Приложение I. Палийский канон 4 страница



После моего знакомства с випассаной я некоторое время обдумывал переход в какой-нибудь монастырь в Бирме, Таиланде или Шри-Ланке, чтобы продолжить совершенствовать эту практику. Все же моя приверженность традиции, в которой я был пострижен в монахи и приобщен к Ваджраяне, оставалась по-прежнему сильной, как и преданность моим тибетским учителям. Я также понял, что эффективность практики внимательности г-на Гоенки была до некоторой степени следствием всех моих размышлений об основах буддизма под руководством геше Даргье. Я считал, что, прежде чем перейти к изучению другой традиции буддизма, я должен был более крепко укорениться в той, к которой я уже принадлежал. Тем не менее, червь сомнений начал тихо глодать меня.

Те из нас, кто обосновался в Дхарамсале в начале 1970-х, чувствовали себя погруженными в атмосферу средневекового Тибета, в общество, почти не тронутое современностью, которое сохранило все традиции индийской буддийской логики, эпистемологии, философии, психологии, медитации, медицины, астрологии и искусства. Как если бы группа итальянских хиппи заплутала в Апеннинах и наткнулась в отдаленной долине на полноценный папский двор четырнадцатого века, которого каким-то образом не коснулась история. Центром всего был сам Далай-лама, на котором лежала грандиозная ответственность по заботе о ста тысячах тибетских беженцев в Индии, и как задача по привлечению внимания мировой общественности к трагическому положению Тибета.

Но мир игнорировал его. Когда я попал в Дхарамсалу в 1972 году, он еще не бывал ни в Европе, ни в Америке. После исторического посещения Китая президентом Никсоном в феврале того года, та скромная помощь Соединенных Штатов, которую они оказывали тибетцам, и вовсе сошла на нет. В изоляции в Индии, без влиятельных друзей, Далай-лама мог только с ужасом узнавать новости, просачивавшиеся через границу, о чудовищном разрушении его страны руками хунвэйбинов. Хотя в 1974 году он получил приглашения в Лондон и другие европейские столицы, ему пришлось ждать целых двадцать лет после своего побега из Тибета, вплоть до 1979 года, чтобы Государственный департамент США, под управлением Картера, согласился выдать ему визу. Все это – несмотря на гнев Китая из-за того, что США якобы «вмешиваются во внутренние дела Родины».

Осенью 1974 года я был среди небольшой группы студентов из Библиотеки, которые обратились к Далай-ламе за советом по поводу проекта перевода Руководства по пути бодхисаттвы (Бодхичарья-аватары)  Шантидэвы, классического текста индийского буддизма Махаяны восьмого века, весьма почитаемого тибетцами. Его Святейшество с восторгом воспринял нашу идею и поддержал наше начинание. В течение следующего года геше Даргье прошелся с нами по всему тибетскому тексту, подробно разъясняя каждое слово и каждую строчку, закладывая прочный фундамент, на котором можно было составить английский перевод.

Немногое известно о Шантидэве, загадочном и анархическом авторе этого текста. Он, вероятно, жил в восьмом столетии н. э. в Индии и, как полагают, составил свое Руководство,  когда был монахом в известном монашеском университете Наланда, самом великом буддийском центре учености в Азии того времени. Согласно легенде, Шантидэва был бездельником, единственными занятиями которого были «сон, еда и туалет». Чтобы очистить монастырь от таких лодырей, было решено провести публичную проверку, чтобы оценить познания и компетентность каждого монаха. Тех, кто потерпит неудачу, должны были выгнать. Когда очередь дошла до Шантидэвы, он установил учительскую кафедру и к всеобщему удивлению наизусть прочитал с нее этот чрезвычайно трудный поэтический санскритский текст. Когда он приблизился к концу своего изложения, он начал подниматься в воздух, пока его голос, становясь все более слабым, окончательно не исчез в облаках. Хотя монахи Наланды в конце концов разыскали его, он отказался вернуться в монастырь и провел остаток своей жизни в безвестности как мирянин.

