Бросал парик, глаза в восторге закрывал 11 страница



Наиболее выигрывает от этой перемены граф Панин. Он избавляется от опасного соперника, хотя, впрочем, и при Орлове он пользовался очень большим влиянием, но теперь он приобретает большую свободу действий как в делах внешних, так и внутренних».

Наблюдательный дипломат сумел подметить главное: конец «случая» Орлова серьезно изменил расстановку сил при дворе. Однако комментарии, которыми он снабдил добросовестно изложенные факты, мягко говоря, сомнительны.

Впрочем, надо сказать, что многие из иностранных послов при русском дворе мнили себя знатоками тайных пружин русской политики. Отвлечемся ненадолго от истории с Орловым и вспомним конфуз, который приключился с британским послом в Петербурге лордом Кэткартом, тем более, что он имеет самое непосредственное отношение к предмету нашего рассказа.

Летом 1771 года перед британским послом была поставлена нелегкая задача: ускорить заключение союзного договора между Россией и Англией. Действовать Кэткарт начал немедленно. В Петербурге он жил третий год и все это время с ревностью наблюдал за интригами прусского и австрийского послов, стремившихся обратить к своей выгоде соперничество Орловых и Панина, честолюбие Чернышева, малороссийскую с хитрецой индифферентность Разумовского. Кэткарт был по натуре человеком восторженным. Его преклонение перед Семирамидой Севера доходило до того, что свои первые впечатления от общения с ней он излагал в дипломатических депешах стихами Вергилия. К задуманному делу он также решил приступить не совсем обычным образом.

«Когда граф Панин и граф Орлов сходятся во мнении, то дело идет очень легко, — отписывал он в Лондон. — Но когда графу Орлову можно внушить другие цели, то выдвигается граф Чернышев и его друзья Голицыны, особенно первый[53], и это обстоятельство, кроме всех других неудобств, как следствие несогласия, проволакивает время, пока императрица не помирит обоих графов».

Короче говоря, лорд Кэткарт решил утвердить английское влияние в Петербурге, примирив двух самых влиятельных лиц при русском дворе. Первые шаги посла внушали надежду. Орлов благосклонно принял похвалы Кэткарта в адрес Панина, но выразил сожаление, что близко не знаком с Никитой Ивановичем. Ведь у них разница в летах, занятиях, удовольствиях, они редко встречаются — пожалуй, только на совещаниях по особым делам, где обыкновенно Орлов, по живости своего характера, прерывает методичное изложение Панина, как скоро ему покажется, что тот не к тому клонит речь. В ответ Панин обычно хмурился, а Орлов умолкал — и таким образом дело останавливалось и мешало ходу других. Отдавая должное знаниям и способностям Панина, Орлов всю вину за случившиеся между ними разногласия, принимал на себя, сетуя на собственную нетерпеливость, недостаток методы и уверял посла, что весьма желал бы встречаться с Паниным по-дружески, без определенного повода. Кэткарт передал Панину свой разговор с Орловым. Никита Иванович очень обрадовался этим речам, благодарил Кэткарта за сделанное им доброе дело.

Казалось, Кэткарт был на верном пути. При встречах Орлов и Панин кланялись ему подчеркнуто уважительно, да и отношения между соперниками, по наблюдениям посла, о которых он не замедлил донести в Лондон, стали ровнее. Граф Рошфор, руководивший английской внешней политикой, предписал послу добиваться посредничества Англии в мирных переговорах с Турцией взамен добрых услуг Пруссии и Австрии.

Между тем, время шло, весна сменила зиму, наступило лето 1772 года, а дело с заключением русско-английского договора не продвинулось дальше неопределенных обещаний и туманных намеков. В депешах Кэткарта зазвучали нотки озабоченности. Судя по его донесениям, примирение Орлова с Паниным не удавалось то из-за того, что императрица жила на даче, а граф Орлов в городе, то из-за хитрых людей (подразумевался Захар Чернышев), убедивших Орлова взять на себя ведение турецких и польских дел. В свою очередь, это привело к сильному столкновению между Орловым и Паниным, вследствие чего последний стал просить императрицу отстранить его от управления иностранными делами. Екатерина, разумеется, удержала его от этого шага.

