ОТЪЕЗД СТАРЫХ ДРУЗЕЙ В МОРСКОЙ КОРПУС 35 страница



– Ну, че…черт с тобой, идем.

– Нет, конечно, это свинство, – начал было Карташев и наклонил голову.

– Да брось, – перебил его Корнев, – идет. Ну, одевайся.

Берендя взял со скамьи грязный пиджак.

– Ну и отлично.

Берендя добродушно усмехнулся и не без едкости спросил:

– М…может быть, она прикажет меня вывести?

Карташев совсем обиделся.

– Ишь какой ты стал! – хлопнул Берендю Корнев по плечу. Все трое вышли.

На улице царила пустота сумерек.

Берендя шел с Корневым впереди, а Карташев плелся поодаль. Корнев как-то вдруг не то забыл о Карташеве, не то потерял к нему интерес. Напротив, Берендя привлекал его к себе, и он повел с ним оживленный разговор.

Беренде было приятно это внимание, он с достоинством щипал свою бородку и энергичнее обыкновенного поматывал головой.

– Несомненно, – говорил, шагая, Корнев, – полный разлад между теорией и практикой… В деревне это как-то особенно рельефно – это разделение труда, о котором кто-то сказал, что одни сеют пшеницу, а другие едят ее. С одной стороны, конечно…

Корнев пренебрежительно махнул рукой.

– А впрочем… С другой стороны, нельзя не признаться, а с другой – нельзя не сознаться… и в конце концов теория и практика вот как стоят друг против друга.

Он показал пальцами, поставив их один против другого, как стоят теория и практика, и махнул пренебрежительно рукой.

– Придет, конечно, время, – сказал он, помолчав.

– Н…не для всех. Персам, например, просто не по средствам будет уж догнать… И…история показывает нам, что и прежде упущенное время не наверстывалось… И тут работает уж п…просто экономический закон… неизбежный. П…под защиту более сильного н…нужда поставит. Бухара…

– Движение, конечно, есть.

– Достаточность этого движения кем определяется? доброй волей убежденного, что оно достаточно?

– Типичное, в сущности, время, – раздумчиво заговорил опять Корнев. – С одной стороны, будто и правы его мать и мой почтеннейший родитель. Кто мы? Мальчишки… А с другой, ведь это все вопросы, поднятые людьми такого ума, перед которыми и мой батюшка и его мать… А ведь апломб какой! Ну, мой-то хоть мычит только, а возьми его мать? Послушаешь – вдохновенье, убежденность… а в сущности, одно сплошное недомыслие или, еще хуже, фарисейство… Прямо понимает и морочит… себя, конечно. А Неручев уж просто наглец: врет без зазрения совести прямо в глаза: знает, что врет, и глазом не моргнет.

– Кто это Неручев?

– Один сосед Карташева.

Корнев сосредоточенно принялся опять за свои ногти.

– Ерунда, – сказал он пренебрежительно.

– К…корабль без якоря. Р…работа без устоев… Кучка возится, строит, а… а пришла волна м…мрака, и… и все к черту, к…колесо белки. Нет фундамента о…образования д…достаточного, чтоб противостоять н…напору этой волны… И… и покамест так будет, из бездны м…мрака вылезет еще с…столько охотников…

Берендя шел, как палка, подгибал коленки, смотрел своими лучистыми глазами твердо и непреклонно перед собой, спокойно, равномерно все гладил свою бородку, и только похолодевшие пальцы его рук нервно дрожали да сильнее разлилась мертвенная желтизна от глаз по щекам.

Некоторое время оба шли молча.

– Восьмой класс… – проговорил Корнев.

С лица Беренди слетело все вдохновенье. Это был опять прежний испуганный, растерявшийся Берендя.

– Врешь?! – замирая, спросил он.

– Да вот…

Корнев лениво остановился и мотнул на подходившего Карташева. Карташев начал было нехотя, но злоба дня захватила, и приятели горячо и возбужденно заговорили на жгучую тему.

Они незаметно вошли в отворенную калитку карташевского дома и через двор прошли прямо на террасу.

– Может, все это еще только слух, – сказал Корнев, отгоняя неприятные мысли.