 

В отличие от большинства классических буддийских писаний, которые обыкновенно несколько сухи и абстрактны, Руководство  Шантидэвы – чрезвычайно личное описание усилий, прилагаемых для понимания и практики Дхармы. Говоря от первого лица, Шантидэва не питает иллюзий насчет собственных недостатков. Вместо того, чтобы представлять путь как прогрессию этапов последовательного самосовершенствования, он указывает на ценность перипетий, когда радость сменяется отчаянием, когда самое темное заблуждение может быть освещено моментами ясности, когда боль незнакомого человека может внезапно быть прочувствована как твоя собственная, но тут же забыта в нахлынувшем чувстве нарциссизма. Меня это обнадеживало. Такое видение пути соответствовало моему собственному опыту, который входил в противоречие с размеренной иерархией «духовного развития», как она представлена в большинстве буддийских текстов. Непостоянство и сомнение, казалось, обречены на бесконечную борьбу с верой и убеждением. Как у монаха у меня было не очень много путей избавления от этой дилеммы. Я должен был оседлать эту лошадку, независимо от того, насколько она мучила и выматывала меня.

 

 

...

В отличие от большинства классических буддийских писаний, которые обыкновенно несколько сухи и абстрактны, Руководство Шантидэвы – чрезвычайно личное описание усилий, прилагаемых для понимания и практики Дхармы  

 

В стихах Руководства  и в собственном примере его автора предлагался идеал человеческого характера, лучше всего подходящего для задачи избавления от страданий. Его особенность состоит в особой восприимчивости, которая ускользает от четкого определения, и именно она больше всего поражала меня в Далай-ламе. По размышлении я понял, что восхищался им не потому, что он обладал особыми духовными качествами, например «состраданием» или «мудростью». Я восхищался его способностью находить ответ в любых ситуациях с прямотой и непосредственностью, которые происходили из цельности его существа. В основе этой восприимчивости лежало глубочайшее сочувствие тяжелому положению других; и это сочувствие, казалось, он распространял вокруг себя легко и с избытком. Согласно Шантидэве, такое сочувствие требует, чтобы личность перенесла радикальный опыт собственной пустоты, чтобы она не чувствовала себя фиксированным, отдельным эго, но увидела, как неразрывно вплетена она в ткань мироздания.

 

 

...

Я понял, что восхищался Далай-ламой не потому, что он обладал особыми духовными качествами, например «состраданием» или «мудростью».  

Я восхищался его способностью находить ответ в любых ситуациях с прямотой и непосредственностью, которые происходили из цельности его существа  

 

Самость не существует «со своей собственной стороны», как говорят тибетцы, в качестве некого объекта, который можно изолировать и определить. Чем больше вы его ищете, будь то посредством медитации, философии, психологического анализа или лоботомии, вы никогда не найдете «вещь», которая ему соответствует. Тем не менее, не нужно отрицать ее существование. Она существует, но не так, как мы инстинктивно представляем себе. Пустая самость – это изменяющееся, развивающееся, действующее и нравственное Я. Фактически – и это хитрый ход, – если бы самость не  была пуста, то она была бы не способна что-либо делать. Ибо такое гипотетическое Я было бы совершенно разъединено со всем, что есть в мире, существуя в чисто метафизической сфере, где оно было бы не способно ни действовать, ни испытывать на себе влияние чьих-либо действий.

