Глава 15. Совещание в Ташкенте 18 страница



Я тоже готов к смерти, но пока что чувствую себя хорошо.

Вчера целый день провел в седле скакал в одиночестве по пустым окрестным полям. Как мне описать тебе эту дымку, этот низкий русский туман над самой землей и его поползновения..?

Ты сама знаешь. Я был хорошей мишенью там, на этих полях. Но никто не попробовал. Никакая птичка не просвистела над моим сердцем. Странно. Гнесса так тщательно охраняли. А я вот Возвращаясь, встретил старика. Он поклонился, ломая шапку. Мышак-то здоров, барин? спросил старик застенчиво, сквозь усы. Я сначала не понял, наклонился к нему с лошади (мне показалось: мышьяк то здоров?). Он повторил вопрос. Я сообщил ему, что альбинос здоров, благоденствует. Ухаживайте хорошенько, улыбнулся туземец. А то, неровен час Я кивнул и ускакал.

Так я и живу, подкармливая кусочками сала и моркови своего ангела-хранителя. Но подлинный мой ангел-хранитель это ты, и есть еще один ангел, в Риме. Помню о тебе, даже если не соблаговолишь более одаривать меня дружбой, после описанного.

Поклон красным лилиям и гиацинтам. Жаль, что не прочтешь ты никогда это ненаписанное письмо.

Твой Юрген

P.S. Прибывает новый карательный отряд. Начальство, кажется, хочет убить здесь всех, включая малолетних. Зачем понадобилась эта публичная казнь, если устрашенные должны быть истреблены сразу же вслед за их устрашением? К счастью, я покидаю эти места. Прощай.

Моему глубокопочитаемому учителю И.Сеченову посвящаю эти записки

В темно-синем доме зародилось существо по имени Знавр. Оно само себя крестило. Более того, само свои же собственные роды приняло. Не было самостоятельнее ничего, нежели это существо. Оно было собственной матерью и своим отцом, потому и обозначало себя частенько двумя огромными буквами М и О темно-синего цвета. Знаврика вскоре стали знать и вне темно-синего дома. Отзывались о нем хорошо, но неизменно добавляли при упоминании о нем: Этот сам встал на ноги, сам себя сделал. А что? Сейчас все больше и больше появляется таких.

Вот и короткие повествования появляются в наше время, выгравированные тонким шрифтом на светлой стали:

ГЛАЗ СТАТУИ, ИЛИ ПРЕДУГОТОВЛЕННОЕ УБИЙСТВО

Некие проведали, что должна треснуть огромная статуя в центре площади. И что в этот момент из ее левого глаза хлынет убивающий луч. Долю секунды он продержится и погаснет. Но если направить нужным образом

Нашлись усердные направили, рассчитали, подгадали. В заветный момент щелчок! Трещина разъяла тело гиганта, а из глаза сфальц! тончайший луч брызнул прямо в распахнутое окно, где над бумагами сидел человек, на которого хотели покуситься. И не стало этого человека.

Да, такое вот изощренное убийство. Убийство. А меня вот тошнит при одной мысли о насилии. Неужели не будет этому конца? Перестали бы заигрывать с яростью и точка!

Дунаеву еще какое-то время продолжало казаться, что он читает книгу. Но вскоре он осознал, что глаза его закрыты и что тексты являются ему за закрытыми веками, причем написаны они на каких-то довольно роскошных предметах. Свет трепетал за веками и был многоцветным. Дунаев, вспомнив о выпитом лекарстве, решил, что это нежное вещество, ласковейший наркотик, собирающийся развлекать его интересными сказками, как добрая Арина Родионовна. Но он ошибся. Это было только начало.

