Бросал парик, глаза в восторге закрывал 25 страница



Екатерина так высоко ценила Сегюра, что при очередном осложнении дел с Турцией в октябре 1787 года воспротивилась его отъезду в отпуск. Сделано это, однако, было весьма деликатно. Пригласив посланника для приватной беседы, она отвела его в Эрмитажный театр, где в этот вечер, к полной неожиданности Сегюра, была представлена его трагедия «Кориолан». Императрица, довольная произведенным эффектом, заставляла автора аплодировать собственной пьесе, прошедшей, кстати говоря, с большим успехом. Сегюр понял намек и, в отличие от Бретейля, отказался от отпуска, заслужив тем самым признательность не только Екатерины, но и Людовика XVI, нуждавшегося в присутствии Сегюра в Петербурге в связи с начавшейся в августе 1787 года русско-турецкой войной.

6

Словом, у Храповицкого были веские резоны удивиться реакции императрицы на частное письмо Сегюра. Буря, однако, грянула чуть позже, в августе, когда в перлюстрацию попало другое письмо Сегюра, адресованное маркизу де Лафайету, которого, кстати, Екатерина совсем еще недавно настойчиво приглашала посетить Россию.

— Я всегда подозревала, что он, — Екатерина замялась, подыскивая подходящее слово, — demonarchiseur[139]. Эти неуместные восторги по поводу созыва les Etats[140] давно уже были мне подозрительны. Теперь вижу, что была права. Он опасный человек! Клеветать на своего монарха, пусть даже в частной переписке — это верх вероломства.

Справедливости ради надо заметить, что Екатерина ошибалась, считая Сегюра скрытым противником королевской власти. В описываемое время он был либералом, сторонником реформ, однако вполне умеренных и не задевавших коренных привилегий двора и старой аристократии.

Удивительная вещь: обо всем, что касалось начинавшейся во Франции революции, Екатерина судила на редкость пристрастно. Она, разумеется, ясно представляла себе катастрофические последствия краха французской государственности, но наводнившие Париж после «процесса об ожерелье» памфлеты, в которых перечислялись подлинные и мнимые любовники «autre chienne»[141] Марии-Антуанетты, раздражали ее едва ли не больше, чем вдохновенные нападки Мирабо на пороки старого режима.

Обладая трезвым умом и обостренной интуицией, она внимательно следила за событиями во Франции, вникала во все тонкости противостояния короля и оппозиции, которое день ото дня становилось все острее. Симпатии ее были на стороне Людовика XVI, но нерешительный образ его действий, уступки «третьему сословию» вызвали сильнейшее раздражение. Согласие короля на последовавший в мае 1789 года созыв Генеральных штатов возмутил ее до глубины души.

«Жертва, принесенная королем, — говорила она, разумея съезд в Версале представителей трех сословий, — не положит конца брожению умов. Ферментацию следует пресекать в самом начале, ну хоть как у нас, когда была созвана Большая комиссия».

Собственный опыт, казалось, был тому убедительным примером.

— Были и в России, в мое уже царствование, лихие времена, — продолжала она задумчиво, будто забыв про письмо Сегюра. — Да вот хотя бы перед бунтом пугачевским... Не собери я депутатов, не дай открыто сказать, где башмак наш государственный им ногу жмет — Бог знает, чем бы дело кончилось. А так файетам[142] нашим показала, что Монтескье и аббата Беккария читывала не меньше, чем они. Один очень умный человек сказал мне тогда, что мой «Наказ» это «axiomes a renverser les murailees»[143]. Это верно, но я умела вовремя остановиться.

— Во Франции, Ваше величество, — почтительно вмешался Храповицкий, — дело другого рода. У нас маркиз Пугачев был один, у них же брожение умов затронуло всех, даже дворянство.

Екатерина задумалась, затем отвечала очень серьезным тоном:

— Пустое, Александр Васильевич. Думаю, и сейчас еще не поздно воспользоваться расположением умов благородного сословия против черни. Свободомыслие и равенство — чудовища опасные. Если их не взять в узду, они сами захотят сделаться королями. Я бы действовала решительно. Файета, например, comme un ambitieux[144], взяла бы к себе и сделала своим защитником. Да, собственно, тем и занималась здесь с самого восшествия, что приручала наших российских файетов, коих и сейчас у нас довольно.