Большую часть последнего года в Дхарамсале я провел за изучением буддийского учения о пустоте, изложенного в Руководстве  Шантидэвы и тибетских комментариях к нему. Теоретически я понимал, что значит «пустота», но это практически никак не влияло на реальный опыт моего существования. Одним жарким днем после занятий я сидел в тени дерева, растущего ниже того места, где стояла Библиотека, то глядя на туманные равнины, то пытаясь медитировать. Внезапно я ощутил себя погруженным в интенсивный, бесконечный поток самой жизни. То смутное и притупленное ощущение самого себя, которое постоянно присутствовало каждый раз, когда я закрывал глаза, сменилось чем-то чрезвычайно насыщенным и текучим. Как если бы кто-то отпустил тормоз, препятствовавший работе двигателя, и тут же вся машина наполнилась пульсирующей жизнью. Только мои ощущения были совершенно тихими и спокойными. Я разрушался и распадался на части, но, одновременно, вновь собирался и перераспределялся. Я безошибочно ощущал движение по некой траектории, но при этом совершенно никуда не двигался. Я помню, что то ли во время, то ли вскоре после этого опыта, который, возможно, продлился не более нескольких секунд, я сказал сам себе: «Я  не стремлюсь к чему-то. Я не стремлюсь к ничто. Пустота – бесконечность вещей».

Это напомнило мне о времени, когда я в возрасте пяти или шести лет стоял на краю пруда в деревне Саратт, держа за руку свою мать. «Представь, что в метре от берега сидит лягушка, – сказала она. – Если бы каждый ее прыжок равнялся половине предыдущего, сколько бы ей потребовалось прыжков, чтобы добраться до воды?» Теперь я понимаю, что этот детский вариант известного парадокса Зенона, риторически усиленный идеей разрушающегося непостоянства г-на Гоенки и буддийской доктриной пустоты, был предтечей «бесконечности вещей».

Я тогда жил во флигеле Райского дома, бывшего британского владения, стоящего на высоком лесистом гребне холма выше Маклеод Гандж. Мне нравился бодрящий горный воздух, веселили банды черномордых лангуров, радовали глаз синие и белые гималайские сороки. Поблизости, в небольшой хижине, жил геше Рабтен, учитель, у которого я учился и кем я восхищался. Вскоре я вслед за ним поехал в Швейцарию, чтобы изучать буддийскую философию. В Райском доме также располагалась небольшая община последователей медитации випассаны, с которыми я сидел утром и вечером, концентрируясь на своем дыхании и охватывая вниманием все тело от головы до пят.

Однажды в вечернем сумраке, когда я возвращался к себе домой по узкой тропинке через сосняк, неся синее пластмассовое ведро с расплескивающейся водой, которую я только что набрал в близлежащем источнике, я внезапно остановился, пораженный неожиданным чувством абсолютной таинственности всего окружающего. Как будто я вознесся на гребень большой волны на поверхности океана самой жизни, что позволило мне впервые в жизни поразиться тому, насколько удивительно то, что существует именно что-то, а не ничто. «Как, – спросил я себя, – человек может не понимать этого  ? Как можно жить, не дав на это  ответ? Почему раньше я не замечал этого!» Я  помню, как стоял, дрожа и потеряв дар речи, со слезами на глазах. Затем я отправился дальше, пока не наступила ночь.

Я ощущал дискомфорт от осознания возникшей пропасти между тем, что я изучал, и чем-то, что произошло лично со мной и что представлялось мне жизненно важным. В знакомых мне буддийских текстах, казалось, не упоминались и тем более не оценивались подобные переживания. Я не находил ни одного слова в тибетском языке, которое могло бы описать мой опыт. И когда я рассказал о нем англоговорящему ламе Еше, харизматичному ученику геше Рабтена, у которого было много последователей среди западных приезжих в Непале, мне показалось, что он не понял, о чем я говорю и почему придаю этому такое большое значение. Что было важней? Священные писания буддизма, которые мне преподавали глубоко уважаемые мной люди? Или мои собственные смутные догадки, которые вместо того, чтобы давать ответы, казалось, только поднимали еще больше вопросов? Я верил (или хотел верить), что этот конфликт мог бы разрешиться, если бы я еще усерднее учился и практиковал. Будучи молодым новичком двадцати трех лет, я склонялся больше доверять мудрости традиции, чем своему несовершенному пониманию.

