И СТАЛО МНЕ ЖАЛЬ ОТЧЕГО-ТО, ЧТО САМ Я ЛЮБЛЮ И ЛЮБИМ... 2 страница



Музыка кончилась, он некоторое время еще молчал, а потом, словно выдохнув, сказал: «Это дорога жизни... Спасибо вам, друзья!»

 

АНЦИФЕРОВ

 

Но крепче всех, какими-то особыми нитями души он был связан с тезкой - поэтом Николаем Анциферовым. Лысенький, полноватый, невысокого роста, с нездоровым румянцем на пухлых щеках, Коля Анциферов уже окончил институт, имел довольно широкую известность и внешне, в наших глазах, походил на мэтра. Он был одним из немногих людей, встречаясь с которыми, Коля, в каком бы состоянии духа ни был, сразу же шел навстречу, сияя лицом, открыто радуясь, внутренне оживляясь. Светловолосый и голубоглазый Анциферов - Уже литератор с именем - тоже всегда открыто шел навстречу тезке-поэту. Я это видел не один раз.

А нагляднее всего праздник общения двух родственных душ и поэтов проявился на дне рождения кого-то из приятелей Эдика. Это было в общежитии. Компания собралась в основном литературная, но довольно разношерстная. Много было веселья, тостов, экспромтов, импровизаций, веселого студенческого галдежа.

Анциферов был старше всех в этой компании и поначалу несколько смущался. Казалось, он не знает, куда деть свои руки и лицо, а если о нем не говорили, отвлекались на другого, внимательно слушал говорящего, подолгу смотрел в его сторону, будто стараясь определить, увидеть то, что скрыто за внешней оболочкой, и во что бы то ни стало прозреть, расшифровать, как сегодня говорят, «вычислить» самую сущность человека.

Во время застолья оба Коли сидели рядом, на одной кровати, живо участвуя в застолье, а затем увлеклись беседой и общались уже только друг с другом, прерываемые взрывом веселья, песнями или торжественными тостами.

А буквально месяц спустя после этой вечеринки я узнал в институте, что Коля Анциферов умер.

Ему было только тридцать.

Рубцов пережил эту утрату тяжело. Через какое-то время, провожая меня возле общежития на троллейбус, он прочел стихотворение «Памяти Анциферова».

Был темный - иначе и не скажешь, - слякотный зимний вечер с пронизывающим ветром. Коля стоял окоченевший, в одном костюмишке, в намокшей сдвинувшейся шапке, с папиросой в руке и читал стихи, в сущности, про самого себя. А когда он сказал:

 

И нынче, являясь в бреду,

Зовет он тоскливо, как вьюга!

И я, содрогаясь, иду

На голос поэта и друга,

 

- мне впервые стало не по себе...

 

ОСЕННИЕ ЭТЮДЫ

 

Сколько ни слушал его чтение, всегда это были уже рожденные, готовые, что называется, «доведенные» стихи. Незавершенных, сырых строф или заготовок он, как правило, не читал никогда. Правда, однажды осенним золотым днем, когда шли с ним по Страстному бульвару, он, будто вбирая в себя непередаваемую словами красоту полыхающих вокруг «кровью осенней желтизны» деревьев, проговорил вдруг громко не то заготовку, не то экспромт: «И день за днем, что листья в дивной книге, спокойствием и красотой души полны!..»

Коля не нуждался в текстах, ни разу не читал стихи по бумажке: своих стихов забыть просто не смог бы никогда. И, очевидно, поэтому казалось порой, что он читает их как чужие, внешне несколько индифферентно к положительной реакции слушателей. Но это, разумеется, только казалось. Читал он стихи так, как больше никто их прочесть не сможет.

И тем не менее мне повезло быть первым слушателем. Однажды он как-то волнуясь и даже краснея - а перед этим был необычно рассеян, сбивчив, - сказал:

- Написал белые стихи. Впервые попробовал...

