Росток грецкого ореха 3 страница



Я стал приводить все вокруг в порядок. Вернул книги, которые брал у друзей, письма и тетради продал старьевщику. В пакет с надписью «На закате дней» украдкой вложил два отдельных письма. Ну, вот, готово.

Каждый вечер я уходил куда-нибудь выпить. Я боялся оставаться наедине с X. В то время один однокашник предложил мне и еще нескольким приятелям издавать журнал, и я согласился. Возможно, это было и необдуманно с моей стороны. Сказал: «Если назовете „Синий цветок“, то я — не против». Неожиданно наш несерьезный замысел стал воплощаться в жизнь. Многие вызвались участвовать в нашем журнале. С двумя энтузиастами я быстро сблизился. Я, если можно так выразиться, пылал последней страстью молодости. Пляска накануне смерти. Мы вместе напивались и били тупых студентов. Любили скверных женщин, как родных, Шкафчик X. совсем опустел, а она и не заметила. Журнал «Синий цветок», посвященный чистой литературе, был готов в декабре. Но вышел только один номер, после чего наша компания распалась. Всех отпугивал этот бесцельный, граничащий с помешательством энтузиазм. Остались только мы втроем. Нас называли «тремя дураками». Но эти трое стали друзьями на всю жизнь. Меня эти два друга очень многому научили.

Приблизился март, а с ним и пора выпускных экзаменов. Я старался поступить на работу в одну газету. Приятелю, у которого мы жили, а также X. я всячески демонстрировал, что поглощен приближающимся окончанием университета. Я очень веселил домашних, говоря, что стану репортером и заживу самой заурядной жизнью, как простой смертный. Конечно, лучше было бы признаться во всем, но мне хотелось хоть на день, хоть на час продлить мир в нашем доме, я так боялся испугать своих близких, вот и врал, пока мок Я всегда был таким. К тому же, оказываясь в безвыходном положении, неизменно думаю о смерти. Я никому не мог открыть страшной правды своего истинного положения, понимая, что она всех только невероятно поразит и возмутит, поэтому я тянул, думая: «еще немного, вот, еще немного, и…» — а сам все больше погружался в преисподнюю лжи. У меня не было серьезного желания устраиваться на работу в газету и не было никакой надежды сдать экзамены. Мои укрепления, построенные на столь совершенном обмане, готовы были пасть. Я понял, что пришло время умереть. В середине марта я один поехал в Камакуру. Эго был 1935 год. В горах Камакура я попытался повеситься.

Да… Вот уже пять лет прошло с тех пор, как мы устроили весь этот переполох в Камакура, бросившись в море. Я хорошо плаваю, и умереть в море для меня оказалось непросто. Теперь я решил повеситься, потому что как-то слышал, что это наверняка. Но я снова опозорился, так и не сумев умереть — дыхание восстановилось.

Может быть, у меня шея толще, чем у других. Так или иначе, я вернулся домой в Аманума совершенно потерянный с красной, распухшей шеей.

Я потерпел неудачу, потому что хотел сам определять свою судьбу. Когда, не помня себя, я вернулся домой, то попал в доселе незнакомый, странный мир. На пороге X. украдкой погладила меня по спине. Все остальные тоже были добры ко мне. Все жалели меня, говоря: ну, вот и ладно, хорошо, что так закончилось. Я был поражен тем, что жизнь может быть так благосклонна. Старший брат примчался из деревни. Он меня отругал, но я соскучился но нему и был счастлив его видеть. Ничего подобного мне не приходилось испытывать никогда.

Моя жизнь сразу стала развиваться непредсказуемо. Через несколько дней у меня ужасно заболел живот. Я не спал сутки, положил на живот грелку. Потерял сознание, вызвали врача. Меня прямо в одеяле положили на носилки и отвезли в хирургическую больницу Асагая. Сразу сделали операцию. Это был аппендицит. Из-за того, что поздно обратился к врачу, да к тому же лечился теплом, состояние было тяжелым. Гной разлился в брюшную полость, и операция была очень сложной. На второй день после операции я стал харкать кровью. Вдруг дала о себе знать застарелая грудная болезнь. Я едва дышал. Врачи уже махнули на меня рукой, но я, несмотря на всю свою греховность, выздоровел. Прошел месяц, и у меня остался только рубец на животе.