В сумерках мелодично раздавалась игра Наташи. Корнев сделал жест, и все трое на цыпочках пошли по террасе, чтоб не услышала Наташа. Они тихо уселись на ступеньках и молча слушали. Наташа импровизировала, по обыкновению. Ее импровизацию особенно любил Корнев и называл ее в шутку Шубертом. Мягкие, нежные, тоскующие звуки лились непрерывно, незаметно охватывали и уносили.

Вечер, сменивший жаркий день, пока точно не решался еще вступить в свои права. Было пыльно и душно. Но в небе уже лила свой обманчивый прозрачный свет задумчивая луна. В неподвижном воздухе застыли утомленные в безмолвном ожидании ночной свежести деревья. Только наметились бледные тени; скоро сгустятся они и темными полосами рельефнее отсветят яркость луны. В воздухе, в саду было пусто, и только нежная музыка наполняла эту пустоту какой-то непередаваемой прелестью. Звуки, как волны, мягко и сильно уносили в мир грез, и дума вольная купалась в просторе летнего вечера.

Наташа кончила и, рассеянно пригнувшись к роялю, задумчиво засмотрелась в окно. Аплодисменты слушателей с террасы вывели ее из задумчивости. Она встала, вышла на террасу, весело поздоровалась и заявила:

– А мамы и Зины нет дома.

– Это, конечно, очень грустно, – пренебрежительно ответил Корнев, – но так и быть, могут подольше на этот раз не являться.

– Ну, пожалуйста, – махнула рукой Наташа и, присев на ступеньки, заглядывая в небо и в сад, сказала: – Скоро потянет прохладой.

– А пока положительно дышать нечем, – ответил Корнев, присаживаясь около нее.

Сели Берендя и Карташев. Карташев крикнул:

– Таня!

В лунном освещении в окне показалась Таня.

– Мы чаю хотим.

Таня ушла, а они все четверо продолжали все тот же разговор, тихий, неспешный. Наташа отстаивала мать и все старалась придумать что-нибудь такое, чтобы и мать оправдать и признать правильным постановку брата и его товарищей.

– Оставьте, – пренебрежительно говорил Корнев, – все это одно бесплодное толчение воды выходит: и невинность соблюсти, и капитал приобрести. Это ведет только к отупению. Ставьте прямо вопрос: где правда?

– Правда, конечно, у вас.

– Ну, так в чем же дело?

– Сразу нельзя.

– Почему нельзя?

– Ничего сразу не делается.

– Значит, сложить руки и ждать? – спросил Карташев.

– Жди! – ответила Наташа.

– Ну, так я лучше себе голову об стену разобью.

– Какой же толк из этого?

– А какой толк сидеть сложа руки? У меня две жизни? Я не могу и не хочу ждать.

– Все равно не разобьешь же себе голову: будешь ждать.

– Ну, так еще хуже будет: другие разобьют.

– Никто не разобьет, – махнула рукой Наташа. – Так и проживешь.

– Я, собственно, не понимаю, что вы хотите сказать? – вмешался Корнев.

– Хочу сказать, что жизнь идет, как идет, и ничего переменить нельзя.

– Но, однако же, мы видим, что меняют.

– Меняют, да не у нас.

– Что ж, мы из другого теста сделаны?

– А вот и из другого.

– Ну, оставьте, – досадливо проговорил Корнев. – Пусть какая-нибудь отупелая скотина или там из разных подлых расчетов доказывают, что там хотят, но не давайте себя, по крайней мере, вводить в обман.

– Не знаю… – начала Наташа, но оборвалась и замолчала.

Берендя слушал, смотрел на разговаривавших и теперь, когда все замолчали, поматывал головой, собираясь что-то сказать.

– Ну, да довольно об этом, – предупредил, не заметив его намерения, Корнев, – дураков не убавишь в России, а на умных тоску наведешь. Манечка, сюда! – хлопнул он рукой по террасе подходившей Мане.

Маня посмотрела, подумала, села возле Корнева и сказала:

– А мама не позволяет называть меня Манечкой.

– Пустяки, – авторитетно произнес Корнев. – Манечка вы – и все тут.

