Часть вторая. Феноменология и науки о духе



Феноменология

 

 

Жан‑Франсуа Лиотар

Феноменология

 

Феноменология

 

Введение

 

I. «Именно в нас самих мы находим единство феноменологии и ее истинный смысл», – пишет Мерло‑Понти, а Женсон, с другой стороны, подчеркивает, что было бы «абсурдным требовать объективного определения феноменологии». И правда, смысл этого «движения», этого «стиля» точно определим лишь тогда, когда его выводят изнутри, воссоздавая то вопрошание, которое свойственно самой феноменологии. То же можно сказать о марксизме или картезианстве. Это в конечном счете означает, что философия должна быть постигнута не только как событие и «извне», но воссоздана как мысль, т. е. как проблема, как становящееся, как возвратно‑поступательное движение. Именно в этом состоит истинная объективность, та объективность, к которой стремился Гуссерль. Но феноменология не означает, как полагал Женсон, упрощенческого субъективизма, когда историк, описывая подобное мышление, в конечном итоге лишь сталкивается со своим мышлением.

 

II. Феноменология Гуссерля была порождена кризисом субъективизма и иррационализма (конец XIX века – начало XX). Нам нужно будет расположить это мышление внутри ее истории, там, где она нашла для себя место. Конечно, эта история и наша история. Феноменология выступала против психологизма, против прагматизма, против определенного этапа западной мысли, боролась с этим этапом, будучи с ним тесно связанной. Прежде всего, она была и остается размышлением о познании, о познании познания; и ее знаменитое «заключение в скобки» состоит в изначальном отказе от культуры, истории, в отречении от любого знания и возвращении тем самым к радикальному незнанию. Но этот отказ от наследования, этот, как своеобразно выразился Гуссерль, «догматизм» сам укоренен в наследии. Таким образом, история охватывает феноменологию, и Гуссерль постоянно подчеркивал это в своих трудах. И все же в феноменологии имеется некая аисторическая интенция, некое аисторическое притязание, и именно поэтому мы начнем наше рассмотрение феноменологии с ее истории и расстанемся с ней, рассматривая ее в ее споре с историей.

 

III. Феноменология похожа на картезианство, и конечно, возможно, к ней уместно приблизиться этим окольным путем: она есть логическое рассуждение, которое стремится преодолеть недостоверности логики посредством и «в направлении» к тому языку или логосу, который исключает саму недостоверность. Картезианская надежда на некую Mathesis Universalis вновь оживает у Гуссерля. Конечно, Mathesis Universalis является философией, к тому же посткантианской философией, поскольку пыталась избежать метафизической систематизации. Она является и философией XX века, видящей свою научную задачу в том, чтобы по‑новому обосновать условия науки. Она знает, что знание воплощается в конкретной или «эмпирической» науке, и стремится узнать, на чем основывается это научное знание. Именно здесь исходная точка, корень, который она исследует, непосредственные данности познания. Уже Кант искал априорные условия познания: но это априорность изначально предопределяет решение. Феноменология стремится избежать даже этого гипостазирования. Отсюда ее стиль вопрошания, ее радикализм, ее сущностная незавершенность.

 

IV. Почему «феноменология»? – Этот термин означает исследование «феноменов», т. е. того, что является в сознании, того,  что «дано». Речь идет о том, чтобы исследовать это данное, «саму вещь», которую воспринимают, о которой мыслят, о которой говорят, не образовывая при этом никаких гипотез ни об отношении, связывающем феномен с бытием, феноменом которого он и есть, ни об отношении, объединяющем его с Я, для которого он есть феномен. Не нужно исходить из кусочка воска для того, чтобы создать философию протяженной субстанции, или философию пространства, a priori выстраивающую чувственность. Нужно предоставить, без всяких предпосылок, кусочек воска самому себе и описать его так, как он себя дает. Таким образом, внутри феноменологического размышления прорисовывается некий критический момент, некое «отрицание [такой] науки» (Мерло‑Понти), которая заключается в отказе перейти к объяснению: ибо объяснять красный цвет этого абажура, под сенью которого я размышляю о красном, в точности означает отказаться от этого красного, как того красного, которое нанесено на этот абажур, под чьим светом я мыслю о красном; это рассматривать его как высокочастотную вибрацию, интенсивность данных, это в точности означает поместить на место этого красного «нечто», а именно физикалистский объект, который для меня уже вообще не есть «сама вещь». Всегда имеется нечто дорефлексивное, иррефлексивное, допредикативное, т. е. то, на чем основываются рефлексия, наука и что она всегда от нее ускользает, когда выдает свои отчеты.

Вот оба лика феноменологии: сильное доверие к науке подталкивает стремление упрочить ее основания, для того чтобы упрочить все ее здание целиком, и избежать нового кризиса. Но для того чтобы реализовать это намерение, необходимо выйти за пределы самой науки и погрузиться в то, во что она «неосознанно» погружена. С этим рационалистическим намерением Гуссерль и подходит к дорациональному. Но неосторожное обращение может сделать из этого дорационального антирациональное, а из феноменологии – бастион иррационализма. Хайдеггер, пожалуй, кое‑что у Гуссерля наследует, однако многое меняет. Наше изложение не будет пытаться сгладить эту двусмысленность, которая вписана в историю феноменологической школы.

 

V. Феноменологическая рефлексия занимает нас прежде всего с точки зрения гуманитарных наук. И это не случайно. В исследовании непосредственно данного, которое предшествует любой научной тематизации и ее уполномочивает, феноменология раскрывает основополагающую черту, или сущность, сознания об этом данном, то есть интенциональность[1]. Феноменология на месте сознания, традиционно понимаемого как «переваривающее» или, по меньшей мере, впитывающее, наподобие пищи, внешний мир (например, как у Кондильяка), раскрывает некое сознание, которое «раскалывается по направлению» (Сартр), некое сознание, которое вообще есть ничто, если оно не есть отношение к миру. Но тогда не являются ли объективные, экспериментальные, короче – подражающие физике, как то происходит в психологии, социологии и т. п., методы полностью неадекватными? Не нужно ли тогда, по меньшей мере, начинать с развертывания, разъяснения различных модусов, в которых сознание «переплетено с миром»? Например, прежде чем схватывать социальное как объект, что уже является определенным выбором метафизического характера, безусловно необходимо объяснить само значение для сознания факта «бытия‑в‑обществе», а затем наивно вопросить об этом факте. Только таким образом удастся упразднить неизбежные противоречия, которые вытекают из самой постановки социологической проблемы: феноменология пытается не заменить гуманитарные науки, но заострить их проблематику, подобным образом селектируя их результаты и переориентируя их исследования. К этому мы еще вернемся.

 

VI. Надо ли подчеркивать важность феноменологии? Она есть этап «европейской» мысли, и она постигает себя саму как таковую – именно это показал Гуссерль в Кризисе. Мы зафиксируем ее историческое значение, зная, что подобное историческое значение не может быть раз и навсегда определено, ибо и сейчас существуют феноменологи, а также потому, что смысл феноменологии как исторического явления еще продолжается, незавершен. И на самом деле, Финк акцентирует одно у Хайдеггера, а Рикер другое у Мерло‑Понти, Левинас – третье у Поза или Тевеназа, и это оправдывает осмотрительность, с которой стоит приступать к феноменологии. Но остается, как показал Жан Валь, общий феноменологический «стиль». И несмотря на различия между указанными мыслителями, какими бы значительными и окончательными они ни были, мы попытаемся очертить именно стиль, возвращая тем самым Гуссерлю то, что от него начинается: начало.

 

Часть первая. Гуссерль[2]

 

Глава I. Эйдетика

 

1. Психологический скептицизм. – Психологизм, против которого боролся Гуссерль, отождествляет субъект познания и психологический субъект. Он утверждает, что суждение «эта стена желтая» не является суждением, независимым от меня, выражающего и воспринимающего эту стену. Скажут, что «стена», «желтая» суть понятия, по объему понятия и его содержанию независимые от любой конкретной мысли. Тогда следует ли согласиться с их существованием в себе, трансцендентным субъекту и реальности? Противоречия реализма идей (например, платонизма) неразрешимы и неизбежны. Но, по крайней мере, если допускают принцип противоречия как критерий пригодность высказывания (в данном случае платоновского), то не утверждается ли этим самым его независимость по отношению к конкретной мысли? Таким образом переходят от проблемы логической материи, понятия, к проблеме ее построения, к принципам: но на этой новой почве психологизм не обезоружить. Когда логик утверждает, что два противоположных высказывания не могут быть одновременно истинными, он только выражает, что действительно для меня на уровне переживания сознания невозможно полагать, что стена желая и что она зеленая. Пригодность основных принципов основывается на моей психической организации, и они являются недоказуемыми, поскольку врождены. Отсюда естественно следует, что, в конце концов, нет истины, независимой от психологических поступков, которые и управляют ею. Каким образом я мог бы знать, если мое знание, как требует классическая концепция истины, адекватно своему объекту? Каков знак этой адекватности? Ведь необходимо некое «состояние сознания», благодаря которому любой вопрос об объекте, который познается, оказывается излишним: субъективная достоверность.

Таким образом, понятие было переживанием, принцип – возможным условием психологического механизма, истина – верой, увенчанная успехом. Если научное знание оказывалось само по себе относительным к нашей организации, то никакой закон не мог бы был быть высказан абсолютно правильно, он являлся гипотезой, находящейся в процессе бесконечной верификации, действенностью операций (прагма), благодаря которой гипотеза получает возможность определить свою законность. В этом случае наука скорее всего плетет сеть удобных символов (энергия, сила и т. д.), которыми она населяет мир. Ее единственная объективность тогда заключается в том, чтобы установить между этими символами постоянные связи, допускающие действие. Познание мира, собственно говоря, не являлось вопросом. Невозможно было и далее утверждать прогресс этого познания на протяжении истории науки: история есть становление без точно определимого означивания, аккумуляция проб и ошибок. Следовательно, следует отказаться от того, чтобы задавать науке вопросы, на которые нет ответа. Наконец, математика есть обширная формальная система символов, установленных конвенциональным образом, и операциональных аксиом без лимитированного содержания: все возможно в нашей фантазии (Пуанкаре). Сама себя определяющая математическая истина оказывается определенной согласно референциальности аксиом, выбранных в самом начале. Все эти положения приводят к скептицизму.