Интересная деталь: Сегюр, которого по понятным причинам бурные дебаты в Генеральных штатах волновали не меньше, чем Екатерину, придерживался другого мнения:

«Кажется, двор пытается помешать нововведениям в виде конституции, — писал он 3 июля 1789 года в Париж отцу, маршалу де Сегюру. — Боюсь, что он узнал о ней слишком поздно. Год назад еще можно было помешать ей, сегодня же с ней следует примириться. Это слово «свобода» прошло через слишком много уст, чтобы смягчить свое звучание, и малейшее препятствие превратило бы его в грозный крик».

И далее, совсем уже меланхолично:

«Все хотят набить карманы — вот в чем суть дела»[145].

Впрочем, ни Екатерине, ни Храповицкому в тот июньский день грозного 1789 года еще не было известно, что до взятия Бастилии осталось уже меньше месяца.

7

С началом шведской войны обед накрывали на час позже: Екатерина не успевала управиться с возросшим потоком государственных дел.

За будничным, малым столом собиралось обычно восемь—десять человек, однако в этот день Ее императорское величество изволили обедать во внутренних покоях за одним кувертом. Екатерина была очень умеренна в еде. Кусок вареной говядины и стакан воды составляли ее обычный рацион. Вина она не пила совсем.

После обеда наблюдалось странное.

За кавалергардом важно, животом вперед, прошествовал Зотов. За ним, к всеобщему изумлению, двигались Дмитриев-Мамонов и княжна Щербатова — безмолвные, как тени. Княжна была бледна и заплакана.

Трепещущая пара сразу же прошла в кабинет императрицы и оставалась там долго.

«Дворцовая эха» на все лады обсуждала столь необычное происшествие.

Участь Мамонова сомнений не вызывала.

«Граф должен ехать в армию, — горячилась молодежь. — Бесчестье смывается только кровью».

Старики возражали: «К чему эти крайности? При Елизавете Петровне выпороли бы мерзавца в караульной, да и весь разговор».

Щербатову жалели.

И только одному человеку во всех подробностях было известно то, что произошло в кабинете императрицы.

Человеком этим был, естественно, Зотов.

Лица персонажей екатерининского «заднего двора» неразличимы. О Зотове, столь часто встречающемся на страницах нашего рассказа, достоверно известно лишь то, что он был «породы греческой», служил у Потемкина, затем по рекомендации Светлейшего был определен во дворец. Женат был на горничной Екатерины.

— Государыня изволила обручить графа и княжну. Они, стоя на коленях, просили прощения и прощены, — сообщил он Храповицкому.

Удивлению кабинет-секретаря не было предела.

— Ну, теперь жди светлейшего с очередным адъютантом.

— Поздно, — выдохнул Захар заветное. — Без Григория Александровича обошлись. Подозреваю караульного секунд-ротмистра Платона Зубова. Дело идет через Анну Никитичну.

 

8

В камер-фурьерских журналах, издававшихся Министерством двора, со строгой монотонностью расписаны годы, месяцы и дни самодержцев российских. Историки и просто любопытствующая публика могут с точностью узнать, сколько пушечных выстрелов прогремело в честь рождения будущего императора, за сколькими кувертами он изволил обедать в каждый из дней своего царствования, по какому пути следовала скорбная колесница с его прахом в Петропавловский собор.

Однако кто скажет нам, о чем думала, как вела себя Екатерина в тот, надо полагать, невыносимо тягостный для нее вечер?

Поставленная перед необходимостью защищать и свой престиж самодержицы, и женское достоинство, она поступила так, как привыкла действовать в критических обстоятельствах: если узел нельзя было развязать, она без колебания разрубала его.

Зотов в очередной раз оказался прав. На измену Мамонова Екатерина немедленно ответила двойным по силе и неожиданности ударом: сама благословила брак его с княжной Щербатовой — и в тот же день остановила свой выбор на новом фаворите.

