отметил, как у него отвисла челюсть.

 

В холле надо мной поплыл вверх опиравшийся на балки потолок. Мне пришлось остановиться. В доме стояла тишина, и наконец, не в силах вынести груз этого молчания, я взлетел по лестнице в ее комнату.

Она неподвижно сидела на краю кровати, и, взглянув на ее плечи, ссутулившиеся, словно в ожидании нападения, я подумал о том, что подсознательно понимал уже давно, — я принял ошибочное решение, оставшись у Дайаны. Если бы я уехал в конце июля, расставание было бы болезненным, но переносимым. Я вернулся бы в Нью-Йорк, нанял бы для нее менеджера и устроил бы все так, чтобы ей пришлось вплотную заняться своим бизнесом. Теперь же у нее ничего не было, и было трудно вообразить ее управляющейся с делами до рождения ребенка. Как я мог считать, что чувства выгорят сами собой, и я спокойно уеду? Наша связь не только не затухала, а разгоралась все сильнее, наши чувства превратились в устойчивую потребность, а боль разлуки несомненно должна была стать для нас адом. Мне было жалко себя, еще большую жалость я чувствовал к ней, и все это время проклинал себя за неправильное поведение с Дайаной Слейд с самого — такого радостного и необыкновенного — начала до вязкого, мрачного, удручающе обычного конца.

— Итак, вы уезжаете, не правда ли...

— Да, я должен уехать. Простите меня.

— Полно, вы же всегда говорили, что вам когда-то придется уехать. И как скоро это случится?

— Я уезжаю прямо сейчас, Дайана. Как только Доусон упакует мои вещи.

— О!..

Я сел рядом с ней. Мы оба молчали. После долгой паузы она заплакала.

Я принялся ее целовать. И неожиданно услышал собственный голос:

— Поедемте со мной в Америку.

— О, да! — отозвалась она, не подумав, и сразу же, испуганно: — О, нет... — Она окинула взглядом стены комнаты, и я как наяву увидел ее укрывшейся в этой надежной колыбели, какой был для нее Мэллингхэм. — Мне хотелось бы, — сбивчиво заговорила она, — но я не могу... не теперь... Не представляю, как я выдержала бы одиночество в каком-то чужом городе. Здесь я, по крайней мере, дома... здесь друзья... миссис Окс...

— Я понимаю!

— Но я могу приехать позднее! — порывисто проговорила она, — когда не буду беременна, ну да, конечно же! Смогу приехать в Америку с ребенком, чтобы повидаться с вами.

Я очень крепко прижал ее к своей груди, так, чтобы она не могла видеть моего лица, какие бы чувства оно ни отражало.

— Пол...

— Да?

— Если бы я приехала в Америку... когда приехала бы... я не могла бы делить вас с вашей женой. Это было бы против всех моих принципов. Но ведь это, наверное, пустяки, не так ли? Я имею в виду, что брак-то ваш по расчету... и если она только почетный секретарь и домоправительница... — Дайана умолкла.

— Уж и не знаю, — сказал я в смятении, почти не понимая, что говорю. — Сейчас вовсе не время обсуждать подробности моей супружеской жизни, — заметил я и снова стал целовать Дайану.

Когда в дверь постучал О'Рейли, вид у меня был совершенно непотребным. Я был полураздет, обессилен, эмоционально уничтожен и вряд ли смог бы пройти три ярда, не говоря уже о трех тысячах миль.

— Уходите! — крикнул я О'Рейли, совсем как маленький ребенок.

Он ушел, но я знал, что там, по другую сторону Атлантики, отделаться от братьев Да Коста будет гораздо труднее. Я потянулся за одеждой.

— Нам надо поговорить о практических вещах, — лениво проговорил я, взявшись за рубашку и не слишком отдавая себе отчет в смысле сказанного. — Когда будете писать мне на Уиллоу-стрит, пишите на конверте мои инициалы, и никаких слов вроде «лично и конфиденциально». Тогда письмо наверняка дойдет до меня. И не беспокойтесь о деньгах — я дам необходимые распоряжения Хэлу. А теперь по поводу Мэллингхэма...

Она резким движением села в постели и разразилась слезами.

— Не пытайтесь отдать его мне из чувства вины или жалости, Пол, — решительно прервала меня Дайана. — Иначе я буду чувствовать себя оплаченной любовницей. Вопрос о выкупе у вас Мэллингхэма будет для меня стимулом, побуждающим к действию. А сейчас избавьте меня от разговоров об этом.