Но меня как инфекционного больного перевели в терапевтическую больницу около станции Кёдо в Сэтагая. X. все время была со мной. Она мне рассказывала со смехом, что врач запретил ей целовать меня. Главный врач этой больницы был другом моего старшего брата. Мне уделялось особое внимание. Были сняты две большие больничные палаты, туда перевезли весь наш домашний скарб, и мы там поселились. Май, июнь, июль… Когда стали появляться москиты и в палатах повесили противомоскитные сетки, я по рекомендации главного врача переселился в город Фунабаси в префектуре Тиба, чтобы поменять климат. Это — на побережье. Мы сняли квартиру в новом доме на окраине. Мне была предписана перемена климата, но ничего хорошего из этого не вышло, опять же по моей собственной вине. Со мной произошло нечто ужасное, превратившее мою жизнь в ад. Там, в хирургической больнице Асагая, я приобрел отвратительную привычку. Мне давали обезболивающее. Вначале — утром и вечером во время перевязок, чтобы облегчить боль, но спустя некоторое время я уже не мог уснуть без него. А я очень плохо переношу бессонницу. Я каждую ночь выпрашивал лекарство у врача. Тамошним врачам не было дела до моего здоровья, и они всегда с готовностью выполняли мои просьбы. Когда меня перевели в терапевтическую больницу, я продолжал приставать к главному врачу, выпрашивая лекарство. И врач из трех раз на третий неохотно выполнял мою просьбу. Я постепенно стал требовать это снадобье не для того, чтобы облегчить физические страдания, а для того, чтобы заглушить чувство стыда и тревоги. Никак не мог выйти из состояния постоянной угнетенности. Когда я переехал в Фунабаси, я пошел к местному врачу и, пожаловавшись на бессонницу и зависимость от препарата, настойчиво потребовал лекарство. Затем я вынудил этого малодушного врача выписать мне рецепт и стал сам покупать препарат в местной аптеке. Опомнился я, уже превратившись в законченного наркомана. У меня сразу же возникли денежные трудности. В то время старший брат каждый месяц присылал мне по 90 йен на жизнь. Оплачивать еще и мои непредвиденные расходы он отказался. И это естественно. Я ведь не делал ровным счетом ничего, чтобы отблагодарить брата за любовь. Делаю, что хочу, и прожигаю жизнь. С осени того года но улицам Токио бродил уже не я, а какой-то неопрятный, запущенный полубезумен. Он принимал разные обличья, но был во всех неизменно жалок. Я хорошо помню все эти обличья. Это невозможно забыть.

Во всей Японии не нашлось бы человека отвратительнее меня. Ездил в Токио, чтобы одолжить 10–20 йен. Бывали случаи, когда я, придя в редакцию журнала, плакал перед всеми сотрудниками. Случалось даже, что на меня кричали, потому что я был слишком назойлив. В тот период мне удавалось немного заработать, продавая рукописи.

Пока я валялся по больницам, стараниями друзей два-три предсмертных послания из того самого бумажного пакета были опубликованы в хороших журналах. Появились и отклики — одни ругали меня, другие хвалили, все это вместе взятое совсем меня подкосило. Я плохо соображал, все время был возбужден и еще сильнее пристрастился к лекарству. Терпя неимоверные мучения, я, тем не менее, без зазрения совести обивал пороги редакции, требовал, чтобы меня принял кто-нибудь из сотрудников или главный редактор, и выпрашивал гонорар.

