ИСТОКИ МИССИОНЕРСКОГО КРИЗИСА 5 страница



В западной литературе выделяются три образа средневековой миссии:

1) Schwertmission — миссия, опирающаяся на вооруженную силу;

2) Tatmission — миссия путем деяний (под этим подразумевается разрушение капищ и идолов, то есть обнаружение их ложности через действие миссионера); этот метод «миссии» христианам СССР пришлось пережить на себе.

3) Wortmission — миссия через убеждение и проповедь.

Как имперские победы понуждали варваров склонить колени перед Крестом — это в литературе описано подробно.

Как сваливались языческие идолы, тоже описано многократно.

Но вот третий и собственно евангельский вид миссионерского труда отчего-то зафиксирован слабее всего.

И единственным источником по святоотеческому миссионерству остается заочно-литературная полемика не апостолов и не равноапостольных мужей, а апологетов (по большей части не причтенных клику святых). Но в античной литературной полемике дискуссия — не более чем прием, позволяющий развертывать аргументы лишь одной, авторской стороны. Узнать о том, действительно ли она была убедительна для оппонентов, из нее нельзя.

Я совсем не против миссии через чудо. Я был бы рад возрождению «миссии через присутствие» — миссии через облик христианина. Но для этого монашество должно быть совершенно бескомпромиссным, как древнее сирийское или ирландское. И монахи должны если не левитировать, то светиться. Монах-миссионер должен быть с неотмирно-«глазуновскими» глазами. Чтобы не одежда привлекала внимание, а именно взгляд.

Но, кроме этого, нужно еще и служение словом, а не глазами.

 

ИСТОКИ МИССИОНЕРСКОГО КРИЗИСА

 

Россия

 

Византийские авторы никогда не признавались в кризисном положении миссии. В отличие от них российские духовные писатели и миссионеры эту горькую правду видели и о ней говорили.

Св. Феофан Затворник: «Заснули все и живем спустя рукава... Вся беда в попах молчащих! Надо гайдуков нанять и всех их пооттаскать за аксиосы».

Св. Филарет Московский: «Идея миссионерства еще мало развита в Российской Церкви». «Миссионер должен иметь возбужденную особенную ревность к распространению веры между не знающими ее: но сему особенному возбуждению трудно произойти, когда идея миссионера не приготовлена образованием, по неимению заведения для сей особенно цели, и не довольно раскрыта не многими, не близкими опытами».

Перед революцией иерархи говорили, что «в нашей миссии что-то неладно». «Миссия всегда была какой-то падчерицей в глазах благоволения нашего церковного начальства; ей поэтому приходилось вступать в разные непрочные и неблагодарные сделки и компромиссы и покрываться тенью какого-то даже полицейско-сыскного дела».

Через полвека, уже по ту сторону революционной катастрофы, митр. Евлогий скажет столь же грустно: «Нужно заметить, что миссионерское дело в Русской Церкви стояло не на должной высоте... Не чувствовалось в нем подъема и воодушевления, не ощущалось веяния духа апостольского... Большинство архиереев относилось к этому важнейшему делу равнодушно. Святое дело миссии облекалось в формы бюрократические».

И, конечно, нельзя забыть слезы св. Николая Японского: «А миссионером здесь пока я один, и то частным образом. Да когда же эта раскинувшаяся на полсвета, семидесятимиллионная Россия найдет у себя несколько тысяч рублей и несколько десятков людей для того, чтобы исполнить одну из самых существенных заповедей Спасителя. Католичество и протестантство облетели мир. Ужели и здесь Православие ничего не сделает? Нет, не может быть — даст Бог. С этим «даст Бог» я поехал в Японию, с ним ежедневно ложусь спать и просыпаюсь, для него я семь лет бился над японским языком» (Иеромонах Николай (Касаткин). Письмо митрополиту Московскому Иннокентию).

