ГЛАВА IV. Помещичьи нравы перед эпохою реформ 2 страница



В то время, когда цыгане жили близ нашей усадьбы, я под вечер все с большим нетерпением поджидала Машу: она должна была прийти, моя чудная красавица, и я так жаждала ее жгучих поцелуев, так громко хохотала тогда, — я любила хохотать, но имела так мало случаев для этого. Впечатление от забав Маши со мной особенно усиливалось тем, что она, целуя меня, наклонялась надо мной как-то таинственно и, точно заколдовывая меня, произносила: "Кровушка у тебя-то наша — горячая, цыганская! И на щечках-то у тебя наш алый румянчик!.. И волосья твои — что ночь черная… закудрявились — счастье сулят. Наша ты, наша цыганочка… Дочка моя милая!"

Из своих — странствий Маша всегда приносила мне гостинцы: то каких-то особенно крупных лесных орехов, то подсолнухов, то черных стручков, то глиняного петушка, то какой-нибудь крошечный глиняный горшочек. Я была в восторге и от всех ее подарков, и еще более от ее прихода. В свою очередь, я тоже приготовляла ей подарок: как только весною начинались у нас разговоры об их приходе, я прятала в одну из своих многочисленных коробочек кусочки сахара, сухарики, лоскутки, которые мне давали для кукол, и потихоньку совала ей все это, когда она приходила к нам. Она ловко прятала полученное под свою красную шаль, и даже няня ничего не замечала. О, как я была счастлива, что у меня с нею был секрет, которого никто не знал! Но вот как-то няня в один из приходов цыганки неотступно стояла при мне, и я никак не могла всунуть ей своего подарка. Цыганка простилась со всеми и быстро пошла по двору; я побежала за нею. Няня, увидав это из окна, закричала во все горло, бросилась за мной, схватила меня за руку и так резко, как никогда этого не случалось прежде, толкнула меня к матушке со словами: "Хорошенько побраните Лизушу, чтобы она никогда не смела бегать за цыганкой. Как перед истинным говорю, — заколдовала, приворожила она к себе ребенка! Быть горю, — чует мое сердце! Украдет, беспременно украдет она нашу девочку!"

— Еще что выдумала! — говорила матушка со смехом. — Это все старые сказки. Теперь детей подбрасывают, а не крадут!

Мою привязанность знали и наши соседи: каждый раз та или другая помещица находила нужным сказать мне при встрече что-нибудь в таком роде: "Здравствуй, Цыганочка!" — и затем, обращаясь к моей матери: "А ведь по правде, Александра Степановна, она у вес настоящая цыганка: волосы черные, кудрявые. Все ваши дети белолицые, а эта — смуглянка. Уж признайтесь: ведь цыганка Маша вам подбросила Лизу? Вам теперь жалко ее отправить в табор, а вот, когда она будет капризничать…" и т. п. Все это, конечно, были глупые шутки, но мне казалось, что в них есть намек на то, что я совсем не дочь той, которую я считаю своею матерью. И вот я, ломая над этим голову, пришла к убеждению, что цыганка Маша — моя родная мать, что та, которая считается моею матерью, вследствие этого и не может любить меня так, как родная. Я не могла долго носиться с своею тайной и под величайшим секретом передала ее няне. Та пришла в ужас и, разуверяя меня, клялась и божилась, что это вздор, что я родилась при ней, что с той минуты она никогда не отлучалась от меня.