Поглощенный только собственными страданиями и из-за этого помутившись рассудком, я не замечал очевидного, того, что другие тоже из кожи вон лезут, чтобы выжить. Из того бумажного пакета я продал все вещи до единой. Больше у меня ничего не осталось. Написать же быстро что-нибудь еще — я просто не мог. Мне не о чем было больше писать. В то время в литературных кругах про меня говорили так: «Талантлив, но совершенно аморален». Я же был уверен, что какие-то ростки добродетели у меня все-таки есть, а вот таланта — нет. Я не находил у себя так называемого литературного таланта. У меня был а лишь способность всецело отдаваться работе. Я — не утонченный человек, деревенщина. Живу, слепо следуя жесткому правилу не одалживаться и никого не обременять, но когда становится невмоготу, начинаю вести себя с отчаянной наглостью.

Я вырос в очень консервативной семье. Брать деньги в долг — считалось самым тяжким грехом. Стремясь избавиться от долгов, я влезал в еще большие. Я сознательно увеличивал дозу, желая заглушить стыд. Сумма, выплачиваемая аптеке, неуклонно росла. Бывали моменты, когда я брел среди бела дня по Гиндзе и плакал горючими слезами. Хотел денег. Я одолжился примерно у двадцати человек, можно сказать, отобрал деньги силой. И умереть не мог. Прежде чем умереть, я должен был расплатиться с долгами.

Меня стали избегать. Осенью 1936 года, через год после того, как я переехал в Фунабаси, меня посадили в машину и привезли в Токио в какую-то больницу в районе Итабаси. Проспав ночь, я обнаружил себя в палате психиатрической клиники. Я пробыл там месяц, и, наконец, погожим осенним днем меня отпустили. Я сел в машину вместе с X., которая приехала за мной.

Мы месяц не виделись, но оба молчали. Автомобиль тронулся с места, и через некоторое время X. нарушила тишину.

— Надеюсь, ты больше не будешь принимать лекарства? — сердито сказала она.

— Теперь я никому не стану верить, — сказал я единственную вещь, которую усвоил в больнице.

— Да? — прагматичная X., судя по всему, решила, что я говорю о долгах. Кивнув головой, сказала:

— На людей полагаться нельзя.

— И тебе больше не верю.

X. надулась.

Пока я был в больнице, X. выселили из дома в Фунабаси, и теперь она жила в Аманума. Там я и осел. От двух журналов я получил заказы. Я начал писать в тот же вечер, как вернулся домой из больницы. Закончив две повести и получив гонорар, отправился в Атами и там безудержно пьянствовал целый месяц. Я не знал, что мне теперь делать. Брат должен был ежемесячно высылать мне деньги еще три года, но огромные долги, в которые я влез, я так и не вернул. У меня был план написать в Атами что-нибудь хорошее и из полученных за это денег отдать хотя бы самые неотложные долги, которые больше всего меня тяготили. Но я даже не удосужился взяться за перо, а только и делал, что пил, будучи не в силах переносить суровость окружающего меня мира. Очень остро ощущал себя никчемным человеком. В Атами я только влез в новые долги. Ничего не получается, за что ни возьмусь. Я чувствовал себя совершенно разбитым.

Грязный, разочарованный я вернулся в Аманума и развалился на постели. Мне уже стукнуло 29. У меня не было ничего. Одно теплое кимоно. У X. тоже было только то, что на ней. Вот, думал я, это, наверное, и есть самое дно. Цепляясь за деньги, которые ежемесячно присылал мне брат, жил молча, как червь.

