Одежда из рыбьей чешуи 2 страница



Разве не великолепная идея? Причем осуществить ее не так уж и трудно. (Пишу, и знаки тут же высыхают. Своеобразное все же это произведение — письмо. Сюжета нет, диалогов нет, описания тоже отсутствуют, очень странное, независимое и жутковатое произведение. Впрочем, все это вздор.) Как я высчитал за вчерашнюю ночь, можно сделать отличный журнал за триста йен. Так что я и один, очевидно, справлюсь. Тебе хорошо бы написать стихи и дать их прочесть Полю Фору. Я сейчас как раз обдумываю симфонию из четырех частей, которую назову „Песнь пирата“. Когда будет готова, поместим ее в нашем журнале. Думаю, что мне удастся посрамить Равеля. Еще раз повторяю, осуществить это нетрудно. Были бы деньги. Собственно, что нам может помешать? Очень хочется, чтобы и ты загорелся моей мечтой. Как тебе это? (Почему в конце письма обязательно нужно желать здоровья? Странные вещи случаются иногда в мире: человек глуп, у него плохой стиль, он абсолютно лишен дара красноречия, а письма пишет прекрасные.) Кстати, я хорошо пишу письма? Или плохо? До свидания. Это к делу не относится, но мне вдруг сейчас пришло в голову, поэтому напишу: старый вопрос — в знании ли счастье?

Санодзиро Дзаэмону — Баба Суба».

 

2. «Пират»

 

Увидеть Неаполь и умереть.

 

— Но ведь слово Pirate используют и в тех случаях, когда говорят о плагиаторах. Тебя это не смущает? — спросил я Баба, и он немедленно ответил:

— Это еще интереснее.

Название журнала «Le Pirate» — это было определено прежде всего. Журнал «Le Basoche», связанный с именем Маллармэ и Верлена, «La Jeune Belgique» — группы Верхарна, «La Semaine», «La Type»… — пурпурные розы, расцветшие в саду искусства чужих стран. Журналы, которыми молодые художники бросили когда-то вызов миру. Чем мы хуже? Когда спала жара и я вернулся в столицу, Баба с еще большим энтузиазмом говорил о «Пирате», вскоре загорелся и я. Стоило нам встретиться, мы, сами того не желая, принимались во всех подробностях обсуждать программу осуществления нашей прекрасной мечты. «Le Pirate» будет выходить четыре раза в год: весной, летом, осенью и зимой. Формат — четверть листа, объем — шестьдесят страниц. Весь на меловой бумаге. Единая форма для всех учредителей журнала — костюм пирата. На груди — цветы соответствующего времени года. Общие девизы для всех: «Никогда не клянись», «Счастье — это…», «Не суди», «Увидеть Неаполь и умереть»… Журнал объединит вокруг себя красивых молодых людей от двадцати до тридцати лет, обладающих выдающимися способностями в какой-то области искусства. Продолжим традиции «The Yellow Book», найдем способного художника, не уступающего Бердслею, и поручим ему оформление. И, не прибегая к услугам Общества содействия распространению международной культуры, своими руками сделаем наше искусство известным за рубежом.

Что касается финансовой стороны дела, то, по предварительным расчетам, Баба должен внести двести йен, я — сто, еще двести распределим между остальными. Вопрос об остальных учредителях пока оставался открытым. Для начала Баба решил познакомить меня со студентом Токийской школы искусств Сатакэ Муро, который приходился ему родственником.

В четыре часа дня я был в кафе, где работала Кийтян. Баба уже ждал меня, сидя на скамье, покрытой красным ковром. Одет он был по моде эпохи реставрации в темно-синее узорчатое хитоэ и хлопчатобумажные хакама. У ног Баба на корточках примостилась Кийтян в кимоно с узорчатым красным поясом и с белыми цветами в волосах. В руках она держала поднос и пристально снизу вверх смотрела на Баба. Слабые лучи заходящего солнца падали на его иссиня-бледные щеки. Сумерки, постепенно сгущаясь, окутывали их фигуры. Эго было какое-то странное зрелище, от которого отдавало лисьим духом.