— Прекрасно, но не потащу же я с собой в Америку всю эту кипу документов — от одного свидетельства о праве на недвижимость пароход пойдет ко дну. Я возьму с собой только бумагу о передаче прав, а все остальное можете сунуть себе под подушку. Вы действительно уверены в том, что не хотите передачи права собственности вам? Пройдет еще какое-то время, прежде чем у вас появятся деньги, и во всяком случае я сомневаюсь в том, что вы сможете работать до рождения ребенка.

— Да? Вы полагаете, что я буду целыми днями валяться в шезлонге! В самом деле, Пол, это звучит так по-викториански!

Не находя сил, чтобы продолжать одеваться, я отбросил одежду и бессильно опустился на кровать.

— О, Пол, не уезжайте... прошу вас... останьтесь здесь... не уезжайте никуда... — Вся ее твердость изменила ей, и лицо Дайаны снова залили слезы.

— О, Боже! — проговорил я. — Боже мой! Черт побери! — взорвался я, что было на меня совершенно не похоже, так как я всегда считал совершенно непозволительной даже самую невинную ругань в присутствии женщины.

— О, как я могла... прошу вас, пожалуйста, простите меня! — разрыдалась Дайана, принимая мою вспышку за раздражение. — Я была так полна решимости быть мужественной, веселой и не сентиментальной...

— Правда? Как досадно! Не думаю, чтобы я смог бы это вынести, — откровенно сказал я Дайане, и словно каким-то чудом наше отчаяние улетучилось, и мы одновременно рассмеялись.

Когда я покончил с одеванием, она проговорила, с сухими глазами, но довольно бессвязно:

— Что я могу сказать? Должно же быть что-то такое... что-то должно быть... не знаю, как сказать — что-то глубоко задевающее — не нахожу слов...

— Может быть «Ave atqvue vale»?[12]

Она пожала плечами:

— Стало быть, конец!

— Для Катулла, но не для нас! — Я склонился над кроватью для последнего поцелуя. — Берегите себя. Простите меня. Мы еще встретимся.

Последнее, что я помню: я, спотыкаясь, шел по коридору. На верхней площадке лестницы задержался и прислушался. Она не плакала, в воздухе висела отчаянная тишина, и я, нащупывая ногами ступеньки, спустился в холл.

Там меня давно ждали.

— Ну, поехали! — выдавил я с перехваченным дыханием, настолько несчастный, что едва мог говорить. — Какого дьявола мы медлим?

И предоставив всем с разинутыми ртами смотреть на развалины моей воспитанности, проследовал мимо них на улицу, к автомобилю.

 

Пароход отплыл из Саутгемптона на следующий день.

Заказав себе какие-то совершенно несъедобные закуски, я принялся пить шотландское виски. Я с отвращением прибегал к этому, но эффект от крепкого напитка казался мне более приемлемым, чем туман в голове от моего лекарства. Разумеется, мне непереносимо не хватало Дайаны, но ощущения мои были более сложными, нежели простое чувство утраты. Я был сбит с толку, словно погружен в вакуум, мое смятение все нарастало по мере удаления от английского берега, и я все больше убеждался, что допустил серьезнейшую ошибку за всю свою жизнь. Мне следовало остаться в Мэллингхэме. Я был счастлив, физически чувствовал себя прекрасно, и в голове у меня царил покой. Я принадлежал Европе, но зачем же тогда уезжать? Я чувствовал себя безнадежно отвыкшим от Америки, как если бы ее культура была недоступна моему пониманию, и, сравнивая Европу, с ее красотами, историей и с ее вечным очарованием, с дешевой роскошью и агрессивной энергичностью своей родной страны, я переставал понимать, почему плыл теперь на запад.

Пароход прибывал во второй половине дня десятого ноября, и я с каким-то фатальным, почти болезненным любопытством вышел на палубу, чтобы увидеть столкновение двух своих миров.

Когда я оказался наверху и стоял, вцепившись руками в перила, мы шли через узкие проливы. Был прекрасный, бодривший свежестью вечер, и вода во Внутренней бухте была цвета светло-голубого льда. Стоял штиль, и взору постепенно открывались все знаменитые здания — Уайтхолл, громада «Эдемс экспресс компани», двустворчатая масса «Эквитэбл Лайф», «Зингер-билдинг», как маяк, увенчанный куполом, и самое величественное из всех «Вулворт-билдинг», сиявший белизной и тонко одухотворенный своим сходством с современным собором. Я на секунду закрыл глаза, как будто не мог поверить, что ничего не изменилось, а когда открыл их снова, только тогда осознал всю необычную оригинальность представшего передо мной зрелища. Я увидел сотни лодок и тысячи шпилей, сиявшие башни моего города, злобно мерцавшие в свете солнца как зубы хищника. Я смотрел в пасть Нью-Йорка.