В нашей местности было много крайне бедных, мелкопоместных дворян, особенно на противоположной стороне нашего озера, в деревне Коровиной. Одни из них имели по две-три, а у более счастливых было по десяти — пятнадцати крепостных. Некоторые домишки этих мелкопоместных дворян стояли в близком расстоянии друг от друга, разделенные между собою огородами, а то и чем-то вроде мусорного пространства, на котором пышно произрастал бурьян, стояли кое-какие хозяйственные постройки и возвышалось иногда несколько деревьев. Впоследствии пожары, а более всего продажа после крестьянской реформы многими мелкопоместными дворянами своей земельной собственности, изменили внешний вид Коровина, а вместе с этим жизнь, отчасти и обычаи его обитателей, но в то время, которое я описываю, оно представляло деревню, на значительное пространство растянувшуюся в длину. Перед жалкими домишками мелкопоместных дворян (небольшие пространства луговой и пахотной земли находились обыкновенно позади их жилищ) тянулась длинная грязная улица с топкими, вонючими лужами, по которой всегда бегало бесконечное множество собак (которыми более всего славилась эта деревня), разгуливали свиньи, проходил с поля домашний скот. Только во время сильных морозов, когда все отбросы, выкидываемые на улицу, покрывались снегом, она принимала более приличный вид и не душила своим смрадом.

Большая часть жилищ мелкопоместных дворян была построена в то время почти по одному образцу — в две комнаты, разделенные между собой сенями, оканчивавшимися кухнею против входной двери. Таким образом, домик, в котором было всего две комнаты, представлял две половины, но каждая из них была, в свою очередь, поделена перегородкою, а то и двумя. Домики были разной величины, но большая часть их — маленькие, ветхие и полуразвалившиеся. По правую руку от входа из сеней жили «господа», с левой стороны — их «крепостные». Лишь у немногих мелкопоместных помещиков были отстроены особые избы для крестьян, — у остальных они ютились в одном и том же доме с «панами», но на другой его половине, называемой «людскою», в свою очередь обыкновенно разделенной перегородкой на две части. Иной раз первая комната людской была больше, иной раз — вторая. Я перечислю только главные вещи, которые можно было найти в каждой людской: кроены для тканья, занимавшие большую часть комнаты, ручной жернов, на котором мололи муку, два-три стола, ушаты, ведра и сундуки, лавки по всем свободным стенам, а под ними корзины с птицею на яйцах или с выводками. В каждом загончике или клетушке людской были «зыбки» для детей и полати для спанья взрослых, — но спали на всех лавках, на печи и на полу: нужно помнить, что там, где было четыре-пять взрослых крепостных, население людской, если считать не только жен и сестер, но и детей, простиралось до двенадцати — пятнадцати душ. Здесь и там в этих клетушках грудами навалены были лучины, бросался в глаза и высокий светец; {В то время вместо керосина крестьяне по вечерам жгли лучину, защемленную в светец. Он представлял собою высокую толстую деревянную палку с широкой подножкой; на верху ее была прикреплена железная полоса, раздвоенная в концах. В раздвоенную часть железной полосы всовывали зажженную лучину. Палка светца была очень высока, а потому горящая лучина освещала всю избу. Это опоэтизированное многими освещение с его треском и внезапным блеском в действительности было отвратительно и легко могло причинить пожар: лучина трещала, отбрасывала на деревянный пол горящие искры, быстро сгорала, и ее то и дело приходилось заменять новою. (Прим. Е. Н. Водовозовой.) } по избе бегали куры, собаки; кошки, песцы {Эти прелестные, грациозные зверьки из породы грызунов с огненными глазами напоминали в одно и то же время и зайца и кролика. В зоологии песцами называют животных из породы лисиц, но маленькие зверьки, о которых я говорю, ничего общего не имели с лисицами[12]. Очень возможно, что их называли совершенно неправильно в научном отношении, но этих зверьков в то время держали в очень многих помещичьих усадьбах то под печкою в людской, то в какой-нибудь полуразвалившейся постройке. Содержание их ничего не стоило: им бросали капустные листья, стручки гороха и бобов, дети рвали для них траву. Между тем из их прелестного легкого мягкого пуха помещицы вязали себе тамбурною иглой и вязальными спицами красивые платки, косынки, одеяла, перчатки, кофточки и т. п. (Прим. Е. Н. Водовозовой.) } и другие животные.

