Бросал парик, глаза в восторге закрывал 24 страница



Кабинет-секретарь быстро наловчился соединять в единое целое и излагать литературным языком разрозненные заметки Екатерины. Стихотворные вставки кропал с Божьей помощью сам или без особых церемоний заимствовал у Сумарокова, Хераскова, а то и Тредиаковского, хотя последнего в литературном окружении Екатерины не жаловали, считая наивным и архаичным.

Александр Васильевич знал, что сама императрица была неспособна зарифмовать два слова на любом из известных ей языков. Сегюр, взявшийся как-то посвятить ее в тайны стихосложения, вынужден был признать бесполезность этого дела после двух часов занятий.

Екатерина, всегда готовая посмеяться над своими недостатками, не скрывала и того, что не могла отличить Моцарта от Глюка — по ее собственному признанию, музыка казалась ей просто шумом. Не лучше обстояло дело и с художественным вкусом: при отборе картин для своей замечательной коллекции живописи Екатерина полностью полагалась на советы посредников — от Мельхиора Гримма до посла в Вене князя Дмитрия Михайловича Голицына, известного мецената и покровителя искусств.

Исподволь наблюдая за погруженной в чтение императрицей, Храповицкий привычно размышлял об этих странных особенностях ее интеллекта.

Между тем Екатерина, дошедшая, видно, до какого-то показавшегося ей особенно забавным эпизода, вдруг развеселилась. Александр Васильевич давно уже замечал, что в различных обстоятельствах Екатерина смеялась по-разному. В совершенстве владея искусством держаться на людях, на официальных церемониях она позволяла себе лишь легкую полуулыбку, чрезвычайно украшавшую ее и пленявшую сердца подданных. Для дипломатов у нее был припасен воркующий горловой смех, который Храповицкий называл про себя французским.

По-настоящему же, для души, Екатерина смеялась по-немецки. Трубно, со свистящим подхрюкиванием и похохатыванием, хлопаньем себя по коленям и нечленораздельными причитаниями. Завершалось все это долгим обрядом промокания глаз и вытиранием покрасневшего носа[131].

Это был как раз такой случай. «Горе-богатырь» был насквозь пронизан тем непритязательным и грубоватым юмором, который так нравился Екатерине.

 

Отсмеявшись, императрица не без сожаления перевернула последнюю страницу рукописи и обратилась к Храповицкому:

— Ну, что же, Александр Васильевич, дело сделано. Потрудился ты изрядно... Помедлив, добавила с мягким юмором, — пожалуй, даже чересчур...

Храповицкий и сам знал, что виноват. Все сцены, в которых сходство характеров Горе-богатыря с великим князем проступало наиболее явственно, он переписал. От текста отступал далеко, своевольничал недопустимо и безоглядно.

— Я тебе не судья, — проговорила Екатерина, посерьезнев. — Впрочем, как и ты мне. Чтобы меня судить, надо пожить с мое, да еще царствования Елизаветы Петровны и Петра Федоровича помнить.

Храповицкий, у которого и в мыслях не было осуждать императрицу, знал, что оправданий от него не ждали. Императрица понимала, что кабинет-секретарем двигало скорее нравственное чувство, чем симпатии к великому князю.

Не далее как на прошлой неделе Павел Петрович, когда разговор за общим столом зашел о французских бунтовщиках, разгорячился по обыкновению, и заявил, что в один день положил бы конец смуте, выведя на улицы пушки.

Екатерина прервала его тогда с необычной резкостью:

— Боюсь, что с такими представлениями вы недолго процарствуете! — воскликнула она. — Пушками против идей не воюют.

Возвращая Храповицкому рукопись «Горе-богатыря», императрица наказала:

— Посылай, Александр Васильевич, сие знатное сочинение в типографию. Закажи два издания — одно в осьмушку, другое — с партитурой — в половину листа. Славы оно нам с тобой не прибавит, но польза, Бог даст, будет немалая.

4

Между тем пришло время читать перлюстрацию. Храповицкий, приободрившись от возможности переменить направление беседы, торопливо вскрыл тяжелый от сургуча конверт, присланный из Коллегии иностранных дел. Внутри оказалось несколько разноформатных листков.