Внезапно он понял, что сейчас умрет. Резко открыл глаза. Его заставили сделать это яркие, белые вспышки, которые стали с щелканьем пробиваться сквозь нежный галлюциноз. Навязчивый стрекот, грубые голоса. Казалось, орут каменные обезьяны. Открыв глаза, парторг подумал: снимают кино. И он в главной роли. Все ярко, до боли, осветилось, и ясно стало, что смерть близка, так как два ее главных представителя Кинооператор и Корреспондент суетились где-то внизу, у самых ног Дунаева. Один орудовал кинокамерой, другой, целясь в лицо парторга, щелкал фотоаппаратом. Это и порождало тот стрекот и вспышки, которые разбудили Владимира Петровича. Дунаев сразу признал Кинооператора и Корреспондента, хотя оба сейчас щеголяли в немецких мундирах СС. Желтое пушистое личико Корреспондента, с черными глазками-угольками, лишь разок мелькнуло между вспышками, а лица Кинооператора он никогда не видел оно всегда оказывалось заслонено камерой или погружено в тень. Грубые голоса принадлежали фашистам, солдатам и офицерам, которые тоже что-то делали и готовились что-то делать внизу. Фашисты выдались огромного роста, метра три в вышину, двигались быстро, но с трудом, и в целом казались сотканными из какого-то крошащегося материала. Приглядевшись, Дунаев понял, что они формируют зрительный зал на открытом воздухе: сгоняют публику, ровняют ее ряды. Вот это правильно! подумалось парторгу. Где кино, там и публика. А может, это театр? Скорее всего, одновременно кино и театр. Публика, впрочем, показалась ему некачественной: какие-то заплаканные бабы, опухшие белобрысые старички, девчонки с подбитым глазом в рваных ситцевых платьицах, грязные мальчики в полотняных рубашках. Все они выглядели несчастными и напоминали черно-белые фотографии.

Сейчас Владимиру Петровичу хотелось бы другой публики: советской, вальяжной. Хотелось бы полногрудых нарядных барышень под руку с советскими офицерами в начищенных сапогах, хотелось бы полковников в орденах с симпатичными женами, научных работников и композиторов в широких двубортных костюмах, их прелестных дочек в коралловых ожерельях, благородных старух-театралок, чистых, упитанных детей с перламутровыми биноклями Но всего этого не было. Была странная лужайка, нанизанная на оранжевую струну. За лужайкой непонятный рассвет над зубчатым лесом. А также толпа белорусских крестьян, окруженная солдатами вражеской армии. Фашистский начальник курил и ухмылялся, подвыпивший. Рядом стоял молодой офицер, совсем пьяный, еле удерживающийся на ногах, с повисшей набок головой. Старший заботливо поддерживал его. Поодаль чернел автомобиль, у которого все дверцы стояли распахнутые, как крылья у жука, собравшегося в полет. Всеми своими крыльями, надкрыльями, стеклами и фарами автомобиль отражал виселицу и пять мутных человеческих фигурок, стоящих на помосте, с картонками на груди. Тут только Дунаев понял, что происходит публичная казнь. Он стоял на помосте в числе пяти приговоренных, и чьи-то заботливые руки уже накинули на него петлю еще не сжавшуюся на горле, покамест вольно раскинувшуюся на плечах. Кто-то вслух читал приговор или какое-то заявление слова доходили в виде неких ритмов, но смысл их оставался непонятен. Внимая этим ритмам, напоминающим шум прилива, Дунаев пытался узнать себя среди отражений в стеклах распахнутого автомобиля. Он понял, что он это не он, а Яснов. Он узнал себя в виде Яснова издали, из серебряной фары (изнутри сетчатой, как глаз насекомого) ему улыбнулся дробящийся облик командира на вид моложе своих лет, смуглый, худощавый, с выгоревшими на солнце волосами. Теперь он уже не помнил, что был когда-то Дунаевым, что был ниже ростом, плотнее, старше. Ему казалось, он родился Ясновым, командовал партизанским отрядом, как мечталось ему с самого начала войны. А теперь вот попал в плен к немцам и пришло время умереть. Ну что ж, самое время. Дождавшись, когда завершится чтение приговора, этот новый Яснов махнул рукой, давая знак собравшимся, что намерен произнести свое прощальное слово. Он чувствовал: все сконцентрировалось на нем, все, вплоть до далеких пеньков в лесу. Наступила тишина, нарушаемая только стрекотом кинокамеры и щелчками фотоаппарата.

Он начал говорить. Это был случай глоссолалии или же говорения на языках так русские сектанты называли внезапные овладения иностранными языками, происходящие с людьми в состояниях экстаза. Дунаев пребывал в глубочайшем экстазе. Он являлся теперь Ясновым, все ему стало ясно. Он стоял в эпицентре Ясности. И говорил по-английски на языке, которого не знал.