И именно тогда произошло чудо. Впрочем, возможно, я знал, что оно произойдет. Двигаясь по окольной дороге времени, я бессильно соскальзывал в борозду, которой принадлежал. Когда я вновь взглянул на этот город, он показался мне прекрасным со своими взлетавшими вверх башнями, в которых зашифрован мир, где нет ничего недоступного человеку, с его позолоченными шпилями, символизирующими все, чего смог достигнуть человек. Пульс мой участился, теперь это был пульс Нью-Йорка, быстрый, строгий и полный жизненной энергии. Два мои мира столкнулись, на моих глазах снова разошлись, и теперь уродливой показалась мне уже Европа, развращенная, перезревшая до гнили, связанная с воспоминаниями о том, что никогда не вернется, обращенная внутрь самой себя, погрузившаяся в свое истерзанное войной декадентское прошлое. С моих глаз словно спала пелена романтической иллюзии, ко мне снова вернулась способность осознавать действительность, и я понял, что перестал быть беглецом в культуру, которой всегда буду чужд, иммигрантом, пораженным раздвоением чувств, разрывающимся между двумя мирами, путником, соблазненным мечтой, грозившей лишить его всякого честолюбия.

Я был ньюйоркцем, вернувшимся в Нью-Йорк.

Меня оглушил рев гудка, и, пока я смотрел на пыхтевшие под носом корабля буксирные пароходики, все мое смятение испарилось, и в сознании воцарилась полная ясность. В голове у меня проносились одно за другим надолго отложенные решения. Уладить дело с братьями Да Коста. Встряхнуть от спячки своих партнеров. Привести в порядок офис. Разочаровать всех, считавших меня постаревшим, или даже умершим, задав грандиозный бал. Сделать что-нибудь для мальчика Милдред. Поговорить с Элизабет о большевистских склонностях Брюса. Купить у Тифэйни подарок Сильвии по случаю прошедшей годовщины свадьбы. Нанять человека, который наладит бизнес Дайаны...

Я снова вздохнул, подумав о Дайане. Разумеется, в один прекрасный день я увижу ее снова. А Мэллингхэм... Для меня немыслимо было подумать, что я могу никогда больше не увидеть Мэллингхэма.

Буксиры подталкивали нас к пирсу, и я перегнулся через перила, чтобы посмотреть, с каким напряжением они пыхтели. Надо мной высился Нью-Йорк, и я уже снова был в его могучей тени.

Истина состояла в том, что Европа была для меня неприятной, и было ужасно, если бы я снова увидел Мэллингхэм. Жестокой истиной было и то, что продолжать связь с Дайаной было бы не только глупо, но и эгоистично. Я не видел ничего, что могла бы дать эта связь в будущем. Какое у меня было право держать ее в подвешенном состоянии, поддерживаемом ее верностью мне, пока я не решу возобновить наши отношения в Нью-Йорке? Эти отношения не могли длиться годами, и проиграл бы не я, а она. Другое дело, если бы Дайана была постарше и достаточно опытна, чтобы смотреть на это просто как на преходящую радость, но она была слишком молода, уверена в том, что влюблена в меня, а я не мог предложить ей ничего, кроме продолжительной мучительной диеты, боли и унижения. Если я действительно думал о благе Дайаны — а я его очень желал, — разве не милосерднее было бы отрезать ее от себя, как можно скорее сказав ей, что возобновление наших отношений невозможно? Она бы, конечно, страдала, но со временем ее боль притупилась бы. Разумеется, было бы очень приятно иметь в своем распоряжении Дайану, когда бы я ее ни пожелал в будущем, но после шести месяцев бесперспективных отношений я решил, что мне пора подумать не только о себе.

Пароход причалил. Матросы деловито закрепляли канаты. Услышав гул города, я почувствовал, что вернулся домой.

Я подумал о ребенке. «Он, вероятно, умрет, но если выживет... Вряд ли, — думал я, крепко вцепившись в поручни. Может быть, Дайана выйдет замуж, когда убедится в том, как трудно быть матерью-одиночкой, и возможно также, если этому ребенку сильно повезет, его отцом станет тот славный парень, Джеффри Херст. Это, кажется, лучшее, на что можно надеяться».

Как знать, когда-нибудь я бы... Я пытался отбросить эту мысль, что было нелегко. Я вспомнил, как выглядела Викки в четыре года, когда мы вновь соединились, и поручни пароходной палубы расплылись перед моими глазами.

— Капитан говорит, что мы можем сойти с судна первыми, сэр, — прозвучал за моей спиной голос О'Рейли.

Я сошел по трапу и шагнул в хаос таможенного зала, но ждать очереди мне, естественно, не пришлось. О багаже должен был позаботиться Доусон.


Дата добавления: 2015-12-17; просмотров: 19; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!