Это были перехваченные и расшифрованные депеши иностранных дипломатов, аккредитованных при русском дворе.

Чтение подготовленных в Коллегии экстрактов из посольских депеш давалось Александру Васильевичу не без некоторого внутреннего сопротивления. Особенно коробила его необходимость знакомиться с личной перепиской дипломатов. В ней случались подробности столь интимного свойства, что одутловатые щеки кабинет-секретаря невольно покрывались пунцовыми пятнами, а из-под парика выступала испарина.

Зачитывал экстракты Александр Васильевич монотонно, нарочно бесстрастным голосом, хотя знал, что слушают его внимательно.

Сегодня, однако, против обыкновения, чтение перлюстраций не доставило удовольствия и Екатерине. И австрийский посол Кобенцель, союзник России, и английский Фитцгерберт указывали на признаки ухудшения отношений России с Пруссией.

Это было неприятно, но не ново. Характер братца Ги[132], готового душу продать, лишь бы овладеть польской Померанией и Данцигом, был известен. К каверзам прусским еще при жизни Фридриха Великого, встревавшего в любой европейский конфликт, привыкли, обтерпелись. Авось, и на сей раз пронесет.

Хуже было другое. В перлюстрацию попала депеша французского посланника графа Сегюра, в которой подробно излагалась история с Мамоновым. Понимая деликатность предмета Александр Васильевич молча положил дешифрант на столик перед императрицей. Екатерина принялась читать:

«Императрица прилагает все силы, чтобы скрыть отвращение и печаль, которую она испытывает, — писал Сегюр после того, как изложил основные события, вплоть до обручения Мамонова с княжной Щербатовой. — Княжне сделаны прекрасные подарки. Мамонов получил 100 тысяч рублей и 3 тысячи крестьян. Свадьба состоится в следующее воскресение в Царском Селе. По всей вероятности, она станет еще одним испытанием для уязвленного раненого самолюбия императрицы, поскольку по обычаям двора, императрица должна лично присутствовать на свадьбе своей фрейлины.

Между тем в ее интимном кругу появился гвардейский офицер Зубов, уже осыпанный отличиями. Приближающийся отъезд Мамонова ускорил появление нового фаворита. Считают, однако, что он пользуется пока только видимостью фавора. Дело в том, что он не является протеже князя Потемкина, и если новый фаворит не понравится князю, это станет источником внутренних ссор и размолвок, которых императрица всегда стремится избегать. Судьба этого фаворита, как мне кажется, не может считаться решенной до тех пор, пока не поступит письмо от князя. Курьер к нему был отправлен немедленно.

Можно ожидать, что князь будет более чем удивлен, нынешним оборотом событий, поскольку Мамонов, которым он был доволен и который действовал в его интересах, обещал ему выполнять свои обязанности до его возвращения.

Впрочем, я не хотел бы злоупотреблять вниманием короля, сообщая ему детали этого дела. Я считал своим долгом объяснить Его величеству лишь его суть, поскольку происшедшие события позволяют представить характер императрицы, не говоря уже о том, что они могут в какой-то мере повлиять на политику. Мамонов проявлял большое внимание к нашим интересам и демонстрировал дружеские чувства ко мне. Он пытался поддерживать мою репутацию в глазах императрицы, разоблачал клевету, которая могла бы быть вредна для меня, и использовал любую возможность, чтобы сблизить меня с императрицей. Вследствие этого его отставка для меня прискорбна. Она лишает меня средства, бывшего в высшей степени полезным.

К сожалению, в своих депешах я слишком часто вынужден был останавливаться на обстоятельствах, которые останутся пятном на репутации той, чьим чувством чести и талантами я восхищаюсь, как и ее редкими и прекрасными качествами. Надеюсь все же, что Королевский совет сможет придти на основании моих депеш к заключению, что нужно закрыть глаза и проявить терпимость к ошибкам великой женщины, которая даже в своей слабости демонстрирует такое умение владеть собой, великодушие и умение прощать. Весьма редко можно встретить в носительнице высшей власти способность умерять такое сильное чувство, как ревность. Такой характер могли бы осудить лишь люди бессердечные или безупречные»[133].