 

2. Сущность. – Гуссерль показывает (Логические исследования, Идеи I ), что подобный скептицизм, опирающийся на эмпиризм, себя сам упраздняет, поскольку противоречит сам себе. Действительно, основным постулатом для любого эмпиризма является утверждение, что опыт есть единственный источник истины для любого познания: но это утверждение должно быть само подвергнуто доказательству опытом. Итак, опыт, поскольку исчерпывается лишь случайным и единичным, не может предложить науке универсальный и необходимый принцип для подобного утверждения. С другой стороны, невозможно спутать, например, течение субъективных состояний, испытываемых математиком во время того, как он рассуждает, и само рассуждение: операции рассуждения определяются независимо от этого течения; можно только сказать, что математик рассуждает именно тогда, когда посредством этого субъективного течения он получает доступ к объективности правильного рассуждения. Но эта идеальная объективность определяется логическими условиями, а истина рассуждения (его непротиворечивость) навязывает себя как математику, так и логику. Правильное рассуждение универсально законно, а ложное рассуждение запятнано субъективностью, следовательно, непередаваемо. Подобно тому как прямоугольный треугольник обладает идеальной объективностью, в том смысле, что он есть субъект совокупности предикатов, которые от него неотделимы под угрозой утраты самого прямоугольного треугольника. Для того чтобы избежать двусмысленность слова «идея», мы скажем, что он обладает сущностью, конституированной всеми предикатами, воображаемое упразднение которых влечет за собой упразднение действительного треугольника. Например, любой треугольник есть по сути выпуклый.

Если продолжать оставаться на уровне математических «объектов», то формалистская аргументация, которая делает из этих объектов конвенциональные концепты, остается в силе. Например, можно показать, что так называемые существенные свойства математического объекта на самом деле выводятся из аксиом. Расширяет ли также Гуссерль, начиная с второго тома Логических исследований, свою теорию сущности для того, чтобы ее переместить на любимую почву эмпиризма – ощущение? Когда мы говорим «стена желтая», то включаем ли мы сущности в это суждение? Например, цвет, может ли он быть постигнут независимым образом на поверхности, на которой он «помещен»? Нет, поскольку цвет, отделенный от пространства, где он дается, был бы немыслим. Ибо если «варьируя» посредством воображения цветной объект, мы из него извлечем его предикат «пространственный», то мы упраздним возможность само, о цветного объекта и придем к сознанию невозможности. Именно здесь раскрывается сущность. Следовательно, в суждениях есть предел для нашей фантазии, который зафиксирован в нас самими вещами, о которых мы судим, а сама Phantasia обнаруживается благодаря приему варьирования.

Прием воображаемого варьирования дает нам саму сущность, бытие объекта. Объект (Objekt) есть «любая некая вещь», например число два, нота до, круг, любое суждение, чувственная данность (Ideen I) . Объектом можно «варьировать» произвольным образом, подчиняясь только действительной очевидности и переживанию типа я могу и я не могу. Сущность, или эйдос, объекта конституируется инвариантой, которая пребывает тождественной во всех вариациях. Таким образом, если производят варьирование с объектом чувственной вещи, то получается само бытие вещи: пространственно‑временная совокупность, лишенная вторичных качеств, положенная как субстанция и каузальное единство. Сущность, следовательно, испытывается в переживаемой интуиции; «узрение сущности» (Wesenschau) ни коей мере не обладает метафизическим характером, а теория сущностей не вставляется в платонический реализм, где утверждалось бы существование сущности; сущность есть только то, в чем «сама вещь» мне раскрывается в первичном дарении.

Речь шла о том, чего хотел эмпиризм, о возвращение к «самим вещам» (zu Sachen selbst), об упразднение любого метафизического выбора. Но эмпиризм оставался еще метафизическим, пока он смешивал это требование возврата к самим вещам с требованием фундирования любого познания в опыте, считая за неоспоримое достижение положение, что только опыт дает сами вещи: существует эмпирический, прагматистский предрассудок. В действительности, предельный источник права любого рационального утверждения находится в «видении» (Sehen) вообще, т. е. в первичном дарующем сознании (Ideen). Мы ничего не должны предполагать, говорит Гуссерль, «даже понятие философии». И когда психологизм хочет отождествить эйдос, достигаемый посредством варьирования, с понятием, генезис которого психологичен или эмпиричен, то мы можем ему ответить только, что он этим высказывает гораздо больше, чем об этом знает, если желает удержать первичную интуицию, которая претендует на его закон: число два как понятие может быть сконструировано, исходя из опыта. Но когда я достигают это число посредством варьирования, то я говорю, что этот эйдос «предшествует» любой теории конструирования числа, а доказательством этому является любая генетическая экспликация, всегда опирающаяся на действительное знание «некоторой вещи», которую генезис должен эксплицировать. Эмпирическая интерпретация образования числа два предполагает первичное постижение этого числа. Это постижение есть, следовательно, условие для всей эмпирической науки, а эйдос, который она нам раскрывает, есть лишь чистая возможность. Но ведь есть нечто, предшествующее этой возможности в реальности, которой занимается эмпирическая наука.

 

3. Эйдетическая наука. – Тогда оказывается возможным придать данной науке ее законность. Неуверенность науки, ощутимая уже в гуманитарных науках, ориентирующихся для ее устранения на физику и математику, которые были для них моделью, имела источник в слепом экспериментальном беспокойстве. Но прежде чем создавать физику, следует изучить то, что есть ее сущность, факт физики. Подобным образом следует поступить и в других дисциплинах. Из определения эйдоса, схваченного посредством первичной интуиции, можно будет попытаться вывести методологические выводы, которые и будут направлять эмпирическое исследование. Ясно, например, что никакая серьезная эмпирическая психология не может быть создана, если сущность психического не постигнута тем способом, который позволит избегнуть любого смешения с сущностью физического. Другими словами, необходимо определить эйдетические законы, которые руководят каждым эмпирическим познанием: это исследование конституирует эйдетическую науку вообще или онтологию природы (т. е. изучение esse, или сущности). Эта онтология постигается в своей истине, как пролегомены к соответствующей эмпирической науке, как то было с развитием геометрии и той ролью, которую она играла как приправа физического познания. Любая естественная вещь имеет своей сущностью пространственное бытие, а геометрия есть эйдетика пространства. Но она не заключает в себе всю сущность вещи, отсюда проистекает быстрое развитие новых дисциплин. Следовательно, нужно разделить иерархическим образом, начиная с эмпирии: 1) Сущности материальные (сущность одежды, например), изучаемые онтологией или материальными эйдетическими науками; 2) Сущности региональные (культурный объект), покрывающие предшествующие сущности и эксплированные в региональных эйдетиках; 3) Сущность объекта вообще, формальная онтология которого, согласно выше данному определению, и подлежит изучению.[3] Эта последняя сущность, которая покрывает все региональные сущности, есть «чисто эйдетическая форма», а «формальный регион», который она определяет, не есть регион, согласованный с материальными регионами, но «пустая форма региона вообще». Эта формальная онтология определяется в чистой логике; она есть mathesis universalis, чаяние Декарта и Лейбница. Ясно, что эта онтология должна определять не только понятие теории вообще, но любые формы возможных теорий (система множественности).

Таково первое значительное движение демарша Гуссерля. Оно опирается на факт, определяемый как «быть здесь индивидуально и случайно»; случайность факта приводит к необходимой сущности, поскольку мыслить случайность – это мыслить, что она принадлежит к сущности того факта, могущего быть иным, чем он есть. Фактичность вызывает, следовательно, необходимость. Этот демарш явным образом воспроизводит платонизм и его «наивность». Но он также содержит картезианство, поскольку пытается осуществить познание сущностей не как конец любого познания, но как необходимое введение в познание материального мира. В этом смысле истина эйдетики расположена в эмпирии, и именно поэтому «эйдетическая редукция», которая побуждает нас перейти от случайной фактичности объекта к его умопостигаемому содержанию, еще можно сказать «мирская». Каждой эмпирической науке соответствует наука эйдетическая, затрагивающая региональный эйдос изучаемых ею объектов, а сама феноменология на данном этапе гуссерлевской мысли определяется как эйдетическая наука региона сознания. Другими словами, в каждой эмпирической науке о человеке (Geiteswissenschafte) явным и необходимым образом обнаруживается сущность сознания, и это обнаружение Гуссерль пытается артикулировать в Идее II.

 

Глава II. Трансцендентальное

 

1. Проблематика субъекта. – Феноменология получала, таким образом, значение пропедевтики «наук о духе». Но начиная со второго тома Логических исследований, вырисовывается откат, который нас заставляет вступить в философию в собственном смысле этого слова. Углубление «проблематики корреляции» – т. е. совокупности проблем, поставленных отношением мысли к своему объекту, – позволяет поставить вопрос, который формирует в этой проблематике ядро: субъективность. Вероятно, здесь чувствуется влияние Брентано на Гуссерля (чьим учеником он являлся). Ключевой позицией брентановской психологии было положение о том, что сознание всегда есть сознание о чем‑то, другими словами, сознание интенционально. Если мы переместим этот подход на уровень эйдетики, то это означает, что всякий объект вообще, сам эйдос, вещь, понятие и т. д. есть объект для сознания, так что следует описывать способ, каким я знаю объект и каковым объект есть для меня. Значит ли это, что мы возвращаемся к психологизму? Ведь так могли полагать. Но здесь психологизма нет и в помине.

