На небосклоне появилась Венера 22 страница



Действительно, двое из трех агентов Функа явились в гестапо и сообщили об уходе партизан на юг.

Через несколько дней гестапо убедилось, что игра проиграна — агенты Функа провалились, а партизаны исчезли, выйдя из-под намеченного карателями удара. Оба «посланца» были повешены по обвинению в связи с советскими партизанами.

А польский рейд партизан продолжался.

ПЕСНЯ О СОКОЛЕ

Несколько лет тому назад я возвращался с Украины в Москву.

По дороге решил заехать в Киев повидаться с Сидором Артемьевичем Ковпаком.

В Нежине была пересадка, и под вечер я сидел уже в купе вагона скорого поезда в обществе двух девушек и молодого человека лет двадцати трех. Буквально через десять минут я все о них знал.

Знал, что они студенты-медики, что возвращаются после зимних каникул в Киев — к месту учебы, знал, что их однокурсники — Оксана с Петей — отстали в Бахмаче от поезда и приедут в Киев утренним поездом, знал, наконец, кому с какой начинкой пирожки дала на дорогу мама. Девчата, встретившие меня сдержанно, очень скоро «оттаяли»: шутили, смеялись, угощали меня чаем и пирожками.

Парень сидел в картинной позе — откинув голову назад, прищурив глаза, бренчал на видавшей виды гитаре и под нос напевал какую-то песню: впервые я услышал этот мотив, и он, признаться, тогда на меня особого впечатления не произвел.

Так обычно бывает с малознакомым мотивом, так было и с этим (мотив украинской песни «про рушничок»).

Но вот студент взял звучный аккорд на гитаре, подмигнул девчатам, откашлялся и... я невольно прислушался:

Рідна маты моя,

Ты ночей не доспала,

И водила мэнэ у поля,

край села...

Пропев два куплета, студент перешел на другой мотив.

— Юра! Прошу вас: спойте еще раз.

И видно, в голосе моем прозвучало что-то такое, что заставило спутников обернуться в мою сторону.

— Пожалуйста! — и студент снова запел о старенькой матери, провожавшей любимого сына в путь-дорогу.

Но я не слышал уже песни, мыслями я был далеко за линией фронта, где когда-то бушевали военные грозы.

...Он не был Героем Советского Союза, не командовал за линией фронта чекистской оперативной группой, не носил высокого звания. Он был просто одним из чекистов, переброшенных в тыл врага для выполнения специальных заданий, одним из сотен тысяч патриотов, которые могут сказать о себе словами поэта:

Наши силы война проверяла муками,

Метила нас шрамами, рубцами.

Перед нашими детьми — сыновьями и внуками

Нам не стыдно предстать рядовыми бойцами.

Звали его Петром Головко.

Молодой человек среднего роста, с густой шапкой каштановых волос, с живыми ясными глазами, с хорошей улыбкой на открытом, чуть скуластом лице.

Лучший в отряде запевала, до сих лор чекисты помнят его любимую песню «Я уходил тогда в поход, в суровые края», первый танцор среди наших разведчиков, общий любимец.

Душевный, веселый парень...

Веселый! Впрочем, один раз я видел Петра хмурым, сосредоточенным. Было это на марше. Головко шел, повесив голову, положив руки на автомат. Уже после он мне рассказал о том, что тоска сердце грызет, покоя не дают мысли о матери.

«Старенькая она у меня — одна на всем свете родная душа... и я один у нее. Небось глаза выплакала не дождется, когда я с войны этой проклятой приду...»

...Короткий октябрьский день подходил к концу, когда я верхом по глухой заброшенной лесной дороге подъезжал к поляне. Отсюда недалеко было до нашего лагеря.

Лошадь шла шагом, и бесконечно длинным казался багряно-желтый пушистый ковер, по которому мягко, с шорохом ступали ее ноги.

Лес был наполнен удивительно тонким сухим ароматом. Над головой тихо шелестели кроны высоких бронзовых сосен, легко качаясь, как в сказочном вальсе, вели хоровод молодые березки, и было прекрасно золото листьев, трепетавших в холодной синеве неба.