- Да?.. - искренне удивился я. Для Коли это было необычно. Просить читать, конечно, не стал. Мы с ним мчались в такси по ярко освещенной шумной московской улице. Была поздняя осень, по крыше нервно ударяли крупные капли дождя, в машине было тепло, уютно, а улица называлась Лесной. И вот Коля, помолчав некоторое время, вдруг спрашивает:

- Может, я тебе прочту?

- Нужно даже, - обрадовался я.

- «Осенние этюды», - сказал он и начал читать.

 

Огонь в печи не спит, перекликаясь

С глухим дождем, струящимся по крыше...

А возле ветхой сказочной часовни

Стоит береза старая, как Русь...

 

Он еще больше приблизился ко мне, чтобы хорошо было слышно, и продолжал. Запомнились сразу и поразили строки:

 

Зовешь, зовешь... Никто не отзовется...

И вдруг уснет могучее сознанье,

И вдруг уснут мучительные страсти,

Исчезнет даже память о тебе...

 

«С чего бы это птицы взбеленились? -

Подумал я, все больше беспокоясь. -

С чего бы змеи начали шипеть?»

 

И понял я, что это не случайно,

Что весь на свете ужас и отрава

Тебя тотчас открыто окружают,

Когда увидят вдруг, что ты один...

 

А когда он вдохновенно, слегка разрумянившись и мягко окая, Дочитывал последние строки о звезде «труда, поэзии, покоя», я буквально любовался им.

Закончив чтение, Коля откинулся на сиденье. Я тоже расслабился, уже зная, что сказать, и, немного выдержав паузу, буквально выдохнул: «Это сильнее, чем «Жизнь» Бодлера!..»

Коля еще больше раскраснелся, впервые видел его таким - глаза бархатисто блестели, лицо выражало удовлетворенность, теплое блаженство, огромную радость.

 

ПЕРВАЯ КНИГА

 

Недалеко от моего дома, в Черемушках, в книжном магазине появилась книга Рубцова «Звезда полей». Обрадовался несказанно, взял несколько экземпляров. На другой день встретил возле института Колю, горячо поздравил. Узнав, где куплена книжка, он решил ехать вместе со мной, чтобы купить себе: в других магазинах она уже прошла, достать было невозможно. С нами поехал один из его литературных приятелей. Попросили все, что было в магазине, то есть оставшиеся двенадцать экземпляров, и решили зайти ко мне отметить это чрезвычайно знаменательное событие.

В 1965 году в Северо-Западном книжном издательстве, в Архангельске, была издана тоненькая книжечка Рубцова. Называлась она «Лирика» и, конечно, широкому кругу читателей не могла быть известной. В центральном издательстве, да еще в таком солидном, как «Советский писатель», Коля печатался впервые, и это было действительно важным событием.

Эпопею издания сборника стихов Рубцова я знал хорошо. Заходили с ним в издательство, когда еще только созревал договор, и на других этапах. Уже тогда я понимал, какое важнейшее дело совершает Егор Исаев, отстаивая, проводя и «пробивая» почти в целости-сохранности эту подлинно поэтическую книжечку стихов, явившуюся к нам словно из другой галактики: так сильно мы отвыкли к тому времени от слова совершенно искреннего и живого, от слова первозданного, рожденного, как говорил Горький о Есенине, будто неким «органом, созданным специально для поэзии».

Кто издавался, тот знает, как много хлопот и забот на пути печатания любого труда. И именно на одном из таких «зигзагов» Коля пришел ко мне с просьбой найти ему машинистку для срочной перепечатки рукописи.

- Через два дня нужно сдать в издательство, иначе «выпадает» из плана, - пояснил он.

Я понес рукопись нашей студентке-заочнице, неподалеку работавшей в машбюро. Она согласилась напечатать быстро, зная полную неплатежеспособность поэта и глубоко чтя и любя его стихи. Она буквально с благоговением перебирала каждую страничку, написанную его рукой.

Утром в назначенный день Коля пришел ко мне на работу за рукописью. На лице его были печаль и озабоченность. Я указал глазами на аккуратно разложенные три экземпляра текста, лежащие на столе. Он тут же весь просиял, обрадовался. Застеснялся насчет оплаты, но я сказал, что Зоя все равно денег не возьмет. Он пообещал потом отблагодарить ее и начал заворачивать в афишу два экземпляра машинописной рукописи будущей книжки «Звезда полей».