– Ну, хорошо, спросим у мамы.

– Совершенно лишнее. Надо стараться приучаться своими мозгами вертеть: мама завтра умрет, – что ж вы станете делать тогда?

– Какие вы глупости говорите.

– Умница, Маня, – поддержала Наташа.

– Яблоко от яблони…

– Ну, отлично, – перебила Наташа.

– Вовсе не отлично.

– Если вам говорят отлично, так, значит, отлично, – настойчиво сказала Маня.

Разговор незаметно перешел в область метафизики, и Берендя стал развивать свою оригинальную теорию бесконечности. Он говорил, что в мире существуют три бесконечности, три кита, на которых держится мир: время, пространство и материя. Из бесконечности времени и пространства он довольно туманно выводил бесконечность материи. Скромный Берендя предпослал своей теории предупреждение, что, в сущности, эта теория не его и начало ее относится к временам египетских мудрецов. Все слушали, у всех мелькали свои мысли. У Наташи мелькала веселая мысль, что Берендя со своей теорией и сконфуженным видом, со своими раскрытыми желтоватыми, напряженно в нее уставленными глазами сам египетский мудрец. Ей было смешно, она смотрела в глаза Беренди весело и ласково и, давно ничего не слушая, постоянно кивала ему головой, давая тем понять, что ей ясно все, что он говорит.

Корнев рассеянно грыз ногти, не слушал Беренди, о чем-то думал и, только встречаясь глазами с Маней, делал ей вдруг строгое лицо. Маня, как молодой котенок, наклоняла в такие мгновения головку и всматривалась загадочно в глаза Корнева.

– Да-а, – протянул вдруг ни с того ни с сего Корнев.

И, когда Берендя уставился на него в ожидании возражения и все повернулись к нему, он смутился и скороговоркой проговорил:

– Конечно, конечно.

– Что «конечно»? – спросила Наташа, давясь от разбиравшего ее смеха.

И все, смотря на Корнева, и сам смущенный Корнев начали смеяться. Разговор о метафизике оборвался, потому что Корнев после смеха, махнув рукой, решил:

– Брось ты к черту всю эту бесконечность; не все ли там равно: конечно, бесконечно, – факты налицо: я существую, и вторично я не буду существовать. Тем хуже, черт возьми, если все, кроме меня, бесконечно.

– А вот и мама звонит! – воскликнула Маня и побежала навстречу матери.

Когда раздался звонок, всем стало жаль нарушенной уютности. Наташа встала. На ее лице было ясно написано это сожаление и в то же время сознание незаконности такого чувства.

 

XIX

 

Волновалось общество, волновалась печать, шли горячие дебаты за и против классического образования. Родители и ученики с страстным вниманием следили за ходом этой борьбы. Реформа семидесятых годов положила конец этой борьбе. Образование в классических гимназиях было признано недостаточным: вводился восьмой класс и аттестат зрелости. Увеличение программы шло исключительно за счет классических языков: удваивалось число уроков латинского, вводился другой древний язык – греческий, равнозначащий по важности с первым.

Введены были второстепенные классы гимнастики, пения и даже танцы. Последнее уж была личная идея нового директора, или, вернее, жены директора, женщины светской, с претензиями. Непривычный глаз странно осваивался с скромной фигурой офицера на гимназическом дворе: ученики маршировали, строились в ряды, по команде приседали и проделывали разного рода артикулы.