Но оказалось, что это еще не самое дно. Весной того года я имел совершенно неожиданный для меня разговор с одним художником. Это был мой очень близкий друг. Когда я услышал его слова, у меня перехватило дыхание. Как это ни печально, но X. изменяла мне. Вдруг вспомнилось, как ужасно она смутилась от моих ничего не значащих, вполне абстрактных и случайных слов, сказанных, когда мы ехали в машине в день выписки из злополучной больницы. Я причинил X. много беспокойства, но я хотел всегда, пока жив, быть рядом с ней. Я неумело выражаю свою любовь, поэтому ни X., ни художник моей любви не заметили. Хотя теперь мне стало все известно, предпринять что-либо оказалось свыше моих сил. Я не хотел никому причинять боль. Из нас троих я был самый старший. Я решил хранить спокойствие и найти достойный выход из этой ситуации, но все-таки удар был слишком неожиданным, я был выбит из колеи, смалодушничал и добился только того, что X. и ее друг стали меня презирать. Ничего не смог. Тем временем художник постепенно ретировался. И хотя для меня это было большим испытанием, я очень сочувствовал X. Она, похоже, собиралась умереть. Когда нет никаких сил терпеть, я тоже думаю о смерти. Давай умрем вместе! Даже Бог простит нас. Мы, как добрые брат и сестра, отправились в путь. Горячие источники Минаками. В тот вечер мы ушли в горы и попытались покончить с собой. Нельзя допустить, чтобы X. погибла, думал я. И постарался, чтобы этого не произошло. X. выжила. Как это ни ужасно, я тоже. Мы выпили снотворное.

В конце концов, мы расстались. У меня не хватило духа более удерживать X. Пусть говорят, что я ее бросил. Хотя я и пытался демонстрировать свою выдержку, прикрываясь показным воодушевлением и всякими там разговорами о гуманизме, думаю, окружающие хорошо понимали, в каком аду я жил последующие дни.

X. в одиночестве вернулась в деревню к матери. Что стало с художником, мне неизвестно. Я остался один в квартире и начал самостоятельную жизнь. Научился пить сивуху. У меня стали выпадать зубы. Выглядел я ужасно. Я переехал в пансион неподалеку от прежней квартиры. Худший трудно себе представить. Я считал, что это как раз для меня. «На мир прощальный взгляд бросаю…», «Встанешь у ворот— там светлая луна…», «Бегут засохшие луга — застыли сосны…». Такой вот бессвязный вздор я тихо напевал, когда, напившись один в своей каморке, выходил из пансиона и стоял, прислонившись к воротам. Кроме двух-трех друзей, которым было трудно меня бросить, никто не хотел иметь со мной дела. Постепенно мне и самому стало понятно, каким я выглядел в глазах окружающих.

Глупый, высокомерный хулиган, идиот, к тому же еще грубый и хитрый развратник, дутый гений, мошенник, который живет, ни в чем себе не отказывая, а попав в нужду, разыгрывает самоубийства и пугает деревенских родственников. Жестоко — как с собакой или кошкой — обходился со своей добродетельной женой и, в конце концов, выгнал ее. Обо мне ходили легенды, люди передавали их друг другу, кто с насмешкой, кто с отвращением, меня уже окончательно вычеркнули из списка живых, во всяком случае, обращались со мной как с человеком абсолютно недееспособным.

Когда я это понял, мне стало страшно сделать хоть шаг из пансиона. Вечерами, когда не было, чего выпить, чтобы хоть как-то развлечься, я читал детективы, грыз сухое печенье. Ни из журналов, ни из газет заказов на литературную работу не приходило. К тому же мне и не хотелось ничего писать. Я не мог писать. Хотя ни один человек не напоминал мне о долгах, которые я сделал во время болезни, я мучился этим даже ночью во сне. Мне уже было 30.

А потом произошло что-то, что перевернуло мою жизнь. Я решил, что должен жить. Может быть, на меня так повлияли несчастья, обрушившиеся на нашу семью. Старший брат был избран депутатом, а потом сразу же привлечен к суду за нарушение закона о выборах. Мой брат был человеком по натуре исключительно честным, за что я всегда ею очень уважал. Не иначе как в его окружении оказались нечистоплотные люди.