 

 

...

Я ощущал дискомфорт от осознания возникшей пропасти между тем, что я изучал, и чем-то, что произошло лично со мной и что представлялось мне жизненно важным. Я не находил ни одного слова в тибетском языке, которое могло бы описать мой опыт. Я верил (или хотел верить), что этот конфликт мог бы разрешиться, если бы я еще усерднее учился и практиковал  

 

 

Скользкий угорь

 

ЛИЦО ГЕШЕ РАБТЕНА походило на обтесанный камень. Когда бы вы ни входили в его покои, он всегда сидел на кровати, раскачиваясь из стороны в сторону и перебирая четки. Затем он поднимал глаза и пронзал вас холодным, как сталь, взглядом. Это заставляло меня нервничать: мне казалось, что я не могу ничего от него скрыть. Наиболее точным определением геше было бы слово пустой.  Но именно этому он обучал нас: личность – это только мимолетное соединение бренных элементов тела и сознания; нет ничего постоянного, устойчивого, реального. Тем не менее, геше был самим воплощением реальности и постоянства. Это был человек, весь вид которого говорил о его мощной индивидуальности.

 

 

...

Личность – это только мимолетное соединение бренных элементов тела и сознания; нет ничего постоянного, устойчивого, реального. Тем не менее, геше был самим воплощением реальности и постоянства. Это был человек, весь вид которого говорил о его мощной индивидуальности  

 

Когда я спросил, могу ли я поехать в Швейцарию, чтобы изучать буддийскую философию под его руководством, он шутливо посмотрел на меня долгим, пристальным взглядом, затем проворчал, что согласен. У геше была миссия. Он собирался основать на материалистическом Западе монашескую общину, которая должна была продолжать сохранять истинное слово Будды, каким оно было передано ему в непрерывной линии передачи пробужденных учителей. Мы сравнивали его с

Атишей, настоятелем индийского монастыря, который принес буддизм в Тибет в одиннадцатом столетии. Геше хотел основать общину по образцу его собственного монастырского университета Сэра Дже. Я был включен в группу специалистов, миссионерский авангард, чтобы и мой ум, сведущий в тонкостях диалектики, способствовал распространению Дхармы в Европе и за ее пределами. Мы должны были запоминать тексты, получать устные наставления, изучать комментарии и обсуждать смысл всего этого на тибетском языке (который я все еще изо всех сил пытался освоить). У геше была репутация первоклассного диспутанта. В университете Сэра он мог участвовать в дебатах всю ночь, пока его руки не трескались и не кровоточили от холода. В Дхарамсале его назначили помощником Далай-ламы по философии и его партнером в дебатах.

В традиции Гелуг тибетского буддизма, к которой принадлежал геше, считалось, что посредством изучения формальной логики и совершенствованием в дебатах можно рационально постичь такие ключевые доктрины буддизма, как карма и перерождение. Я надеялся, что эта практика рассеет мои последние сомнения и заложит прочное интеллектуальное основание для моего призвания в качестве буддийского монаха. «Так же, как ювелир проверяет золото с помощью трения, резки и плавки, – говорится в часто цитируемом отрывке, приписываемом Будде, – так и вы должны проверять мои слова. Не принимайте их только из-за веры в меня». Эта открытость критическому исследованию, поразившая меня тогда не меньше, чем теперь, является центральной особенностью буддизма. Более того, если такое исследование наряду с медитацией и этикой признается частью пути к пробуждению, тогда оно перестает быть простым упражнением в логических дебатах. Такой подход представлялся мне очень привлекательным. Буддизм казался мне рациональной религией, истины которой могли пройти проверку разумом.

 

 

...