Когда я приблизился и окликнул Баба, Кийтян коротко вскрикнула, оглянулась и, блеснув белыми зубами, улыбнулась мне. Ее полные щеки заметно покраснели. Неизвестно почему растерявшись, я пробормотал: «Виноват». Выражение ее лица резко изменилось, мгновение она пристально и необычайно серьезно смотрела мне в глаза, потом резко повернулась и, пытаясь загородить лицо подносом, убежала в глубину кафе. У меня было такое чувство, словно не живые люди, а марионетки двигались передо мной. С подозрением посмотрев ей вслед, я молча сел на скамью.

Баба, ухмыльнувшись, заговорил:

— Всему верит. Все-таки это хорошо, правда? — Чашка с изречением, как и следовало ожидать, давно исчезла, и теперь он держал в руках обычную, как у всех посетителей, чашку из зеленовато-голубого фарфора. Отхлебнув чаю, продолжал:

— Посмотрела на мою щетину и спрашивает: «За какое время они так вырастают?» — «За два дня, — ответил я и серьезно добавил: — Посмотри внимательно, невооруженным глазом видно, как они растут». А она и вправду молча села у моих ног и уставилась мне на подбородок своими большими, как блюдца, глазами. Удивительно! Послушай, как ты думаешь, она верит в это благодаря собственному невежеству или уму? Может, стоит написать роман под названием «Верить»? А верит В. Потом один за другим появляются персонажи С, D, Е, F, J, Н, и, кто как может, стараются оклеветать В. Но А продолжает верить В, ни на минуту не поддается сомнениям, не теряет уверенности. А — женщина, В — мужчина. Скучный роман, да? Ха-ха!

Слушая его, я почувствовал: надо немедленно сделать вид, будто я совершенно не догадываюсь о том, что происходит в его душе. Поэтому, прикинувшись заинтересованным, спросил:

— А что, если тебе попробовать написать такой роман? Неплохая идея. — И с нарочито безразличным видом принялся разглядывать стоящую передо мной статую Сайго Такамори[39].

Баба был спасен. Обычное угрюмое выражение вернулось на его лицо.

— Ну, мне не написать романа. Ты любишь рассказы о всяких невероятных случаях?

— Люблю. Пожалуй, они больше, чем что-либо другое, стимулируют мою способность фантазировать.

— А как тебе такая история? — Баба кончиком языка облизал нижнюю губу. — Высший предел познания действительно существует. Это огненная бездна, повергающая в трепет. Только мельком заглянув в нее, человек лишается дара речи и, взяв перо, обнаруживает, что не способен начертать ничего, кроме собственного профиля на краешке листа. И все же у него возникает тайная мечта — написать самый грандиозный роман в мире, по сравнению с которым все остальные романы покажутся на редкость скучными. Это будет действительно грандиозное произведение. Оно подскажет решение даже такой трудной проблемы, как самосознание. Представь себе мучения человека, надевающего шляпу: сдвинув ее на затылок, он раздражается, не может успокоиться, надвинув на лоб, и даже сняв ее совсем, не находит облегчения и продолжает чувствовать себя неловко. Так вот, даже из этого положения роман сможет указать выход, простой и ясный, словно поставленная на доску шашка. Ясный? Да. Безветрие. Хрусталь. Выбеленные временем кости. Утренняя свежесть. Впрочем, нет. Никаких определений. Просто «выход». Такие романы есть. Но человек, которому приходит в голову написать нечто подобное, на глазах худеет и чахнет, а через некоторое время либо сходит с ума, либо кончает с собой, либо навсегда замолкает. Ведь Родигэ кончил жизнь самоубийством. Ты знаешь об этом? Говорят, что Кокто близок к помешательству и целыми днями курит опиум, а Валери за последние десять лет не смог написать ни слова. Даже в Японии из-за этих романов было немало трагических жертв. Правда, послушай…

— Эй! — его рассказ был прерван чьим-то хриплым окликом. Я резко повернулся: справа от Баба стоял молодой человек очень маленького роста, в серой студенческой форме.

— Поздновато ты! — сердито сказал Баба. — Это студент университета Тэйкоку Санодзиро Дзаэмон. А это Сатакэ Муро — тот самый художник, о котором я тебе говорил.