Соборный регент, темный, с черными хохлацкими усами, с черными без блеска глазами, в рекреационном зале стесненно обводил взглядом своих новых учеников. Разочарованное лицо его ясно говорило, что никогда искусство этой насмешливой и вольной толпы учеников не сравнится с строго выдрессированной школой его соборных певчих. Из маленьких больше подавали надежды: серебряный дискант Сережи Карташева звенел по зале, и он смотрел с таким выражением своих усердных глаз на регента, какому позавидовал бы любой из настоящих певцов его хора. Регент не мог равнодушно видеть этого усердия Сережи, гладил его по голове и предсказывал хорошую будущность его голосу. Появился снова представитель хореографического искусства, старый учитель танцев m-r Дорн, гигант, во фраке, с рябым облезлым лицом, в золотых очках, с широкой и длинной ступней своих гуттаперчевых ног. Он шел по знакомой лестнице в знакомую залу так же, как, бывало, ходил, когда в коридорах вместо теперешних серебряных галунов мелькали красные воротники полных пансионеров. Прежний директор подал в отставку: одни говорили – по собственному желанию, другие – вследствие недоразумений с попечителем. Одно время носился по городу упорный слух, что, напротив, попечитель уйдет. Но попечитель остался и энергичнее прежнего исполнял свои обязанности. Большой, с торчащими ушами, он часто появлялся в гимназии и, ходя по коридору, внимательно всматривался своими близорукими глазами в учеников. Новый директор – пожилой уже, плотный, с маленькими маслеными глазами, длинной бородой и тонким носом, с виду простой и добродушный, доверчиво-почтительный с попечителем, который, в свою очередь, дружески то и дело брал его под руку, – неразлучной тенью следовал за своим начальством, держал себя пренебрежительно-далеко с учениками и, так же как попечитель, с одними учителями был хорош, других едва удостаивал внимания.

– Что, он был преподавателем? – спрашивал раздумчиво Корнев, стоя у дверей коридора и следя за исчезавшим у себя в квартире директором.

– Вероятно, был, – отвечал, встряхиваясь и засовывая руки в карман, Долба, – собственно, специальность его, как говорит наш Иван Иванович, – администрация…

– Ох, Иван Иванович! – махнул рукой Корнев.

Иван Иванович был назначен воспитателем седьмого класса: на его обязанности лежало навещать учеников на их квартирах, следить за жизнью их, за соблюдением формы, стрижкой волос, бритьем бороды, ношением ранцев. Конфузливый, деликатный, Иван Иванович исполнял все по инструкции, являлся на дом к ученикам, смотрел так, точно просил прощения, и спешил уйти, говоря уже в дверях скороговоркой и конфузясь:

– Господа, пожалуйста, – книжки ненужные на виду… пожалуйста, не держите…

– Будьте спокойны, Иван Иванович… да ведь мы же…

– Пожалуйста…

 

В общем, компания довольно индифферентно относилась к новым порядкам. Несмотря на все Сциллы и Харибды, которые вырастали кругом, – ученикам седьмого класса не из-за чего было приходить в уныние: передержка по-латыни прошла благополучно. Митя, с назначением нового директора, увольнялся в отставку и на прощание был снисходительнее обыкновенного, пропустив на передержке всех.

Восьмой класс тоже оказался не таким страшным: все, кто получат за год и на экзаменах четыре – будут избавлены от него. Являлась надежда на снисхождение, да и время было не упущено, чтоб засесть как следует. Ясно намеченная, уже близкая цель, жажда в этом же году вырваться из начинавших делаться цепкими объятий гимназии – придавала энергию и бодрость. Даже латынь, скандовка, грамматика и переводы классиков, с ускользавшим всегда смыслом, представляли свой своеобразный вкус – сладкого конца какой-то утомительной скучной работы.

Пыл, впрочем, скоро прошел, и все пошло по-старому: скучно и бессодержательно.

Вместо сметных четверок и пятерок в журнале мелькали больше тройки вперемежку с двойками и даже единицами.

Особенно много таких единиц расплодилось в журнале нового учителя латинского языка, бывшего преподавателя младших классов. Новый учитель, молодой, стремительный, с напряженным взглядом и несимпатичным лицом, рвал, метал и не мог примириться с колоссальным незнанием учеников седьмого класса.

Он злорадно, где только мог, трубил об этом незнании, возмущался и чувствовал себя в роли полководца, получившего, вместо выдрессированной армии, каких-то нищих духом сорванцов. Возмутительнее всего было то, что ученики не только не разделяли с ним его пыла, но проявляли, напротив, обидный скептицизм насчет того, что действительно ли так ужасно то, что они ничего не знают. В обоюдные отношения учеников с учителем все больше и больше стало проникать раздражение.

– Те… te doktum hominum esse… ты… ты ученый человек, – носясь с книгой по классу, выкрикивал бойко учитель.