Буддизм казался мне рациональной религией, истины которой могли пройти проверку разумом  

 

Я  провел пять лет в Европе под руководством геше Рабтена, главным образом в основанном им монастыре Тхарпа Чолинг в швейцарской деревне Ле Монт-Пелерин, располагающейся выше города Веви, с видом на Женевское озеро и горы долины Роны. Первые два года наша группа из двенадцати мирян и монахов изучала упрощенную версию философии Дхармакирти, индийского монаха-ученого восьмого века, учение которого в тибетских монастырях послужило основой логики, эпистемологии и критического анализа; затем следует совершенствование в мадхьямаке – (срединной) философии пустоты.

Чем больше я изучал учение Дхармакирти, тем выше я ценил его простоту и точность. Я обнаружил, что в отличие от более поздних буддийских мыслителей, которые были склонны к мистическому идеализму, Дхармакирти был реалистичен и настроен прагматически настроен. Его философия дала мне превосходную концептуальную основу для интерпретации своей практики внимательности и прочих событий, которые приводили меня в замешательство в Дхарамсале.

Дхармакирти, в отличие от моих учителей, не говорил, что все пусто и лишено самостоятельного существования, напротив, он утверждал, что изменчивый, зависимый, и обусловленный мир, представленный в обычном чувственном и интеллектуальном опыте, действительно существует. Быть действительным, в понимании Дхармакирти, означает способность быть действенной причиной в реальном мире. Таким образом, семя, кувшин, ветер в деревьях, желания, мысли, боли в коленях, другие существа – все они подлинно существуют. Напротив, пустота зависимого существования – это концептуальная и лингвистическая абстракция. Она может быть полезна, но ей не хватает жизненной действительности бутона розы, стука сердца или плача ребенка. Цель медитации, по Дхармакирти, состоит не в том, чтобы достичь мистического понимания пустоты, но чтобы обрести целостный опыт изменчивого, непостоянного и страдающего мира.

 

 

...

Семя, кувшин, ветер в деревьях, желания, мысли, боли в коленях, другие существа – все они подлинно существуют. Быть действительным, в понимании Дхармакирти, означает способность быть действенной причиной в реальном мире  

 

Что мешает нам воспринимать мир именно так? Проблема заключается в инстинктивном человеческом убеждении, что каждый человек – это постоянная, не имеющая частей и автономная сущность, не связанная с потоком бытия и не затронутая всеобщей обусловленностью. Такое естественное убеждение может гарантировать чувство защищенности и постоянства в опасном и непостоянном мире, но человеку приходится расплачиваться за это психозами, разочарованиями и скукой. Люди чувствуют себя отрезанными от окружающей жизни, они плывут по течению в эгоцентричном мире собственного воображения. Дхармакирти же говорит, что цель состоит не в том, чтобы остановиться на постижении отсутствия или пустоты такого обособленного эго, а в том, чтобы обратиться к являющемуся миру во всей его жизненной силе и непосредственности, как только такая концепция самости будет отвергнута.

Я проиллюстрирую это примером. Когда мы с женой покупали свой дом во Франции, в саду позади дома стоял большой деревянный сарай. Сарай загораживал солнце и обзор. Кроме того, он зарос жимолостью и плющом, так что его размеры увеличивались год за годом, из-за чего тени становилось все больше, и между домом и сараем повышалась влажность. Он был забит старой немецкой промышленной техникой, которую не использовали в течение десятилетий. Его единственным достоинством и основной причиной его сохранения было то, что местные дикие кошки использовали его в качестве дома для котят.

Наконец мы избавились от сарая. Поскольку в том году оравы котят не было, мы продали всю технику на металлолом и пригласили нашего друга Пако, которому нужна была древесина, чтобы он разобрал его. За день исчезло нечто мрачное и огромное, что постоянно присутствовало здесь многие годы. В течение следующих нескольких дней я приходил на его место и открыто радовался его исчезновению. Темный, сырой проход тоже исчез. Дом и сад преобразились. Свет стал заливать комнаты, и открылись доселе неизвестные виды на сад и окружающую сельскую местность.


Дата добавления: 2021-12-10; просмотров: 19; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!