Умерла старшая сестра. Умер племянник. Умер двоюродный брат. Обо всем этом я узнал с чужих слов. Так получилось, что я уже давно не переписывался со своими. Вся эта череда несчастий заставила меня оторвать голову от подушки. Я всегда стыдился того, что моя семья так влиятельна. Положение сына богатых родителей казалось мне уязвимым, и я приходил в отчаяние. Мучительный страх, который я ощущал, сознавая, что не имею никакого морального права пользоваться данными мне привилегиями, превращал меня в подхалима и мизантропа. У меня сложилось убеждение, что сыну богатых родителей — одна дорога — в ад. Сбежать — это трусость. Я старался умереть достойно, как полагается исчадию ада. Но в один прекрасный вечер я обнаружил, что никакой я не сын богатых родителей, а обычный бедняк, у которого нет даже приличного кимоно. Деньги из дома переводить мне будут только до конца этого года. Из фамильной книги меня уже выписали. При этом семья, в которой я вырос, тоже сейчас находится в самом плачевном состоянии. У меня больше нет полагавшихся мне но происхождению привилегий, которых я стыдился пред всеми. Наоборот, я нахожусь в очень стесненных обстоятельствах. Кроме этого, я осознал еще вот что. Пока я, забыв о своем желании умереть, валялся в комнате в пансионе, я удивительным образом заметно окреп физически, и об этом тоже нельзя не упомянуть, как об одной из важнейших причин. Можно, конечно, еще сказать и о том, что я повзрослел, о войне, об изменившемся взгляде на историю, о том, что мне опротивело бездельничать, о моем увлечении литературой, о проснувшейся вере в Бога… Но слишком уж бессмысленно объяснять, почему в сознании человека вдруг происходит переворот. Даже если эти объяснения претендуют на предельную точность, всегда где-нибудь остается лазейка для лжи. Может быть, это еще и потому, что человек не всегда выбирает себе дорогу, хорошенько все обдумав. Часто люди незаметно для самих себя оказываются там, куда они вовсе не рассчитывали попасть.

Ранней весной на тридцать первом году жизни мне впервые серьезно захотелось стать писателем. Запоздалое желание, если подумать. И я писал изо всех сил в совершенно пустой, неуютной комнатенке пансиона. Если что-нибудь оставалось от ужина, я тайком запасался едой, чтобы заморить червячка, когда засиживался за работой до глубокой ночи. На этот раз я писал уже не предсмертное послание. Я писал, чтобы жить. Один старший товарищ-литератор меня подбадривал. Другие меня единодушно ненавидели и потешались надо мной, и только этот писатель всегда тайно помогал мне сохранить себя как человека.

Я должен оправдать его доверие. Вскоре мой рассказ «На горе Обасутэ» был закончен. Я откровенно написал о том, как мы с X. поехали на источники Минаками, чтобы умереть. Он был сразу же распродан. Был один редактор, который не забыл про меня и ждал чего-нибудь новенького. Гонорар за эту рукопись я не стал пускать на ветер, а первым делом выкупил свое единственное приличное кимоно из ломбарда и, приодевшись, отправился путешествовать. В город Каи, в горы. У меня возник новый замысел, и я намеревался взяться за длинный роман. В Каи я провел целый год. Длинный роман я не закончил, но рассказов опубликовал больше десятка. Откликов было много, и все одобрительные. Я решил, что литературный мир — это прекрасно. Человек, которому удастся в нем прожить всю жизнь, должен быть очень счастлив.

В следующем году, на Новый 1939 год, опять же стараниями этого своего приятеля я был самым банальным образом сосватан и женился. Впрочем, это было не так уж и банально. Я устроил свадьбу, не имея ни гроша за душой. Мы сняли маленький двухкомнатный домик на окраине города Каи и поселились там. Арендная плата за этот дом составляла 6 йен 50 сэнов в месяц. Я подряд издал два своих сборника. У меня появились кое-какие лишние деньги. Понемногу разобрался с долгами, которые так тяготили меня, это оказалось довольно сложным делом. Весной того года мы переехали в пригород Токио, в Митаку. Это вам не Токио. Я распрощался со своей токийской жизнью еще тогда, когда с одним чемоданчиком отправился из пансиона в Огикубо в Каи.