Так дело тянулось до сентября 1772 года, когда Панин пригласил всех аккредитованных в Петербурге послов и объявил им о том, что полтора месяца назад, 25 июля 1772 года, Пруссия, Австрия и Россия подписали двусторонние конвенции о разделе Польши.

Дипломатическая карьера Кэткарта закончилась. Всего за полгода до соглашения, решившего судьбу Речи Посполитой, он доносил в Лондон (со ссылкой на заверения Панина), что императрице «ничего не известно о намерениях короля прусского разделить Польшу, и такое намерение не может ей быть приятно»[54]. Вскоре его сменил менее склонный к декламации Вергилия Роберт Гуннинг. Однако и у Кэткарта есть заслуги перед историей. Благодаря ему мы представляем, какой тайной была окутана продолжавшаяся не менее года ожесточенная борьба вокруг Польши.

 

7

Историки до сих пор спорят, кто первый высказал идею раздела Польши. Наиболее авторитетные признания на этот счет разноречивы. Фридрих указывал на Екатерину, вспоминая при этом приезд принца Генриха в Петербург осенью 1770 года. Генрих, уставший, очевидно, оставаться в тени своего великого брата, открыто говорил, что истинным автором идеи раздела является он. Панин пенял Австрии, занявшей в июле 1770 года польские области Ципса и Новиторга и подавшей тем самым пример другим. Мария-Терезия винила сына и Кауница, упрекая их в том, что они «хотели действовать по-прусски и в то же время удерживать вид честности». Екатерина никого не обвиняла, но и не опускалась до оправданий. Для нее вопросы этики вполне естественно отступали на второй план, когда речь шла о государственном интересе.

Необходимость и закономерность восстановления естественных этнических границ Русского государства никогда не вызывали сомнения у людей беспристрастных. Однако средства, с помощью которых эта цель была осуществлена, возбуждали острую и справедливую критику. Приходится с сожалением констатировать, что после избрания Понятовского королем, российская дипломатия допустила в Польше ряд принципиальных просчетов. Основные усилия были направлены на консервацию анахронического государственного устройства Речи Посполитой, в сохранении которого Петербург видел гарантию своего преимущественного влияния. Как ни странно, но в качестве орудия подобной политики избрали тех лиц в окружении польского короля — Чарторыйских, — которые наиболее последовательно выступали за модернизацию польских государственных порядков. Неизбежным следствием этого стало ослабление королевской власти и русского влияния.

Центральное место в русской политике в Польше занял крайне болезненный для поляков диссидентский вопрос. Добившись уравнения православного и протестантского меньшинств не только в религиозных, но и в сословных правах с католиками, русский посол в Варшаве князь Николай Васильевич Репнин, племянник Панина, по существу, спровоцировал социальный взрыв в Польше, направленный против России и действовавшей в тесном союзе с ней Пруссии.

29 февраля 1768 года в небольшом польском городке Бар была сформирована конфедерация, объявившая «крестовый поход» в защиту католической веры. Лидеры Барской конфедерации получили поддержку Австрии, Франции и Турции. В стране началась, по существу, гражданская война. На юге Польши, в пограничных с Османской империей областях, вспыхнуло стихийное восстание украинских крестьян — гайдаматчина, давшая повод (инцидент в Галте) к началу русско-турецкой войны в октябре 1768 года.