Что заставило его говорить по-английски? Возможно, он не верил в реальность этих фашистов, этих белорусов. Ему казалось, снимают фильм, и фильм американский. Такие запредельные лужайки с виселицами посредине, ему мнилось, могли существовать лишь как надтреснутые павильоны Голливуда. Ему казалось: и белорусы и фашисты ряженые. Все они равномерно двигали челюстями, как будто что-то пережевывая. Жевуны, подумал о них Яснов-Дунаев. Конечно, здесь скопились американцы, накинувшие крестьянские лохмотья и эсэсовские мундиры, но продолжающие жевать свою жвачку. Он заговорил гулким голосом, словно бы доносящимся из картонной коробки.

Что за боги вещали сквозь него на искаженном английском языке, используя вычурные обороты речи? Он не знал. Но, пока он говорил, взгляд его был устремлен на одного только человека в толпе. На единственного, который не жевал. Это был Глеб Афанасьевич Радный. Тот стоял, одетый в белорусскую кацавейку, с блокнотом в руке, и записывал, ведь предсмертные высказывания на иностранных языках являлись темой его будущей научной работы.

Яснов-Дунаев сказал:

You know how much I respect you and how many essential surprises I acspecting from your side, so let me tell few modest words about the matter of this morning event, which has been so properly announced and so succesfull in collecting us here. Thus, on death. The dantists, whom we often consider as ambivalent demons, bringing us pain just for to prevent a biggest pain, they know some more about this matter, then even you, because they use to face the bones of alive and one of their habits is to press human tongue with special instruments and, this way, they avoid talking. They transform The Hall, where speech is working out, to the exotic landscape of several white mountains around The Enter into the Darkness of our Body. We let them work, we even pay them and not a little. And, after that, there is no anymore question why we ceep a place in our language for such a word like death. ALL our sences! They are defenetly much more then just five. Even if they are five, they are all innocent and there is no reason to panish them with death. For to proove that, I think it's enough to remind, that violence grows from the tiredness and it's a honorable duty of us to regenerate. All senses! But, after all, there are two things, which suppose to be a British National Treasures Common Sence and Nonsense and both of them creates a nessesary limits for our story, those could become, without this two Treasures, endless.

Вам известно, как глубоко я уважаю вас и сколь много существенных сюрпризов я ожидаю с вашей стороны, поэтому позвольте мне сказать несколько скромных слов о сути этого утреннего события, о котором нам столь тщательно сообщали заранее и которое успешно собрало нас здесь. Итак, о смерти. Зубные врачи, которых мы часто считаем двусторонними демонами, приносящими нам боль лишь для того, чтобы предотвратить еще большую боль, знают об этом деле немного больше, нежели даже вы, потому что они привыкли лицезреть кости живых, и одна из их привычек зажимать человеческий язык с помощью специальных инструментов, и таким образом они избавляются от разговоров. Они превращают Зал, где вырабатывается речь, в экзотический ландшафт белых гор, располагающихся вокруг входа во тьму нашего тела. Мы позволяем им работать, мы даже платим им, и немало! И после этого не может быть более вопросов о том, почему мы удерживаем место в нашем языке для такого слова, как смерть. Все наши чувства! Конечно же, их больше, чем пять. Даже если их пять, все равно они все невинны, и нет причин, чтобы приговаривать их к смерти. Чтобы доказать это, я полагаю достаточно напомнить, что насилие вырастает из усталости, а регенерация является нашей почетной обязанностью. Все чувства! Но в конце концов имеются две вещи, претендующие быть Британскими Национальными Сокровищами, Здравый Смысл и Отсутствие Смысла. И то и другое создает необходимые пределы нашему повествованию, которое, не имея этих Сокровищ, сделалось бы бесконечным.

Как только Яснов-Дунаев произнес последние слова своей речи, кто-то выбил из-под его ног деревянный помост. Он рухнул вниз и повис в петле. Боли он никакой не почувствовал. Только молниеносно встал член и брызнула сперма. Он умер.

Весь мир отпевал его. Отовсюду звучало горестное адажио, музыка, переплавляющая скорбь в облегчение, что так необходимо при похоронных процессиях. Но сквозь адажио пробивалась какая-то другая музыка, как в радиоприемнике пробивалась веселая беззаботная песенка, исполняемая тонким подмосковно-девичьим, распиздяйским и свежим голоском:

Колечко на память, колечко!Теперь несвободно сердечко!Скажи ты мне, речка,Скажи мне, рябина:Зачем я его полюбила?