Сейчас я живу только литературным трудом. Даже путешествуя, безо всякого стеснения пишу в гостиничной книге: «Профессия — писатель». Конечно, не все так гладко, но я стараюсь не жаловаться. Даже когда мне приходится куда тяжелее, чем раньше, я старательно улыбаюсь. Дураки говорят, что я стал обывателем. Каждый день вижу огромное заходящее солнце на равнине Мусасино. Оно трепещет, пылая, и опускается за горизонт. Как-то, сидя за незатейливым ужином в крошечной комнатушке, из которой видно заходящее солнце, я сказал жене: «Я не могу ни сделать карьеру, ни разбогатеть. Уж такой я человек. Но о своей семье я, так или иначе, позабочусь». Тогда мне вдруг и пришла в голову идея написать о восьми видах Токио. Прошлое, как в калейдоскопе, прокрутилось у меня в голове.

Здесь хоть и не совсем Токио, но парк Инокасира, который тут же рядом, тоже входит в число достопримечательностей Токио, поэтому и это заходящее солнце Мусасино можно включить в число восьми видов Токио. Чтобы определить остальные семь, я принялся листать альбом своей души. Вот только в этом случае предметом искусства будут не виды Токио, а я на фоне этих видов. То ли искусство меня обмануло, то ли — я его. Вывод: искусство — это я.

Период дождей в Тоцука. Сумерки в районе Хонго. Праздник на Канда. Первый снег в Касиваги. Фейерверк над Хагёбо-ри. Полнолуние в Сиба. Вечерние цикады в Аманума. Молния на Гиндзе. Цветы космеи у клиники в Итабаси. Утренняя роса в Огикубо. Заходящее солнце в Мусасино. Темные цветы воспоминаний кружились в воздухе и никак не складывались в правильный узор. Я подумал, что это получится грубо, если из них насильственным образом составить восемь пейзажей. За весну и лето я обнаружил еще два.

Четвертого апреля этого года я нанес визит своему старшему однокашнику из Коисикава г-ну С. Пять лет назад во время своей болезни я доставил ему много хлопот. В конце концов, он со мной разругался и отказал мне от дома, но в этом году я лично поздравил его с Новым годом, попросил у него прощения и поблагодарил его за все. Затем я опять долго не напоминал о себе, а в этот день зашел, чтобы попросить его стать одним из устроителей юбилейного вечера по случаю выхода в свет произведения моего лучшего друга. С. оказался дома. Выслушав мою просьбу, он стал расспрашивать меня о живописи, произведениях Акутагава Рюноскэ и других вещах. Он даже сказал мне как всегда назидательным тоном: «Иногда мне кажется, что я плохо с тобой обошелся, но, похоже, это пошло тебе на пользу, и я этому искренне рад». Мы вместе поехали на машине в Уэно. Посмотрели выставку современной живописи. Там было много ничего не стоящих работ. Я остановился перед одной из них. Вскоре С. тоже подошел и встал рядом. Долго рассматривал картину, потом вдруг сказал:

— Слабовато.

— Просто никуда не годится! — отрезал я.

Это была картина художника X., того самого.

После музея он повел меня на улицу Каябатё, на предварительный просмотр фильма «Прекрасная ссора», потом мы отправились на Гиндзу, пили там чай — так и развлекались целый день. Вечером С. сказал, что поедет домой автобусом от станции Симбаси, и мы вместе пошли туда пешком. По дороге я рассказал ему про свою идею написать о восьми видах Токио.

— Действительно, заходящее солнце над Мусасино всегда огромное, — сказал С., остановившись на мосту перед станцией Симбаси.

— Картину можно писать, — тихо добавил он, указывая в сторону моста на Гиндзе.

— Да уж…

Я тоже остановился и посмотрел.

— Картину писать можно, — повторил он, словно размышляя вслух.

Я подумал, что к моим восьми пейзажам неплохо бы добавить еще один, причем даже не сам пейзаж, а скорее любующиеся им фигуры: С. рядом с некогда отвергнутым учеником.