Основная ответственность за такое развитие событий традиционно возлагается на Панина, которому в силу его должности действительно приходилось вести главные переговоры с пруссаками и австрийцами. Между тем, позиция Панина в польских делах была далеко не однозначной. Как мы помним, еще в конце 1769 года, когда Фридрих впервые выдвинул идею раздела Польши, Никита Иванович твердо высказался против. Еще во время пребывания в декабре 1770 года принца Генриха в Петербурге Сольмс, весьма точно передававший все, что слышал, писал Фридриху:

«Говорил я также с Паниным о территории, занятой австрийцами в Польше. Он очень смеялся над призрачностью этого факта, будучи того мнения, что если Венский двор и позволяет себе подобные выходки, то Вашему величеству и России скорее должно помешать ему, чем следовать его примеру; что касается его, то он никогда не даст своей государыне совета завладеть имуществом, ей не принадлежащим. Наконец, он меня просил не говорить в этом тоне во всеуслышание и не поощрять в России идею приобретения на основании того, что поступать так удобно».

При чтении этой и некоторых других депеш Сольмса на ум невольно приходят приводимые П.А. Вяземским слова Дениса Фонвизина, служившего у Панина секретарем: «Дружество, больше на ненависть похожее». Это о чувствах, которые Никита Иванович, называемый во многих исторических сочинениях пруссофилом, питал к прусскому королю.

Через некоторое время жизнь заставила Панина изменить тон в беседах с послом Фридриха II. В конце февраля 1771 года он уже говорил Сольмсу, что, если в Совете станет вопрос о присоединении некоторых частей Польши к России, то он будет возражать, хотя, в конце концов, ему, вероятно, придется согласиться, поскольку значительное большинство членов Совета выступало за присоединение.

Дальнейшее известно. Уже к середине мая 1771 года тон высказываний Никиты Ивановича по польским делам заметно изменился.

«Заинтересовав сим образом венский и берлинский дворы, скорее можно будет заключить предполагаемый ныне мир с турками и успокоить польские замешательства», — заявлял он в эти дни в Совете.

На участие России в разделе Панин смотрел как на вынужденный шаг, понимая, что без содействия Пруссии и Австрии закончить войну с турками почетным и выгодным миром невозможно. По должности своей он лучше других знал, какими тяжелыми последствиями могло обернуться продолжение военных действий — силы России были на пределе. В этом смысле раздел Польши представлялся ему единственным в сложившейся в Европе конъюнктуре способом создать благоприятные предпосылки для окончания войны.

Иной точки зрения придерживался Григорий Орлов. Пока Панин противодействовал разделу, он хранил молчание. Когда же Никита Иванович, отчаявшись отыскать иные средства к началу мирных переговоров, переменил взгляды, Орлов принялся открыто осуждать сторонников раздела. Он был твердо убежден в том, что почетный мир России принесут не дипломатические заигрывания с Пруссией и Австрией, а решающие военные победы. Зная это, вряд ли можно считать случайным то обстоятельство, что когда русско-прусские контакты по польским делам вступили в решительную фазу, Орлов оказался в Москве, где занимался усмирением Чумного бунта в сентябре, конце ноября 1771 года.

Вернувшись в Петербург он снова принялся за свое:

«Желание императрицы состоит в том, чтобы окончательно решить, не следует ли ускорить заключение мира на выгодных для России основаниях прямым военным походом на Константинополь», — заявил он в Совете 23 января 1772 года.

На следующий день Совет собрался специально для обсуждения предложения Орлова. Захар Чернышев прочел по бумажке «мнение», сводившиеся к тому, что «предпринять посылку войска в Константинополь раньше июня месяца нельзя».

«Хотя от Дуная до Константинополя всего триста пятьдесят верст, — говорил он, — однако поход не кончится раньше трех месяцев, потому что надобно будет везти с собой пропитание и все нужное».

Панин высказался против предложения Орлова, настаивая на немедленном начале мирных переговоров. Орлов же упорно твердил о необходимости нанести двойной — сухопутными и морскими силами — удар по турецкой столице, предлагая привлечь к этому и запорожских казаков. Панин сомневался, что последние найдут достаточное количество судов.

Остальные члены Совета хранили молчание, подозревая, и не без основания, что за широкой спиной Орлова незримо маячила тень императрицы, которой хотелось окончить войну с блеском.

«Что касается взятия Константинополя, то я не считаю его самым близким; однако, в этом мире не нужно отчаиваться ни в чем», — писала она Вольтеру.