Забота о радикальном фундировании знания привела Гуссерля к формальной эйдетике, т. е. к некоему виду логицизма. Но исходя из системы сущностей открыты два возможных направления: или развить логическую науку в mathesis universaïts, т. е. конституировать на стороне объекта науку наук; или, наоборот, перейти от анализа смысла логически используемых этой наукой понятий для субъекта к смыслу отношений, которые она устанавливает между этими понятиями, к смыслу истин, которые она хочет стабилизировать, т. е., если коротко, поставить под вопрос само познание не для того, чтобы сконструировать некую «теорию», но для того, чтобы фундировать наиболее радикальным образом радикальное эйдетическое знание. Гуссерль, принимая во внимание то обстоятельство, что уже в простом дарении объекта имплицитно присутствует корреляция Я и объекта, который должен привести к анализу Я, выбрал второе направление. Радикальность эйдоса предполагает более фундаментальную радикальность. Почему? Потому что сам логический объект может быть мне дан смутным или спутанным образом, поскольку я могу, исходя из подобных законов, из подобных логических связей, обладать пустой, формальной, операциональной «простой репрезентацией». В шестом Логическом исследовании Гуссерль показывает, что логическая (или категориальная) интуиция избегает этого чисто символического постижения лишь тогда, когда она «фундирована» на чувственной интуиции. Идет ли речь о возвращении к кантовскому положению, согласно которому понятие без интуиции пусто? Так считают неокантианцы.

Таким образом, во втором томе Логических исследований мы обнаруживаем два переплетающихся движения. Одно вводит анализ переживания как основание любого познания, что, кажется, может привести нас к психологизму. Другое – обрисовывает очевидное постижение идеального объекта, основано на интуиции чувственной вещи и, кажется, возвращает феноменологию на кантианские позиции. Впрочем, Гуссерль сосредоточивается на втором из вышеописанных путей, и «реализм» сущностей, кажется, скользит по направлению к идеализму субъекта: «Анализ значимости логических принципов приводит к исследованиям, нацеленным на субъект» (Logique formelle et logique transcendentale, 203). Итак, кажется, что на этом этапе мы пытались выбрать между идеализмом, нацеленным на эмпирическое я, и идеализмом трансцендентальным в кантовском стиле. Но ни один ни другой не могут удовлетворить Гуссерля. Первый – поскольку он делает непостижимыми истинные суждения, сводя их посредством психологизма к непривилегированным состояниям сознания, и поскольку он одновременно помещает в один и тот же поток сознания то, что годится и что не годится, разрушая таким образом науки и разрушая самого себя как универсальную теорию. Второй – потому что он только выражает условия a priori чистого сознания (чистые физика или математика), но не реальные условия конкретного познания: трансцендентальная «субъективность» Канта есть просто совокупность условий, регламентирующих познания любого возможного объекта вообще, а конкретное я отбрасывается при этом на чувственный уровень как объект (вот почему Гуссерль обвинял Канта в психологизме). Вопрос же о том, каким образом реальный опыт действенно вступает в априорную схему любого возможного познания для того, чтобы допустить использование частых научных законов, остается без ответа. Подобным образом происходит и в Критике чистого разума, где интеграция реального морального опыта с условиями а priori чистой моральности остается невозможным по признанию самого Канта. Гуссерль сохраняет, следовательно, принцип истинности, фундированный на субъекте познания, но отвергает расщепление познания и расщепление конкретного субъекта. Как раз на этом этапе он обращается к Декарту.

 

2. Редукция. – Именно в Идеях феноменологии (1907) проявляется картезианское влияние; оно нависнет над Идеями I , а также, но в меньшей степени, над Картезианскими размышлениями.

Картезианский субъект, достигнутый благодаря операциям сомнения и cogito, является конкретным субъектом, переживанием, а не абстрактной схемой. Одновременно этот субъект – абсолютный субъект, поскольку таков подлинный смысл двух первых размышлений: он самодостаточен, не нужно ничего иного, чтобы фундировать его бытие. Перцепция, которую субъект имеет о себе самом, «есть и остается, поскольку она продолжается, неким абсолютом, неким „здесь‑вот“, некой вещью, которая есть себе то, что она есть, некой вещью, которой я могу измерять, в конечном счете, то, что может и должно означать „быть“ и „быть данным“» (Id. phén.). Интуиция переживания посредством самой себя конституирует модель любой первичной очевидности. И в Идее I Гуссерль снова воспроизводит картезианское движение, заключающееся в том, чтобы исходить из воспринимаемого мира или мира естественного. Не следует удивляться этому «скольжению» от логического плана к плану естественному: один и другой суть «мирские», объект вообще есть сколь вещь, столь и понятие. Нот, собственно говоря, скольжения, а есть выделение, и необходимо понять, что редукция применяется вообще к любой трансцендентности (т. е. ко всему в себе).

Естественная установка содержит тезу или имплицитную позицию, посредством которой я обнаруживаю здесь мир и его воспринимаю как существующий. «Телесные вещи просто существуют для меня здесь в каком угодно пространственном размещении. Они, в буквальном или фигуральном смысле этого слова, „присутствуют“, с ними я согласовываю или нет особенное внимание… Равным образом живые существа, каковыми являются люди, есть здесь для меня непосредственным образом… Для меня реальные объекты находятся здесь, без различия, являются ли они носителями определенности, более или менее известными, составляющими тело из действительно воспринимаемых объектов, даже если они не воспринимаются, или если они представлены интуитивным образом… Но совокупность этих объектов может быть сопредставлена в интуиции ясно или смутно, отлично или смешанно, постоянно покрывая действительное поле перцепции, не исчерпывая мира, который для меня есть „здесь“ осознанным образом в каждое мгновение, когда я бдителен. Наоборот, она расширяется безгранично, согласно порядку, фиксирующему сущее, она оказывается частично пронизанной, частично окруженной смутным горизонтом сознания неопределенной реальности… Этот туманный горизонт, никогда не способный к тотальной определенности, необходимым образом есть здесь… Мир… имеет свой временный горизонт, бесконечный в двух смыслах, в своем прошлом и в своем будущем, в знакомом и незнакомом, в непосредственно живущем и лишенном жизни. [Наконец, этот мир не только] мир вещей, но согласно той же непосредственности мир ценностей, мир благ, практический мир» (Ideen, 48–50), Но этот мир содержит также идеальное окружение: если меня в настоящее время интересует математика, то этот арифметический мир есть здесь для меня, он отличен от естественной реальности тем, что он есть для меня тогда, когда я принимаю позицию математика, в то время как естественная реальность всегда здесь. Наконец, естественный мир есть также мир интерсубъективности.

Естественная теза, имплицитно содержащаяся в естественной установке, есть то, посредством чего «я обнаруживаю [реальность] как существующую и которую я принимаю такой, какой она дается мне, как существующую» (Ideen, 52–53), Разумеется, я могу подвергнуть сомнению данные естественного мира, отрицать «информацию», которую я от него получаю, отличать, например, то, что есть «реально», и то, что «иллюзорно», и т. п.: но это сомнение «не изменит ничего в общей позиции естественной установки» (ibid.), оно заставляет нас подходить к постижению этого мира как существующего наиболее «адекватным образом», более «строго», чем то, что нам дает непосредственная перцепция. На этом сомнении основан выход за пределы восприятия, осуществляемый в научном знании, но и в этом знании сохраняется внутренняя теза естественной установки, поскольку нет науки, которая не полагает существование реального мира, наукой которого она является.

Этот намек на первые два рассуждения Декарта выражает, что, несмотря на восстановленный картезианский радикализм, Гуссерль обнаруживает его недостаточность: картезианское сомнение, примененное к естественным вещам (кусок воска), сохраняет саму мирскую установку, оно есть лишь модификация этой установки, сомнение не отвечает, следовательно, глубинному требованию радикальности. Доказательство этому будет дано в Картезианских размышлениях, где Гуссерль отвергает геометрический предрассудок, посредством которого Декарт уподобляет cogito аксиоме знания вообще, тогда как cogito должно быть нечто большим, поскольку оно есть основание самих аксиом. Этот геометрический предрассудок обнаруживает недостаточность сомнения как процедуры радикализации. Сомнению, следовательно, нужно противопоставить установку, посредством которой я не становлюсь в установку по отношению к мира как существующему, поскольку эта позиция есть естественное утверждение существования, или помещение в картезианское сомнение, и т. п. На самом деле ясно, что я, как эмпирический и конкретный субъект, продолжаю участвовать в естественной установке мира, «эта теза есть опять же некое переживание», но я никак ее не использую. Эта установка подвешена, поставлена вне игры, вне круга, заключена в скобки. И посредством этой «редукции» (эпохэ) окружающий мир не есть более просто существующий, но «феномен существования» (Méd. cart.).

 

3. Чистое я. – Каков результат этой редукционной операции? Поскольку конкретное я переплетено с естественным миром, то ясно, что оно само редуцировано. Иначе говоря, я должен воздерживаться от любой тезы о субъекте я как существующего. Но не менее ясно, что есть Я, которое воздерживается и которое есть само Я редукции. Это Я называется чистым я, и эпохэ есть универсальный метод, посредством которого я себя постигаю как чистое я. Обладает ли это чистое я содержанием? Нет, в том смысле, что оно не есть нечто содержащее, да, в том смысле, что я нацелено на некую вещь. Но надо ли производить редукцию этого содержания? До того как ответить на этот вопрос, следует констатировать, что на первый взгляд редукция полностью разлагает, с одной стороны, мир как тотальность вещей, а, с другой стороны, сознание как субъект редукции. Преступим к эйдетическому анализу региона вещи и региона сознания.

Естественная вещь, например, это вот дерево, дается мне в и посредством непрекращающегося потока набросков, силуэтов (Abschattungen). Эти силуэты через которые эта вещь прорисовывается, переживаются, соотносясь с вещью посредством ее постигающего смысла. Вещь, подобно «тождеству», которое мне дается посредством постоянных модификаций, и то, что делает ее вещью для меня (т. е. в себе для меня), то это в точности необходимая неадекватность моего постижения этой вещи. Но идея неадекватности двусмысленна: так как вещь вырисовывается сквозь последовательные силуэты, я достигаю вещь только единообразно, с одной из ее сторон, но одновременно мне «даются» другие стороны вещи, но не «лично», а положенные посредством чувственно данной стороны. Другими словами, вещь так, как она мне дается перцепцией, всегда открыта в горизонте индетерминации, «она указывает заранее различные перцепции, фазы которой в единстве перцепции фундируют друг друга, постоянно переходя одна в другую» (Ideen, 80), Таким образом, вещь не может никогда мне быть дана как некий абсолют, следовательно, существует «неопределимое несовершенство, которое принадлежит к неустранимой сущности корреляции между вещью и перцепцией вещи» (ibid.). В течении перцепции последовательные наброски затушевываются, а новый силуэт вещи может скорректировать предшествующий силуэт. Вместе с тем в этом нет противоречия, поскольку поток всех этих силуэтов фундируется в единстве перцепции, а вещь появляется через бесконечные затушевывания.