Прошло два месяца, и я нашел еще один куда более светлый пейзаж.

В один прекрасный день от младшей сестры моей жены пришло срочное послание: «Т. отправляется завтра. Вы сможете с ним встретиться в парке Сиба. Будьте там завтра утром в девять часов. Постарайтесь, пожалуйста, как-нибудь получше объяснить Т. мои чувства. Я, глупая, ничего ему не сказала». Свояченице 22 года, но она кажется ребенком из-за своего миниатюрного телосложения. В прошлом году она была сосватана и помолвлена с Т., но сразу после обмена подарками по случаю помолвки он был призван в армию и оправлен в какой-то полк, расположенный в Токио. Я один раз встречался с одетым в военную форму Т. и минут тридцать разговаривал с ним. Энергичный молодой человек с благородными манерами. Похоже, что его уже отправляют на фронт. Не прошло и двух часов, как вслед за этим срочным письмом пришло еще одно, опять от свояченицы. Оно гласило: «Я хорошенько подумала и поняла, что моя просьба— слишком нескромна, так что можно Т. ничего не говорить. Просто проводите его». Мы с женой расхохотались. Легко можно было представить, в каком смятении чувств она там одна находится. Дня два-три назад свояченица ездила к родителям Т. помогать.

На следующее утро мы встали пораньше и отправились в парк Сиба. Внутри ограды храма Дзодзёдзи собралось много провожающих. Мы рстановили старика в форменной одежде цвета хаки, спешно проталкивавшегося сквозь толпу, и выяснили, что подразделение Т. привезут к воротам храма, откуда оно и отправится после пятиминутного отдыха. Мы вышли с территории храма и, остановившись у ворот, стали ждать. Немного спустя вместе с родителями Т. пришла и свояченица, державшая в руке маленький флажок. Это была наша первая встреча с родителями Т. Мы ведь еще не породнились, а я не силен в этикете, поэтому толком даже не поздоровался с ними. Слегка поклонившись, я тут же заговорил со свояченицей.

— Ну, как? Успокоилась наконец?

— Да, пустяки! — заявила она, нарочито весело рассмеявшись.

— Что с тобой? — нахмурилась жена. — Ты чего так хохочешь?

Т. провожало очень много народа. Перед воротами стояло целых шесть больших флагов с его именем. Пришли даже рабочие и работницы с завода семьи Т., получившие по этому случаю выходной. Я встал в стороне от всех, сбоку от ворот. У меня было к семейству Т. предвзятое отношение. Они ведь богаты. А у меня — и зубов не хватает, и одет я кое-как. Ведь я не потрудился надеть ни парадных хакама, ни шляпы. Сочинитель, у которого ни гроша за душой. Наверняка родители Т. думают: «Вот явился этот грубый, неотесанный родственник невесты сына». Свояченица подошла ко мне, чтобы что-то сказать, и тут же прогнала меня с моего места. «У тебя сегодня важная роль, — заявила она, — поэтому держись, пожалуйста, рядом с отцом».

Подразделения Т. все не было. Оно не появилось ни в десять, ни в одиннадцать, ни в двенадцать часов. Мимо проезжали автобусы со школьницами, которых везли на экскурсию. На дверях автобусов красовались листки бумаги с названиями гимназий. Мне бросилось в глаза одно — это была гимназия из наших мест. Там наверняка учится старшая дочь моего брата. Может быть, она тоже едет сейчас в автобусе. Едет мимо и видит нескладную фигуру своего дяди, застывшую перед воротами храма Дзодзёдзи, этой достопримечательности Токио, видит и даже не подозревает, что это — ее дядя. Около двадцати автобусов один за другим проехали мимо ворот, и каждый раз экскурсовод, указывая прямо на меня, начинал что-то рассказывать. Сначала я притворялся равнодушным, а потом стал принимать разные позы. К примеру, непринужденно скрестил руки, как статуя Бальзака. Когда я так сделал, мне даже показалось, что я сам стал одной из достопримечательностей Токио.