Однако амбициозные замыслы разбились о суровую реальность. Фельдмаршал Румянцев, которому план Орлова был сообщен еще в декабре 1771 года, отнесся к нему скептически.

«Для осуществления столь дерзкого проекта, — писал он Екатерине, — нужно, по крайней мере, удвоить дунайскую армию».

Между тем, подкрепления взять было неоткуда: война с неумолимой методичностью поглощала казавшиеся еще вчера неисчерпаемыми ресурсы огромной империи.

Предварительное соглашение между Пруссией и Россией по польским делам было достигнуто уже в начале 1772 года. В феврале Панин и Голицын с российской стороны и Сольмс — с прусской, подписали секретную конвенцию относительно раздела Польши с приложением, определявшим количество и условия содержания своих войск. Согласие России на раздел увязывалось в этих документах с помощью Пруссии и Австрии в быстрейшем окончании русско-турецкой войны.

Датирована русско-прусская конвенция была 4 января — на месяц раньше ее фактического подписания. Смысл этой маленькой хитрости состоял в том, чтобы ускорить согласие Австрии на участие в разделе. Оно последовало 21 января, а 8 февраля 1772 года в Петербурге и Вене Иосифом II, Марией-Терезией и Екатериной II, был подписан Акт, утвердивший принципы раздела Речи Посполитой. Одновременно были подписаны полномочия Панину с Голицыным и австрийскому послу в Петербурге князю Лобковичу подготовить текст окончательной конвенции.

В основу переговоров, растянувшихся на полгода, лег принцип «l’égalité la plus parfaite» — полного равенства присоединяемых территорий. Несмотря на элегантность формулировок, торговались яростно, рвали Польшу на куски. Фридрих II, называвший раздел «политической нивелировкой», примерялся к Данцингу и Торну. Кауниц, Иосиф II и Мария-Терезия, состязаясь друг с другом в лицемерии, требовали добавить к своей доле то Краков, то Львов, то соляные копи в Величке, дававшие треть доходов в польскую казну.

Самым употребительным в дипломатической переписке стало слово «mince» — «тощий, худой». Крылатой сделалась фраза Марии-Терезии о том, что не стоит терять репутацию ради худой выгоды — «pour un profit mince».

Справедливости ради надо признать, что в этом постыдном торге Екатерина и, особенно, Панин пытались умерить разыгравшиеся территориальные аппетиты Австрии и Пруссии. Никита Иванович твердо стоял за то, чтобы Польша и после раздела сохранила свою политическую независимость, став буфером между тремя державами — участницами раздела. В переданном австрийцам мемуаре, озаглавленном «Observations, fondées sur l’amitié et bonne foi»[55], он настаивал на том, чтобы оставить Польше «une force et une consistence intrinsèque, analogues à une telle destination»[56]. Предложенный им комплексный подход к оценке равенства долей позволил доказать несоразмерность австрийских претензий на Краков и прусских — на Данцинг и Торн.

К 25 июля 1772 года все детали были, наконец, согласованы. В этот день в Петербурге состоялось подписание двух секретных конвенций: одной между Россией и Пруссией, другой между Россией и Австрией. К трем державам отошло около трети территории и сорока процентов населения Речи Посополитой.

Самыми впечатляющими были приобретения Пруссии, решившей задачу исторической важности — воссоединение Восточной и Западной Пруссии. К Пруссии были присоединены княжество Вармия, воеводство Поморское (без Данцига), Мальборгское, Хельминское (без Торуня), часть Иновроцлавского, Гнезнинского и Познаньского — всего тридцать шесть тысяч квадратных километров с населением пятьсот восемьдесят тысяч человек. Фридрих II, именовавшийся до раздела «королем в Пруссии» принял титул «короля Пруссии».

На радостях он хотел наградить Панина прусским орденом Черного орла, однако тот отказался под предлогом, что ранее уже не принял шведский орден Серафимов.