Во все время чтения лицо императрицы оставалось бесстрастным, разве что, голубые глаза ее, имевшие странную особенность темнеть в минуты крайнего душевного волнения, стали карими. Перелистнув последнюю страницу, Екатерина подняла взгляд на Храповицкого.

— Так, значит, бессердечные или безупречные. Каков французик? — произнесла она глухим от ярости голосом.

Александр Васильевич счел за лучшее промолчать.

До конца своей миссии в Петербурге Сегюр так и не узнает, как прав был министр иностранных дел Верженн, снабдивший его при отъезде новыми, повышенной сложности шифрами и напутствовавший следующими словами:

— On ne pout pousser trop loin en Russie les precautions pour garder les chiffres avec sureté[134].

 

5

Впрочем, промашка с шифрами была едва ли не единственной ошибкой французского посланника за время пятилетней работы в Петербурге.

Граф Луи-Филипп де Сегюр прибыл в Санкт-Петербург в марте 1785 года. Несмотря на молодость — ему едва исполнилось тридцать два года — в парижском высшем свете он был фигурой заметной. Потомок одного из древнейших аристократических родов, сын военного министра и маршала Франции, Сегюр, как и его друзья маркиз де Лафайет и виконт де Ноайль был принят в салоне Жюли де Полиньяк, близкой подруги Марии-Антуанетты. Избрав, по семейной традиции, военную карьеру, он, вслед за Лафайетом и Ноайлем, сражался за независимость английских колоний в Америке и был награжден республиканским орденом Цинцинната — орлом на голубой ленте.

Письма, которые он писал отцу из Америки в 1782—1783 годах, определили его дальнейшую судьбу. Верженн, на которого произвел большое впечатление литературный слог молодого полковника (по возвращении во Францию Сегюр был назначен шефом полка Орлеанских драгун), его широкие познания в древней и новой истории, предложил ему испытать себя на дипломатической службе. В то время — в конце 1785 года — как раз открывалась вакансия посланника в Петербурге. На этот пост хотели назначить графа де Нарбонна, протеже сестры Людовика XVI мадам Аделаиды, но связи отца Сегюра и влияние Жюли де Полиньяк, конфидентки Марии-Антуанетты, решили дело в его пользу.

К миссии в России Сегюр готовился очень серьезно. Он внимательно изучил дипломатическую переписку своих предшественников, встречался и обстоятельно беседовал с Бретейлем, пытавшимся представить себя в качестве тайного героя июньского переворота 1762 года, Мельхиором Гриммом. Последний, кстати, дал в письме к Екатерине весьма лестную оценку будущему посланнику.

Задачи перед ним ставились скромные: «Король убежден, что любые попытки приобрести дружбу Екатерины обречены на неудачу», — говорилось в инструкции Сегюру, подписанной Верженном 16 декабря 1784 года. Таков был печальный итог движения России и Франции навстречу друг другу, начавшегося было после опалы Шуазеля.

С воцарением Людовика XVI, которого Екатерина ставила не в пример выше его предшественника, дела какое-то время пошли на лад, но затем вернулись в прежнее состояние взаимного недоверия. Причину этого в Версале видели в наметившемся после опалы Панина сближении России с Австрией, боровшейся в то время с Францией из-за влияния в Нидерландах. Сегюру предписывалось противодействовать русско-австрийскому союзу, рекомендовалось, хотя и без большой надежды на успех, продолжить переговоры о заключении торгового трактата, которые безуспешно велись французскими послами с XVII века, со времен царя Михаила Федоровича. Главным противником развития торговых отношений с Францией в Париже считали Потемкина, в котором видели, и не без оснований, убежденного англофила.

Забегая вперед скажем, что в истории русско-французских отношений Сегюр остался самым выдающимся представителем Франции в Петербурге, не только потому, что поднял их уровень на казавшуюся недосягаемой высоту, но и потому, что добился этого, опираясь на доброе расположение Екатерины и дружбу Потемкина, считавшихся в Париже, как мы видели, недоброжелателями Франции.