Уже был почти час дня, когда послышались возгласы: «Приехали, приехали!», и через мгновение к воротам подъехал грузовик с солдатами. Т. учился на водителя «датсан», поэтому сидел в кабине грузовика на месте водителя. Я рассеянно наблюдал за всем, оставаясь позади толпы.

— Братец! — тихонько сказала неизвестно откуда взявшаяся свояченица и сильно толкнула меня в спину. Очнувшись, я увидел, что Т. вылез из кабины и, очевидно, сразу же заметив меня, хоть я и стоял позади толпы, приветствует, взяв под козырек. Я, правда, все-таки еще несколько мгновений сомневался и оглядывался вокруг в нерешительности, но, нет, точно, он именно мне отдавал честь. Решительно проталкиваясь сквозь толпу, я вместе со свояченицей двинулся к Т.

— Ни о чем не беспокойся! — сказал я против обыкновения серьезно, — наша сестренка, конечно, совсем еще глупышка, но, похоже, понимает, что самое важное для женщины. Тебе не о чем беспокоиться. Мы все о ней позаботимся.

Взглянув на свояченицу, я увидел, что она тоже смотрит на него снизу вверх и очень волнуется. Т. слегка покраснел и опять молча взял под козырек.

— Ты больше ничего не хочешь сказать? — спросил я у девушки, на этот раз с улыбкой.

— Да нет, все, что уж тут, — сказала она, опустив голову.

Вскоре отдали приказ к отправлению. Я опять потихоньку растворился в толпе, но свояченица снова настигла меня, на этот раз я вынужден был подойти к самой кабине водителя грузовика. Возле нее стояли родители Т.

— До свидания, ни о чем не беспокойся, мы будем ждать тебя, — громко сказал я.

Отец Т. внезапно обернулся и посмотрел мне прямо в глаза. В его взгляде мелькнула тень неудовольствия: «А это еще что за идиот, сует нос не в свое дело?!» Но я и не подумал отступить. Разве человеческая гордость не зиждется, в конечном счете, на сознании того, что тебе в свое время пришлось перенести смертельные муки? Меня сочли негодным для военной службы, к тому же я беден, но сейчас мне нечего стыдиться. И «достопримечательность Токио» крикнула еще громче:

— Эй! Все будет в порядке!

Пусть даже в будущем, чего доброго, у меня и возникнут сложности из-за брака Т. и свояченицы, я, нахал, не заботящийся о благопристойности, все равно буду им помогать до последнего!

Заполучив этот пейзаж перед воротами храма Дзодзёдзи, я ощутил, что замысел моего произведения обрел силу натянутого до предела лука и яркость полной луны. Спустя несколько дней, взяв с собой большую карту Токио, ручку, чернила и бумагу, я, сгорая от возбуждения, отправился на Идзу. Что же случилось, когда я прибыл в гостиницу при горячих источниках… С начала путешествия прошло уже целых десять дней, а я вроде все еще в этой гостинице. Что же я делаю?

 

Жду!

 

перевод Т. Соколовой-Делюсиной

Каждый день я прихожу на эту маленькую железнодорожную станцию и жду. Кого — не знаю.

Возвращаясь домой с базара, я непременно захожу сюда, сажусь на холодную скамью и, положив на колени сумку с покупками, бездумно смотрю в сторону перрона. Вот у платформы останавливается поезд, извергает толпы людей. Они теснятся у выхода, недовольно вынимают пропуска, протягивают билеты, а потом торопливо и сосредоточенно идут дальше, проходят мимо моей скамьи, выходят на площадь и там расходятся — каждый в свою сторону. А я все сижу и бездумно смотрю на них. Вдруг кто-то единственный улыбнется мне и окликнет… Ах нет, страшно. Нет, лучше не надо. При одной мысли об этом бросает в дрожь — словно струйка ледяной воды стекает за воротник: становится трудно дышать, и больно сжимается сердце.


Дата добавления: 2016-01-03; просмотров: 19; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!