Яснов-Дунаев болтался в петле и, судя по всему, был трупом. Но, оказалось, он все же успел научиться тому йогическому приему доктора Арзамасова, с помощью коего можно пережить повешение. Он никогда не смог бы описать этот прием словами тонкая, простая, но неуловимая манипуляция, касающаяся дыхания.

Не стало ни лужайки, ни рассвета, ни белорусов, ни фашистов, ни американцев. Яснов-Дунаев висел в петле очень высоко, в небе. Один. Четверо его товарищей исчезли. Пустое сияние легко струилось вокруг, ничего не сообщая. Небо разве говорит?

Внизу, под собой, он видел все этажи той Небесной Иерархии, Большой Этажерки или же Большой Карусели, которая впервые открылась ему в Сталинграде. С тех пор он прошел все эти Этажи насквозь, расчищая их, взламывая то отмычкой, то ломом. Он сбрасывал с этих площадок божеств и демонов и устанавливал взамен простую Ясность. Не осталось на Этажах ни титанов, ни мальчишек, ни девочек, ни эмбриончиков никого. На вершине не возвышалась Боковая, не восседал Арзамасов на черном единороге. На вершине, точнее над вершиной, теперь висел он Один-Одинешенек. Внизу оставались лишь пустые площадки взломанные, пробитые насквозь, словно сквозь них прошел снаряд. Сквозь все уровни видно было до самого дна. Он победил в этой игре. Стал Царем Горы.

Он считал себя мертвым. И не спрашивал, что теперь делать. Просто висел, как висит вещь, как висит рюкзак, повешенный на гвоздь. Впрочем, он казался не обмякшим и расхлябанным, какими обычно бывают трупы, а наоборот окаменевшим, твердым, и более всего походил на подвешенную статую, невероятно тяжелую. Тяжесть в нем нарастала. Почему-то продолжал стоять хуй.

Кажется, он оказался повешен на тех самых гигантских шагах, которые перед этим подрубил топором. Теперь это воспринималось как посмертное признание его заслуг. Шаги, которыми он прошел по жизни, были гигантскими.

Петля подрагивала. По ней пробегали токи, струения. Постепенно стало ясно, что горло ему стягивает Трофей.

Итак, он был не один. Трофей был с ним он и убил его. И Машенька была с ним. Она проснулась в его голове и села на своей кроватке с закрытыми глазами. И Бессмертный был с ним. Это был скелет в глубине его тела. И вся диверсионная группа была с ним. Радный стал правым Наплечником по прозвищу Знавр тем, который сам себя крестил. Джерри Радужневицкий стал сложным оптическим приспособлением, называемым Водяная Свинья на жаргоне лабораторий и научных садов. Водяная Свинья крепилась к левому виску, занимала часть лба и затылок и затем спускалась на глаза подобием бинокля. Благодаря Водяной Свинье, Яснов-Дунаев продолжал видеть и отчасти думать. Несмотря на свою смерть.

Максим Каменный превратился в хуй. Этот стоячий хуй был статуей хуя и от него некая каменность твердость и тяжесть распространялась по всему телу повешенного. Этот хуй теперь обладал именем Сфальц. Назван в честь свиста.

Знавр, Сфальц и Водяная Свинья обеспечивали всю физиологическую деятельность повешенного. Они взяли на себя те функции, которые были разрушены смертью. От Знавра, с правого плеча в глубину тела повещенного, уходило Весло (некогда оружие-атрибут Глеба Афанасьевича). Оно шло влево и своим широким концом нежно прикасалось к сердцу, заставляя его искусственно биться.

От Водяной Свиньи внутрь головы шли Грабли, которые работали неустанно с мозгом, словно бы постоянно пропалывая сознание, как рыхлый, подогретый солнцем огородик. Сфальц подсоединялся к Подносу, который, как зеркало, лежал в нижней части живота Повешенного. Сфальц перебрасывал на поверхность этого зеркала серии импульсов, которые затем отбрасывались наверх, в Водяную Свинью, где шла переработка этих импульсов во влажные, зрительные образы. Собственно, все это была физиология души, живой и неплохо оснащенной, которую Яснов-Дунаев по ошибке принимал за физиологию мертвого тела, начиненного протезами и имитирующим жизнедеятельность механизмами. А песенка все пелась:

Колечко на память, колечко,Теперь несвободно сердечкоСкажи ты мне, речка,Скажи мне, рябина:Зачем я его полюбила?