"Господская" половина, называемая "панскими хоромами", отличалась в домах мелкопоместных дворян от людской только тем, что в ней не бегали ни куры, ни телята, ни песцы, но и здесь было много кошек и собак. Вместо лавок по стенам, ведер и лоханок в панских хоромах стояли диваны, столы, стулья, но мебель была допотопная, убогая, с оборванной обивкой, с изломанными спинками и ножками. Отсутствием чистоплотности и скученностью «господская» половина немногим разве уступала «людской». Как в домах более или менее состоятельных помещиков всегда ютились родственники и приживалки, так и у мелкопоместных дворян: кроме членов собственной семьи, во многих из них можно было встретить незамужних племянниц, престарелую сестру хозяина или хозяйки или дядюшку — отставного корнета, промотавшего свое состояние. Таким образом, у этих бедных дворян, обыкновенно терпевших большую нужду, на их иждивении и в их тесных помещениях жили и другие дворяне, их родственники, но еще более их обездоленные, которым уже совсем негде было приклонить свою голову.

Как и все тогдашние помещики, мелкопоместные дворяне ничего не делали, не занимались никакою работою. Этому мешала барская спесь, которая была еще более характерною чертою их, как и более зажиточных дворян. Они стыдились выполнять даже самые легкие работы в своих комнатах. Книг в их домах, кроме сонника и иногда календаря, не существовало, чтением никто не занимался, и свое безделье они разнообразили сплетнями, игрою в «дурачки» и «мельники» и поедом ели друг друга. Хозяева попрекали своих сожителей за свою жалкую хлеб-соль, а те, в свою очередь, — какими-то благодеяниями, оказанными им их отцами и дедами. Эти грубые, а часто и совершенно безграмотные люди постоянно повторяли фразы вроде следующих: "Я — столбовой дворянин!", "Это не позволяет мне мое дворянское достоинство!.." Однако это дворянское достоинство не мешало им браниться самым площадным образом.

Там, где мелкопоместные жили в близком соседстве один от другого, они вечно ссорились между собой, взводили друг на друга ужасающие обвинения, подавали друг на друга жалобы властям. Когда бы вы ни проходили по грязной улице, застроенной их домами, всегда раздавались их крики, угрозы друг другу, брань, слезы. К вечной, никогда не прекращавшейся грызне между соседями более всего поводов подавали потравы. При близком соседстве одного мелкопоместного с другим чуть не ежедневно случалось, что корова, лошадь или свинья заходила в чужое поле, луг или огород. Животных, осмелившихся посягнуть на чужое добро, били, калечили и загоняли в хлева. При этом немедленно загоралась перебранка, очень часто кончавшаяся потасовкой, а затем и тяжбою.

Много дрязг происходило и из-за собак: в каждом семействе держали собаку, а были и такие, у которых их было по нескольку; их плохо кормили, и голодные собаки то и дело таскали что-нибудь в чужом дворе, кусали детей. Впрочем, ссорились из-за всякого пустяка. Нередко среди улицы происходили жесточайшие драки: я сама была свидетельницей одной из них в 1855 году. Две соседки, особенно сильно враждовавшие между собой из-за детей, ошпарили кипятком одна другую. Обе они кричали так, что все соседи начали выбегать на улицу и ну бросать друг в друга камнями, обрубками, а затем сцепились и начали давать друг другу пинки, таскать за волосы, царапать лицо. Ужасающий крик, вопли, брань дерущихся и все усиливающийся лай собак привлекали на улицу все более народа. К двум враждовавшим сторонам прибежали их дети, Родственники и крепостные, уже вооруженные дубинами, ухватами, сковородами. Драка сразу приняла свирепый характер, — это уже были два враждебных отряда; они бросились молотить один другого дубинами, ухватами, сковородами; некоторые, сцепившись, таскали один другого за волосы, кусали. И вдруг вся эта дерущаяся масса людей стала представлять какой-то живой ворошившийся клубок. Здесь и там валялись клоки вырванных волос, разорванные платки, упавшие без чувств женщины, мелькали лужи крови. Это побоище окончилось бы очень печально, если бы двое стариков из дворян не поторопили своих крепостных натаскать из колодца воды и не начали обливать ею сражающихся.