Мы с Сатакэ, вымученно улыбаясь, обменялись приветственными взглядами. У него было странное лицо: будто совсем без жилок и пор, оно казалось отполированной до блеска маской «Но» молочно-белого цвета. Зрачки словно не имели центра и были похожи на стеклянные, нос, будто вырезанный из слоновой кости, казался холодным, линии его были острыми, как лезвие кинжала. Узкие и длинные брови напоминали листья ивы, а тонкие губы были красными, как ягоды. По сравнению с этим великолепным лицом тело производило удивительно жалкое впечатление: ростом он был не более пяти сяку, худые маленькие ладони были похожи на лапки ящерицы.

Сатакэ, не садясь, заговорил тихим и безжизненным, старческим голосом:

— Э-э, я слышал о вас от Баба. Вы попали в переделку, да? Э-э, думаю, что вы справитесь с этим.

Я растерялся. Его лицо — белое и ослепительное — было бесстрастным, как ящик.

Баба громко защелкал языком:

— Эй, Сатакэ, оставь свои насмешки. Способность хладнокровно насмехаться над людьми свидетельствует о душевной низости. Если тебе что-то не нравится, скажи прямо.

— Э-э, а я вовсе и не насмехаюсь, — спокойно сказал Сатакэ и, вытащив из нагрудного кармана лиловый платок, старательно вытер шею.

Преувеличенно громко вздохнув, Баба повалился на скамью.

— Ты что, слова сказать не можешь без этих своих «э-э», «да-а»? Хоть бы от этого постарался избавиться. Слушать противно!

Я был того же мнения. Сатакэ аккуратно сложил носовой платок и, пряча его в карман, проворчал так, словно его это не касалось:

— Ну вот, потом ты скажешь, что моя физиономия похожа на унитаз. Да?

Баба вскочил и, повысив голос, сказал:

— Не желаю с тобой препираться! Надо все-таки учитывать, что мы здесь не одни. Ведь так?

Между ними было что-то, о чем я не знал.

Сатакэ выставил голубовато-белые, словно фарфоровые, зубы и ехидно усмехнулся:

— Ну что, больше у вас ко мне дел нет?

— Нет! — и Баба, глядя в сторону, демонстративно зевнул.

— Ну что ж, тогда разрешите вас покинуть… — тихо пробормотал Сатакэ и уставился на свои позолоченные часы, словно что-то обдумывая. — Э-э, пойду-ка я в Хибия, послушаю Синкё[40]. Коноэ в последнее время научился подавать товар лицом. Там со мной рядом всегда сидит молодая девушка, иностранка. Да, теперь я особенно ценю подобные развлечения. — И он удалился мышиной семенящей походкой.

— Тьфу ты! Эй, Кийтян, пива! Убрался наконец твой возлюбленный… Санодзиро, не выпьешь? Скучного типа я выбрал в товарищи, верно? Он как актиния. Будешь с ним спорить, хоть на голову стань, все равно останешься в дураках. Без всякого сопротивления прильнет к ударившей его руке…

Внезапно Баба сказал серьезно, понизив голос:

— Ты видел, он совершенно спокойно взял за руку Кийтян? Такие вот субъекты без труда заполучают чужих жен. Впрочем, боюсь, что он импотент. Он только считается моим родственником, на самом деле кровного родства между нами нет. Не хотелось ругаться при Кийтян. Противно соперничать с ним. Самовлюбленный болван! — все еще сжимая в руке стакан с пивом, он вздохнул. — Но художник-то он прекрасный!

Я слушал его рассеянно, а сам смотрел вниз на суету широкой улицы Хонго, которая постепенно погружалась в сумерки, расцвечиваясь многочисленными фонарями, и был захвачен нелепой сентиментальностью, не имевшей никакого отношения к тому, что бормотал себе под нос Баба. Сентиментальностью, выражавшейся в одной только фразе, которую повторял про себя:

«Ах, Токио…»

Через несколько дней я прочел в газете, что зоопарк Уэно купил новую пару тапиров. Мне захотелось посмотреть на них, и после занятий я отправился в парк. Там я увидел Сатакэ, который сидел возле загона для водоплавающих с большой куполообразной крышей и что-то рисовал в своем альбоме. Делать было нечего, я подошел к нему и легонько хлопнул по плечу.