Но вот наступили сумерки, стал накрапывать дождик, я пришпорил коня и вскоре услышал голос лежавших в секрете товарищей: «Семь! Семь!»

— Четыре! — сказал я в ответ.

Семь плюс четыре — одиннадцать — это был сегодняшний пароль.

В штабной землянке я застал командира и комиссара. Мне бросилось в глаза, что оба они чем-то озабочены.

Командир отряда сидел на лавке, чистил оружие и напевал:

...Ах ты, ноченька,

Ночка темная...

А комиссар задумчиво курил трубку и что-то рисовал на краях лежавшей на столе карты.

— Случилось что? — спросил я. — Что вы оба невеселые будто?

— Пропал Головко! Головко пропал! — скороговоркой сказал командир.

— Как пропал?

— А вот садись, послушай!

Оказалось, пока я был на задании, в лагерь возвратились разведчики Коржиков и Пушкаренко с донесением из почтового ящика, коим служило дупло старого клена. Донесение было от... дяди Кости... Этим именем был зашифрован советский человек, по заданию Головко проникший в немецкую комендатуру и работавший там переводчиком. Донесение было доставлено Петру, а еще через десять минут он явился к командиру отряда:

— Дядя Костя срочно вызывает на встречу по большому вопросу!

— А где же донесение?

— А вот! — Головко поставил на стол лукошко из березовой коры со сломанной ручкой. На дне лежало несколько старых темных грибочков и один гриб побольше, светлый.

— Ничего не понимаю! — сказал командир.

Комиссар улыбнулся, засмеялся и Головко:

— Товарищ командир! Да это же наш с дядей Костей лесной код: большой белый гриб означает, что есть срочный большой вопрос и встретиться надо как только стемнеет — об этом говорят темные вот эти грибочки...

— Ну хорошо, а где же ты с ним встретиться должен? Об этом же тут ни слова не сказано.

— И тут полный порядок, товарищ капитан: встретимся мы у сломанной бурей березы. Лукошко-то это из коры березы и ручка сломана...

Командир только руками развел. Петру на дорогу к месту встречи и обратно нужно часов семь-восемь. Капитан просил не задерживаться.

Прошло восемь часов, прошло дважды восемь, сутки уже миновали, двое суток, а Головко не возвращался.

Беспокойство товарищей передалось и мне. Сидим в землянке, молчим, размышляем о том, что могло приключиться с ним, и вдруг... шум, голоса и знакомое:

...Я уходил тогда в поход...

Распахнулась дверь, и в землянку вбежал Головко — грязный, усталый, измученный — одни глаза озорно сверкают, на заросшем лице усмешка...

— Петро! Головко! Наконец-то!..

— Все в порядке, товарищи!

И он рассказал:

«Дядя Костя сообщил, что в районный центр приехала группа немцев во главе с генералом. Провели совещание и приказали коменданту «очистить районный центр и околицы от местных жителей. Всех русских под конвоем направить к ближайшей станции для отправки на работу в Германию».

— Мало того, — добавил дядя Костя, — немцы собираются строить у самого районного центра важный военный объект. С генералом прибыла группа инженеров — специалистов по радио...

Забегая вперед, скажу, что выстроенная немцами радиолокационная станция воздушного наблюдения, оповещения и связи нами была уничтожена.

Выслушав дядю Костю, Головко дал ему указания: выяснить когда, по какой дороге будут немцы вести наших людей к станции, состав конвоя, вооружение. Договорились встретиться на следующий день. Дядя Костя не пришел, не явился и через день. Только к концу третьих суток ему удалось проскользнуть незамеченным из села в лес.

Выслушав Петра, мы решили разгромить немецкий конвой, спасти наших людей от фашистской каторги.

Еще раз склонились над картой, обсуждая план операции.

— Да, — сказал командир Петру, — совсем забыл тебе передать, мне тут без тебя покоя не давал дружок твой Иван Воробьев. По три раза в день приходил: где Головко, что с Петром? Беспокоился очень. Хороший малый.

— Чудова людина! Такий же хороший хлопец, — с теплотой отозвался Петро; волнуясь, он всегда говорил по-украински...