Пока я разговаривал по телефону, Коля управился с упаковкой; вижу, заталкивает что-то в урну.

- Ты что делаешь?

- Да вот, рукопись... - сказал он, показывая написанный его рукой весь текст книжки.

- Зачем туда? - изумился я.

- А куда... мне? - растерянно и слегка виновато возразил Коля. Я просто опешил.

- Пусть у меня полежит.

- Да?

- Конечно. Понадобится, в любое время возьмешь.

- Хорошо, - охотно согласился он, а я совершенно и не подумал тогда о бесценности дара, который он мне вручает. Коля тут же взял лист бумаги и написал автограф. Затем, перекладывая что-то в карманах, он по листочкам разложил и в определенном порядке собрал паспорт. Сердце у меня сжалось от тоски...

И вот, когда пришли с экземплярами уже вышедшей книги ко мне домой и пока собирали на стол, он без просьбы и напоминания не забыл надписать Зое и мне сердечнейшие и памятные на всю жизнь автографы.

Началось обычное экспромтное застолье. До этого Коля всерьез и по-взрослому, не спеша поговорил с моим сыном, пообщался с моими близкими.

Мало было нас за столом, но все мы искренне и тепло поздравляли Колю и всех нас, россиян, с появлением в печати стихов Рубцова. Благодарили и того, кто реально способствовал этому чуду.

 

ВОЗРАСТ ХРИСТА

 

Ко мне он был чуток до нежности. Даже в периоды самой крутой неприязни к кому-либо, а в последние годы жизни это случалось все чаще и чаще, он быстро отходил, переключаясь на обычный свой тон, как только я с ним заговаривал. И, видимо, поэтому искренне тревожная интонация была в его голосе, когда он спросил: «Что с тобой, Толя?»

Коля шел из Литературного института и первым увидел меня. Остановились, закурили. Я в нескольких словах объяснил причину своего состояния, и тут Коля сказал, что у него сегодня день рождения. Исполнилось тридцать три года - возраст Христа. И еще он добавил, что сегодня церковный праздник, зимний Никола, а он родился именно в этот день, поэтому родители и нарекли Николаем.

Немного удивившись про себя тому, что он в такой день совершенно один и как-то потерян, «словно неживой», я предложил ему пообедать вместе, и мы тут же пошли в сторону Никитских ворот. Вошли в столовую, что между магазином «Ткани» и закусочной (теперь снесенной), сели у буфета за левый крайний столик, и наш «праздник невзначай» начался.

Коля накапал в стакан валокордина и разбавил компотом. Я был поражен:

- Я думал, у тебя сердце здоровое.

- Тоже так считал, а выходит, наоборот...

О многом мы говорили с ним в этот именинный вечер, но самое печальное было то, что больше всего мы почти открыто говорили о смерти, о возможной, неизбежной и даже скорой Колиной смерти.

Чувствуя свой долг перед ним и какую-то очень маленькую надежду на неожиданную перемену в его судьбе, я сознательно вышел на прямой и жесткий разговор, спросив, зачем он губит, как сам же говорит, «больной и маленький свой организм», почему не желает ничего делать для того, чтобы жить?!

- Ах, Толик, если бы дураки могли поумнеть!.. - ответил он шуткой. А потом, помолчав, добро улыбнулся и сказал: - Хорошо, что мы встретились сегодня. Когда долго один, начинаю раскаляться...

- Отчего?

- Кто знает... От мыслей или от душевного ненастья...

Вскоре я снова задал ему тот же вопрос, только другими словами. Он откинулся на спинку стула и, немного прищурившись, почти весело прочитал:

 

Нет, меня не порадует - что ты! -

Одинокая странствий звезда.

Пролетели мои самолеты,

Просвистели мои поезда.

 

Прогудели мои пароходы,

Проскрипели телеги мои, -

Я пришел к тебе в дни непогоды,

Так изволь хоть водой напои!..