Трудно сказать, чего было больше в этом поступке — женского благородства, импульсивного протеста уязвленного самолюбия, желания досадить Мамонову, мнившему себя, как и все без исключения его предшественники, незаменимым, или — как прихотлива бывает логика стареющей женщины! — расчета на то, что новый coup de foudre[146] отвлечет внимание двора и света от мучительных подробностей разрыва с Красным кафтаном?

Впрочем, вполне может статься, что в эти критические дни рядом с императрицей нашлись люди, понявшие и поддержавшие ее. Во всяком случае, в попавшем в перлюстрацию письме Сегюра жене от 10 июля 1789 года мы находим такие строки: «Мне немножко грустно от того, что я не видел императрицу с тех пор, как она переехала в Царское Село, если не считать одного спектакля. Она сталкивается сейчас с неприятностями как во внешних, так и домашних делах, но переносит их с силой духа, величием и благородством, достойным всяческой похвалы. Немногие женщины обладают теми чертами характера, которые присущи ей и о которых, по моему мнению, не следует говорить; все, что я вижу в ней каждый день все теснее привязывает меня к этой удивительной женщине»[147].

И, через четыре дня, 14 июля 1789 года: «Ее гений и сила ее характера помогают ей преодолевать все эти неприятности, но в душе она должна быть уязвлена, она должна страдать, и я не могу не испытывать чувства самого глубокого сострадания, когда вижу, как она опечалена»[148].

Одно несомненно: вечер 19 июня 1789 года стал одним из самых тяжелых в жизни императрицы Екатерины Алексеевны.

Раскроем переплетенный в черный дерматин томик. Камер-фурьерский журнал за 1789 год. Запись, сделанная 19 июня:

«В вечеру, в седьмом часу, приглашены были к Ее императорскому величеству, в колоннаду, знатные генералитеты, обоего полу особы, составлявшие свиту, кои имели пребывание до половины 10-го часа вечера».

А за этими казенными строками — Камеронова галерея на исходе белых ночей. Колоннада, летящая в серебристо-серых облаках. Статуи Геракла и Флоры у подножия гранитной лестницы. Пепельные сумерки опускаются на нижний сад и на верхний, и на Чесменскую колонну, отражающуюся в зеркале пруда. Желтые огни свечей в канделябрах колеблются в такт шелесту листвы и печальным звукам роговой музыки.

Играют Бортнянского — в этом сезоне в моде все русское.

Фрейлины в сарафанах, галантные кавалеры в пудреных париках, из буфетной доносится звон хрусталя.

Екатерина, умевшая, как никто, держаться в самых трудных обстоятельствах, — за ломберным столиком — партия в вист с Нарышкиным и Строгановым.

Все как обычно: игра небольшая, по полуимпериалу за вист, но Строганов — скупой при своих несметных богатствах, сердится, проигрывая. Бранится по-французски, обиженно картавя. Леон Нарышкин, шут по призванию, натужно хохочет, а в глазах мучительное недоумение, как у старого верного пса, не понимающего, что творится с его хозяином.

Все как третьего дня, лишь четвертое место за карточным столом вакантно.

И взгляды, взгляды со всех сторон...

О, какая тоска струится с этих пепельно-серых небес.

Белые ночи — бессонные ночи.

 

Действо пятое

 

Если царствовать значит знать слабость души человеческой и ею пользоваться, то в сем отношении Екатерина заслуживает удивления потомства.

А.С. Пушкин

 

1

 

Под утро пошел дождь.

Налетевший с залива свежий ветер пригоршнями бросал тяжелые капли в окна императорской опочивальни и, откатываясь, замирал в шелесте влажных крон лип.

Всю первую половину дня императрица оставалась в своих покоях. Прибывшим из Царского членам государственного Совета — вторник был днем его еженедельных заседаний — велено было трудиться одним.

Обедала за малым столом в обществе все той же Перекусихиной.

После обеда распогодилось, и, глянув в окно, императрица решила прогуляться по парку.