Воробьева мы знали. Он был известен в отряде, как отчаянно храбрый воин, большой души человек и любитель поэзии.

Петр Головко и Воробьев были друзьями. И сейчас, сидя за столом, Петр с улыбкой рассказывал, как Иван Воробьев на прошлой неделе заставил его раза три — чтоб запомнить, переписывать «Песню о Соколе» Горького.

— Нда-а, — протянул комиссар, — песню о Соколе! Что ж, хорошо, но вот что, сокол ты мой дорогой, пора тебе отдыхать... Трое суток ты пропадал, измучился, иди отдыхай. Завтра операция нам предстоит серьезная. Иди выспись... Дежурный, вызвать ко мне Иванова, Сильченко, Кирилюка!

Эти чекисты должны были возглавить боевые группы. Командиром четвертой группы был назначен Петро.

 

Свежее осеннее утро. Чекистская группа во главе с Петром Головко засела у развалин сожженного немцами хутора.

Показался конвой, Немцы шли впереди. Замыкал шествие отряд полицаев. Наши сидели молча. Колонна подходила ближе. Еще ближе... еще...

— Огонь! — И по конвою ударили наш пулемет и автоматы.

В горячке и шуме боя большая группа женщин, человек до двухсот, из тех, кого немцы гнали на станцию, с криками, плачем, спотыкаясь, падая, роняя узлы, бежали по открытому полю к нашим позициям. Еще бы минута, одна минута и... и вдруг Головко увидел: немцы поворачивают пулеметы в сторону бежавших по полю людей.

Вскочив, он крикнул: «Хлопцы! Да что ж это? Фашистские гады наших людей покосят. Там же дети, матери!»

Быстро обогнув подходивший к дороге кустарник, он побежал немцам в тыл.

Взбежав на горку, Петро с криком «Смерть гадам фашистским!» метнул в эсэсовцев одну за другой две гранаты. И тотчас же немецкие пулеметы повернули в его сторону.

Наблюдавшие за ходом боя командир отряда и начальник штаба медленно сняли шапки...

Под вечер из домика, где квартировал в этот день политрук, вышел старшина Белозеров.

В руках он держал фанерную дощечку с пятиконечной звездой, под которой было написано:

Верному сыну Родины чекисту П. Головко:

Он погиб, судьбу приемля,

Как подобает молодым:

Лицом вперед, обнявши землю,

Которой мы не отдадим!

Стемнело. У свежего холмика возле реки молча стояли бойцы, командиры, а в двух шагах от меня, прислонившись плечом к стволу покалеченной снарядом дикой яблоньки, тихо плакала женщина в сером платке, одна из тех, кого он сегодня спас от фашистской неволи ценой собственной жизни.

Вышел вперед Иван Воробьев.

— Товарищи! Дорогие товарищи! Нет больше с нами нашего брата и друга Петра! Убили фашисты проклятые! Но, как сказал Максим Горький: «Пускай ты умер, но в песне смелых и сильных духом всегда ты будешь живым примером, призывом, гордым к свободе, к свету» Огонь! Огонь! Огонь!

Отгремели прощальные залпы, и тихо стало кругом.

С реки тянуло прохладой, слышно было, как плескалась в воде у берега рыба, светились в темноте огоньки наших цигарок и совсем, казалось, близко рассыпались на горизонте цветные гирлянды далеких немецких ракет.

В. МИТИН
ДУНЯ

 

I

Соседей, как и родителей, не выбирают: какие приведутся — с такими и жить. У Дуни только одна соседка — Макаровна, чья избенка справа, слева — широкое поле, а напротив — колхозный сад. Улочка-тупик заросла татарником, репейником, лебедой: по ней некому и некуда ездить. Удобная соседка — Макаровна, только не в меру любопытная. Да и как не быть любопытной, коли живешь одиноко. Дома никакого разнообразия, поговорить не с кем, а сама с собой сколько ни говори, никакого удовольствия — словно из пустой чашки хлебать. Поневоле начнешь интересоваться чужими делами, чтобы стало о чем посудачить с односельчанами. У старухи удивительная способность: к кому хочешь привяжется. Все знает, со всеми ладит.