— А-аа! — испуганно простонал он и медленно повернул голову в мою сторону. — А, это вы. Напугали меня. Садитесь. Я должен срочно закончить эту работу, подождите немного. Мне хотелось бы поговорить с вами, — безучастно произнес он и снова взялся за карандаш.

Некоторое время я стоял у него за спиной, потом, решившись, опустился на скамью и заглянул в альбом. Сатакэ сразу заметил это.

— Рисую пеликанов, — объяснил он, небрежно водя карандашом по бумаге. — Нашелся человек, готовый купить мои рисунки в любом количестве по двадцать йен за лист. — Он иронически засмеялся. — Ненавижу, когда врут ради красного словца, как Баба. Как там «Луна над старым замком», не слыхали еще?

— Луна над старым замком? — я не понимал, о чем речь.

— Значит, еще не слыхали, — рисуя пеликана со спины, сказал он. — Баба как-то под именем Таки Рэнтаро[41]сочинил мелодию, которую назвал «Луна над старым замком», и передал все права на нее Ямада Косаку[42]за три тысячи йен.

— Это та самая известная «Луна над старым замком»? — мое сердце забилось от радости.

— Да вранье это все! — порыв ветра быстро пролистал страницы альбома, открыв моему взгляду силуэты обнаженных женщин и цветы.

— Известно, что Баба верить нельзя. Но сначала все попадаются. Он большой мастер рассказывать небылицы. О Йоже-фе Сигетти тоже не слышали?

— Слышал… — мне стало грустно.

— Да, о статье с рефреном, — проговорил он безразлично и захлопнул альбом. — Ну вот и все. Извините, что задержал вас. Погуляем немного. Мне нужно поговорить с вами.

Итак, тапиров придется отложить. Что ж, послушаю, что скажет этот Сатакэ. Пожалуй, он поинтереснее тапиров.

Мы миновали загон для водоплавающих, прошли мимо водоема, где жили котики, приблизились к клетке огромного, как гора, бурого медведя. Сатакэ начал говорить. Все, что он говорил, казалось заученным наизусть, неоднократно повторенным и привычным. Записанный на бумаге, его рассказ может показаться взволнованным, но на самом деле говорил он монотонно, своим обычным низким и хриплым голосом:

— Баба — грош цена. Или, может, бывают музыканты, которые не знают музыки? Я никогда не слышал, чтобы он говорил о ней. Не видел его со скрипкой в руках. Сочиняет музыку? Сомневаюсь, чтобы он умел хотя бы читать ноты. В семье от него плачут. Неизвестно даже, действительно ли он учится в музыкальной школе. Когда-то он собирался заниматься литературой, готовился стать писателем. Говорит, что прочел слишком много книг, чтобы писать самому. Чепуха! А недавно придумал какое-то дурацкое понятие — «самосознание», пристает с ним к каждому встречному. Я не умею говорить учено, но, насколько я понимаю, это означает примерно следующее. Представьте себе, что по обеим сторонам дороги стоят сотни студенток, вы к ним приближаетесь, проходите между ними, боитесь шевельнуть пальцем, держитесь крайне неуклюже, не зная, куда девать глаза, куда повернуть голову. Чувство, которое при этом испытываешь, и выражается этим понятием. Одним словом, это что-то вроде мучительной неуверенности в себе. Впрочем, я не умею так красиво, как Баба, болтать всякий вздор. Прежде всего мне непонятно, откуда возникло это легкомысленное желание — издавать журнал? Вам оно не кажется странным? «Пират»! Какой еще пират? Не слишком ли много он на себя берет? Если вы будете во всем доверять Баба, вас ждет жестокое раскаяние. Я могу предсказать это, а мои предсказания всегда сбываются.

— Но…

— Что — но?

— Я верю Баба.