Когда Екатерина в сопровождении Храповицкого, Перекусихиной и Тома Андерсона-младшего, потомка родоначальника русских левреток, вышла на берег Большого пруда, из-за темных грозовых туч, вновь нависших над Царскосельским парком, вырвался луч солнца, позолотив тонким перстом орла, распростершего крылья на вершине Чесменской колонны. Здесь, под кроной старого вяза, у самой кромки воды, стояла скамейка, на которой императрица любила сиживать, отдыхая во время утомлявших ее в последнее время дальних прогулок.

Колонна, воздвигнутая в честь разгрома русским флотом под предводительством графа Алексея Орлова турок в бухте Чесма, напоминала ей об одной из самых славных страниц ее царствования.

Здесь и произошел тот памятный разговор, над потаенным смыслом которого мы и сегодня, два столетия спустя, задумываемся не без недоумения.

— Слышал, Александр Васильевич, здешнюю историю?

Храповицкий, растерянно проводив взглядом удалявшуюся по усыпанной гравием дорожке Перекусихину, признался, что слышал.

— Я благословила их, — тихо сказала императрица, скорбно поджимая губы. — Бог с ними, пусть венчаются в воскресенье.

Храповицкий от неожиданности сделал полупоклон. Том Андерсен, решив, что с ним играют, с комической точностью повторил его движение, отставив костлявый зад и царапнув гравий породистой лапой. Екатерина, досадливо отмахнувшись от расшалившегося пса, усадила кабинет-секретаря рядом с собой.

— Ты, я чаю, Александр Васильевич, не ожидал такого коварства. А я давно уже себя к этому приготовила. Восемь месяцев, как переменился. Сперва, ты помнишь, до всего охоту имел et une grande facilité[149], а с осени вдруг начал мешаться в речах: все-то ему скучно и грудь болит. А как придворная карета неудобна стала, тут я все поняла.

— Всем на диво, сколько вы его терпели, Ваше величество, — пробормотал Храповицкий. — Все его бранят.

— А что бы ты сделал на моем месте?

Храповицкий совсем смешался.

— On ne saurait pas répondre du premier moment[150], — проговорил он.

Екатерина, однако, не ждала ответа.

— Зимой еще князь говорил: «Матушка, плюнь на него», — и намекал на Щербатову, но я виновата — сама его перед князем оправдать пыталась. C’etait toujours une oppression de poitrine. C’еst son amour, sa duplicite qui l’étouffait[151]. Но когда не мог себя преодолеть, зачем не сказать откровенно? Третьего дня признался мне, что уж год, как влюблен. Буде бы сказал зимой, то тогда бы и сделалось то, что вчера. Я не помеха чужому счастью. Бог с ними! Простила их, пусть будут счастливы.

Храповицкий, завороженный этим странным рассказом, с хрустом ломал пальцы.

Пауза. Влажные, вечно печальные глаза четвероногого уродца, примостившегося у ног своей хозяйки, внимательно следили за судорожными движениями рук кабинет-секретаря.

— Одного не могу уразуметь, Александр Васильевич, — произнесла вдруг императрица. — Ils doivent être en extase, mais au contraire — ils pleurent. Pourquoi cela? Vоila un personnage fort extraordinaire, cet Habit rouge[152]. Сам на сих днях проговорился, что совесть мучит.

Она вновь помолчала и, искоса взглянув на кабинет-секретаря, продолжала с кокетливым смешком:

— Вообрази, мой друг, тут замешивается еще и ревность. Что за странный человек, право. Больше недели уж стал ревнив, как мавр, и все за мной примечает, на кого гляжу, с кем говорю.

Храповицкий перестал хрустеть пальцами и отвел глаза в сторону.

 

2

Ну что ж, любезный читатель. Пришла пора поговорить о человеке, без которого наш рассказ был бы невозможен.

Ты, конечно, догадываешься, что мы имеем в виду Александра Васильевича Храповицкого, кабинет-секретаря Ее императорского величества.