Мысль, что работа — позор для дворянина, удел только рабов, составляла единственный принцип, который непоколебимо проходил через всю жизнь мелкопоместных и передавался из поколения в поколение. Прямым последствием этого принципа было их убеждение, что крепостные слишком мало работают; они всем жаловались на это, находили, что сделать их более трудолюбивыми может только плеть и розга. Мелкопоместные завидовали своим более счастливым собратьям, и не только потому, что те независимы и материально обеспечены, но и потому, что последние всласть могли драть своих крепостных. "Какой вы счастливый, Михаил Петрович, — говорил однажды мелкопоместный богатому помещику, который рассказал о том, как он только что велел выпороть поголовно всех крестьян одной своей деревеньки, — выпорете этих идолов, — хоть душу отведете. А ведь у меня один уже "в бегах", осталось всего четверо, и пороть-то боюсь, чтобы все не разбежались…"

Громадное большинство зажиточных помещиков презрительно относилось к мелкопоместным. Это презрение вызывалось, конечно, прежде всего тем, что мелкопоместные были бедняки. В те времена богатство, хотя бы открыто нажитое взятками, ловким мошенничеством, вымогательством, вызывало всеобщее уважение и трепет перед богачом, как перед человеком сильным, с которым каждый должен- считаться. Презирали мелкопоместных и за то, что внешность их была крайне жалкая, что они не могли и не умели импонировать кому бы то ни было. Мелкопоместные были еще менее образованны, чем остальные помещики, не умели они ни держать себя в гостиной, ни разговаривать в обществе, отличались дикими, грубыми, а подчас и комичными манерами, одеты были в какие-то допотопные кафтаны. Иной богатый дворянин принимал у себя мелкопоместного лишь тогда, когда его одолевала тоска одиночества. Мелкопоместный входил в кабинет, садился на кончик стула, с которого вскакивал, когда являлся гость позначительнее его. Если же он этого не делал, хозяин совершенно просто замечал ему: "Что же ты, братец, точно гость расселся!.."

Когда бедные дворянчики в именины и другие торжественные дни приходили поздравлять своих более счастливых соседей, те в большинстве случаев не сажали их за общий стол, а приказывали им дать поесть в какой-нибудь боковушке или детской; посадить же обедать такого дворянина в людской никто не решался, да и сам он не позволил бы унизить себя до такой степени. А между тем даже фамилиями мелкопоместных богатые помещики пользовались, чтобы напомнить им об их ничтожестве, выразить свое полное презрение. Их жен звали только по батюшке: Марью Петровну — Петровной, Анну Ивановну — Ивановной, а фамилии их мужей давали повод для пошлых шуток, острот и зубоскальства. Мелкопоместного дворянина по фамилии Чижова все называли «Чижом», и, когда он входил, ему кричали: "А, Чиж, здравствуй!.. Садись! Ну, чижик, чижик, где ты был?" Мелкопоместного Стрекалова, занимавшегося за ничтожную мзду писанием прошений, жалоб и хлопотами в суде, прозвали «Стрикулистом». Его встречали в таком роде: "Ну, что, Стрикулист, — много рыбы выудил в мутной воде?" Решетовскому дали кличку «Решето»: "Да что с тобой разговаривать!.. Ведь недаром ты Решетом прозываешься! Разве в твоей голове задержится что-нибудь?" Мелкопоместные всю жизнь ходили с этими прозвищами и кличками, и многие из зажиточных помещиков думали, что это их настоящие фамилии.