— Ах, вот оно что? Ха-ха! — он с каменным лицом пропустил мои слова мимо ушей. — Что касается журнала, то вся эта затея более чем сомнительна. Он говорит: внеси пятьдесят йен — но это же ребячество. Ему просто хочется привлечь к себе внимание. Я не вижу в нем ни капли искренности. Может быть, вы еще не знаете, что послезавтра Баба, я и молодой писатель Дадзай Осаму, с которым Баба познакомил его сокурсник по музыкальной школе, втроем должны собраться у вас. Нам, видите ли, предстоит «выработать окончательный план журнала». Как вам это нравится? По-моему, нам не следует проявлять особого энтузиазма, чтобы хоть немного охладить его пыл. Ведь какой бы прекрасный журнал мы ни задумали, у нас все равно ничего не выйдет. Как бы много мы ни сделали, успеха нам не видать. Я не Бердслей, но за меня можете не беспокоиться. Я буду жить припеваючи, занимаясь рисованием и продавая свои работы за большие деньги. Большего мне не надо.

Он кончил говорить, когда мы стояли у клетки с горной кошкой. Она пристально смотрела на нас, выгнув спину и сверкая глазами. Сатакэ медленно вытянул руку и пустил дым от зажженной сигареты ей в нос. От его фигуры веяло первозданностью дикого утеса.

 

Врата славы

 

Эта дорога ведет в кабак.

— Значит, это какой-то невероятный журнал?

— Да нет, вполне обычный.

— Не скажи. Я о тебе много слышал и хорошо тебя знаю. «Журнал, со страниц которого мы бросим вызов Жиду и Валери».

— Вы что, пришли издеваться?

По-видимому, пока я был внизу, Баба и Дадзай уже начали переговоры. Когда я вошел в комнату с чайником и чашками, Баба сидел, небрежно развалившись, за столиком, а человек, которого звали Дадзай Осаму, вытянув волосатые ноги и прислонясь спиной к стене, полулежал в противоположном углу комнаты. Оба говорили медленно, церемонно, сонно прикрыв глаза, однако даже я мог заметить, что внутри у них все кипело, и они готовы были вцепиться друг другу в горло. Взгляды, которые они бросали друг на друга, и слова, которыми они обменивались, были полны яда, как жало змеи. Да, положение явно создалось опасное. Сатакэ, растянувшись рядом с Дадзаем, беспокойно вращая глазами, со скучающим видом попыхивал сигаретой. Дело не клеилось с самого начала.

Утром, когда я был еще в постели, в комнату ворвался Баба. Сегодня на нем была аккуратная студенческая форма, поверх нее — свободный желтый плащ. Даже не скинув насквозь промокший плащ, он ходил взад и вперед по комнате, бормоча себе под нос:

— Послушай, послушай, вставай! У меня ужасное нервное расстройство. Когда идет такой дождь, я схожу с ума. От одной только мысли о «Пирате» я худею. Да вставай же! Недавно я познакомился с человеком, которого зовут Дадзай Осаму. Меня свел с ним один студент из нашей музыкальной школы. Говорят, он великолепно пишет. Это судьба! Я решил, что он должен участвовать в нашем журнале. Знаешь, этот Дадзай на удивление противный тип. Да! В самом деле. Он не вызывает ничего, кроме отвращения. Впрочем, может, у меня просто физическая несовместимость с такими людьми. У него бритая голова. Причем бритая не просто так, а со значением. Дурные наклонности. Да, да! И он еще кичится ими. Они, писатели, — все такие. Где только они растеряли идеи, ученость, пылкие чувства? Пишут на потребу публики, и более их ничто не занимает. У него бледное жирное лицо, а нос… знаешь, о таком носе я читал в романе Ренье. Нос, который можно было бы назвать приплюснутым, если бы не глубокие морщины у крыльев. В высшей степени опасный нос. Точно! Ренье умеет сказать как следует. Брови короткие и такие густые, что закрывают маленькие пугливые глазки. Лоб до крайности узок, поперек — две глубокие морщины. В общем, черт знает что. Шея толстая, затылок тяжелый, под подбородком красные следы от прыщей — целых три. На мой взгляд, рост его — пять сяку семь сунов, вес — около пятнадцати канов, размер таби — одиннадцать мон, возраст — что-то около тридцати. Да, забыл сказать самое существенное. Он ужасно сутул, почти горбатый. Ну-ка, закрой на минуту глаза и представь себе такого мужчину. Но главное — все это неправда. Фальшь! Он — шарлатан! Нарочно подчеркивает свои недостатки. Я уверен в этом. Все — обман от начала до конца. У меня верный глаз, я не мог ошибиться. Да еще эта щетина. Думаешь, ему лень побриться? Никогда не поверю! Он все делает напоказ. Впрочем, что толку об этом говорить? Знаешь, если ему досконально не объяснить, почему я поступаю именно так, а не этак, он и пальцем не шевельнет, чтобы помочь. До чего ж противно! Его подлинное лицо — как у страшного оборотня: без глаз, без рта и без бровей. Он сам нарисовал брови, приклеил глаза и нос и думает, что никто не заметит. Когда я увидел его впервые, у меня было такое чувство, словно меня лизнули в лицо желеобразным языком. Подумать только, что за компания! Сатакэ, Дадзай, Санодзиро, Баба! Ха-ха-ха! Да если нам всем просто молча стать рядом, и то уже это — историческое событие. И я сделаю все, чтобы это свершилось! Это судьба! Кроме того, иметь таких отвратительных приятелей — просто занятно. Я ограничиваю свою жизнь этим годом и ставлю все на «Le Pirate». Стану ли я нищим? Стану ли я Байроном? Боже, подай мне пять пенсов! Все эти интриги Сатакэ — дерьмо! — понизив голос, он продолжал: — Послушай, вставай же наконец! Я открою ставни. Скоро они будут здесь. Сегодня решается вопрос о «Пирате».