В должности своей Храповицкий служил уже более десяти лет. Местом он был обязан покровительству генерал-прокурора князя Александра Алексеевича Вяземского, высоко ценившего его по прежней службе в Сенате, где он достиг должности обер-прокурора благодаря редкому умению составлять служебные бумаги.

Князь Александр Алексеевич был последним из оставшихся при дворе «екатерининских орлов», составивших славу первых лет великого царствования. Остальные умерли или разлетелись кто куда. Фельдмаршал Петр Александрович Румянцев, малороссийский губернатор, герой Кагула, до войны жил безвыездно в своих украинских имениях. Алексей Орлов, один из главных участников событий июня 1762 года, приведших Екатерину на престол, а затем победитель турок при Чесме, уже много лет отдавал досуг своему знаменитому конному заводу, цыганским песням да кулачным боям, до которых был большой охотник. На службу и он, и брат его Федор возвращаться отказывались, несмотря на неоднократные предложения.

Вяземский за три десятилетия пребывания на должности генерал-прокурора — «ока государева» — приобрел у императрицы доверенность почти неограниченную. Это казалось необъяснимым. «Il est difficile d’être plus borné»[153] — столь нелестная характеристика, данная Александру Алексеевичу еще в самом начале его карьеры известным бонмотистом, французским поверенным в делах Сабатье де Карбом, разделялась по неведению многими современниками.

Однако придворные изъяны свои Вяземский с лихвой компенсировал усердием к службе не ложным. Был строг, исполнителен, чурался интриг, в грызне партий, не прекращавшейся у подножия трона, не участвовал.

Именно эти последние обстоятельства, надо думать, придавали рекомендации Вяземского в глазах императрицы, проявлявшей понятную осторожность при выборе своих сотрудников, особый вес.

Выбор оказался удачным. На служебном поприще Храповицкий показал себя с самой лучшей стороны. Ежедневно, а иногда и по нескольку раз в день, бывая у императрицы, он неизменно представал перед ней неутомимым, пунктуальным, осведомленным в самых разных предметах. Ему можно было поручить все: от записки в Сенат до редактирования очередной пьесы. Обладая счастливой способностью ладить с разными людьми, он легко находил общий язык с Потемкиным и Разумовским, Безбородко и Салтыковым. На временщиков у него был особый нюх. С Мамоновым он сблизился задолго до того, как Екатерина остановила свой взор на Красном кафтане.

Храповицкого ценили. Чины и награды не заставляли себя ждать. Статский советник и кавалер многих орденов, он быстро сделался при дворе персоной значительной.

Гораздо сложнее оказалось приобрести доверие императрицы. Екатерина долго присматривалась к своему кабинет-секретарю.

В ее обращении с Храповицким, как и с другими персонажами «basse cour» — ближнего круга сотрудников и наиболее приближенных и доверенных слуг — был в ходу тон насмешливо-покровительственной бесцеремонности, заимствованной, как считают люди знающие, у Фридриха Великого. C кабинет-секретарем шутили относительно его тучности и советовали садиться не на стул, а на диван, потому что если он упадет, то уж не поднимется. Если он был печален, у него спрашивали, не поссорился ли он с невестой, которой, кстати, у него отродясь не было, если весел — не болят ли ноги после дневной беготни. Его тыкали фамильярно в живот, иногда оставляли обедать — puisqu’il est dêjà ici[154], и он принимал все, казалось бы, с одинаково добродушным видом.

Между тем, едва ли не главной чертой в характере Александра Васильевича была мнительность, эта беспокойная спутница натур творческих.

От природы Храповицкий был тучен, одышлив. Но резов. По коридорам и лестницам дворца носился без устали. От усердия, пардон, потел.

И вот как-то накоротке, без свидетелей, Екатерина посетовала Храповицкому, как на грех развивавшему перед ней свои идеи о преодолении разногласий в Совете относительно способа ведения турецкой войны, на его неопрятность. Нюхая флакончик духов, сказала, что в юности и сама была потлива. И очень, мол, помогли холодные обтирания.


Дата добавления: 2021-12-10; просмотров: 17; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!