– Сука беременная, – шептал Корнев своему соседу Рыльскому.

Рыльский, сосредоточенно вычерчивавший в это время петушка, только выше подымал брови и усерднее надавливал карандашом.

– Господа, я попрошу вас разговоры во время уроков оставить… При вашем знании учеников второго класса… Карташев, куда вы?

– У меня живот болит.

– Странно… мне кажется, вам следовало бы все-таки спросить разрешения.

– У нас не спрашивали прежде.

– Странно.

Карташев все-таки уходил, а учитель, красный от досады, раздраженно сдвигал брови и еще азартнее впивался в следующую фразу книги.

– Ларио, прошу вас продолжать.

Ларио – второгодник, был весь поглощен опереткой и меньше всего думал о латыни.

– Я сегодня не могу, – вставал Ларио и садился.

– Странно. В таком случае я вам поставлю единицу.

Ларио молча изъявлял согласие, и учитель ставил единицу, опять краснел, молчал и говорил:

– Господа… я должен вас предупредить, что лица, не желающие заниматься, останутся в восьмом классе…

Но угрозы как-то не действовали.

Часто после уроков ученики наблюдали, как он, вырвавшись в коридор и приметив директора, бросался к нему и, идя рядом с равнодушно-величественным директором, начинал ему что-то горячо докладывать.

Директор пренебрежительно слушал, бросал два-три слова и уходил от учителя.

Учитель, красный и потный от волнения, спешил так же усердно назад под перекрестными насмешливыми взглядами учеников.

– Возмутительнее всего, – говорил Корнев, – что человеку всего двадцать три года… Откуда мог вырасти этакий гриб.

– Ну-у… – насмешливо кивал головой Рыльский.

– Грибы всегда найдутся, – отвечал Долба, – только потребуй.

Корнев молча принимался за свои ногти.

Однажды учитель, приносивший с собой всегда какую-нибудь новинку, явился в класс и, сделав перекличку, сдержанно заявил ученикам, что он составил список класса по степени их успехов.

– Я вас не буду утруждать чтением его всего…

Учитель нервно порылся в портфеле, достал список и прочел:

– Последними Ларио и Карташев… Я долго сомневался, кому отдать пальму первенства, и решил так: господин Ларио предпоследний, потому что ничего не знает, господин Карташев последний, потому что ничего не знает и груб.

Учитель побагровел, ноздри его раздулись, и он так спешно стал прятать свой список, точно боялся, что его кто-нибудь отнимет.

– Эка, круглый! – усмехнулся Рыльский.

– Есть недостатки более неисправимые, – ответил вызывающе Карташев, – глупость…

– Вы так думаете? – быстро поднялся учитель, – так я вас попрошу отнести эту записку к директору.

Карташев подумал и ответил:

– Я вам не обязан записок носить… Для этого сторожа есть…

– Хорошо-с, я и сам отнесу… А впрочем, для таких пустяков не стоит прерывать урок…

Учитель нервно спрятал записку в карман и продолжал урок.

– Придумает же, – пренебрежительно, подняв плечи, проговорил после урока Рыльский.

– Это как в доброе старое время записки крепостные в полицию носили… Принесет – его и выпорют.

– Карташев, к директору, – мелькнул в дверях долговязый Иван Иванович. – В учительской, – меланхолично указал он.

Карташев, оправляясь, вошел в приемную. Из накуренной учительской с папироской в зубах вышел к нему директор. Директор шел не спеша, наседая всем туловищем на толстые ноги, и спокойным взглядом мерял Карташева.

Леонид Николаевич, вошедший в это время из коридора, скучный, равнодушный, мельком посмотрел на Карташева, скользнул взглядом по директору и, не меняя равнодушно-усталого вида, прошел в учительскую.

– Вылететь вон захотелось? – равнодушно, просто спросил, подойдя, директор.

Он сделал небрежную паузу и прибавил:

– Что ж, и вылетите…

Это было сказано таким простым голосом, что Карташев ни на мгновение не усомнился, что так и будет.


Дата добавления: 2021-07-19; просмотров: 107; Мы поможем в написании вашей работы!

Поделиться с друзьями:






Мы поможем в написании ваших работ!