Наоборот, само переживание дается самому себе в «имманентной перцепции». Сознание себя дает переживание в самом себе, то есть взято как абсолютное. Это не значит, что переживание всегда адекватно постигнуто в своем полном единстве: как течение оно всегда уже отдалено, уже прошло, когда его желаешь удержать. Именно поэтому я могу его постигнуть только как удержанное переживание, как ретенцию, и потому «тотальное течение моего переживание есть переживаемое единство, которое принципиально невозможно постигнуть посредством перцепции в нас, всецело позволяя „протекать с“ ним» (Ideen, 82). Особое затруднение, которое в то же самое время есть сущностная проблематичность сознания, проявляется в изучении сознания внутреннего времени. Несмотря на то, что в нем нет непосредственной адекватности сознания самому себе, оказывается, что любое переживание несет в себе самом возможность принципа своего существования. «Поток переживаний, который есть мой поток, поток мыслящего субъекта, может быть широк, что оказывается не‑схватываемым, неизвестным, это касается частей как уже протекших, так и пребывающих в становлении. Достаточно того, что я бросаю свой взгляд на жизнь, которая течет в реальном настоящем, что в этом акте я себя схватываю как чистый субъект этой жизни, что я мог бы сказать без оговорки и необходимым образом: я есть, эта жизнь есть, я живу: cogito» (Ideen, 85).

Следовательно, первый результат редукции состоит в том, чтобы обязать нас разложить чистым образом мирское или естественное вообще и не‑мирской субъект. Мы, осуществляя дескрипцию, некоторым образом иерархизируем эти два региона бытия вообще: на самом деле мы заключаем из случайности вещи (взятой как модель мирности) и из необходимости чистого я, остатка редукции. Вещь и мир вообще не аподиктичны (Méd. cart.), они не исключают возможность в них сомневаться, следовательно, не исключают возможность своего несуществования. Вся совокупность опыта (в кантовском смысле) может проявить только видимость и быть лишь соответствующим сном. В этом смысле редукция, как выражение свободы чистого я, есть уже сама по себе проявление случайного характера мира. Наоборот, субъект редукции, или чистое я, очевиден самому себе аподиктичной очевидностью, это означает, что течение переживаний, которые его конституируют тогда, когда он проявляется себе самому, не может быть поставлено под вопрос ни в отношении своей сущности, ни в отношении своего существования. Эта аподиктичность не вызывает тождественности; удостоверенности бытия я не гарантирует удостоверенности познания меня. Но ее достаточно, чтобы противопоставить перцепцию, трансцендентную вещи и миру вообще, имманентной перцепции: «Мирская установка, которая есть „случайная“ установка, противополагается установке моего чистого я и моего эгологического переживания, которое есть „необходимая“ и абсолютно несомненная установка. Любая вещь, данная „лично“, может также не быть, но никакое переживание, данное „лично“, не может не быть» (Ideen, 86). Этот закон является сущностным законом.

Мы могли бы себя спросить: должна ли феноменологическая редукция быть примененной к содержанию чистого я? Мы понимаем теперь, что этот вопрос предполагает радикальное противоречие, противоречие, которое Гуссерль вменяет в вину Декарту: оно состоит в том, что полагают субъект вещью (res cogitans). Мое чистое я не есть вещь, поскольку оно не дается себе самому как вещь, ему данная. Оно не «сосуществует мирным образом» с миром, ему нет необходимости в мире для того, чтобы быть; ибо если вообразить, что мир уничтожен (в этом пассаже усмотрят технику воображаемых вариаций, фиксирующих сущность), то «бытие сознания несомненно необходимым образом изменится… но оно не затрагивает своего собственного существования». Действительно, уничтоженный мир – это только означает для сознания, направленного на мир, исчезновение в потоке переживаний некоторых эмпирически регулируемых сцеплений, исчезновение, вызывающее исчезновение других, рационально сообразующихся с первыми, сцеплений. Но это уничтожение не ведет к исключению иных переживаний и иных сцеплений переживаний. Другими словами, «никакое реальное бытие не является необходимым для бытия самого сознания. Имманентное бытие есть, следовательно, неоспоримым образом абсолютное бытие, в том смысле, что „nulla 'res' indiget ad existendum“. С другой стороны, мир трансцендентных res полностью соотносится с сознанием, но не с понимаемым логическим образом сознанием, а с действительным сознанием» (ibid., 92).

Таким образом, эпохэ, рассмотренное на этапе Идеи I (Ideen I) , имеет двойное значение: с одной стороны, негативное в том отношении, что оно изолирует сознание как феноменологический остаток, и это тот уровень, на котором действует эйдетический анализ сознания (т. е. все еще естественный); с другой стороны, позитивное, поскольку эпохе проявляет сознание как абсолютную радикальность. В феноменологической редукции гуссерлевская программа несомненного и первичного основания осуществляет новый этап: она переходит от эйдетической радикализации к радикализации трансцендентальной, т. е. к радикализации, которая фундирует любую трансцендентность. (Отметим, что под трансцендентностью следует понимать способ представленности объекта вообще.) Мы спросили, каким образом математическая или научная истина может быть возможна, и в противовес скептицизму увидели, что она возможна лишь посредством сущностной установки того, что мыслимо. Эта сущностная установка вмешивается только в «видеть» (Schau), а сущность схватывается в первичном дарении. Затем, размышляя над самим этим дарением, а более точно, над первичным дарением вещей (перцепцией), мы обнаружили по эту сторону установки, с помощью которой мы находимся среди вещей, сознание, сущность которого гетерогенна всему тому, сознанием чего она является, любой трансценденции. Посредством этого сознания положен сам смысл трансцендентного. Таково истинное значение помещения за скобки: оно возвращает взгляд сознания на его самого, оно изменяет направление этого взгляда и срывает, усомнившись в мире, покрывало, которое маскирует во мне мою собственную истину. Это усомнение выражает, что я пребывает тем, чем оно есть, т. е. «переплетенным» с миром, и что его собственное конкретное содержание остается потоком Abschattungen, сквозь который я прорисовываю вещь. «Конкретное содержание субъективной жизни не исчезает при переходе к философскому измерению, но именно там обнаруживается в своей аутентичности. Установка мира была „поставлена вне действия“, а не уничтожена: она остается жизнеспособной, хотя и в „модифицированной“ форме, которая позволяет сознанию быть полностью сознанием самого себя. Эпохе не является логической операцией, которая востребована условиями некоторой теоретической проблемы, оно есть демарш, который дает доступ к новому миру существования: трансцендентальному существованию как существованию абсолютному. Подобное значение может реализоваться лишь в акте свободы».[4]

 

4. Чистое Я, психологическое Я, кантовский субъект. – Итак, речь не идет о том, чтобы возвратиться к психологическому субъективизму, поскольку Я, раскрытое редукцией, не является в точности естественным психологическим или психофизическим Я; более того, речь не идет о некоем зигзаге в кантовской позиции, поскольку трансцендентальное Я оказывается не «логически постигнутым сознанием, но действительным сознанием».

1) Нельзя смешивать трансцендентальное Я и психологическое Я – вот на чем настаивают Картезианские размышления. Конечно, говорит Гуссерль, «как Я, находящееся в естественной установке, я есмь всегда также и трансцендентальное Я, но, – добавляет он, – знаю я об этом только благодаря осуществлению феноменологической редукции»[5]. Эмпирическое Я «заинтересовано миром», оно живет в нем всецело естественным образом; на основе этого Я феноменологическая установка конституирует удвоение Я, устанавливая тем самым незаинтересованного наблюдателя, феноменологическое Я. Именно это незаинтересованное наблюдающее Я проводит феноменологическую рефлексию, причем саму по себе рефлексию удерживает незаинтересованная установка наблюдателя. Следовательно, одновременно нужно допустить, что то Я, о котором идет речь, есть конкретное Я, поскольку между психологией и феноменологией нет какого‑либо содержательного различия и поскольку не существует такого конкретного Я, которое было бы отвлечено от своего бытия в мире. И интенциональная психология, и трансцендентальная феноменология обе исходят из cogito, но в то время как первая остается на уровне мира, вторая осуществляет свой анализ исходя из трансцендентального cogito, которое заключает мир, в том числе и психологическое Я, в свою тотальность.