Проходят годы, иеромонах становится епископом. Но все равно — одиноким. «О, как больно, как горько иной раз душе за наше любезное Православие! Я ездил в Россию звать людей на пир жизни и труда, на самое прямое дело служения Православию. Был во всех четырех академиях, звал цвет молодежи русской — по интеллектуальному развитию и, казалось бы, по благочестию и желанию посвятить свои силы на дело веры, в которой она с младенчества воспитана. И что же? Из всех один, только один отозвался на мой зов, да и тот дал не совсем твердое и решительное слово, — студент Забелин, и тот, быть может, изменит. Все прочие, все положительно, или не хотели и слышать, или вопрошали о выгодах и привилегиях службы. Таково настроение православного духовенства в России относительно интересов Православия! Не грустно ли? Посмотрели бы, что деется за границей, в неправославных государствах. Сколько усердия у общества служить средствами! Сколько людей, лучших людей, без долгой думы и сожаления покидают родину навсегда, чтобы нести имя Христово в самые отдаленные уголки мира! Боже, что же это? Убила ли нас насмерть наша несчастная история? Или же наш характер на веки вечные такой неподвижный, вялый, апатичный, неспособный проникнуться Духом Христовым, и протестантство или католичество овладеют миром, и с ними мир покончит свое существование?». «Мне грустно-грустно было, что до сих пор из Лавры и Москвы нет тружеников для миссии, и, прикладываясь к мощам святого Сергия, я не мог воздержаться умственно от жалобы: "Буду судиться с тобою пред Господом — отчего не даешь миссионера в Японию"».

В конце концов святитель Николай осознает, что понимания и помощи от русского духовенства он не дождется, что при жизни ему не будет дано увидеть рост созданной им миссии. «Знать, так и умру я, не дождавшись помощника и преемника. Так бедно Православие миссионерами! А инославных — Боже, какое необозримое множество их!». «Католичество и протестантство заняли весь мир; почти нет на свете островка и уголка, где бы не виден был или патер с своим учением о папе, которого он ставит чуть не четвертым лицом Пресвятой Троицы, или пастор с Библией под мышкой и готовый раздвоиться в толковании Библии чуть не с самим собою; а Православие, наше безукоризненное, светлое, как солнце, Православие таится от мира! Вот и еще страна, уже последняя в ряду новооткрытий: хоть бы здесь мы могли стать наряду с другими, не для соперничества и брани — это не свойственно Православию, — но для того, чтобы предложить людям прямую истину вместо искаженной, — и ужели станем сзади, сложа руки или ограничась ничтожными действиями? «В России», говорят, «денег нет»! А в Иудее разве больше было денег, когда она высылала проповедников во все концы мира? А в Греции разве больше нашего было средств, когда она просвещала Россию? «Людей тоже нет»! У каких-нибудь моравских братий, которых и самих-то не больше пяти-шести тысяч, есть люди, чтоб идти на проповедь к лапландцам, а у семидесятимиллионной России людей нет! Боже, да когда же у нас люди будут? И разве люди могут сами твориться, если их не вызовут к бытью? Отчего же их не вызывают? Где творческие силы? Или они иссякли?».

«Протестантский мир в начале двадцатого столетия стоит во всеоружии четырехсот сорока девяти миссионерских обществ со стеною позади них великих церквей и неисчерпаемых источников... Кстати спросить: у нас же что против заграничных язычников? А вот что. В Китае — отец Иннокентий, да и тот еще вернется ли из России, куда вытребован Синодом; в Корее — отец Хрисанф; да в Японии мы, бедные, вдвоем с отцом Вениамином, что ныне в Нагасаки и годен более для русских, чем для японцев. Итого: четыре миссионера. Господи, воззришь ли Ты когда-либо на Православную Церковь, отъяти поношение от нея?». «В заключение пристали с вопросом: почему же Россия в Индии не имеет духовной миссии? Все имеют: и американцы, и французы, и немцы, не говоря уже об англичанах, а русской нет — почему?.. Почему, в самом деле? Не пора ли нам шире открыть глаза? Покуда же мы будем краснеть при подобных вопросах за наше немощество?».

«Какая это беда — не иметь достаточно проповедников и быть вынужденным довольствоваться всяким негодьем!».