Возбуждение Баба передалось и мне. Я засуетился, откинул одеяло, вскочил и стал помогать ему открывать прогнившие, скрипучие ставни. Крыши улицы Хонго плыли в дождевом тумане.

К полудню пришел Сатакэ. На нем не было ни плаща, ни шляпы, только бархатные*штаны и шерстяной голубой жилет. Щеки его, мокрые от дождя, странно светились голубоватым лунным светом. Этот фосфоресцирующий субъект, даже не поздоровавшись с нами, развалился в углу, словно силы окончательно покинули его:

— Будьте снисходительны, я устал.

Вскоре, тихонько раздвинув сёдзи, появился Дадзай. Увидев его, я в смятении опустил глаза. Это уж слишком! По описанию Баба я составил для себя два образа этого человека, и его облик полностью совпал с худшим из них. К тому же костюм его напоминал самые ненавистные мне одеяния Баба. Великолепное верхнее кимоно из узорчатой ткани, узкий пояс, грубая клетчатая охотничья шапка, из-под кимоно торчат полы нижнего платья из бледно-желтого шелка хабутаэ. Приподняв их, он сел и, разглядывая пейзаж за окном, сказал тонким, высоким женским голосом:

— «И дождик с утра…»[43], — потом повернулся в нашу сторону и рассмеялся, кисло скривив лицо, отчего глаза его с красными веками стали узкими, как ниточки.

С чувством облегчения я выскочил из комнаты за чаем. Взяв чашки и металлический чайник, вернулся. Баба и Дадзай уже спорили.

Дадзай скрестил руки на бритом затылке:

— Говорить можно все, что угодно. Но действительно ли у тебя есть желание этим заниматься?

— Чем?

— Журналом. Если есть, то и я могу принять в нем участие.

— А зачем ты вообще сюда пришел?

— Так, ветром занесло.

— Может, ты все-таки прекратишь эти пророчества, предостережения, шутки и глупый смех?

— Вот я и спрашиваю, зачем ты меня позвал.

— А тебя что, стоит позвать — и ты сразу же приходишь?

— Конечно. Я всегда говорю себе: «Раз звали, значит, я действительно нужен».

— Ну, конечно, светские обязанности прежде всего. Так, что ли?

— Как тебе будет угодно.

— Да, язык у тебя хорошо подвешен. Брюзга! Стать твоим другом? Нет уж, уволь. Стоит слово сказать, немедленно делаешь из меня шута. Не выйдет!

— Ну, мы всегда были шутами — и ты, и я. Так что я тут ни при чем.