Конечно, и между мелкопоместными попадались люди, которые, несмотря на свою бедность, никому не позволяли вышучивать себя, но такие не посещали богатых помещиков. В то время редко кто из них отличался благородным самолюбием. У большинства хотя и были наготове слова о чести и достоинстве столбового дворянина, но их жизнь и поступки не соответствовали этому. Громадное большинство их объезжало богатых соседей, выпрашивая "сенца и овсеца", стремилось попасть к ним в торжественные дни именин и рождений, когда наезжало много гостей. Хотя мелкопоместные прекрасно знали, что в такие дни они не попадут за общий стол, что после обеда им придется сидеть где-нибудь в уголку гостиной, но соблазн приехать в такой день к богатым людям был для них очень велик. Мелкопоместные дворяне круглый год жили в тесных каморках с своими семьями. Коротая весь свой век в медвежьих уголках, куда не проникало никакое движение мысли, общаясь только с такими же умственно и нравственно убогими людьми, как они сами, разнообразя свое безделье лишь драками, ссорами и картами, они стремились хотя изредка посмотреть на других людей, узнать, что делается на белом свете, взглянуть на туалеты, отведать более вкусного кушанья, чем дома.

Богатые дворяне если и сажали иногда за общий стол мелкопоместных, то в большинстве случаев лишь тех из них, которые могли и умели играть роль шутов. Мало того, тот, кто хорошо выполнял эту роль, мог рассчитывать при «объезде» получить от помещика лишний четверик ржи и овса. К такому хозяин обращался так, как вожаки к ученому медведю. Когда за обедом не хватало материала для разговора (каждый хозяин мечтал, чтобы его гости долго вспоминали о том, как его именины прошли весело и шумно), он говорил мелкопоместному: "А ну-ка, Селезень (так звали мелкопоместного Селезнева), расскажи-ка нам, как ты с царем селедку ел…"

— А вот, ей-богу же, ел! — начинал свое повествование Селезнев. — И как все это чудно случилось! Живу это я в Питере по делу, прохожу как-то мимо дворца, смотрю, а в вель-этаже (раздается всеобщий хохот гостей) у открытого окна стоит какой-то господин. Глянул я это на него, а у меня и ноги подкосились… Царь, да и только, — с полностью[13], как его на портретах изображают. Еще раз глянул, а он-то, царь-батюшка, меня ручкой манит. Что же мне было делать? Повернул к его подъезду… Везде солдаты стоят… "Так и так, мол, сам батюшка царь изволил ручкой поманить… Быть-то мне теперь как же?" — "Самым что ни на есть важным генералам все досконально доложить об этом надо… — отвечают мне. — А пока что входите в переднюю…" Вошел, да как глянул!.. И боже мой — ничего, что передняя, а вся в зеркалах. Ну, хорошо… Стою это я ни жив ни мертв… Вдруг камельдинер (опять хохот) следующую дверь отворяет, а ко мне-то видимо-невидимо генералов в звездах приближается. А один из них, значит, самый набольший, говорит мне: "Видно, вы из самой что ни на есть глухой провинции? Разве можно так просто видеть государя императора? Всякий бы так захотел! Прежде, говорит, нужно испросить…" Вот уж тут запамятовал, какое-то мудреное слово обронил — не то «конференция», не то «аудиенция». Я ему почтительно поклонился. Слов нет, очень почтительно, но знаете, этак, с достоинством, как подобает русскому столбовому дворянину, значит, не очень-то низко; "Ваше высокое превосходительство! Знать ничего не знаю и ведать ничего не ведаю! Но ежели сам царь-батюшка изволили поманить меня собственной ручкой, как же должен я в таком случае поступить?" Завертелись мои генералы… зашушукались… Один-то и говорит: "Идите!" Пошел: впереди-то меня, позади, по бокам — все генералы. Грудь-то у каждого из них звездами и орденами увешана. Ну, а насчет покоев, по которым проходили, так, боже мой, что там только такое: одна комната вся утыкана бриллиантами, другая вся в золоте… да у меня-то и в голове все замутилось, — под конец-то я уж и разобрать ничего не мог. Пришли. А царь-то встал с кресла да так грозно окрикнул: "Какой такой человек будешь, откуда и зачем?" — "Так и так, говорю, ваше императорское величество… Селезнев! С‹мо-ленс›кий столбовой дворянин…" — "А, это дело другое! — сказал царь. — Ну, садись… гостем будешь… завтракать вместе будем". И, господи боже мой, что тут только было! Ну, а уж селедка лучше всяких бламанжеев, так во рту и таяла.