При сопоставимом числе баптистов и православных в Японии 1903 года — «у баптистов десятки миссионеров, а православных миссионеров хоть шаром покати».

«Господи, скоро ли Православие воспитает в своих чадах такую верность по вере?». «Был в англицкой миссии; там опять — новые члены. Господи, откуда у них берутся люди?! А у нас вечно нет никого. Недаром такая грусть одиночества; знать, с нею мне и в могилу лечь придется — не даст Бог утешения видеть выходящими на поле Христово православных миссионеров, которым, собственно, и предназначено поле. Что ж, вероятно, не умедлят после выступить. Дай-то Бог поскорее, хоть и после нас! Мы пусть канем, как первая капля, бесследно пропадающая в жаждущей орошения земле». «Какое обилие христиански настроенных молодых людей в Америке, да и в других странах, кроме России! Скоро ли Православие даст такой цвет?»

«Духовенство — много ли в нем ценного в очах Божиих? Хоть в микроскопическом виде, и я имею опыт сего: 35 лет жду миссионера сюда, прошу, ищу его и — нет! Четыре академии в 35 лет не могут дать ни одного миссионера! Чудовищно! Дальше что?.. Да что! Не смотрел бы на свет Божий! Перо падает из руки». «Вот у них миссионеров не оберешься: куда захочешь и сколько захочешь — с избытком! Должно быть, еще чрез тысячу лет и в Православной Церкви появится сколько-нибудь подобной живости. А теперь она — птица об одном крыле».

Тысяча лет еще не прошла. А вот спустя сто лет пришлось посылать миссионеров не в Индию и Японию, а в Россию. Впрочем, и для этого случая их нашлось тоже немногим более четырех...

Конечно, не только наша национальная вина усматривается в этом многовековом кризисе. Все Средневековье, а не только Русь, прошло мимо мира ребенка (а педагогика — это и есть изначальное миссионерство). Да, Средневековье создало свою дивную культуру. Но в этой культуре не было места для ребенка. Вот слова блаж. Августина, столь же показательные для средневековой культуры, сколь и непонятные для культуры современной: «Кто не пришел бы в ужас и не предпочел бы умереть, если бы ему предложили на выбор или смерть претерпеть, или снова пережить детство?» (О граде Божием, 21,14).

Античная и средневековая культуры вообще не интересовались ребенком, рассматривая его как маленького взрослого. Даже детство Христа осталось за рамками Евангелий. Это молчание неудивительно: античные историки не считали нужным рассказывать о детских годах своих героев. Плутарх в «Сравнительных жизнеописаниях» так начинает повествование о Цезаре: «Когда Сулла захватил власть, он не смог побудить Цезаря к разводу с Корнелией». Как видим, о детстве Цезаря просто ни слова. Было ли детство Цезаря таинственно? Секретно? Неизвестно? Провел ли он детские годы в гималайском ашраме? Да нет, просто античная литература не умеет описывать «негероическое», бессобытийное время.

Ребенок интересен античной литературе только как чудо-ребенок. Когда он ведет себя не по-детски мудро, мужественно или хитро, тогда заслуживает внимания (как спартанский мальчик, укравший лисенка). А так ребенок — это просто полюс недостатков: ребенок — тот, кто не умеет...

Основу античной библиотеки составляли книги, написанные монахами и для монахов. Великие книги. Мудрые советы. Но в итоге, как оказалось, христианскую педагогику нельзя импортировать из Средневековья. Ее там просто не было: «Идеал благонравного ребенка — тихий, рассудительный маленький старичок».

Нужны были столетия, чтобы через них проросло евангельское новое отношение к ребенку: «Если не будете как дети...» Христос — первый, кто увидел в ребенке плюсы. И, кстати, не пояснил, какие именно, дав нам тем самым и свободу и долг добрым и ищущим глазом всматриваться в жизнь детей. Может быть, главный детский плюс — отходчивость, непамятозлобие...

Через века зрело новое отношение к ребенку. Например, когда Златоуст неожиданно переворачивает традиционное отношение Бога и человека и предлагает нам на Бога взглянуть не как на своего Отца, а как на своего ребенка. Но все же это было редкостью (уже на следующей странице тот же Златоуст говорит привычное: «Приходя в зрелый возраст, мы смеемся над детскими забавами»).