Впрочем, уже первые шаги Сегюра на дипломатическом поприще были вполне неординарны. По пути в Петербург, в Майнце, на обеде у маркграфа Цвайбрюккенского Сегюр, верный традиции французской дипломатии занимать самые почетные места, уселся в кресло, предназначенное для российского посланника графа Николая Румянцева, при этом слегка оттолкнув его, что уже само по себе считалось серьезным нарушением этикета. Румянцев пожаловался в Петербург, в дело вмешалась его тетка, графиня Прасковья Брюс, жена столичного генерал-губернатора и статс-дама, — и в результате первая аудиенция нового французского посла у императрицы состоялась только через две недели после его приезда — 9 марта 1785 года.

В комнате, где Сегюр ожидал приглашения к императрице, находился австрийский посол граф Кобенцель. «Его живая, яркая речь, важность некоторых вопросов, которые он затронул, — вспоминал впоследствии Сегюр, — настолько заняли мое внимание, что в тот момент, когда меня пригласили к императрице, я вдруг обнаружил, что полностью забыл содержание речи, которую приготовил (и текст которой ранее передал вице-канцлеру — П.П.).

Проходя через множество комнат, я бесплодно пытался восстановить в памяти свою речь, как вдруг передо мной открылась дверь зала, в котором находилась императрица. Она стояла в богато убранном народном платье, опираясь рукой о полуколонну; ее величественная наружность, благородство манер, гордость во взгляде, вся ее поза, немного театральная, так меня поразили, что это окончательно парализовало мою память.

К счастью, поняв бесплодность попыток припомнить текст, я принялся импровизировать новую речь, в которой осталось не более двух слов из той, что была написана, и на которую она приготовилась отвечать.

Легкое удивление, отразившееся на ее лице, не помешало императрице ответить мне со своей обычной утонченной вежливостью, добавив к тому же несколько приятных слов в мой адрес»[135].

Заметим, что непроизнесенная речь Сегюра сохранилась в архивах. В ней есть и слова о том, что новый посланник Франции надеется «заслужить расположение монархини столь знаменитой, что если бы я не был направлен к ее двору в качестве посланника, я, несомненно, прибыл бы выразить мое восхищение в качестве путешественника»[136]. Обращение к Павлу, которому он представлялся отдельно, Сегюр начал словами: «Монсеньер! Я был в Америке, когда Ваше императорское высочество приезжали во Францию, чтобы завоевать сердца всех французов. Поскольку они говорили мне о своих чувствах, я могу лишь сожалеть, что не мог разделить с ними счастье видеть Вас»[137].

Впоследствии, узнав Сегюра ближе, Екатерина спрашивала, что заставило его изменить подготовленную речь — ведь это заставило и ее отложить в сторону подготовленный в Коллегии иностранных дел текст ответа.

— Великолепие вашего двора, озаренного лучами вашей славы, так поразили меня, — отвечал Сегюр, — что я излил свое восхищение теми словами, которые пришли мне в голову.

— И правильно сделали, — заметила Екатерина, — мне нравится непосредственность. Вот, помнится, один из ваших предшественников настолько растерялся в подобной ситуации, что не мог выдавить из себя ничего кроме слов «Король, мой повелитель…» Когда он повторил их в третий раз, я решила прийти к нему на помощь и сказала, что давно уже знаю о дружбе и расположении, которые питают ко мне в его стране. На том и расстались.

Mes ministres de poche[138], шутливо называла Екатерина тех послов при русском дворе, которые входили в ее интимный кружок. Признанный мастер салонной беседы, поклонник новых идей, поэт, Сегюр сразу же занял в нем особое место. По части веселых каламбуров, буриме, импровизированных театральных представлений ему не было равных. С его появлением в Эрмитажных собраниях и толстый рыжеволосый театрал Кобенцель, и чопорный Фитцгерберт, не говоря уже о прусском посланнике графе Герце, как-то потускнели и сменили привычное амплуа любимцев публики на скромные роли артистов кордебалета.