У Дуни она как дома. Вхожа Макаровна и к отцу Михаилу. Заглядывает к ней за новостями мать Елизавета. И даже Сергей Сергеевич, милиционер, не пройдет мимо избы.

У старушки, кроме небольшого огорода, нет другой видимой материальной основы для укрепления своей обширной фигуры. Но питается она не столько овощами со своего огорода, сколько продуктами Дуниного хозяйства, и еще прирабатывает на стороне: где посидит с малыми детьми, если хозяйке нужно отлучиться из дому, где покойника обмоет, где поухаживает за больной старухой. Не считала Макаровна зазорным и по миру пойти. Ей хорошо подавали и хлебом, и маслицем, и мясцом, и рублями. Откупались, чтобы не ославила: уж очень много знала она сокровенных тайн. В селе даже позабыли, что звать ее Дарьей — все Макаровна да Макаровна. Избушка у Макаровны вросла в землю, крыша издали похожа на цветной полушалок — заплаты из пожелтевшей соломы положены кое-как, кустики зеленой травы на черной, слежавшейся за долгие годы старой кровле, нарисовали причудливый узор. С улицы в два маленьких окошка нахально подглядывают репейники.

* * *

Единственная дочь, а стало быть избалованная родителями, Дуняша росла, как бережно ухоженная яблонька на маленьком приусадебном участке, где хозяину, кроме нее, и ухаживать не за чем. Пестовали ее два любящих, по-разному скроенных человека. Отец, неунывающий балагур, пришел с гражданской войны коммунистом. Он хорошо работал топором: первый мастер в своем селе. Получил земельный надел, скотиной обзавелся, поставил новую избу, женился. А как пришла пора коллективизации, Степан Иванович словно в атаку, с малыми сомнениями и с большой верой в победу, ринулся в переустройство деревенской жизни. Стал председателем колхоза. От него Дуня унаследовала бойкий язык и неуступчивый характер.

Очевидно, по тому неписаному закону, что люди противоположных характеров сходятся, мать Дуни была тихая, покорная и богомольная. Отец посмеивался над причудами своей Пелагеи, не придавал им значения, а она молилась — больше тайком — и прятала иконку. Добренькая мама украдкой от мужа с раннего детства нашептывала Дуняше про бога и про святых угодников. Она вдолбила в детскую голову больше о карах господних за грехи, чем о его милосердии. И научила дочку глубоко таить то, что другим знать не надо. Девочка звонко смеялась, когда отец рассказывал смешные бывальщины о попах и монахах, и смиренно слушала рассказы матери о страстях господнях и житии святых великомучеников и страстотерпцев.

Отец умер скоропостижно на пятидесятом году, говорят от разрыва сердца. Мать затосковала, слегла и через каких-нибудь полгода тоже скончалась. В восемнадцать лет осталась Евдокия одинешенька в добротном доме, со всякой живностью во дворе.

Девушку нельзя было назвать красавицей: скулы широкие, рот великоват и губы толстые, а зато все остальное в ней было весьма привлекательно: глаза васильковые, волосы цвета червонного золота, полногрудая, стройная, на ходу легкая и на язык бойкая. И приданое у невесты — дай бог каждой. Ничего удивительного, что женихов хоть отбавляй. Никого не спрашивая, Макаровна взяла на себя труд опекунши над сиротой и прибрала к рукам все ее хозяйство. Девушку это тоже устраивало: забот меньше, да и Макаровна лишнего не брала, хватало обеим. Старуха всеми способами отваживала женихов, а сироте напевала, что все до единого добиваются ее богатства.

К ней еще не пришла любовь, а замуж она все-таки выскочила. И Макаровна не перечила ее выбору.

Тридцатипятилетний учитель Петр Васильевич познакомился с Дуней в клубном драмкружке. Тишайший и обходительный сельский интеллигент жил одиноко, скучно и неуютно. Впервые он влюбился. Кроме того, убедил себя, что движет им не только любовь, но и желание уберечь Дуню от ловких прохвостов, которые, по его глубокому убеждению, не бескорыстно увиваются и могут испортить девушке будущее, а он обеспечит Дуне культурную жизнь, подтянет ее до собственного уровня.