Византийский устав семейной жизни советует: «Держи дочерей в затворе, как осужденных, подальше от чужих глаз, дабы не очутиться в положении как бы ужаленного змеею». И русский «Домострой» запрещает отцу улыбаться своим детям: «Не жалея, бей ребенка... Воспитай дитя в запретах... Не улыбайся ему, играя... Сокруши ему ребра, пока растет».

Тут уместно привести столь же длинное, сколь и печальное размышление замечательного русского церковного историка предреволюционной поры профессора Н. Каптерева:

«Как христиане, древние предки наши должны бы усвоить новозаветный идеал; но хотя они и были религиозны, но по-своему, на свой лад. Они были церковники, обрядники и с настоящим христианством были знакомы мало, а строй их семьи был строго патриархальный, еврейский. Начала еврейской семьи были им вполне понятны, отвечали их взглядам, их жизненному укладу, а новозаветная христианская педагогия была им чужда, до нее они еще не доросли. Так как в древнерусской жизни практиковался суровый патриархат, то такого же патриархата наши предки искали и в педагогической теории. Они его и нашли в ветхозаветной педагогии, его и усвоили.

Старые, крайне узкие еврейские патриархальные идеи о семье и семейных отношениях, варварский взгляд на женщину, малокультурный идеал отца, подавляющего самостоятельную личность детей, суровая до жестокости домашняя дисциплина — все эти еврейские свойства ветхозаветного педагогического идеала пришлись по плечу, по сердцу нашим предкам, а евангельские заповеди о любви, кротости и снисхождении влияли на них пока слабо.

Наши предки заимствовали педагогический идеал главным образом из двух книг Ветхого Завета: Притчей Соломона и Премудрости Иисуса, сына Сирахова. В этих книгах начертан такой педагогический идеал: во главе семьи стоит отец, источник не только земного благополучия семьи, но и ее вечного спасения, источник милости Божьей к семье. Сирах говорит: «Дети! послушайте меня, отца, и поступайте так, чтобы вам спастись, потому что Господь возвысил отца над детьми и утвердил суд матери над сыновьями. Почитающий отца очистится от грехов и уважающий мать свою — как приобретающий сокровища. Почитающий отца будет иметь радость от детей своих и в день молитвы своей будет услышан. Уважающий отца будет долгоденствовать и послушный Господу успокоит мать свою. Боящийся Господа почтит отца и, как владыкам, послужит родившим его. Благословение отца утверждает домы детей, а клятва матери разрушает до основания. Слава человека — от чести отца его и позор детям — мать в бесчестии. Хотя бы отец и оскудел разумом, имей снисхождение и не пренебрегай им при полноте силы твоей. Милосердие к отцу не будет забыто; несмотря на грехи твои, благосостояние твое умножится» (Сир. 3,1—15). О ценности и самостоятельности детской личности в изложенном не сказано ни слова, да самостоятельность детей и невозможна в суровом патриархате...

Иисус, сын Сирахов, заповедует: «Есть у тебя сыновья? Учи их и с юности нагибай шею их. Есть у тебя дочери? Имей попечение о теле их и не показывай им веселого лица твоего. Кто любит своего сына, тот пусть чаще наказывает его, чтобы впоследствии утешаться им. Поблажающий сыну будет перевязывать раны его. Лелей дитя, и оно устрашит тебя; играй с ним, и оно опечалит тебя. Не смейся с ним, чтобы не горевать с ним и после не скрежетать своими зубами. Не давай ему воли в юности и не потворствуй неразумию его. Нагибай выю его в юности и сокрушай ребра его, доколе оно молодо, дабы, сделавшись упорным, оно не вышло из повиновения тебе» (Сир. 7,25—27; 30,1—10). Таким образом, руководящий мотив ветхозаветной педагогии в отношениях родителей к детям — самый полный и последовательный родительский эгоизм, выражающийся в суровом до жестокости унижении детской воли и полном подчинении детей родителям, доходящем до потери детьми личности и всех прав пред родителями. Дети — это предмет гордости или унижения родителей и, помимо этого, никакого другого значения сами по себе не имеют. Поэтому учи детей, с юности нагибай шею их, не давай им воли, не смейся и не играй с ними, а сокрушай им ребра, чтобы не вышли из повиновения, — вот что постоянно слышится в ветхозаветной педагогии и что наши предки усвоили весьма твердо, так как такие заповеди были им по сердцу, отвечали их нравам и складу жизни».