2) Не оказываемся ли мы тогда перед кантовским трансцендентальным субъектом? Большое количество мест как в Идеях I , так и в Картезианских размышлениях допускают это, и не случайно «критический» философ Наторп[6] заявлял о согласии с Идеями I. Подобные допущения проистекают, в частности, о того, что Гуссерль настаивает на абсолютном бытии сознания для того, чтобы избежать мнения о том, что Я есть лишь регион природы (что является основным постулатом психологии). Он показывает, что природа, наоборот, возможна лишь посредством Я: «Природа возможна лишь благодаря интенциональному единству, мотивированному в сознании на уровне имманентных связей… Область переживаемого как абсолютная сущность… по сути независима от любого бытия, принадлежащего миру, природе, не обращается к нему для своего существования. Существование природы не может обусловливать существование сознания, поскольку природа манифестирует себя саму как коррелят сознания» (Ideen, 95–96). Критические мыслители (Наторп, Риккерт, Крайс, Зохер) основываются на этой трансцендентальной философии и показывают, что для Гуссерля как и для Канта, объективность приводит к совокупности a priori условий, а также то, что для феноменологии, как и для Критики, значима одна и та же проблема: каким образом данное возможно? Что же касается интуитивистского аспекта и в особенности того чистого схватывания переживаемого в имманентной перцепции, то Крайс не сомневается в том, что его происхождение заключается в эмпирическом предрассудке: действительно, каким образом можно было бы допустить, что субъект, который есть не что иное, как совокупность условий a priori любой возможной объективности, является также эмпирическим потоком переживаний, доступных схватыванию в своей радикальной несомненности в первичном присутствии в себе? Кант пишет: «Вне логического обозначения я мы не обладаем никаким постижением субъекта в себе, который дается на основе я, как и любое мыслимое, в качестве субстрата». Гуссерлевский имманентный принцип следует из эмпирической психологии, он несовместим с конституированием объективности. Исключая сделанную оговорку, Гуссерль остается достаточно последовательным кантианцем. В знаменитой статье[7] О. Финк, тогда еще ассистент Гуссерля, отвечает на подобные комментарии таким образом, который поможет прояснить нашу проблему: феноменология не ставит, собственно говоря, критическую проблему, она ставит проблему происхождения мира, таким же образом, как ее ставили еще религия или метафизические системы. Без сомнения, данная проблема – поскольку она всегда полагается и разрешается в терминах апорий – элиминируется критицизмом. Критицизм заменяет ее проблемой условий возможности мира для меня. Но если условия сами по себе суть условия мира, то весь кантовский анализ остается только на эйдетическом уровне, т. е. на уровне мира. Следовательно, ясно, что критическая философия совершает ошибку при интерпретации феноменологии. Это ошибка, в частности, проявляется в том, что касается вопроса об имманентности и «смешении» трансцендентального субъекта с конкретным субъектом. В действительности имеется не смешение, но наоборот – удвоение; ибо единство субъекта является той данностью, которая предшествует всякому концептуальному конструированию. И именно из‑за того, что система a priori условий объективности есть субъект, трансцендентальный субъект оказывается чем‑то непостижимым для критической философии как таковой. В действительности воспринимающий субъект есть именно тот субъект, который создает мир и которому тем не менее этот мир дается посредством ощущения. Когда мы перспективным образом изучаем свою связь с миром с целью отличить себя от этого мира, мы используем критерий имманентности; а парадоксальная ситуация возникает из‑за того, что само содержание этой имманентности есть не что иное, как мир как направленность, интенциональность, феномен, и при этом этот мир полагается как реальное существование, как нечто трансцендентное мне. Редукция, исходящая из этого парадокса, позволяет нам в точности постичь, каким образом для нас есть некоторое «в себе», т. е. каким образом трансцендентность объекта может обладать смыслом трансцендентности в имманентности субъекта. Редукция оставляет за субъектом истинность его конституирования трансцендентностей, имплицитную в той установке отчуждения, которая и есть естественная установка.

 

5. Интенциональность. – Если объект может иметь трансцендентный смысл внутри имманентности меня самого, то это происходит потому, что не существует, собственно говоря, имманентности в сознании. Различие между имманентными данными и трансцендентными данными, на котором Гуссерль основывает первое разделение сознания и мира, есть различие внутримировое. В действительности феноменологическое эпохэ обнаруживает сущностный характер сознания, исходя из которого проясняется парадокс, который мы только что отметили. На деле интенциональность не есть та психологическая данность, которую Гуссерль унаследовал от Брентано, она есть то, что делает возможным само эпохэ: воспринимать эту трубку на столе отнюдь не означает обладать репродукцией в миниатюре этой трубки в сознании, подобно тому как это мыслил ассоциационизм, но быть направленным на сам объект трубки. Редукция, вынося за скобки естественное мнение (спонтанное полагание. существования объектов), обнаруживает объект как направленность, или феномен, трубка в этом случае есть лишь нечто противостоящее, (vis‑à‑vis) (Gegenstand)[8], а мое сознание есть то, для чего есть это противостоящее. Мое сознание не может быть мыслимо столь воображаемым образом, чтобы вычленить из него то, осознанием чего оно является, невозможно даже сказать, что оно будет тогда сознанием ничто, поскольку это ничто оказалось бы в этом отношении по‑прежнему феноменом, сознанием которого оно является. Воображаемые вариации, действуя на сознание, открывают нам свое собственное бытие, которое есть сознание некоей вещи. Сознание интенционально именно постольку, поскольку возможно задействовать редукцию без того, чтобы утратить то, что редуцировано: редуцировать – это глубинным образом трансформировать все данные противостоящего, феноменальные данные, и обнаружить таким образом сущностный характер Я: радикальное или же абсолютное основание, источник любых означиваний или конституирующих возможностей, связь интенциональности с объектом. Вполне понятно, что интенциональность не обладает только лишь перцептивным характером: имагинации, представления, опыты другого, чувственные и категориальные интуиции, акты рецептивности и спонтанности и т. п., короче, все содержания картезианского перечисления: «Чем является я, которое мыслит? Некая вещь, которая сомневается, которая размышляет, которая воспринимает, которая утверждает, которая отрицает, которая желает, которая не желает, которая также воображает и чувствует». Впрочем, Гуссерль различает актуальное Я, в котором есть «эксплицитное» сознание объекта, и неактуальное Я, в котором сознание объекта имплицитно, «потенциально». Актуальное переживание (например, акт внимательного постижения) всегда окружено аурой неактуальных переживаний, «потоком тех переживаний, которые никогда не могут конституироваться в чистые актуальности» (Ideen, 63). Все актуальные или неактуальные переживания равным образом интенциональны. Не следует смешивать интенциональность и внимание (intentionalité et attention). Существует имплицитная, невнимательная интенциональность. Мы еще будем иметь случай вернуться к этому пункту, существенному для психологической науки: он содержит, сжатым образом, целый феноменологический тезис, касающийся бессознательного.

Теперь проясним, почему говоря о Гуссерле говорят о включении мира в сознание: действительно, сознание есть не только Я‑полюс (ноэза) интенциональности, но также полюс «вот этого» (ноэма), однако следует уточнить, что это включение не реально (трубка находится в комнате), но интенционально (феномен трубки находится в моем сознании). Интенциональное включение, которое обнаруживается в каждом отдельном случае методом интенционального анализа, означает, что отношение сознания к своему объекту не является отношением двух внешних и независимых реальностей, поскольку, с одной стороны, объект есть Gegenstand, феномен отражающийся в сознании, в котором он возникает, и, с другой стороны, сознание есть сознание этого феномена. Именно поэтому включение интенционально настолько, насколько возможно фундировать трансцендентное в имманентности без утраты [сущностных свойств] этого трансцендентного. Таким образом, интенциональность сама по себе является ответом на вопрос: каким образом она несет объект в себе и для меня? Воспринимать трубку означает в точности: быть на нее направленным как на реально существующее. Таким образом, смысл мира дешифруется как смысл, который я даю миру, но этот смысл есть переживание как нечто объективное, то открытое мной, без которого он не имел бы смысла мира для меня. Редукция, в среде интенционального анализа, позволяет нам строгим образом описать отношение субъекта и объекта. Это описание приводит в действие «философию», имманентную естественному сознанию, а не философию, пассивно примыкающую к данности. Т. е. сама интенциональность определяет эту «философию». Интенциональный анализ (по самому своему имени) должен раскрыть, каким образом конституируется смысл бытия (Seinssinn) объекта; ведь хотя интенциональность есть направленность, она есть также придание смысла. Интенциональный анализ имеет дело с конституированным объектом как осмысленно конституированным и раскрывает это конституирование. Поэтому в Идеях II Гуссерль последовательно исходит при конституировании из материальной природы, из природы одушевленной и из Духа. И понятно, почему субъективность не есть нечто «творческое», ибо сама по себе она есть лишь Ichpol , а, в свою очередь, «объективность» (Gegenstaendlichkeit) существует только как некий полюс интенциональной направленности, который придает ей смысл объективности.

 

Глава III. «Жизненный мир»

 

1. Трансцендентальный идеализм и его противоречия. – Итак, на этом этапе мы, может показаться, обращаемся к «трансцендентальному идеализму» (Картезианские размышления)*, этот трансцендентальный идеализм уже заключен в самой процедуре редуцирования. Но подобно тому как трансцендентальный субъект не отличается от конкретного субъекта, то кажется, что и трансцендентальный идеализм, кроме всего прочего, должен быть солипсистским. Я один в мире, этот мир сам по себе есть лишь идея единства всех объектов, вещь есть лишь единство моего восприятия вещи, т. е. Abschattungen, а смысл полностью фундирован «в» моем сознании как интенции или придании смысла (Sinnsgebung). В действительности Гуссерль никогда не останавливался на этом монадическом идеализме, прежде всего потому, что опыт объективности отражен в согласии некоего множества субъектов, и также потому, что другой сам по себе дан мне в некоем абсолютно первичном опыте. Другие ego не суть лишь представления и объекты, «находящиеся во мне, синтетические единства, находящие во мне свое возможное подтверждение, но суть, по своему смыслу, именно „другие“».[9]

Инаковость другого (l'altérité de l'autre) отличается от простой трансценденции вещи, поскольку другое есть некое я для себя самого, и поскольку его единство есть не моя перцепция, но [единство] в себе; другими словами, другой есть чистое я, которое не нуждается ни в чем, чтобы существовать, он есть абсолютное существование и радикальная точка отсчета для себя самого, подобно тому как я таковым являюсь для самого себя. Тогда возникает вопрос: каким образом существует конституирующий субъект (другой) для конституирующего субъекта (я)? Понятно, что другой удостоверен мной как «чужой» (Картезианские размышления), поскольку он является источником смысла и интенциональности. Но вне этого опыта чуждости (который даст Сартру тему разделенности сознаний) на трансцендентальном уровне экспликация другого не может быть дана в тех же самых терминах, что и экспликация вещи, и вместе с тем в той мере, в какой другой есть для меня, он есть также благодаря мне – я уверен в этом благодаря сущностным результатам трансцендентальной редукции. Это требование, свойственное экспликации другого, однако, рассматривается как недостаточное в Картезианских размышлениях, из текста которых мы только что открыли саму позицию другого. В результате достигнутого описания «уподобляющей апперцепции»[10], посредством которой тело другого мне дается как тело собственное другому я, полагающему психическое как его собственный знак, и после того как из этой «непрямой доступности» для нас выведено основание существования другого, Гуссерль объявляет то, что не оправдывает наши ожидания: с феноменологической точки зрения, «другой есть модификация „моего“ я»[11]. В III части Идей II, Гуссерль подчеркивал вместо этого оппозицию между «естественным миром» и «миром духа» (Geist) и абсолютный онтологический приоритет первого над вторым: единство вещи есть единство развертывания Abschattungen для сознания, а единство личности есть «единство абсолютной манифестации». В случае субъекта и, следовательно, в случае другого как субъекта (alter ego), мы не можем редуцировать реальное существование к интенциональному корреляту, поскольку то, что я интенциализирую, когда направлен на другого, есть в точности абсолютное существование: здесь фундируются «быть реальным» и «быть интенциональным». Следовательно, мы можем отчасти полагать некое «сообщество личностей», которое Рикёр (Analyses et problème dans Ideen II, Revue de métaphysique et de morale, 1951) сближает с коллективным сознанием у Дюркгейма или объективным духом в гегелевском смысле и которое конституируется разом посредством обоюдного схватывания субъективностей и сообщества их окружения. Это сообщество личностей конститутивно исходя из своего собственного мира (средневековый мир, мир греков и т. п.); но конститутивно ли оно первичным образом? Утверждать это – значит полагать, что трансцендентальный и солипсистский субъект не радикален, поскольку он погружен своими корнями в мир духа, в саму по себе конститутивную культуру.