Дуне пришлось по душе робкое ухаживание бывшего учителя биологии. Даже не погуляли как следует до свадьбы, и сразу в загс. Четыре месяца замужества показались Дуняше игрой. И тут война! Не будь фашистского нашествия, жизнь, может, и протекала бы плавно и спокойно. Муж позаботился бы об этом. Но вышло все по-другому.

 

Большое розовое солнце тихо выползало из-за края земли и лениво поднялось над полями. Пастух погнал коров на пастбище. В избах хлопают двери, брякают ведра, хозяйки хлопочут около печурок. Надрываются петухи. Громко кудахтают куры. В хлеву у Дуни жалобно мычит недоенная корова. В избе тихо, занавески на окнах задернуты.

Вчера Дуня получила похоронную на мужа. И не заплакала, а поначалу даже вздохнула с облегчением: не придется объясняться и расстраивать мужа горьким признанием: все равно не могла бы скрыть.

...Накануне Первого мая подружка Настя уговорила Дуню отметить праздник вместе:

— У тебя никого нет, никто не помешает, давай хоть раз повеселимся по-настоящему, а то совсем как старые бабы. С ума сойти! Я хоть на вечер уйду от своей ведьмы. Твое счастье, что одна живешь, сама себе хозяйка, а меня старуха заела. Ведь годы наши самые молодые, с мужьями пожили почти ничего. Он там, поди, не теряется, знаю я его.

Озорной Насте досталась строгая свекровь, которая не сводила с нее глаз. Но за такой, как Настя, не уследишь.

Праздник состоялся. Дуня с Настей приготовили праздничную закуску и сами принарядились. В гости к подружкам пришли двое. Их пригласила Настя, а может, сами напросились; не так чтобы очень молодые, но и совсем нестарые, крепкие ребята-интенданты, заготовители.

Пили разведенный спирт. Дуня с непривычки сразу захмелела. Плохо помнит: что-то пели, как-то танцевали под патефон и снова пили. Проснулась на своей пышной кровати в обнимку с тем, который назвал себя Игорем. Как и когда ушла Настя с другим гостем, не помнит. Игорь еще два раза приходил к Дуне темными вечерами и уходил перед рассветом...

Дуня очень терзалась. Сняла как-то увеличенную проезжим фотографом карточку: она — невеста, он — худощавый, белесый, с неприметными чертами лица, с застенчивой улыбкой на тонких опущенных губах, с двумя морщинами над переносицей, разлетевшимися по сторонам, словно крылышки ласточки. Оттого казался он наивным и удивленным. Совсем непохож на того бесцеремонного интенданта. Ей стало стыдно до боли: неужели такая распущенная, бессердечная? Ведь Петруша ее берег, остерегал ото всего дурного. Любовь? Какая она? Может, жалость? Так ведь я жалею Петю! А с тем разве любовь? Озорство и слабость женская. Не любовь это, а изнанка любви, людям не покажешь, не пройдешься по улице с любимым в обнимку, чтобы завидовали.

Бережно стерла пыль с фотографии.

Макаровна подоила корову, выгнала ее в стадо и занялась на кухне молоком: немного вскипятила, а остальное разлила по крынкам для простокваши и сметаны, а в конечном счете для масла и творога. Как любая заботливая хозяйка.

Вошла к Дуне, перекрестилась по привычке на пустой угол, потерла платком сухие глаза и запричитала:

— И снова ты осиротела, и снова ты осталась одна-одинешенька, и как ты судьбу-то свою будешь улаживать? Не довелось тебе, Дунюшка, вдоволь порадоваться своим замужеством. И ждать-то тебе некого теперь. И некому утешить молодую — ни отца, ни матери. Поди, и подружки не заглянули к тебе. Только я, старая, не забыла твоего тихого муженька, помолилась за упокой его душеньки да тебя, горемычную, пожалела.


Дата добавления: 2021-11-30; просмотров: 16; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!