Екатерина прощала Сегюру даже то, что не прощала другим. Познакомившийся у Лафайета со знаменитым Месмером, Сегюр пристрастился к его теории животного магнетизма. В Петербург он прибыл с магической палочкой, при помощи которой Месмер погружал своих пациентов в транс. Впрочем, закончились эти увлечения печально: заболев в конце 1785 года, Сегюр пытался вылечиться по методу Месмера, в результате чего едва не умер. Веко его правого глаза осталось парализованным навсегда.

Через два года Сегюру, сопровождавшему императрицу во время ее путешествия в Крым, довелось услышать из уст Екатерины и вовсе удивительные вещи: «Я не могу найти достаточно похвал молодому королю, который становится в сердцах французов равным Генриху IV».

Надо полагать, что Сегюру, принадлежавшему к протестантской семье, было приятно сравнение Людовика XVI с Генрихом IV, особенно отличавшим его предков.

Впрочем, взаимные реверансы, на которые и Сегюр, и Екатерина были большие мастера, не дают оснований записывать молодого дипломата в число «карманных послов». На политику Екатерины Сегюр смотрел достаточно критически, отделяя в ней то, что, на его взгляд, соответствовало французским интересам и европейскому равновесию от амбициозных планов в Польше и Турции. Беседуя с Потемкиным, он не упускал случая, чтобы не напомнить, что присоединение к России Крыма в 1783 году прошло относительно спокойно якобы благодаря молчаливому согласию Франции, удержавшей Порту от немедленного возобновления военных действий. В то же время он вполне откровенно предупреждал светлейшего, что если в Петербурге все же решат приступить в осуществлению «греческого проекта», европейские державы вынуждены будут решительно вмешаться. Крымская война, грянувшая через три четверти века, подтвердила правильность оценок Сегюра.

Откровенность французского посланника импонировала императрице.

«Наконец-то Версаль направил к нам нормального человека, а не очередного демона зла», — говорила Екатерина в своем окружении. До появления Сегюра императрица называла его предшественников не иначе, как животными.

К концу 1786 года труды Сегюра принесли первые конкретные плоды. После девятнадцати месяцев труднейших негоциаций, направлявшихся с русской стороны (в обход Иностранной коллегии, возглавлявшейся Безбородко) Потемкиным, Сегюру удалось заключить торговый договор, распространявший на Францию режим наибольшего благоприятствования, которым до этого пользовалась Англия. Сегюр впоследствии любил вспоминать, что нота, излагавшая принципы этого договора, была написана пером, позаимствованным им у английского посла, не подозревавшего, что он помог открыть новый, южный маршрут русской торговли в Леване, Марселе и всем Средиземноморье.

Россия и Франция могли бы и дальше продвигаться по пути взаимного сближения. В Петербурге к этому были готовы. Однако подземные толчки Великой французской революции уже потрясали трон Бурбонов. Людовику XVI и его министру иностранных дел Монморену, сменившему Верженна, было не до России. От предложения Потемкина, ставшего другом Сегюра, подписать союзный договор в Версале отмахнулись, не желая начинать переговоры до окончания русско-турецкой войны. Без энтузиазма была воспринята в Париже и идея заключения четвертного союза, связавшего бы Россию с Австрией, Францией и Испанией.

Сегюру приходилось творить чудеса изворотливости, объясняя причудливые изгибы французской политики. По его приглашению в армии Потемкина сражались французские добровольцы, в том числе его друзья по Америке Роже де Дама и Эдуард Диллон. Чтобы развеять подозрения, возникшие у императрицы в начале турецкой войны, Сегюр пошел на весьма смелый шаг. Он поручил своему другу принцу Нассау-Зигену, вскоре назначенному командовать гребной флотилией на Лимане, показать Екатерине дешифрованную депешу от французского посла в Константинополе Шуазеля-Гуфье, перечислявшего меры, предпринятые им для умиротворения турок.


Дата добавления: 2021-12-10; просмотров: 23; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!