Этот рассказ Селезнева я не раз слышала в детстве, а когда возвратилась домой через семь лет, уже после освобождения крестьян, опять услыхала его на именинах у одного помещика.

К нам в дом часто хаживала одна мелкопоместная Дворянка, Макрина Емельяновна Прокофьева. Она жила совершенно отдельно от остальных мелкопоместных и была самой ближайшей нашей соседкой, в версте от нашего дома. В то время, когда мы знавали ее, ей было лет за сорок, но по виду ей можно было дать гораздо больше. Проживала она в своей деревеньке с единственной своей дочерью Женей — девочкою лет четырнадцати — пятнадцати. Земли у Прокофьевых было очень мало, но, несмотря на их малоземелье и тяжелое материальное положение, у них был фруктовый сад, в то время сильно запущенный, но по количеству и разнообразию фруктовых деревьев и ягодных кустов считавшийся лучшим в нашей местности. Был у Прокофьевой и огород, и скотный двор с несколькими головами домашнего скота, и домашняя птица, и две-три лошаденки. Ее дом в шесть-семь комнат был разделен на две половины: одна из них, вероятно более ранней стройки, в то время, когда мы бывали у нее, почти совсем развалилась, и в ней держали картофель и какой-то хлам, а в жилой половине была кухня и две комнаты, в которых и ютились мать с дочерью. В этом доме, видимо, прежде жили лучше и с большими удобствами: в спальне стояли две огромные деревянные двуспальные кровати; на каждой из них могло легко поместиться несколько человек как вдоль, так и поперек. Вместе с горою перин и подушек эти кровати представляли такое высокое ложе, что попасть на него можно было только с помощью табуретки. По всему видно было, что эти основательные кровати когда-то покоили две брачные пары, а теперь одна из них служила ложем для матери, другая — для дочери. Они занимали всю комнату, кроме маленького уголка, в котором стояла скамейка с простым глиняным кувшином и чашкою для умывания. В другой комнате были стулья и диван из карельской березы, но мебель эта уже давным-давно пришла в совершенную ветхость: по углам она была скреплена оловянными планочками, забитыми простыми гвоздями. Посреди комнаты стоял некрашеный стол, такой же, как у крестьян. К одной из стен был придвинут музыкальный инструмент — не то старинное фортепьяно, не то клавесины. Вероятно, в давнопрошедшие времена он был покрашен в темно-желтый цвет, так как весь был в бурых пятнах различных оттенков. Его оригинальность состояла в том, что, когда летом порывы ветра врывались в открытые окна, его струны дребезжали и издавали какой-то хриплый звук, а в зимние морозы иногда раздавался такой треск, что все сидящие в комнате невольно вздрагивали.

В хозяйстве Макрины (так за глаза ее называли все, а многие и в глаза) более всего чувствовался недостаток в рабочих руках. У нее всего-навсе было двое крепостных — муж и жена, уже не молодые и бездетные: Терентий, которого звали Терешкой, и Евфимия — фишка.