— Я не шут. Я существую в своем мужском естестве, и единственная моя забота — как лучше им распорядиться. Вот так! Тебя это смущает?

— Может быть, я преувеличиваю, но, по-моему, ты выражаешься слишком туманно. Все вы слышали немало легенд о людях искусства, но совершенно не представляете себе, в чем состоит их работа.

— Это — осуждение или результат твоих изысканий? А может быть, экзамен? Ты хочешь, чтобы я тебе поставил оценку?

— Чушь!

— А я вот считаю, что туманная речь — мое достоинство, к тому же довольно редкое.

— Бессмысленная вывеска.

— Ну вот, потом ты скажешь: «Конец скептицизму». Оставь, не будем ломать комедию, я этого не люблю!

— Тебе не понять скорби, пронзающей душу, когда твое творение, плод долгих, мучительных усилий оказывается выброшенным на рынок. Не знаешь пустоты, которая приходит после лицезрения бога Инари[44]. Вы еще только вошли в храм.

— Тьфу ты, опять этот менторский тон! Я не читал твоих книг, но, по-моему, все, что ты пишешь, держится только на лиризме, юморе, эпиграммах и манерности. А так — дешевые романы, которые не оставят никаких следов в литературе. Я не чувствую в тебе силы духа — одну только заурядность. Не вижу изящества, необходимого человеку искусства, — одно только расстройство желудка.

— Понятно. Но я ведь должен жить. С надеждой в душе склоняю голову. Чем не произведение искусства? Последнее время я много думаю о превратностях жизненного пути. Я пишу вовсе не из склонности к литературному творчеству. Если бы я был богат и писал лишь для собственного удовольствия, вряд ли у меня что-нибудь вышло. Когда я приступаю к работе, то знаю, что доведу ее до конца. Но прежде чем приступить, я долго размышляю над тем, стоит ли вообще начинать, и если прихожу к выводу, что мне вряд ли удастся выразить то, что хотелось бы, — я и не начинаю.

— Если у тебя такое настроение, зачем ты говоришь, что будешь делать с нами журнал?

— Не слишком ли много ты хочешь знать? Да просто мне захотелось сорвать зло! Все равно на ком. Покричать захотелось!

— Вот оно что! Понятно. Храбрый воин со щитом! Однако! Впрочем, нет, я не могу даже протестовать.

— Ты мне нравишься. У меня еще нет своего щита. Все, что я имею, взято напрокат. Вот если бы у меня был собственный щит, пусть даже совсем плохой…

— Есть, — невольно вырвалось у меня, — имитация!

— Да, действительно, очень удачно, что с нами Санодзиро. Единственный в своем роде… Дадзай-сан, кстати, говорят, что вам бы очень пошел посеребренный щит с фальшивыми усами. Впрочем, нет. Он у вас уже есть, вы давно приспособились к нему. Это только мы совсем беззащитны.

— Наверное, вам покажется странным мой вопрос, но все-таки скажите, как, по-вашему, в какой ягоде больше гордости: простой, растущей в поле, или «принаряженной» перед вывозом на рынок? Путь к успеху идет через ворота в ад, охраняемые дьяволом с ликом бодхисаттвы, который посылает людей прямо на рынок. Я изведал скорбь принаряженной ягоды, а в последнее время научился и уважать ее. Я не убегу. Дойду до того места, куда меня ведут, — он тоскливо рассмеялся, скривив рот. — Но, знаешь, если проснуться и посмотреть…

— Не говори, — Баба бессильно потряс правой рукой. — Если мы проснемся, то не сможем жить. Эй, Санодзиро! К черту всю эту затею!!! Ничего хорошего в ней нет. Не знаю, как решишь ты, но с меня хватит. Не хочу, чтобы меня сожрали. А Дадзай пусть ищет себе лакомый кусок в другом месте. Дадзай-сан! Клуб «Пират» распускается, довольно и одного дня. А теперь… — Встав, он вплотную подошел к Дадзаю. — Оборотень!

И ударил его по правой щеке. Ударил сильно, без колебаний. На мгновение показалось, что Дадзай сейчас расплачется, как ребенок, но уже в следующее мгновение он стиснул темные губы и гордо вскинул голову. Мне вдруг стало нравиться его лицо. Сатакэ сидел с прикрытыми глазами, притворяясь спящим.