Внезапно все исчезло и вся техника, и омертвение. Дунаеву показалось, что он жив и стоит ночью на вершине горы. Приятный простой ветер взъерошил ему волосы. Темное небо, наполненное звездами, висело сверху. В детстве он сидел со старым учителем Карцевым над картами звездного неба. Теперь он не мог узнать ни одной звезды, как будто это было небо другого мира. Дунаев вдруг ощутил, что все бесчисленные планеты, все вселенные и галактики действительно необитаемы. Они пусты. Эта мысль отчего-то наполнила его дикой радостью. Показалось, что он сейчас улетит в эти звездные бездны, хохоча от нахлынувшей беспечности.

Только у нас есть жизнь, и поэтому мы свободны, произнес он.

Это открылось круглое окно в куполе галлюциноза, в самом его центре, оттуда вдруг повеяло свободой. Но это продлилось недолго, как глоток. Окно закрылось. Впрочем, оно, видимо, осталось открытым, просто он миновал его в своем движении по куполу бреда. Видения возобновились. Яснов-Дунаев опять стал трупом, наполненным сложными приборами. Серая веревка, на которой он висел, стала растягиваться. Тело медленно поплыло вниз. По мере своего снижения оно проходило сквозь взломанные этажи Небесной Иерархии. При этом, сбоку от него, постоянно присутствовала светлая стена.

На стене было написано кривым хулиганским почерком:

жестокими и упорными оказались бои, развернувшиеся в районе старого и нового зоологических садов в Кенигсберге. И Красная Армия вышла на рубежи нацистской империи. Восточная Пруссия превращена гитлеровцами в крепостной вал, прикрывающий путь в глубины Рейха. Советские войска начали штурм цитадели германского фашизма. Сопротивление, оказанное в районе кенигсбергских зоологических садов, можно назвать поистине зверским. Каждая вольера, каждая клетка, каждый террариум превратились в укрепленную огневую точку. Рассказывают об обезьяне, которая держалась в своей клетке до последнего. Недалеко от нее, в уютном загончике, обитал тапир по кличке Водорослевый, который покончил с собой, унеся жизни семнадцати советских солдат! Зверствам животных не было видно конца. Урон, принесенный одними лишь ядовитыми змеями, оказался огромен. Группа животных под командованием синего орангутанга совершила контрпрорыв и уничтожила штаб генерал-полковника Ергунова.

Нелюди они делали все, что могли, чтобы прикрыть своими мохнатыми и кожистыми спинами бесноватого вегетарианца. Здесь же, неподалеку, приютился, весь усыпанный сиренью, домик Геринга. До сих пор внутри располагается дом-музей этого фашистского ублюдка, убившего сотни собак: с подпалком, с подсеченными ушами, поджарых, в замшевых намордниках с золотыми и серебряными бляшками в форме пчел и рожков. Нескончаемой чередой тянутся дети главные посетители этого музея. Оторопев, смотрят на чучела охотничьих псов Заглянет в прохладный музей полуобнаженная девушка, обмотав узкие бедра куском парчи Или учитель заглянет сюда ненароком. Стоят часами И смотрят как завороженные на парадный портрет Геринга. Он толст на этом портрете. Так толст, как вроде бы и не бывают люди. Похож на белую скалу или на белого кита. Он сжимает в руках тщательно прописанный пистолет с раскаленным стволом, а из дула тянется вверх дымок, состоящий из двух волокон. Он только что выстрелил. В кого? Может быть, в живописца, который написал этот портрет? Кажется, что кистью водила виртуозная, но раненая рука. С пояса Геринга свисают до земли четыре белые русские борзые, подвешенные за ноги и уронившие свои узкие головы на белый песок у ног фельдмаршала. За спиной фельдмаршала янтарная колонна. Неудивительно! Янтарь главная достопримечательность этих мест. Куски янтаря здесь везде лежат в витринах. То темные, как гречишный мед, то светлые, как мед акациевый или липовый, они хранят в своих глубинах стрекоз и муравьев древности. Они экспонаты музея. Но они и сами музей


Дата добавления: 2021-11-30; просмотров: 15; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!