Хотя Макрина отдавала исполу скосить лужок около усадьбы и обработать небольшую полоску своей земли, но все-таки на руках Терешки и Фишки оставалось еще много работы. Оба они трудились не покладая рук, помогая друг другу во всем. Хотя сад не поддерживался как следует, тем не менее он отнимал у них много времени. Работою в нем никак нельзя было пренебрегать: сена и зернового хлеба, получаемых Макриною за свою землю, недостаточно было для того, чтобы удовлетворить все нужды двух барынь, двух крепостных людей и домашних животных. Вишни, яблоки, груши, крыжовник, сливы и различные ягоды из своего сада Макрина продавала, но еще чаще выменивала у помещиков на рожь, ячмень, овес, сено и солому. Она снабжала их также ягодными кустами, за которыми к ней посылали иногда издалека. Но, кроме сада, Терешка и Фишка должны были управляться и с огородом, и с домашнею скотиною, и с птицею. Но если бы Макрина с дочерью делали все сами в доме, ее двое крепостных при их неутомимой деятельности могли бы еще справиться с хозяйством, но дело в том, что барыня обременяла их и домашними услугами. Терешка был в одно и то же время кучером, рассыльным, столяром, печником, скотником и садовником. Что касается Фишки, то ее обязанности были просто неисчислимы: кроме работы с мужем в саду, огороде и на скотном, она доила коров, вела молочное хозяйство, была прачкою, судомойкою, кухаркою, горничною, и при этом еще ее то и дело отрывали от ее занятий.

Будучи совсем необразованною, даже малограмотною, Макрина была преисполнена дворянскою спесью, барством и гонором, столь свойственными мелкопоместным дворянам. При каждом своем слове, при каждом поступке она думала только об одном: как бы не уронить своего дворянского достоинства, как бы ее двое крепостных не посмели сказать что-нибудь ей или ее Женечке такое, что могло бы оскорбить их, как столбовых дворянок. Но ее крепостные, зная свое значение, не обращали на это ни малейшего внимания и ежедневно наносили чувствительные уколы ее самолюбию и гордости.

Они совсем не боялись своей помещицы, ни в грош не ставили ее, за глаза называли ее "чертовой куклой", а при обращении с нею грубили ей на каждом шагу, иначе не разговаривая, как в грубовато-фамильярном тоне. Все это приводило в бешенство Макрину.

— Фишка! — раздавался ее крик из окна комнаты. — Отыщи барышнин клубок!

— Барышня! — было ей ответом, — ходи… ходи скорей коров доить, так я под твоим носом клубок тебе разыщу.

Этого Макрина не могла стерпеть и бежала на скотный, чтобы влепить пощечину грубиянке. Но та прекрасно знала все норовы, обычаи и подходы своей госпожи. Высокая, сильная и здоровая, она легко и спокойно отстраняла рукой свою помещицу, женщину толстенькую, кругленькую, крошечного роста, и говорила что-нибудь в таком роде: "Не… не… не трожь, зубы весь день сверлили, а ежли еще что, — завалюсь и не встану, усю работу сама справляй: небось насидишься не емши не пимши". Но у Макрины сердце расходилось: она бегала кругом Фишки, продолжая кричать на нее и топать ногами, осыпала ее ругательствами, а та в это время преспокойно продолжала начатое дело. Но вот Фишка нагнулась, чтобы поднять споткнувшегося цыпленка; барыня быстро подбежала к ней сзади и ударила ее кулаком в спину.

— Ну, ладно… Сорвала сердце, и буде! — говорила Фишка, точно не она получила пинка. — Таперича, Христа ради, ходи ты у горницу… Чаво тут зря болтаешься, робить мешаешь?

Ее муж злил помещицу еще пуще. "Терешка! Иди сейчас в горницу, — стол завалился, надо чинить!.." — "Эва на! Конь взопрел… надо живой рукой отпрягать, а ты к ей за пустым делом сломя голову беги!.." И он не трогался с места, продолжая распрягать лошадь. "Как ты смеешь со мной рассуждать?" — "Я же дело справляю… кончу, ну, значит, и приду с пустяками возиться…"

Если бы эти крепостные не стояли так твердо на своем, если бы, несмотря на ругань и угрозы, они не старались прежде всего покончить начатое дело по хозяйству, Макрина совсем погибла бы.