Иными словами, трансцендентальная философия как философия радикального субъекта не доходит до того, чтобы интегрироваться с культурной социологией, между ними пребывает «натяжение» (Рикёр), даже противоположность, которая не прилагается к феноменологическому мышлению, а присуща ему: ибо именно сама трансцендентальная философия приводит к проблеме интерсубъективности или сообщества личностей, как это показывают параллельные пути Картезианских размышлений и Идей. Ясно, что с точки зрения культурной социологии, которая является точкой зрения уже Идей II и которая превалирует в последних работах (Кризис, Письмо Леви‑Брюлю), вводит, по признанию самого Гуссерля, нечто напоминающее исторический релятивизм, против которого по сути трансцендентальная философия и боролась, но, однако, эта философия не смогла ни выйти за проблематику другого, ни переработать эту проблему, пересматривая достижения радикального субъективизма; вместе с интенциональным анализом другого радикальность оказывается уже не на стороне меня, но на стороне интерсубъективности, и эта интерсубъективность есть не просто лишь интерсубъективность для меня – утверждение, которое оставляло бы за я смысл единственного основания – она есть абсолютная интерсубъективность или, если угодно, первая. Но можно отважиться сказать, что сам Гуссерль не доходит до этого: радикальность как таковая устанавливается в Идеях I как радикальность трансцендентального cogito и остается ядром всей его философии. Например, в Кризисе мы обнаруживаем показательную критику картезианского трансцендентализма: Декарт «не раскрывает, что любые дистинкции типа Я и Ты, внешне и внутренне „конституируются“ лишь в абсолютном Ego». Таким образом, ты, как и это, есть просто синтез эгологических переживаний.

И вместе с тем именно здесь открывается смысл той «культурной социологии», по направлению к которой мысль Гуссерля эволюционировала до конца его жизни. Об этом с избытком свидетельствует Кризис, две первых части которого были опубликованы в 1936 году в Белграде. Эту рефлексию об истории как об интерсубъективности Гуссерль сближает с проблемой трансцендентальной радикальности: «этот текст стремится обосновать неизбежную необходимость превращения философии в трансцендентальную феноменологию путем удержания в сознании телеологически‑исторического отношения к истокам критической ситуации, в которой мы оказываемся в том, что касается науки и философии. Этот текст отныне устанавливает начинание, независимое от трансцендентальной феноменологии». Другими словами, путь, которому следовали до сих пор и который, порождая как логико‑математические проблемы, так и проблемы перцептивности, привел нас к абсолютному ego, этот путь отныне перестает быть привилегированным: путь истории равно правомерен. Прояснение истории, в которую мы вовлечены, разъясняет задачу философии. «Нашей задачей является анализ нас самих, как тех, кто не только воспринимает духовное наследство, но становится тем, что мы есть всецело и исключительно исторически‑духовным образом»; и философ не может не касаться истории, поскольку философ, озабоченный радикальностью, должен постигать и преодолевать непосредственные исторические данные, являющиеся в действительности историческими отложениями, предрассудками, которые конституируют свой «мир» в культурном смысле. Итак, что это за кризис, в котором мы оказались? Этот кризис есть результат объективизма. Речь идет, собственно говоря, не о кризисе физической теории, но о кризисе, который поразил значение наук в их отношении к самой жизни. То, что характеризует современный дух, так это логико‑математическая формализация (именно она конституирует стремление Логических исследований) и математизация естественного сознания: mathesis universalis Лейбница и новая методология Галилея. Именно на этом базисе развивается объективизм: раскрывая мир как математически апплицируемый, Галилей открывает его как произведение сознания (Кризис II, § 9). Таким образом, объективистский формализм как таковой является отчуждающим; это отчуждение необходимо обнаружить как недуг захвата субъективности объективной наукой: с этого времени она оставляет лишь один выбор – или конструирование психики как физической модели, или изучение, лишенное той строгости, что свойственна физике. Декарт разрешает эту дилемму, вводя трансцендентальный мотив: посредством cogito истина мира – как феномена, как cogitatum – этому миру возвращена, объективистское отчуждение, приводящее к метафизическим апориям души и Бога в этом случае упраздняется – или, по крайней мере, его можно было бы упразднить, если бы сам Декарт не был жертвой галилеевского объективизма и не смешивал трансцендентальное cogito и психологическое я: тезис об ego как res cogitans зачеркивает всякое трансцендентальное стремление. Отсюда двойственность картезианского наследия: с одной стороны, метафизический рационализм, который элиминирует ego, и скептический эмпиризм, который разрушает знание, с другой. Только трансцендентализм, последовательно придерживаясь представления о знании, целиком базирующемся на фундаментальном ego, дарителе смысла, проживающему дообъективной, донаучной жизнью непосредственно в «жизненном мире», точная наука о котором есть не что иное, как только лишь оболочка, может дать объективизму его истинное основание и лишить его отчужденности: трансцендентальная философия делает возможным объединение объективизма и субъективизма, абстрактного знания и конкретной жизни. Таким образом, сам вид европейской гуманитарности, который сам по себе есть лишь ограниченный вид гуманитарности вообще, есть также шанс превращения философии в феноменологию: «В философствовании мы – функционеры человечества »[12].

 

2. Lebenswelt. – Мы не можем далее продолжать описание эволюции Гуссерля в этом направлении. Мы видим, что начиная с доктрины Wesenschau акценты его мысли во многом модифицировались; вместе с тем несомненно, что эта мысль до самого конца остается в кругозоре центральной проблемы, т. е. радикальности. Но абсолютное ego, которое философ Идей понимал как единственный идентичный и универсальный полюс, обнаруживается в новом свете в философии последнего периода. Мы только что рассмотрели вовлеченность в историю и в интерсубъективность. Гуссерль называет ее иногда Leben (жизнью), субъектом Lebenswelt; мы уже знаем, что по сути нет разницы между конкретным ego и трансцендентальным субъектом; но это отождествление часто подчеркивается в таком аспекте, который квалифицирует последний этап философии Гуссерля как эмпиризм (Ж. Валь).

Именно в разработке того великого вопроса, который он ставит в Логических исследованиях, и возникает осознание того, что понимается под истиной, принципиально берущей начало в философии Lebenswelt. Ясно, что истина не может быть здесь определена как соответствие мысли и ее объекта, поскольку из подобного определения следовало бы, что философия всецело определяет, с одной стороны, всякую мысль и, с другой, – всякий объект в их внешней тотальной связи: феноменология же нас учит, что подобная внешность немыслима. Истина не может более определяться и только как a priori совокупность условий, ибо эта совокупность (или трансцендентальный субъект на кантовский манер) не может сказать «Я», она является не радикальной, а является лишь неким объективным моментом субъективности. Истина может быть определена только как переживаемый опыт истины, т. е. очевидность. Но это переживание не есть некое чувство, ибо ясно, что чувство не гарантирует от ошибок; очевидность есть первичный модус интенциональности, так сказать, тот момент сознания, когда сама вещь, о которой мы говорим, дается во плоти и крови, лично сознанию, когда интуиция «исполнена». Для того чтобы ответить на вопрос «является ли стена желтой?», я захожу в комнату и смотрю на стену (это и есть, на перцептивном уровне, та первичная очевидность, которую Гуссерль часто называет «опытом») или пытаюсь ее вспомнить, или спрашиваю себя и другого об этом; в этих двух последних случаях доказывается существование (во мне или в другом) «опыта» – все еще присутствующего – цвета стены. Любое возможное подтверждение посредством суждения проходит через этот «присутствующий опыт» самой вещи; таким образом, очевидность есть смысл любого подтверждения или любой рационализации. Понятно, что опыт не осуществляется только в отношении воспринимаемого объекта, он может быть осуществлен и в отношении некоторой ценности (напр. красоты) – короче, в отношении любого из вышеперечисленных интенциональных модусов. Вместе с тем эта очевидность, или переживание истины, не предоставляет полной гарантии от ошибки: без сомнения, есть случаи, когда мы не обладаем «опытом» того, о чем говорим, и мы сами себе подтверждаем это с очевидностью; однако ошибка может включаться и в саму очевидность. Эта стена желая, но при свете дня я замечаю, что она серая. В данном случае имеются две последовательные и противоположные очевидности. Первая содержит ошибку. На это Гуссерль отвечает в § 8 Формальной и трансцендентальной логике: «Даже очевидность, которая дается как аподиктическая, может раскрываться как иллюзия, как то, что предполагает тем не менее очевидность того же рода, в которой она „вспыхивает“». Другими словами, в актуальном опыте предшествующий опыт всегда и исключительно является мне как иллюзорный. Таким образом, не существует некоего «истинного опыта», к которому надлежит обращаться как к индексу истины или ошибки; истина подтверждается всегда исключительно в актуальном опыте, и поток переживаний при этом не восстанавливается, можно сказать только, что если таковое переживание дается мне актуально как некая прошедшая и ложная очевидность, то сама эта актуальность конституирует новый «опыт», который выражает в живом настоящем сразу прошедшую ошибку и настоящую истину как коррекцию этой ошибки. Следовательно, не существует абсолютной истины, общего постулата догматизма и скептицизма, но истина определяется в становлении как пересмотр, уточнение и превосхождение себя самой. Эта диалектическая операция осуществляется всегда внутри живого настоящего (lebendige Gegenwart); таким образом, в противоположность тому, что влечет за собой догматический тезис, ошибка постижима, поскольку она включена в сам смысл очевидности, посредством которой сознание конституирует истину. Итак, для того чтобы корректно ответить на вопрос об истине, т. е. для того, чтобы лучше описать опыт истины, нужно решительно настаивать на генетическом становлении ego: истина есть не объект, но движение, и она существует, если это движение действенно осуществлено мной.