 

После этих слов он засмеялся. Ошеломленный смыслом стихотворения, прочитанного именно сейчас, в данную минуту, я молчал. Коля, почувствовав это, тоже помрачнел и, тяжело задумавшись, через большую паузу, как-то неуверенно и в то же время твердо сказал:

- Я еще буду жить... Я прозу стану писать. Вот посмотришь...

 

 

Лев Котюков

НА ПЕРЕВОДЧЕСКОЙ СТЕЗЕ[3]

 

Скудные гонорары безысходно толкали многих из нас на переводческую стезю. Но в Литинституте зачастую русские писатели обращались к переводам «литератур народов СССР» совершенно бескорыстно. Мы переводили своих товарищей по курсу и семинару и просто хороших собутыльников из республик.

Я, например, с удовольствием переводил стихи абхазца Виталия Амаршана. Он принадлежал к одному из древнейших княжеских родов Колхиды и очень обижался, когда я говорил, что он теперь не князь, а всего лишь трудящийся свободного Востока.

 

Учились с нами прекрасные ребята из Белоруссии, Украины, Прибалтики, Дагестана. Светлая память безвременно ушедшим из жизни Грише Одарченко, Миколе Федюковичу, Евгену Крупеньке, Арво Метсу!..

Рубцов тоже дружил с ребятами из республик - и они его любили, не раз выручали в трудную минуту. От переводов он, за редким исключением, уклонялся, но не уклонялся от обильных национальных застолий.

Но одного поэта, осетинца Хазби Дзаболова, он выделил и перевел, кажется, пятнадцать его стихотворений. Въявь вижу грустное лицо Хазби, въявь вижу его тихую, печальную улыбку.

Хазби Дзаболов трагически погиб в 1969-м на 37-м году жизни. Его судьба удивительно схожа с судьбой Рубцова.

И не потому ли Рубцов выделил его и щедро увековечил в русском слове? С полным правом могу отнести это к одному из примеров печального провидчества Рубцова.

Как-то раз за гортанным интернациональным столом он вдруг встал и произнес пронзительный тост за Кавказ, без которого немыслимы ни Пушкин, ни Лермонтов, без которого как бы и нет русской литературы.

- Вах! Вах! - одобрительно зацокали выходцы из безвестных горных аулов.

- Добре! Добре! - почему-то на хохляцкий манер пробасил розовощекий выходец из Рязани.

А Рубцов напослед, видимо, вдохновленный всеобщим одобрением, неожиданно прорезавшимся командным морским голосом громово провозгласил:

- За Кавказ!!! Ввиду важности тоста всех прошу встать!!!

Сборище дружно громыхнуло стульями и вытянулось по стойке «смирно» со стаканами наперевес в ожидании сверхславословий. Рубцов умело выдержал паузу и тихо, но веско добавил:

- Ввиду ответственности и важности тоста всех инородцев прошу выйти вон...

Думается, нет нужды описывать дальнейшее: треск ломаемой мебели, грохот бьющейся посуды, ругань и бестолковое рукоприкладство. Но удивительно - не затаили на Рубцова злобу собутыльники, причисленные им к инородцам, не заклеймили за великодержавный шовинизм, - и через день-другой поэт как ни в чем не бывало приглашался для украшения очередного кавказского пира.

Ребята из республик получали всевозможные дотации от своих столичных представительств и республиканских писательских союзов, в отличие от своих русских сокашников. Я, например, за годы своего ученичества не получил ни на копейку подмога от Орловского отделения Союза писателей России, хотя, казалось бы... Ведь край Тургенева, Лескова, Бунина, Фета, Тютчева, Андреева, Пришвина и других гениев отечественной словесности. Но куда там! Даже жалкий приток гонораров из местных газеток прервался. «Учится в Москве, пущай там и печатается!.. Нашелся, понимаешь, талант!.. Тьфу!..» Вот так мы заботились, да и поныне заботимся, о наших национальных дарованиях. И Рубцова не шибко привечала тогдашняя вологодская писательская команда. И многих, многих других русских ребят пинками ласкала малая и большая родина.