О том, как млада еще традиция православной педагогики, напоминает одно обстоятельство: до 1867 года в качестве учебника для детей по «Закону Божию» использовалась ну совсем не детская книжка — «Катехизис» митрополита Филарета.

И сегодня православную педагогику приходится разрабатывать в режиме поиска, а не перебора цитатных четок, совмещая наработки светской педагогики и возрастной психологии XX века с этикой древнего Православия. Каждому православному педагогу и родителю сегодня приходится быть творцом.

И уж совсем сложной задача выработки православной возрастной психологии и педагогики становится, когда речь идет о воспитании мальчиков. Тут громадный провал в нашей церковной педагогике: уж слишком женское у нее лицо. Когда я переходил на работу в Свято-Тихоновский богословский институт, то спросил тамошнего проректора:

— Большинство ваших учащихся — девушки. Как устроен семинарист, я знаю, а вот что такое девушка, изучающая богословие?

И в ответ услышал:

— Видите ли, отец Андрей, лексикон Эллочки-Людоедки состоял из двенадцати слов. А наши студентки обходятся четырьмя: искушение, смирение, послушание, благословение.

На этом лексиконе мужчину не воспитать.

Как воспитать в мальчике мужчину? Как не лишить его активного, творческого, агрессивного начала? Как не растворить его в бесконечных моралях и проповедях о послушании? В святоотеческой литературе смирение кладется в основу духовной жизни. А само смирение поясняется так: «Не сравнивать себя ни с каким другим человеком». Для взрослого это очень хороший совет. Но можно ли мальчика воспитывать с этим назиданием?

У детей все построено на соревновании. Вы ведете двух мальчишек домой. Дорога им знакома, страха перед неизвестным нет. И что, два мальчика одного возраста просто так дошагают с вами до своей двери? Нет, конечно, метров за 50 они сорвутся в перегонялки: «Кто первый добежит?!» И так всюду: «Кто первый построит?», «Кто первый мороженое съест?», «Кто первый прочитает?»... Так как же воспитать в мальчике мужчину, если ему все время твердят про послушание и смирение? Как совместить романтику конкуренции, желание первенствовать — по-моему, естественное для мальчика — с нашей православной проповедью смирения?

Многим церковным людям трудно смириться с мыслью о том, что в Церкви не на все вопросы есть готовые ответы, что есть пространство для наших поисков и недоумений. Еще труднее бывает распознать и принять помощь Бога, приходящую в неожиданной форме.

Напомню старый, с огромной бородой анекдот. Горит высотный дом в Тель-Авиве. Раввин стоит на крыше и молится:

— Господи, я Тебе всю жизнь служил, помоги же мне спастись сейчас!

Подбегает пожарник, показывает, где спасительная лестница. Раввин не соглашается:

— Нет, Господь меня сейчас Сам спасет!

Огонь охватывает все стены и коридоры здания... На крышу садится вертолет, пожарники уговаривают раввина сесть к ним. Тот опять говорит:

— Нет, я молил Господа, Он спасет меня без вашей техники!

Огонь охватывает крышу. Вертолет кружит над ней, уже нет места для посадки. С вертолета бросают лестницу и снова кричат:

— Ребе, цепляйтесь!

Раввин и тут не соглашается... В итоге он сгорает, и на Божьем Суде начинает пререкания:

— Господи, я же Тебе всю жизнь служил. Почему же Ты моей мольбы не исполнил и Твои Ангелы не спасли меня из среды огня?!


Дата добавления: 2021-04-24; просмотров: 70; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!