Следовательно, для того чтобы верифицировать суждение, то есть для того, чтобы высвободить смысл истины, следует осуществить регрессивный анализ, оканчивающийся в докатегориальном (допредикативном) «опыте», который конституирует фундаментальное предполагание логики вообще (Арон Гурвич)[13]. Это предполагание не является логической аксиомой. Оно есть философское условие возможности, оно конституирует почву (Boden), в которой всякое рассуждение обретает свои корни. Прежде всякой науки идет речь о том, что нам преддано как некая пассивная «вера», и «пассивное универсальное, предданное всякой активности суждения», есть то, что зовется «миром», «абсолютным субстратом, независимым, в смысле абсолютной независимости» (Опыт и суждение, 26 и 157). Радикальное основание истины обнаруживается в результате завершенного интенционального анализа как Lebenswelt, мир, внутри которого субъект конституирует «воспринимание вещей» как пассивный синтез, предшествующий любому точному знанию. «Эта восприимчивость должна быть зрима как внутренний этап активности» (там же, 83), что означает, что трансцендентальное ego, конституирующее смысл объектов, имплицитно отсылает к пассивному схватыванию объекта, к первичному соучастию, которое оно имеет с объектом. Этот весьма краткий намек позволяет нам наконец уточнить, что «мир», о котором здесь идет речь, явно не является миром естественных наук, а есть совокупность или идея (в кантовском смысле) всего того, что есть и что мы можем помыслить.

Таким образом, после редукции, которая устраняет мир в его конститутивной форме для того, чтобы вернуть конституирующему ego аутентичность дарителя смысла, новый ход Гуссерля в разработке самого смысла этого субъективного Sinngebung вновь обнаруживает мир как саму реальность конституирующего. Речь явно не идет о том же самом мире: естественный мир есть фетишизированный мир, в который человек заброшен как естественное сущее и в котором он наивно «объективирует» значение объектов. Редукция пытается стереть это отчуждение, и первичный мир, каким она его пролонгируя раскрывает, оказывается почвой переживаемого опыта, на которой надстраивается истина теоретического познания. Истина науки более не основывается ни на Боге, как у Декарта, ни на a proiri условиях возможности, как у Канта, она основывается на непосредственном переживании очевидности, благодаря которой человек и мир оказываются в изначальном согласии.

 

Заметки о Гуссерле и Гегеле

 

Термин «феноменология» получил свое цельное и оригинальное значение благодаря Гегелю после издания в 1807 году его «Феноменологии духа». Феноменология есть «наука о сознании», поскольку сознание вообще есть знание об объекте, будь то внешний или внутренний объект. Гегель пишет в Предисловии к «Феноменологии»: «В непосредственном наличном бытии духа, в сознании, есть два момента: момент знания и момент негативной по отношению к знанию предметности. Так как дух развивается и раскрывает свои моменты в этой стихии, то им свойственна эта противоположность и все они выступают как формы сознания. Наука, идущая этим путем, есть наука опыта, совершаемого сознанием»[14]. Итак, нет ли здесь ответа на вопрос о том, следует ли в философии идти от объекта (реализм) или от Я (идеализм)? Уже само понятие феноменологии показывает праздность этого вопроса: сознание всегда есть «сознание о…», и не существует объекта, который не был бы «объектом для…». Объект имманентен сознанию только в том случае, если мы приписываем ему соответствующий рациональный смысл, за неимением которого объект не был бы объектом для. Понятие или смысл не являются чем‑то внешним бытию, бытие есть непосредственным образом понятие в себе, а понятие есть бытие для себя. Мысль о бытии, то есть бытие, которое мыслит само себя и, следовательно, «метод», который развивает эта мысль, и, соответственно, сама философия, не устанавливаются системой категорий, независимых от того, о чем мысль мыслит, то есть от своего предмета. Форма мысли различается от своего предмета лишь формально, она конкретно представляет собой само содержание, которое себя постигает, в‑себе, которое становится для‑себя. «Мы должны рассмотреть формы мысли в себе и для себя, ибо они суть объект и активность объекта» (Энциклопедия философских наук). Таким образом, кантовская ошибка – хотя и позитивная ошибка, в той степени, в которой она была моментом истинного развития Духа, – состояла в раскрытии форм и категорий как абсолютного фундамента мысли об объекте и объекта для мысли: ошибка, допускающая трансцендентальное как первичное.

В диалектическом отождествлении бытия и понятия проблему первичности на самом деле просто «перешагивают»: не существует никакого непосредственного и абсолютного начала, то есть никакого предмета без сознания или сознания без предмета, по меньшей мере постольку, поскольку понятие начала или непосредственного содержит как свое диалектическое отрицание перспективу последовательного развертывания, опосредования. «Развертывание не является чем‑то бесполезным; оно таковым являлось бы, если бы начало было уже истинно абсолютным» («Наука логики»). Нет ничего абсолютно непосредственного, все происходит [из чего‑либо], и только одна реальность не является в этом смысле «происходящей», поскольку представляет из себя систему происхождений, то есть систему абсолютной Идеи «Логики» и абсолютного Знания «Феноменологии»: результат диалектического опосредствования проявляется в ней самой как единственно и абсолютно непосредственное. «Абсолютное знание, – пишет Ипполит, – происходит не из некоего истока, но из самого движения проистечения, из minimum rationale, который есть триада Бытие‑Ничто‑Становление, то есть оно вытекает из Абсолюта как опосредование в форме, еще являющейся непосредственной, в форме становления» (Logique et existence, 85).

Это двойное гегелевское положение – бытие уже обладает смыслом или понятием, не существует чего‑то первичного, что обосновывает познание – позволяет ясным образом отделить Гуссерля от Гегеля, отталкиваясь от их общей критики кантианства. С первой половиной этого допущения гуссерлевская феноменология действительно согласна: объект «конституируется» посредством седиментации значений, которые не являются условиями a priori любого опыта в кантовском смысле, поскольку рассудок, который устанавливает эти условия как фундирующие опыт вообще, уже сам фундирован опытом. Не существует ни логического предшествования категорий, ни даже форм, посредством которых трансцендентальный субъект присваивал бы себе объекты. Наоборот – как это показано Erfahrung und Urteil [15] – применяемые суждения и категории предполагают первичную уверенность, уверенность в том, что имеется бытие, то есть предполагается некая вера в действительность. Гуссерль говорит о Glaube [16], вере, чтобы подчеркнуть, что речь идет о неком предзнании. До любого предикативного акта и даже до любого наделения смыслом, даже если речь идет о восприятии чувственной вещи, в глубине «пассивного представления» «осуществляется и неизбежна вера в существование чего‑то действительного… Хотя она и является источником любого знания и даже в нем находится, все же эта вера полностью не воссоздаваема в эксплицитном знании в точном значении этого термина» (Waelhens, Phénoménologie et vérité, p. 50–52).

Итак, если воссоздание тотальности действительности (в гегелевском смысле) невозможно удостоверить, то это происходит только потому, что нет первичного, непосредственного, абсолютного действительного, которое фундирует любое возможное воссоздание. Нужно ли тогда утверждать, что действительное невыразимо, на том основании, что любой логос, любое рассуждение, любая диалектика мысли предполагает в свою очередь первичную веру! Следовательно, здесь наличествует нечто дорациональное? Понятно, что этого вопроса достаточно для того, чтобы полностью отличить Гегеля от гуссерлевской и пост‑гуссерлевской феноменологии. «Для Гегеля, – пишет Ипполит, – нет ни невыразимого, которое было бы по ту и по эту сторону знания, ни непосредственно единичного или трансцендентного; для него нет онтологического молчания, но диалектическое рассуждение, которое есть последовательное завоевание смысла. Это не означает, что смысл является предшествующим по отношению к рассуждению, которое его раскрывает и создает… но смысл развертывается в самом рассуждении» (Logique et existence, p. 25–26). Гегель в своей работе Glauben und Wissen уже атаковал кантовскую трансценденцию в‑себе как продукт рассудочной философии, для которой наличие предмета есть лишь явление некоторой скрытой действительности. Но не является ли то, что Гуссерль вводит в «Опыте и суждении» в форме допредикативного Lebenswelt, той же самой трансцеденцией? Поскольку первичный жизненный мир является допредикативным, любая предикация, любое рассуждение, без сомнения, его предполагает, но одновременно фальсифицируя его таким образом, что в собственном смысле о нем ничего нельзя сказать. Здесь также – но в совершенно ином смысле – Glauben заменяет Wissen, а молчание веры кладет конец спорам людей о бытии. Отсюда – истина Гуссерля оказалась у Хайдеггера, для которого «дуальность Я и бытия непреодолима» (Waelhens) и для которого так называемое абсолютное знание есть лишь выражение «метафизичности», спекулятивности и неаутентичности системы, которая его предполагает. Непосредственное, первичное у Гуссерля есть для Гегеля опосредованное, которое игнорируется как момент в становлении тотальности бытия и Логоса: но абсолютное Гегеля, то есть становление, взятое как тотальность, возвращенная к самому себе и для себя самого, воплощенное в личности Мудреца, для Гуссерля же является фундируемой и не первичной, а также спекулятивной и не могущей быть «почвой» для любой возможной истины.