Но не только материально жилось легче студентам из республик. Редкий из них после каникул возвращался без книги, изданной на родном языке, а иногда и в русских переводах. Для молодого русского стихотворца в те годы была мечтой недосягаемой собственная тоненькая книжка. И горько констатировать, что не один талант с этой мечтой ушел в мир иной, где, наверное, не нужны ни мечты, ни таланты, рубцов вопреки всему не соблазнился переводческой поденщиной. И если мне раньше думалось, что причиной тому его скитальчество и бытовая безалаберность, то теперь четко вижу - мудрость и трезвейший расчет. Скольких бы шедевров мы недосчитались, ежели б занялся он поэтическим донорством! Может быть, вообще остался бы рядовым талантом, а не обратился в ярчайшее явление отечественной словесности. Напрасно некоторые литературоведы сокрушаются, что якобы транжирил свой дар. Нет, трижды нет!!! Не транжирил и не разменивал, ибо осознанно отвечал за него перед Богом. И не случайно он жестко, но верно сказал:

 

О чем писать? На то не наша воля!

 

Не осилили его демоны и бесы переводчества, как не осилили бесы голода и сытости.

 

 

Станислав Куняев

РУССКИЙ ОГОНЕК

 

Хлопотная работа - заведовать отделом поэзии в печатном органе: больно много людей пишут стихи. И каждый из них уверен, что именно его творения совершенны и неповторимы. На рукописи при определенных навыках отвечать просто. Но когда к тебе приходит живой человек и требует немедленной и, конечно же, благожелательной оценки своих виршей - что делать? Ежели не мобилизуешь всех знаний для убедительного ответа с привлечением цитат из Пушкина или Блока, из Есенина или Твардовского, то уходит разгневанный автор, прижимая к сердцу заветную тетрадочку, любовно переплетенную, куда каллиграфическим почерком вписаны вдохновения души, и в пылающих глазах его явственно читаешь: «А ты сам кто такой?!»

Если это человек с профессией, как только что ушедший от меня доктор технических наук, приносивший поэму, где действуют Троцкий и Христос, Гражданин с Марса и князь Кропоткин, то, в общем, - ничего страшного. Человек при деле. Не пропадет... Но если пришел бедолага в пальтишке с обтрепанными рукавами, открыл старенький фибровый чемоданчик, вытащил груду измятых, несвежих рукописей и, обратив к тебе землистый лик, с последней крохотной надеждой смотрит на тебя, потому что во всех журналах столицы отклонены труды его несладкой жизни, то мутно становится на душе и не хочется ссылаться в разговоре ни на статью Маяковского «Как делать стихи», ни на книжку Исаковского «О поэтическом мастерстве».

Вот приблизительно о чем думал я в один из жарких летних дней 1962 года, сидя за своим столом в редакции журнала «Знамя».

С Тверского бульвара в низкое окно врывались людские голоса, лязганье троллейбусных дуг, шум проносящихся к Никитским воротам машин.

В Литинституте шли приемные экзамены, и все абитуриенты по пути в Дом Герцена заглядывали ко мне с надеждой на чудо. Человек по десять в день. Так что настроение у меня было скверное.

Критики Лев Аннинский и Самуил Дмитриев, сидевшие со мной в одной комнате, каждый раз, когда открывалась дверь, злорадно улыбались: «К тебе!»

Действительно - ко мне. К ним почти не ходили. Настроение было скверным еще и потому, что передо мной лежала жалоба - коллективное письмо читателей, на которое мне предстояло дать дипломатичный ответ.

В последнем номере журнала мы опубликовали несколько стихотворений И. Сельвинского под общим заголовком «Гимн женщине», и вскоре в редакцию стали поступать гневные письма. Стихи Сельвинского были не по душе мне самому, но письма читателей не нравились еще больше.

«Мы просто читатели. Прочитали в 6-м номере журнала «Знамя» стихи Сельвинского и удивились. Как они попали на страницы советского журнала? Неужели пришла пора, когда дана «зеленая улица» на страницах органа СП СССР занимающимся словоблудием и оскорбляющим достоинство советского человека?

 


Дата добавления: 2021-04-15; просмотров: 78; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!