Наиболее обширными оказались австрийские приобретения — Восточная Галиция с Львовом и Перемышлем, но без Кракова — всего восемьдесят три тысячи квадратных километров с населением два миллиона шестьсот пятьдесят тысяч человек.

К России отошли Восточная Белоруссия и часть Ливонии — девяносто три тысячи квадратных километров с населением один миллион триста тысяч человек.

Станислав-Август обратился за поддержкой в Париж и Лондон, но ответом ему было молчание. 19 апреля 1773 года конфедерационный сейм, созванный под давлением трех держав, признал факт раздела.

Подписание петербургских конвенций по странной, но многозначительной случайности совпало с открытием мирного конгресса в Фокшанах. Узнав о том, что раздел состоялся, Орлов, в решающий момент вновь оказавшийся вне Петербурга, впал в сильнейшую ярость и открыто заявлял, что составители раздельного договора заслуживают смертной казни.

Самое неприятное заключалось в том, что Орлов был не одинок. Еще до раздела посол в Лондоне А.И. Мусин-Пушкин в депеше от 6 (17) марта 1772 года сообщал, что в английском министерстве «сомневаются, чтоб прусский Король при настоящих обстоятельствах не присвоил себе более, нежели справедливо ему принадлежать могло. Опасение сие иногда распространяется не только на всю Польскую Пруссию вместе с Гданьском, но и на раздробление Польши». Подобную позицию по любым меркам нельзя не оценить как проявление гражданского мужества, тем более что далее в той же депеше, посол, уже от своего имени, говорит, что «большое Короля Прусского усиление могло бы знатно уменьшить российскую инфлюенцию в генеральных делах европейских»[57].

Происшедшее в результате раздела усиление Австрии и, особенно, Пруссии казалось слишком высокой ценой за полученные преимущества не одному Мусину-Пушкину. Федор Голицын, племянник и воспитанник Ивана Шувалова, писал в своих «Записках»: «Россия, почти всегда господствовавшая в Польше, усилив соседей, себе выгоды ни малейшей не приобрела». Семен Романович Воронцов, будущий посол в Лондоне, и вовсе называл раздел братского славянского государства с немцами актом неприкрытого и ничем не оправданного коварства. Прямым следствием раздела Польши выглядел и неблагоприятный для России переворот, случившийся в 1772 году в Швеции. Осенью на русско-шведской границе возникла реальная опасность военного конфликта.

Логично предположить, что в подобной, прямо скажем, непростой обстановке вызывающее поведение Орлова в Фокшанах стало последней каплей, переполнившей терпение Екатерины. Не дремал и Никита Иванович, прямо связывавший срыв Фокшанского конгресса с орловской оппозицией политике раздела. Мысль о том, что уступки, сделанные в польском вопросе прусскому и австрийскому союзникам, ни на шаг не приблизили Россию к желанной цели — заключению мира с Турцией, — приводила императрицу в отчаяние.

Это, как мы полагаем, во многом предопределило дальнейший ход событий. Десятилетний союз Екатерины с Орловым был в немалой степени союзом политическим. Как только затянувшаяся связь стала помехой в государственных делах, императрица разорвала ее.

Бушевавшему в Гатчине Орлову, который долго не мог смириться с мыслью о том, что «случай» его миновал, были жалованы пенсия в полтораста тысяч рублей, сто тысяч на устройство хозяйства и десять тысяч крепостных крестьян, не считая знаменитого Мраморного дворца в Петербурге, сервизов, мебели и прочих мелочей.

Среди условий увольнения от двора, которые императрица передала в сентябре 1772 года опальному фавориту со старшим из братьев Орловых, Иваном Григорьевичем, пунктом первым и, очевидно, главным был следующий: «Все прошедшее я предаю совершенному забвению».

Зная характер Екатерины, трудно предположить, что речь шла только об интимных подробностях разрыва. Если наше предположение верно и главную причину удаления Орлова следует искать в сфере политики, то этой причиной могло быть лишь отношение Орлова к польским делам.


Дата добавления: 2021-12-10; просмотров: 17; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!