Следовательно, когда Кожев показывает во «Введении» к своей книге о Гегеле, что метод «Феноменологии духа» есть метод и Гуссерля, «чисто дескриптивный или недиалектичный» (р. 467), то, без сомнения, он не так уж и неправ. Вместе с тем следует добавить, что гегелевская Феноменология завершает систему, она есть тотальное повторение тотальной действительности в абсолютном знании, в то время как гуссерлевская дескрипция вводит постижение «самой вещи» по ту сторону всякого высказывания, она никогда не заканчивает процесс самополагания и самовычеркивания. Ведь дескрипция есть сражение языка против самого себя во имя достижения первичности (можно по этому поводу отметить, кроме того, замечательное сходство «стиля» Мерло‑Понти и «стиля» Бергсона). В этом сражении неудача философа, логоса несомненна, поскольку первичное, будучи описанным, уже не является первичным. У Гегеля, напротив, непосредственное бытие, так называемое «первичное», уже есть логос, смысл, оно ни в коей мере не является результатом регрессивного анализа, абсолютным началом бытия. Невозможно «рассматривать начало как нечто непосредственное, но как опосредованное и вытекающее, поскольку оно само по себе детерминировано результатом» (Наука логики). «Никакой объект, поскольку он представляется как некая внешняя вещь, как нечто удаленное от разума, как нечто независимое от него, не может противиться разуму, не может перед его лицом обладать некой особенной природой, не может быть не пронизан им» (там же).

Итак, очевиден тотальный конфликт между гегелевским рационализмом и Гуссерлем. Тем не менее феноменологический проект в своем основании содержит противоречие, поскольку, означивая с помощью языка некое дологического означаемое в бытии, он оказывается никогда не завершимым, ибо диалектично отражает бытие к смыслу через интенциональный анализ. В этом случае истина есть становление, а не только «актуальная очевидность», она есть воссоздание и корректировка следующих друг за другом очевидностей, диалектикой очевидностей. «Истина, – пишет Мерло‑Понти, – есть иное имя отложения, которое само по себе есть присутствие всех присутствий в нас самих» (О феноменологии языка см. Problème actuels de phénoménologie, p. 107). Истина есть Sinngenesis, генезис смысла. Отсюда следует, что если полагают, что «Феноменология духа» есть воинствующая философия, то все же еще философия не победившая (Мерло‑Понти), если понимают гегелевский рационализм как открытый, а систему как этап, то оказывается возможным соединить Гуссерля и Гегеля в следующем высказывании из «Философии права»: «Мы хотели бы видеть истинное в форме результата» – но при том условии, что этот результат был бы одновременно моментом.

 

 

Часть вторая. Феноменология и науки о духе

 

Глава I. Позиция отношения

 

1. Как мы уже сумели увидеть, проблема гуманитарных наук не является простым приложением к феноменологическому образу мысли. Как раз наоборот, можно сказать, что в некотором смысле она – его центр. В действительности Гуссерль, исходя из наличия кризиса психологизма, социологизма, историцизма, намеревается восстановить значимость науки в целом и гуманитарных наук в частности. Психологизм претендует на сведение условий правильного познания к действующим условиям психики, подобно тому как логические принципы, гарантируя это познания, в свою очередь, сами гарантированы законами, установленными психологией. Социологизм пытается показать, что любое знание может быть в конечном счете сведено к факторам социальной среды, в которых это знание разрабатывается, а историцизм, подчеркивая зависимость этой среды от исторического становления, доводит это обесценивание знания до предела: окончательный анализ показывает, что в каждой цивилизации, а внутри каждой цивилизации каждый исторический момент, а внутри каждого момента индивидуальное сознание создают архитектуру мифов, вырабатывая Weltanschaunng[17]: именно в философии, в религии, в искусстве это «видение мира» выражается лучше всего. Но, в конце концов, и наука – это также «видение мира». Немецкий философ Дильтей, влияние которого на Гуссерля было значительным, оказывается центральной фигурой этой релятивисткой философии.

Релятивизм был порожден гуманитарными науками (позитивизм Конта, гуманизм Шиллера, прагматизм Джеймса). Но он повлек за собой их исчезновение как наук, ибо, если мы разрушаем ценность знания, подчиняя принципы и логические категории, его фундирующие (например, причинность), психическим процессам, которые установлены психологией, то остается всего лишь узнать, какова значимость принципов и категорий, используемых самой психологией для их установления. Делать из психологии ключевую науку – значит разрушать ее как науку, поскольку она неспособна узаконить саму себя. Другими словами, релятивизм подтачивает не только естественные науки, но и гуманитарные науки, а также и логическую основу, на которой базируется сам корпус этих наук. Именно с предельно яростной обороны этой логической основы Гуссерль и начал свою работу.

 

2. В этой перспективе феноменология есть логика: от «Логических исследований» и до «Опыта и суждения» мы можем увидеть постоянство гуссерлевской мысли. Но эта логика не является ни формальной, ни метафизической: она не удовлетворяется системой операций и операциональных условий, определяющих поле правильного рассуждения. Эта логика не стремится и обосновывать операциональное посредством трансцендентного, а также утверждать, что два плюс три равно пяти потому, что этого хочет Бог, или потому, что Бог, который вложил в нас это равенство, не может ошибаться. Логика феноменологии является фундаментальной логикой – логикой, которая пытается обнаружить, каким образом истина дана нам в действительности, причем опыт в гуссерлевском смысле играет здесь решающую роль. Речь не может идти о чистом и простом эмпиризме, на глубинное противоречие которого Гуссерль много раз указывал. Речь идет на самом деле о том, чтобы исходить из права факта. Значит ли это, что мы возвращаемся к скептическому релятивизму? Нет, поскольку релятивизму, например психологизму, не удается вывести ценность из действительности: он сводит необходимость к случайному, он сводит логическую истину суждения к психологической уверенности, доказываемую тем, кто судит. То, чего хочет феноменология, – это, напротив, исходя из истинного суждения, дойти то того, что действенно переживаемо тем, кто судит. Итак, чтобы постигнуть то, что действенно переживаемо, необходимо удержать его дескрипцией, точно соответствующей тем или иным состояниям сознания. Понятие уверенности, предложенное Миллем для того, чтобы описать истину как переживание сознания, не говорит абсолютно ничего о действительно пережитом. Следовательно, сознание должно описываться предельно точным и осторожным образом, а исходной гипотезой такого описания выступает феноменологическая редукция: эта редукция на самом деле постигает субъект в его субъективности, извлекая его из его чуждости внутри естественного мира, и гарантирует, что дескрипция относится к действительно реальному сознанию, а не к более или менее объективной его замене. Для психологии не существует истинного суждения и суждения ложного: есть только суждения, которые следует описать. Истина того, о чем судит субъект, когда он наблюдает, для психолога не является привилегированным событием в себе. Субъект, который судит, детерминирован, вовлечен в серию мотиваций, которые и несут ответственность за его суждение. Мы можем, следовательно, достичь подлежащего описанию истинного переживания только в том случае, если мы прежде не вычеркнули субъективность переживания.

 

3. Таким образом, философия трансцендентального субъекта с неизбежностью требует психологии эмпирического субъекта. Достаточно долго мы разбирали идентичность двух субъектов, которые по сути своей невозможно разделить. В перспективе гуманитарных наук эта идентичность означает, что «интенциональная психология несет трансцендентальное уже в самой себе» (Méd. cart.), или что добротно осуществленная психологическая дескрипция в конечном счете не может не привести к конституирующей интенциональности трансцендентального Я. Феноменология, следовательно, с неизбежностью приводит к тому, что навязывает психологии свою программу, и не только потому, что она ставит частные методологические проблемы, но прежде всего потому, что феноменология есть философия cogito.

То место, в котором объединяются феноменология и социология, достаточно узко: мы довольно бегло указали на примере пятой «Медитации» и «Идей II», каким образом трансцендентальный солипсизм спотыкается о проблему Другого. Не создается впечатления, что у Гуссерля можно обнаружить окончательную версию этой проблемы. Вместе с тем, когда он пишет, что «трансцендентальная субъективность есть интерсубъективность» или что мир духа обладает по отношению к естественному миру абсолютным онтологическим приоритетом, он дает нам понять, что факт Einfuhlung[18], сосуществование с другим, включающее понимание другого, вносит изменения во взаимообратную связь, в которой конкретный трансцендентальный субъект постигает себя самого как другого, поскольку он есть «другой» для другого, а также потому, что это положение вводит в проблематику субъекта абсолютно оригинальный элемент: социальное. Здесь феноменология неизбежно снова привела – благодаря тому обстоятельству, что она является не метафизикой, а конкретной философией – к овладению социологическими данными для того, чтобы прояснить саму себя, а также для того, чтоб вновь поставить под вопрос процедуры, посредством которых социология получает свои данные, то есть для прояснения социологии.

Наконец, когда феноменология ставит под вопрос историю, то как раз потому, что сама история занимается как феноменологией, так и всей философией, но еще и потому, что феноменология открывает в глубине конкретного трансцендентального субъекта проблему времени, которой – учитывая психо‑феноменологический «параллелизм» – соответствует проблема индивидуальной истории: каким образом для сознания может иметься история? Этот вопрос достаточно близок к вопросу феноменологии: каким образом для моего сознания может иметься другой? В действительности, посредством истории Я становится другим, пребывая в самости; а посредством другого этот другой дается как Я. Если мы определяем истину как переживание истины и если мы допускаем, что переживания следуют друг за другом в некоем бесконечном потоке, то проблема внутреннего времени и индивидуальной истории ставит под подозрение всякого рода притязание на истинность: невозможно дважды войти в одну и ту же реку.

И вместе с тем истина, кажется, притязает на вечность. Но ведь если трансцендентальная субъективность определяется как интерсубъективность, то сама проблема ставится уже не на индивидуальном уровне, но на уровне коллективной истории.

 

4. Феноменология представляет собой некое «логическое» введение в гуманитарные науки, в той степени, в какой она пытается эйдетически определить предмет, предшествующий любому экспериментированию; одновременно она представляет собой некий философский «снимок» результатов экспериментирования, в той мере, в какой она пытается вновь постичь фундаментальный смысл, прибегая, в частности, к критическому анализу используемого ментального аппарата. В своем первом значении феноменология есть эйдетическая наука, согласующаяся с эмпирическими гуманитарными науками (в особенности с психологией). Во втором значении – она устанавливается в сердцевине этих наук, в сердцевине фактов, реализуя таким образом истину философии, которая есть высвобождение сущности в само конкретное: тогда она является «первооткрывательницей» гуманитарных наук. Эти два значения соответствуют двум этапам гуссерлевской мысли. Они тесным образом связаны в современной феноменологической мысли, но, как мы увидим, эйдетическое определение (посредством воображаемой вариации) оказывается трудно исполнимым, если не сказать произвольным, делом.

 


Дата добавления: 2021-07-19; просмотров: 50; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!