…Дождь не перестал и к вечеру. Мы с Баба пили сакэ в темном ресторанчике на Хонго. Долго молчали, ощущая какую-то внутреннюю опустошенность, и только часа через два Баба заговорил:

— Сатакэ, несомненно, заключил Дадзая в свои объятия и проводил до Ситадзюкуя. Ничего другого ожидать от него невозможно. Слушай, ведь я знаю: у Сатакэ был с тобой разговор.

— Был, — я налил Баба сакэ. Мне захотелось хоть чем-то утешить его.

— Сатакэ пытался рассорить нас с тобой. Непонятно, зачем это ему нужно. Нельзя быть таким мстительным. Он, конечно, гораздо талантливее меня. Впрочем, я плохо его знаю. Может быть, он ничего собой и не представляет. Да, вероятно, он самый заурядный человек. Но хватит об этом. Знаешь, я почувствовал облегчение, отказавшись от журнала. Сегодня я положу подушку повыше и беззаботно засну. Меня, может быть, скоро выгонят из дому. Да, однажды утром я проснусь нищим, без всякой поддержки. А журнал — что ж, у меня с самого начала не лежала к нему душа. Ты мне нравился, я не хотел тебя терять, вот и ухватился за эту идею. Увлечь тебя, зажечь твой взгляд чудесной мечтой — в этом я видел смысл своего существования. Мне кажется, что я прожил жизнь только ради того, чтобы увидеть твои загоревшиеся надеждой глаза. Благодаря тебе я понял, что такое настоящая любовь. Раньше я этого не знал. У тебя светлая и чистая душа, лицо твое прекрасно! Мне кажется, что в твоих глазах я впервые увидел предел flexibility[45]. Не мне, не Дадзаю, не Сатакэ, а тебе открылось дно колодца познания. Да, тебе — хотя никто этого не ожидал. Тьфу! И чего это я разболтался? Легкомыслие! Безумие! Настоящая любовь молчит до самой смерти. Это Кику мне так сказала. Послушай, big news![46] Ничего не поделаешь, Кику в тебя влюблена. «Разве я скажу господину Санодзиро, даже если умирать буду? Ведь я же люблю его так, что готова умереть!» Преподнеся мне этот парадокс, она облила меня газированной водой и громко, как безумная, рассмеялась. Кстати, кого ты больше всех любишь? Дадзая любишь, а? Сатакэ? Вряд ли, да? А меня?

— Я, — мне вдруг захотелось чистосердечно признаться, — я всех ненавижу. Одну только Кийтян люблю. Иногда мне даже кажется, что я знал ее раньше, чем женщину с той стороны реки.

— Ну что ж… — проворчал Баба и попытался улыбнуться, но внезапно, подперев голову обеими руками, начал рыдать.

Он говорил ритмическими фразами, словно актер. — Да нет, я не плачу. Это фальшивые слезы. Крокодиловы слезы. Скотина я! Пусть все об этом говорят и смеются. Всю жизнь с рождения своего до смерти я осужден разыгрывать этот фарс. Я — призрак. Ах, не забывай меня! Кое-какие способности у меня все-таки есть. Знаешь, ведь это я сочинил мелодию «Луна над старым замком». Некоторые говорят, что это не я, а Таки Рэнтаро. Но нельзя же настолько сомневаться в человеке. Если это ложь, пусть будет ложь. Нет, это не ложь! Истина всегда выходит наружу. А это вовсе не ложь.

Я медленно вышел на улицу. Шел дождь. «И дождик с утра…» Ах, но ведь эту фразу совсем недавно произнес Дадзай! «Будьте снисходительны, я устал…» А теперь я подражаю Сатакэ! Тьфу! Что это? Я даже щелкаю языком, как Баба! Тут меня охватило сомнение, мрачное сомнение. Кто же я на самом деле? Эта мысль привела меня в ужас. У меня украли мою тень! Что такое предел flexibility? Я побежал по улице.


Дата добавления: 2016-01-03; просмотров: 78; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!