Членов моего семейства сильно интересовал вопрос, каким образом Терешка и Фишка, которых довольно часто становой драл на конюшне за их дерзости помещице, нисколько не боялись ее. О причине этого матушка как-то стала расспрашивать станового, с семейством которого она водила дружбу и который очень недолго занимал свою должность в нашей местности. Он сначала уклонялся от объяснения, говоря, что "эта тайна должна умереть вместе с ним", но наконец не выдержал и под величайшим секретом объяснил ей курьезную роль, которую он играл в делах Макрины.

Однажды Макрина стала просить станового, чтобы он, когда это ей было нужно, порол двух ее крепостных. Он наотрез отказался от этого, говоря, что подолгу службы и без того обременен подобными занятиями. Когда возникало какое-нибудь дело о сопротивлении помещичьей власти, наезжал земский суд или становой, и производилась экзекуция, в обыкновенных же случаях помещики устраивали ее собственными средствами, но Макрина находила для себя это невозможным. "У меня и Фишку выпороть сил не хватает, а как же справиться мне с Терешкой? Он не задумается выкинуть какую-нибудь гадость! Ведь я столбовая дворянка!"

Ввиду того что в нашей местности в ту пору только у одной Макрины можно было достать всевозможные ягодные кусты и пользоваться фруктами, он предложил ей такую сделку: за порку одного из ее крепостных он должен получать ягодный куст по выбору или известное количество слив, вишен и яблок; когда же приходилось зараз пороть мужа и жену, вознаграждение удваивалось.

Нарочно к ней за поркою становой не ездил, но когда по делам службы ему приходилось проезжать мимо ее усадьбы и он чувствовал потребность закусить, он останавливался у ее крыльца и кричал, чтобы Фишка скорее готовила ему яичницу, тащила творог и горлач (горшок) с молоком. Порке чаще всего подвергался Черешка, а если в то же время приходилось расправляться и с Фишкою, то становой приказывал ее мужу являться первым на экзекуцию: Фишка должна была раньше приготовить ему все, что требовалось для закуски. Затем он при Макрине, которая при этом стояла на крыльце, расположенном против сарая, вталкивал в него Терешку. "Служба моя была собачья, — говорил становой, — пороть мне приходилось часто, но это не доставляло мне ни малейшего удовольствия. С чего мне, думаю, пороть людей madame Макрины? Ведь если вместо них ей дать другую пару крепостных, она бы давно по миру пошла. Вот я толкну, бывало, Терешку в сарай, припру дверь, только небольшую щелку оставлю, сам-то растянусь на сене, а Терешка рожу свою к щелке приложит и кричит благим матом: "Ой… ой… ой… ой-ей-ешеньки… смертушка моя пришла!.." А я, лежа-то на сене, кричу на него да ругательски ругаю, как полагается при подобных случаях… Вот и вся порка!"

Такую же экзекуцию он производил и над Фишкой. Между прочим, становой признавался, что к этой оригинальной комедии он прибегал и потому, что как-никак, но ведь Терешка же должен был выкапывать ему кусты, которые полагались ему, как вознаграждение за его порку, — он и боялся, что, если по-настоящему будет производить над ним экзекуцию, тот и преподнесет ему кусты с порванными корнями, которые не приживутся, а Фишка, пожалуй, гнилых фруктов наложит, а потом и разбирайся с ними!.. К тому же Фишка и закуску ему приготовляла, и частенько вместо горлача молока, которое она обязана была ему подавать, ставила перед ним сливки. Едва ли бы она это делала, если бы он ее порол по-настоящему.


Дата добавления: 2016-01-05; просмотров: 13; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!